Top.Mail.Ru

santehlitСват мой Колька

Проза / Рассказы13-10-2008 14:25
Сват мой Колька


   Он был очень похож на своего брата — такой же невысокий белокурый крепыш. Только куда ему до настоящего Евы. Володя мог в ладони легко раздавить картошку — сырую, как варёную. Видели, как каратисты и десантники кирпичи ломают кулаками? А картофелину они смогут сдавить пальцами так, чтобы крахмал из неё потёк? То-то. Дед у них, Константин Богатырёв, говорили, как цапнет кого за ладонь — всё, считай, без руки человек остался, если не сделает всё, что ему скажет бывший красный атаман. Володька от него силёнку унаследовал, а Кольку жидковато замесили. Да и ленив он был изрядно, чтобы штангой на стадионе мышцы подкачать. Не играл в футбол, шахматы, теннис. Только в лото и карты на деньги. Не потому что падким был до злата-серебра — азарт любил. Это у них у всех, Евдокимовых, в крови. И Колька не был исключением. Только он, как наш уличный Пеле, Саня Ломян, больше на удачу, на везенье уповал. В короли мечтал попасть, как брат старший, но не тренировал тело к грядущим боям, не закалял дух бесстрашного воителя — надеялся проскочить в дамки без пота и крови. И надо признать, многое у него получалось. Вот как Губана — моего извечного недруга и утеснителя — он укротил в первую же встречу. Губан был на два года старше меня, ну, а Кольки на все четыре. В девятом и десятом классе мы все как-то дружно подались вверх — некоторые прямо на глазах вымахали верзилами. А Губан застрял где-то в четырнадцатилетних подростках. Голос, правда, окреп, возмужал, забасил. И те, кто не боялся его, в глаза называли Гномом, и того хуже — Карликом. Столкнулись мы с ним в нашем Бугорском магазине. Кольку он, конечно, не знал, раз видел впервые, а на меня сразу ощерился: какого, мол, хрена….

Колька:

   — А пойдем, выйдем — объясню.

Карлик-Гном-Губан басит:

   — Ждите за дверью.

Выходит с булкою подмышкой:

   — Какого хрена?

Колька ему тресь по скуле. Ну, а я по другой. Губан умудрился сесть на свой хлеб:

   — Вы что, орёлики, вконец оборзели?

Зачем я его ударил? Да, много причин. Во-первых, застарелая обида, с тех ещё времён, когда Губан ловил нас троих после школы и один выворачивал всем карманы. Давно было пора сбросить это ненавистное монголо-татарское иго — да всё повода не было. Теперь случился. Во-вторых, Колька мой гость, и, как гостеприимный хозяин, я должен заботиться о его безопасности в Увелке. Брат братом, но до брата далеко — пока доскачешь….

   Вечером на танцах ко мне подошли ребята из Октябрьской ватаги.

   — Слышь, это действительно Евин брат? Позови поговорить.

Мы вышли с Колькой в скверик у ДК. Октябрьские сидели на лавочке — в центре Губан.

   — Они сидели ровно в ряд — их было восемь…. — процитировал Колька, кажется Высоцкого, и к Губану:

   — Что, прыщ, неймётся? Ну-ка, встань.

Губан послушно поднялся. Вернее, начал подниматься. Колька отправил его назад резким ударом в лоб. Губан тут же сымитировал отключку. Хитрый он был. Октябрьские заахали:

   — Кончай, кончай, ты чё? Мы ж поговорить хотели.

Колька руки в карман сунул, повернулся и бросил через плечо:

   — Тогда записывайтесь на приём.

   — У секретаря что ль? — скривился кто-то из Октябрьских в мою сторону.

Я руки в брюки и через плечо:

   — Без бутылки не принимаю….

   Что касается драк — тут у нас царило полное взаимопонимание. Право первого удара оставалось за Колькой, вторым летел мой кулак. С некоторых пор пристрастился к мелкому хулиганству и Жека Пичугин. Мы возвращались из Челябинска по субботам (Колька там в ПТУ обучался) и сразу на танцы. Задирались к незнакомым ребятам — дня не обходилось без рукопашных. Костяшки пальцев на руках не заживали. Впрочем, синяков и ссадин на фейсах тоже хватало. А причин, по большому счёту, биться в кровь и не было. Колька свой диктат устанавливал над молодёжью, ну а мы были на подхвате. В любые передряги лезли без опаски, знали: с нами Ева — победа будет за нами.

   Колька не любил поединков. Если кто-нибудь предлагал: идём один на один, Колька отвечал:

   — Вот ещё, ходить….

   … и сразу — тресь! тресь!.. — погнали наши городских!

Ну и мы с Женькой тут как тут, бок о бок — три мушкетёра. Только, скажу я Вам, не было в этом никакой романтики, никакого благородства. Колька рвался к власти над шпаной и мирными гражданами, используя нас. В глубине души обидно было, что атаманит пацан сопливый, ПТУшник какой-то, да и интеллекты наши, будущих инженеров, возмущались против бессмысленного мордобоя. Но Колька-хитрец никогда не совался на танцы, не разогрев прежде компанию вино-водочными напитками. Ну, а пьяному по колен не только море, но и многие моральные устои….

   Вот такой случай был. До сей поры нет по нему однозначной у меня оценки. Друзья — Вы помните? — в школе у меня были Вовка Нуждин и Паша Сребродольский. Вместе играли в индейцев в голубом детстве, а с Вовчиком ещё романы писали о наших приключениях. После восьмого класса ушли они во взрослую жизнь — поступили в техникум, студентами заделались. Стали свысока на меня посматривать. Прихожу однажды к Нужде — они там струны гитарам рвут и что-то хрипеть пытаются ломающимися басками. Меня в слушатели усадили.

   — Ну, как? — спрашивают.

   — Белиберда, — говорю.

   — Сам ты белиберда, село дремучее — это Битлз.

Обиделся на их слова и ушёл. Тоже мне — городские жители.

Долго не виделись. Потом встречаю на вокзале. В город Троицк, в технарь свой собрались. Я и сам к тому времени студентом ВУЗа стал. Подхожу, думаю: теперь-то не будут передо мной носами небо ковырять. Но ошибся: гонору ещё больше — а как же! — они старшекурсники. Стоят, курят, поплёвывают, только что мне не на брюки. Разговор пытаюсь завязать — не клеится. Тут Санька Страх откуда-то вывернул:

   — Так, ребятки, шилом на бутылку — а то настроение … ни в Красную армию.

Страх авторитет известный. Запунцевели мои друзья — трясущимися ручонками снуют по карманам, друг на друга косятся: боятся передать. Страх ведь ясно сказал: не всё, что есть, а только на бутылку.

   Смешно на них смотреть. Я мог бы вмешаться:

   — Кончай, Саня, это мои друзья.

И Страх бы ушёл, их не тронув. Но злость пришла: вспомнил, как дверь в классе они держали, когда Смага мне зуб выбивал. Они меня тогда предали, пусть теперь выкручиваются, как хотят.

Сашка не торопясь, пересчитал деньги, кивнул — хватает, потом обнял меня за плечи:

   — Пойдём, Антоха, дерябнем. Настроение — выть хочется.

И мы ушли.

Вот скажите: как я поступил — трусливо? подло? или воздал по заслугам?

В трусости меня не уличишь — Страха я не боялся. В подлости? Так ведь не я всё это затеял — стечение обстоятельств. А на душе, признаюсь, так приятно было от вида их растерянных физиономий. А то строят из себя велико возрастных, много повидавших, в доску городских ребят…

   Что это? Собственное взросление — когда уходят романтические идеалы юношеской дружбы, и мы становимся мнимы, обидчивы и завистливы? Или Колькино тлетворное влияние? До сей поры не нашёл ответа.

Но пойдём дальше.

   Что категорически я отвергал — так это распущенность в половом вопросе.

   — Пьём всё, что горит, топчем всё, что шевелится, — провозглашал Николай свой любимый тост, и однажды доказал правоту второй части утверждения. Вернулись мы домой как-то с винишком в кармане. Тут как тут Валя, соседка — должно быть, в окошко нас усмотрела. Ну, вспомните, я Вам о ней рассказывал раньше — втюрилась в меня и проходу не давала.

   Выпила с нами и пригрелась у Кольки подмышкой. Вино закончилось.

Валя:

   — У бабы Груши (квартирная хозяйка её) брагулька есть — сейчас принесу.

Колька вызвался помочь. Вернулся один, через час. Пьянее чем ушёл. Брюки на плече нёс. Впрочем, не холодно было, а идти тут — всего ничего. Рухнул в кровать, положил ладони под затылок и хвастает:

   — Представляешь: завалил, деру, а она мне в ухо бормочет: «Что ты делаешь? Что ты делаешь? Я ведь Антошу люблю». Да люби ты хоть чёрта лысого, говорю, сейчас кончу и свободна.

От этих откровений гадко стало на моей душе. Что Валя со своей любовью и уступчивостью, что Колька со своей безразборчивостью и полным отсутствием элементарных чувств товарищества (мог бы не трогать девчонку, меня, уважая) — оба стали мне противны. Пережил я этот инцидент, но стал приглядываться к сватку.

   Нравился он девчонкам. Этого не отнять.

   Увязался я тут за одной — не плохо сложена, липнет, щебечет без умолка — словом, дура дурой. Но формы её манили, да и податливость — думал, за вечер уломаю. На её лавочке присосались губами, слышу шаги по гравию. Оторвался, поднимаю голову — мать чесная! — над ней топор. Сосед-ревнивец убивать пришёл. Я смотрю — парень моих лет, только крупный, медвежеватый какой-то. Раньше нигде не встречал — должно быть, придурок домашней отсидки. Такой убьет, и ничего ему не будет.

   — Пшёл отсюда! — рычит.

Против лома, говорят, нет приёма, да и с топором спорить как-то не возникло энтузиазма. Ушёл я. В следующий раз пошли провожать эту вертихвостку уже втроём. Пичуга анекдоты шпарит. Колька третий день после операции аппендицита, хохотать не может — фыркает легонечко, морщится и руку к животу прижимает. Пришли к её дому, уселись на лавочку. Она ко мне на колени, друзья по бокам. Вертит девица головой, целуется с парнями, и мне хвостиком, что с затылка её свисал, по щекам хлещет. Три пары рук облапили её тело. Впрочем, лишку сказал — Колька мог действовать только одной рукой, второй швы на животе прикрывал.

   Пичуга отошёл в темноту. Нам и дела нет — девицу так разогрели, что теперь она к нам в брюки лезет. Колька стонет:

   — Ой, блин, швы разойдутся!

Вдруг слышу — хрум! хрум! — шаги по гравию. Наверное, Пичуга, облегчившись, возвращался. Но что-то знакомое в этих звуках уловило моё ухо. Смотрю: выплывает из темноты сосед-знакомец с неизменным топором, жало которого зловеще засверкало в свете уличного фонаря. Притихли мы. Вертихвосточка с колен моих сползла, пыхтит рядом — дыхание восстанавливает. А мне вдруг в голову пришло — не сговор ли у ней с придурком.

   — Слышь, — говорю. — Может тебе денег дать — конфеток купишь иль поллитру?

Он молчит — обдумывает, размышляет, и топор как-то не воинственно поник в его руках. А может, всё-таки решил грохнуть нас и размышляет — с кого начать.

Пичуга из темноты, просёк ситуацию, на цыпочках подкрался — камешек не скрипнул — как двинет этого лесоруба хренова по затылку, тот и побежал грудью на забор. Я стрелой сорвался с лавочки — бац! бац! — с обеих рук. На Женькино плечо рукой опёрся, подпрыгнул и опустил ему на спину обе подошвы. Придурок в палисадник влетел, забор сломав. Вертихвостка кричит:

   — Вы мой-то забор зачем ломаете? Ломайте его….

Это были последние её слова, услышанные мной в тот вечер. Когда вернулись к лавочке — я после тщетных поисков топора в темноте, Пичуга, изрядно поработав ногами над поверженным его хозяином, — их и след простыл. Ни Кольки, ни девицы…. Мы покричали в темноту, побродили пустыми переулками и по домам подались.

   Я в будке у Рыбака ночевал. Далеко за полночь Колька приполз, стонет, матерится на чём свет стоит. Суёт мою руку вниз своего живота:

   — Пощупай: швы не разошлись, кровь не бежит?

   — Да потный ты весь.

Спичкой чиркнули, осмотрели его швы — все вроде на месте, и крови не видать.

   — И оно тебе надо? — спрашиваю.

   — Не говори. Дура дурой, и я дурак — будто последний раз бабу имею. А ты её того?...

   — Не вдохновляет.

   — Ты часом не девственник?

   — Это позорно?

   — Боишься? Может помочь?

   — Скорее брезгую.

За разговорами уснули.

   Задал мне Колька проблему. Бросай все принципы, хватай первую попавшуюся и срочно становись мужчиной. Так или не так? Пошёл у меня внутренний спор, началось раздвоение личности. Часть меня соглашалась с Колькой — «…. ты за баб-то не переживай: они для понта ломаются, а потом говорят — как хорошо!» А другая — тормозила и противилась. Я считал, что в интимной близости мы с прекрасной половиной не на равных. Не зря ведь говорят: мужчина добивается, женщина уступает. И такая постановка вопроса сильно угнетала благородные начала моей души. Я считал: если добьешься интимности у девушки, то берёшь на себя какие-то моральные обязательства за её судьбу.

   — Ты что, дурак? — удивлялся Колька.

   — Нет. Воспитан так.

   — И ты готов жениться на какой-нибудь шалаве?

   — Нет. Лучше я буду избегать таких.

   — Так ведь давно известно — все бабы б..ди, весь мир бардак.

   — И мать твоя?

   — Ты не зарывайся.

Я не зарывался. Я всё ещё искал идеал среди прекрасной половины человечества.

Тут как раз Верочка приехала в наши края. Стоит рассказать, послушайте.

Уже знакомый Вам дикий наш край, где девчонкам выход на улицу после захода солнца строго запрещён. Кем? Да, ни кем. Просто опасно. Братва наша уличная взрослела, зверела, угнетаемая инстинктами. Могла и того, насилие совершить. По этой самой, позорной на зоне, статье загремел в места отдалённые Славик Немкин. Жалели его. Жалко было и девицу-соседку над которой неизвестные насильники надругались ну, чуть ли не на пороге дома. «Женилки бы оторвать поганцам», — судачили мы о лиходеях и смотрели ей вслед с тайною надеждой: а может нам добром уступит — теперь-то чего терять. Ну, это я не собственное желание озвучил, так — обобщил уличные пересуды.

   И вот, представляете, приезжает девчонка, смазливая, бойкая — матерится, курит, пьёт, играет на гитаре и с хрипотцой в голосе поёт блатные песни. Кто-то сунулся её потискать и тут же схлопотал по физиономии. Да крепко приложилась. Парни наши уличные к такому обращению не привычные — опешили. Притихли, зауважали. Меж собой решили: подождём, поглядим, что будет. Тут я приехал на выходные. Они ко мне.

   — Слышь, скубент, дурёха одна объявилась — распечатать надо, а потом по рукам пустим. Ты у нас говорливый — зачни.

Знакомят. Приглянулась. Сидим с ней на лавочке, вокруг парни толпятся. Она гитару в сторону:

   — Всё, хватит, пальцы болят. Идёмте безобразничать.

На улицах темно — самое время кому-нибудь «стукалочку» устроить или дверь подпереть. Но сначала по садам прошвырнуться надо: начало осени — груши в самом соку. А у кого они самые лучшие? Да конечно, у Жваки. Сиганули парни через забор, а мы стоим с Верочкой напротив дома и мило беседуем. Из проулка мамашка Жвакина выплывает — должно быть, со второй смены чешет.

   — Чего вы тут отираетесь?

   — Квартиру ищем для семьи молодой.

   — Так поздно? Нет у меня комнаты свободной — идите прочь.

   — Ну, может, кровать? Нам бы только переночевать.

   — Больно бойкая ты — чья будешь? А этого я знаю — Агаповых парень. Верно?

Я кивнул.

   — Идите с Богом. С милым и на лавочке хорошо.

   — Хорошо-то хорошо, но зябко.

   — Что ж ты выбрала такого, коль согреть не может?

Удалилась. Парни из её сада повыпрыгивали — карманы грушами набиты. Пошли дальше.

На самом краю посёлка в угловом доме жил Вовка Летягин со своими родителями. Парень скромный, заикастый. Папашка интеллигент, а мама в магазине продавщицей работала. Сторожихой проживала в нём бабка одна бездомная с внучкой наших лет. Юлей её звали. Стала продавщица девушку привечать, домой приглашать и ночевать оставлять. Не дело, мол, девице в казённом здании на лавке ютиться. В какой-то момент Вовчик к ней подкатился, потом расхвастался: так, мол, и так — живу с Юлькой в интимных отношениях. Девственники наши уличные аж зубами заскрипели — такой лох, а уже испробовал женской ласки. Умней ничего не придумали — морду хвастуну набить. И предлог убедительный придумали — месть за обесчещенную сиротку. И меня в это дело вовлекли. Серёга Грицай к тому времени в верзилу вымахал, кровь кипит, крышу сносит — он и возглавил банду мстителей.

   — Припру, — говорит, — растлителя, и дело с концом.

Очень ему эта фраза понравилась — несколько раз повторил.

Обложили усадьбу, стерегут, когда Вовочка на улицу сунется. Папашка его учуял что-то, выходит и ко мне.

   — Драться не надо, — говорит. — Дружить надо. Мы ж соседи.

Тут Грицай из-за угла выскакивает, пиджак, как бурка у Чапая, развевается.

   — Припру! — орёт: подумал, что Вовку прихватили.

За ним вся банда скачет.

Папашка Летягин прыг за мою спину.

К чему я это рассказал? К тому, что, нагрузившись грушами, потопали мы к Летягинскому дому. Верка неистощима была на всякие каверзы. Ей только намекнули, что заикастый Вовка шантажом, должно быть, овладел несчастной сироткой, она тут же:

   — Пойдем, проучим.

Заглянули в светящиеся окна. Вдвоём молодчики сидят, в картишки перекидываются. Улыбаются как-то принуждённо. Наверное, Вовка в темноте храбрость проявляет. Или Юля. Уж очень мало он похож на шантажиста, а на насильника совсем нет. Родителей не видно. Должно, уехали на выходные.

Вера нам:

   — Брысь отсюда! Смотрите, слушайте и не мешайте.

Мы спрятались, она стучит в окно. Вовка вышел на крыльцо:

   — К… к… к… то    …ам?

Вера вышла в полосу света:

   — Слышь, паренёк, проводи меня домой — одна боюсь.

Она махнула рукой в сторону далёкого огонька лесничества:

   — Я вон там живу.

Летягин поёжился:

   — Я м… м… м…

Вера:

   — Ты не бойся — я заплачу. Денег у меня, правда, нет. Натурой отдам…. Хочешь меня?

Она красива была в тот миг. Я стоял в темноте, прислонившись к столбу, и любовался. Сейчас и не помню, чем так сильно, но покорила моё сердце. Подумалось, вот она, та самая, единственная. Никому не отдам….

А Верка продолжала безобразничать:

   — Ты не думай — не обману. Хочешь, я сейчас дам, только ты проводи потом, ладно? У тебя кто дома есть?

Вовка замотал головой:

   — П… п… п… айдём в баню.

   — Пойдём, миленький.

Они скрылись в темноте двора. Минуты три длилась томительная тишина. Потом раздался отчаянный Летягинский вопль и разом оборвался.

   — Заткнись! Заткнись, я сказала, — шипела Верка. — Хуже будет.

Они показались в свете окна. Вовка руками поддерживал расстегнутые брюки. Вера тащила его, сжав в ладони мужские причиндалы.

   — Я тебя насильника сейчас в мусорку оттранспортирую — загремишь у меня по известной статье.

   — К… кх… кы…, — пытался что-то выдавить из себя Летяга.

   — Заткнись, — приказала Верка. — Подумай — чем откупиться сможешь. Выпить есть?

Вовка дёргался и брызгал слюной, пытаясь выдавить из себя вразумительное слово. Потом махнул рукой на двери. Они скрылись. Через минуту Верка появилась одна. Вернее без пленника-насильника, но с литровой банкой. Как оказалось — самогона.

   Отойдя на почтительное расстояние, мы дали волю оглушительному хохоту. Трофейный самогон добавил веселья.

   — Ещё хочу, — заявила Верка. Это она о безобразиях. Стрельнула сигаретку и дымила, сплёвывая.

   Я заметил: настроение толпы резко изменилось. Девушка была одна среди десятка парней. Разогретых алкоголем, между прочим. Но держалась раскованно. И они будто вдруг забыли, что рядом красотка, которую ещё днём они мечтали пустить по рукам. Теперь же настолько приняли за «своего парня», что по нужде отходили не дальше, чем в обычной мужской компании.

   — Ещё хочу безобразничать, — заявила Верка, раздавив носком туфли окурок.

   — Смотрите, — кто-то крикнул. — Ночной мотоциклист!

Со стороны леса по просёлку, виляя и подпрыгивая, летел свет одинокой фары. Потом донёсся истошный звук мотора.

   — Верёвку, шилом! — крикнула Верка.

   — Не-а, есть что-то получше.

Ей на ладонь опустили катушку с нитками. Мы такие фокусы не раз проделывали, потому и завалялась в кармане. Нитка тонкая — пальчиком порвёшь, но ночью при свете фар кажется она толстенным канатом. И реакция на неё: трезвый заметит — остановится (тут его и пугнуть можно), пьяный заметит — тормознёт и брякнется, не заметит — его счастье: порвёт без всякого вреда.

   Этот заметил, тормознул, вильнул и кувыркнулся. Скорость приличная была — шебаршат они по земле на перегонки с упавшим мотоциклом. У последнего двигатель рёвом заходится, а мужик матом кроет всю вселенную. Весело нам стало. Сыпанули бежать и смехом давимся. Впереди Сергей Грицай чешет, сигарета меж пальцев, как маячок мигает. Вдруг — бац! — бычок летит к земле, искры вокруг. Теперь и он на судьбу наехал — благим матом орёт. Знал я, отчего он кувыркнулся. Песок пологой горкой на пути его лежал. От времени затвердел. А с одной стороны выбирали, и яма получилась В неё-то и угодил Грицай. Следом Верка несётся. Я её за руку и в сторону. Она тоже вцепилась в мою ладонь и круче в сторону забирает. Короче, в пылу разудалого бегства слиняли мы от всей толпы. Гуляли долго по посёлку, а как первые петухи запели, присели у ней на лавочке. Интересная она, между прочим, собеседница. Болтает, болтает и всё по делу. Поведала, как здесь оказалась в квартирантах у родственников. Сестра старшая дружила с парнем, проводила в армию и не дождалась. Пришёл он — она замужем. Ладно, говорит, я тебе отомщу. И начал за Веркой ухаживать. Ничего ему не надо — ни поцелуев, ни… всего прочего или последующего. Твердит: «Пойдём, Верка, в ЗАГС». Ну и заколебалась Вера Павловна: парень-то хороший. А сестра старшая с ума сходит: не тронь его — он мой. Выйдешь, всё равно житья не дам — отравлю. Родители их и мирили, и стыдили, а потом отправили Верку к родственникам — от греха подальше. Верка дома курсы закончила, устроилась в Увелке парикмахером, и… ждёт своего ухажёра.

   — Да, чувствую, напрасно: снюхались они там с Любкой. И как не стыдно — при живом-то муже.

   — А ты что сидишь, как праведник — поменяла она тему. — Или никогда девок не тискал? Иль не нравлюсь?

   — Нет, отчего же — очень нравишься. Только не люблю я наглеть или выпрашивать — в этих делах всегда инициативу девушке отдаю. Если нравлюсь, пользуйся — всё моё туловище к твоим услугам. А нет — чего суетиться?

   — Какой ты мудрый — до свадьбы за тобой ухаживай, после…. Когда ж девчонке пофорсить?

   — Её дело….

   — Подарком себя мнишь?

   — Да нет, живу, с инстинктами борюсь.

   — А надо?

   — Ну, а как же. Хочу тебя поцеловать, а вдруг тебе не понравится — не плохо же сидим. А тут обида, упрёки и пошли в разные стороны.

   — Все так делают. Хочешь жизнь перехитрить?..

   — Да вряд ли. Просто сказав «а», надо говорить «б». Подставишь ты щёчку — мне захочется в губки, потом шейку. Начну пуговки на лифчике искать. А потом…. А потом…. Все этого хотят, а ты, я вижу, не готова. По крайней мере со мной. Так, к чему напрягаться?

   — Фи — ло — со — фия.

   — Нет. Собственное видение вещей.

   — Ладно, философ, — Вера встала с лавочки и потянулась. — Завтра придёшь?

   — Приглашаешь?

   — О, господи! Ждать буду.

Она взяла мои уши в сильные ладони и крепко поцеловала в губы.

Назавтра я не пришёл. Собрал тёплые походные вещи и вместе с остальными первокурсниками уехал на картошку. Научился там, кстати сказать, курить. Не то, чтобы Верку догонял — жизнь заставила. В нашей группе на двадцать девчонок пятеро парней. Договорились о разделении труда: дамы собирают картошку в вёдра, а мы относим их в контейнеры. Только парни все курильщики — больше дымят, чем упираются. Я один напрягаюсь. И надоело, конечно.

   — Ну-ка, дай сигаретку, — говорю.

А на следующий день уже свои курил.

   Не виделись мы три недели.

   Вечером в день приезда поспешил к дому её родственников. Постучал в дверь, постучал в окно — никто не откликнулся. Сел на лавочку, задумался. Сам себя спрашиваю: влюбились, Антон Егорыч? Да нет, отвечаю. Но влечёт, здорово влечёт. На картошке весело: днём работа, вечером гитары, танцы, студенточки. Я и забывать стал Веру. А как приехал, бегом сюда и места себе не нахожу. Может, уехала?

   Но, нет. Вот и Верочка идёт. Не одна — под руку с каким-то прыщавым молокососом. Школьник, короче, десятиклассник. Знал его немного — Бугорские ведь. Ревность, злость полоснули по сердцу и отступили. Интересно стало, что она сейчас запоёт.

Подходят.

   — Привет, — говорит.

   — Здорово. Это хорошо, что ты не скучала. И тебе, утёнок, спасибо — проводил девушку и топай домой.

   — Я не пойду, — прыщавый храбрился изо всех сил и бросал на Верку тревожные взгляды.

Она опустилась на лавочку рядом и хлопнула меня по колену:

   — Не трогай ты его.

У паренька уже и губы тряслись:

   — Я сейчас пойду и найду на тебя управу.

   — Пойди и найди, — согласился я.

Он ушёл. Я сцепил ладони на затылке:

   — Как это понимать?

   — Как хочешь — жизнь одна, а ты уехал, не попрощавшись. Что, я — вещь бесправная?

   — Нет, отчего же? Молодая, красивая девушка, с полным правом на личное счастье. Так ведь и у меня есть право вызвать твоего кавалера на поединок и набить ему морду.

   — Так не честно — ты сильнее.

   — Он вроде за подмогой побежал.

   — Ты не трусишь?

   — Очень, но держусь. Впрочем, и мне подкрепление идёт.

По улице, по проезжей её части, колбасил крепко выпивший Астах.

   — Саня, подь сюды, — окликнул я.

   — О, Антоха, привет! Здрасьте, — он церемонно поклонился Верочке.

   — Тут на меня наехать хотят — поможешь?

   — Слабодно. Кого бьём? — он рухнул на лавочку рядом с нами.

   — Кто появится.

   — Замётано.

Не знаю, что пил Санёк, но духан от него шёл ещё тот. Вера тут же вспорхнула с лавочки. Постояла в сторонке. Потом в дом вошла, потом вышла — томилась.

Вот и супротивники нагрянули, верхом на велике. Ухажер Веркин на багажнике, а в седле мой бывший параллельный одноклассник Серёга Лубошников. Он ушёл после восьмого, поступил в Троицке в техникум, увлёкся боксом и, говорят, стал чемпионом города. Но я-то его помнил другим. И Сашка тоже. Астах, он шустрым рос. Мог отлупить паренька и постарше. Лубошникову не раз от него доставалось. Оба это помнили.

   Астах поднялся с лавочки:

   — Ты, что, Лупоня, в шишки метишь? Так я тебя сейчас сравняю. Хочешь дырку в животе — лишней не будет: где пукнешь, где отольёшь….

   — Э… э, кончай, — Лубошников попятился, но велосипед сковывал его движения.

Астах ткнул ему под локоть кулаком. Серёга дернулся и упал в кювет вместе со своим транспортным средством.

   — Ну, ты, Саня дурак, — чертыхался он, поднимаясь. — Форменный придурок.

   — Да я пошутил, Лупоня! — кашлял Астах своим неповторимым старческим смехом, за который нарекли его пацаны уличные Дед Астах.

Но Лубошников, поднялся, отряхнулся, махнул рукой и быстро — быстро укатил.

Прыщавый Веркин ухажёр остался в одиночестве и сильно — сильно загрустил.

   — Ша, Санёк! С этой тварью я сам справлюсь. Ну что, Вера Павловна, жизнь вашего ухажёра в ваших руках. Решайте: калечить пацана или отпустить восвояси.

Верка посмотрела на меня без ненависти, а очень даже благосклонно. И голос её ворковал.

   — И что я должна сделать?

   — Быть очень — очень ласковой со мной.

   — Я согласна.

   — Не верь, Антоха! — вмешался Астах. — Я этому козлу сейчас уши отрежу, а когда тебя полюбят — отдам.

Саня только шагнул в сторону незадачливого Веркиного ухажёра — тот задал стрекоча.

   — Ну, вот, Вера Павловна, — поднялся я с лавочки. — Пожалуйте на экзекуцию.

   — Я согласна, — Вера встала рядом, и мы оба стали пристально смотреть на Деда Астаха, всем своим видом показывая: мавр сделал своё дело, мавр может уходить.

Санька взглянул на нас, вздохнул и поплёлся в темноту.

   — Куда мы пойдём? — Вера стряхнула с моего плеча невидимые пылинки.

   — На кладбище. Всё свершится на братской могиле вертолётчиков. И если мне покажется, что вы, Вера Павловна, недостаточно нежны — там и останетесь, привязанной голой к обелиску.

   — Какой ужас! Я буду очень, очень нежна.

   — А на кладбище ночью не забоишься?

   — Так я же не одна — с таким защитником.

   — Ты это брось. Там такая чертовщина по ночам блукает, что и глазом моргнуть не успеешь, как окажешься в чьём-либо желудке иль с ума сойдёшь от испуга.

И я погнал какую-то пургу о стальных гробах на двенадцати болтах, о чёрном пятне на стене, из которого по ночам высовываются руки и душат спящих на постели. Рассказал, между прочим одно стихотворение, которое и Вам здесь хочу привести. Васька Тёмный, одногруппник мой, показал Кустанайскую (город такой в Казахстане) газету, в которой оно было напечатано. И поведал историю его публикации. Парень у них там жил в городе, любил альпинизм, стихи писал, но больше всё мистические и по этой причине их нигде не печатали. Погиб в горах, и вот это его творение рядом с фотографией поместили, как некролог. Послушайте….

                                                                Чёрный альпинист

                                                        Альпинисты на площадке,

                                                        Только кончив трудный путь,

                                                        Собрались в своей палатке

                                                        Перед траверзом уснуть.

                                                        Где-то камень прокатился,

                                                        Не звучит опять ничто.

                                                        Тихо вечер опустился

                                                        На Ужбинское плато.

                                                        Тёплый ветер дунул с юга,

                                                        Тишина на леднике.

                                                        Вдруг услышали два друга

                                                        Звук шагов невдалеке.

                                                        Слух и зренье насторожив,

                                                        Не спускают с двери глаз

                                                        Человека быть не может

                                                        В этом месте в этот час

                                                        Ближе, ближе, вот уж рядом

                                                        Замер мерный звук шагов

                                                        У обоих страх во взглядах

                                                        Леденеет в жилах кровь

                                                        Наконец один решает

                                                        Посмотрю, кто там стоит

                                                        И от страха замирая

                                                        Открывает и глядит.

                                                        Нет, такого, уверяю

                                                        Не увидишь и во сне.

                                                        Чёрный труп стоит качаясь

                                                        Зубы блещут при луне.

                                                        Где был нос, чернеет яма

                                                        На большие рюкзаки

                                                        Не мигая, смотрят прямо

                                                        Глаз ввалившихся зрачки.

                                                        Плечи чёрная штормовка

                                                        Закрывает. Чуть живой

                                                        Альпинист, привстав неловко

                                                        Говорит: ты кто такой?

                                                        Звук глухой в ответ раздался

                                                        Не то клёкот, не то свист

                                                        По иному раньше звался

                                                        Нынче Чёрный Альпинист

                                                        Я погиб на Ужбе грозной

                                                        Треснул верный ледоруб

                                                        От снегов пурги морозной

                                                        Почернел и высох труп.

                                                        Я упал, окликнул друга

                                                        Но ушли мои друзья

                                                        В эту ночь ревела вьюга

                                                        И замёрз под снегом я

                                                        Вот уже четыре года

                                                        В ледяном своём гробу

                                                        Клятву дал: людскому роду

                                                        Мстить за страшную судьбу.

                                                        Замолчал мертвец ужасный

                                                        Жутко глянул на двоих

                                                        Вдруг раздался шум неясный

                                                        Прошумел, опять затих

                                                        Снова гром, ударил вихрь

                                                        Вмиг палатку сорвало

                                                        Видно им придётся лихо

                                                        Потемнело как назло.

                                                        Свет нигде не пробивался

                                                        Лишь бессвязен, дик и груб

                                                        Страшный хохот раздавался

                                                        Из прогнивших чёрных губ


                                                        Буря долго бушевала

                                                        Ждали, ждали — нет ребят.

                                                        Через снежные завалы

                                                        Их пошёл искать отряд

                                                        Возле сорванной палатки

                                                        Найден был один из двух

                                                        Вниз ледник спускался гладкий

                                                        Аж захватывало дух

                                                        Ужбы грозная вершина

                                                        Нависала позади

                                                        Прямо в лоб, на седловину

                                                        По стене вели следы.

   Спутница моя ахала и прижималась, прижималась, и …. И я решил: какого чёрта плестись на кладбище — не дай Бог, дождь брызнет.

Остановился:

   — Пойдём в будку — покажу, где и как я живу.

   — В собачью? Пойдём, миленький.

В этой рыбачьей будке, что стояла в саду у Тольки Калмыкова (Рыбака) я прожил минувшее лето: отец развалил старый дом и возводил на его месте новый. Они с мамой ютились во времянке. А мне хватало места только за столом да на стройке. Впрочем, Вашего покорного слугу это вполне устраивало. И будка тоже. В ней была буржуйка, так что, заморозки не страшили, разве только сильные холода. Заботило одно — будка редко пустовала, всегда в ней кто-то ночевал. Сегодня, возможно, там был пьяный Астах. Но я ошибся….

   Нащупав в темноте чью-то ступню, придавил большой палец.

   — Какого хрена? — на лунный свет высунулась заспанная Гошкина физиономия.

   — Слышь, Иваныч, топай до хаты.

   — Залазь — поместимся.

   — Я не один…. С девушкой….

   — Все влезайте.

   — Георгий Иваныч, ну иди, не тяни время.

Балуйчик выполз из будки, встал на ноги.

   — Верка что ль? — кивнул на силуэт в темноте.

   — Иди, иди….

Гошка наклонился к моему уху:

   — Не справишься — зови.

   — Справлюсь.

Но я не справился.

Мы тонули в безумстве ласк. На мне остались только брюки. На загорелом Веркином теле узкой полоской белели трусики. Я осыпал её поцелуями — с кудрявой макушки до пальцев ног. Девушка скребла ногтями мои лопатки и тихонько постанывала. Но лишь ладонь моя ныряла под резинку её набёдренной повязки, она вся напрягалась:

   — Не надо.

И это повторялось, повторялось, повторялось….

Мне казалось, у этой борьбы и единения должен быть логический конец. Благополучный для моих желаний. Дело в количестве попыток — крепость должна была сдаться.

Потом мне подумалось: она и так получает массу удовольствия и большего ей не надо. Я почувствовал себя обкраденным.

Потом решил, что она меня просто проверяет: действительно ли я в любви философ, а не болтун-насильник. Охладил свой пыл.

   — Устал, бедненький. — Веркины губы пустились в путешествие по моему торсу.

Ночь истекла, подкралось утро. Мы и глаз не сомкнули. Верка засобиралась:

   — Скоро народ засуетится. Проводишь?

Возле дома прильнула, не хотела отпускать.

   — Ты знаешь, вдруг почувствовала себя замужем. Понравилось. Ты б женился, если б я уступила?

   — Я и сейчас готов.

   — Врёшь ты всё. И все мальчишки врут.

   — За всех не знаю. За себя отвечу: всё равно надо жениться, отдавать жене получку, водить детей в садик. Так лучше на тебе — ты нравишься.

   — Молодец! Правильно мыслишь. И не обижайся — всё у нас ещё будет.

Она чмокнула меня в щёку и убежала домой.

Не мог дождаться окончания дня. Трудился на стройке и думал о Верке: если она сегодня скажет, давай поженимся — мне придётся согласиться. И странно, не о её загорелом упругом теле думалось мне, а о том, как сумею прокормить семью я, бедный студент, где жить станем. Но отступать был не намерен — в ЗАГС, так в ЗАГС.

   Верка шла навстречу, сияя вечерней зарёй. Цвела белозубой улыбкой. Говорят иногда: глаза лучатся счастьем — так вот это именно тот самый момент. В них столько было нежности мне адресованной.

   Ею нельзя было не любоваться. И я любовался. И она млела под моим восторженным взглядом. И весь окружающий мир отлетел куда-то, оставив нас наедине с нашим счастьем.

   Но он продолжал существовать, хотя и вне нашего сознания. И происходили в нём разные вещи. Например, издали доносился нестройный дуэт пьяных голосов:

   — Загу-загу-загулял, загулял парнишка да парень молодой… молодой, в красной рубашоночке, хорошенький такой….

Витька Стофеев с Гошкой Балуйчиком напились и солировали на вечерней улице. Потом стали прощаться.

   — До завтра, Витя!

   — До завтра, Георгий Иваныч!

Расстояние между ними увеличивалось — голоса крепли.

   — Спокойной ночи, Виктор Георгич!

   — И тебе, друг!

Гошка наткнулся на нас. Взглядом наткнулся, выхромав из-за угла.

   — Ви-итька-а! Слышал новость?

   — … у-ю? — донеслось с соседней улицы.

   — Верку распечатали!

Небо обрушилось на нас. Нет, ледяная глыба. И раздавила наше счастье.

Верка прыгнула от меня спиной вперёд. Как от прокажённого. Её широко распахнутые глаза не лучились больше нежностью. В них застыл полярный хлад ненависти, бездонное море презрения, в котором без плеска утонула моя несчастная фигурка. Навсегда.

   Верка скрылась за калиткой ворот. Я схватил Гошку за грудки:

   — Сволочь! Что ты наделал! Я убью тебя!

   — А что, ты её не чпокнул?

   — Я тебя сейчас чпокну! — я швырнул его в кювет, и Гошка послушно полетел, кувыркаясь в репье и чертополохе. Что делать? Я не мог даже избить его, чтобы сорвать злость. Он был пьян. Он был колченог. Он был мои другом….

   Ушёл домой и до отъезда на учёбу не появлялся на улице. Страдал, подло и глупо подставленный другом. Не находил слов оправданий перед Верой. Потом пришла мысль: она ведь знает, что это враньё, неправда — пусть даст знак для встречи, для объяснений, и я примчусь. Но она молчала. Не любит — делал вывод . Ещё пришла мысль: а может, это к лучшему — вдруг и правда бы женила на себе. Такую обузу — не рано ли, Антон Егорыч? Почти успокоенный уехал в Челябинск….

   Вот к чему, спросите, я Вам всё это рассказал? Взялся про свата своего легендарного живописать, и такое лиричное отступление…. Просто хотел показать, что в отсутствии Николая был я вполне адекватным парнем — не бросался оголтело в драку, предпочитая дипломатию, коей искусно владел с малолетства. И отношение с дамами выстраивал по велению сердца, а не животных инстинктов.

   Но продолжим. Впрочем, кому невтерпёж, скажу — с Верой мы расстались навсегда.

   Однажды на танцах подошла ко мне миленькая такая девушка — личико кругленькое, губки пухленькие, глазки, как у Мальвины.

   — Кто тебе этот оранжевый петух?

Я проследил её взгляд. Оранжевым петухом был Колька, пару дней назад перекрасивший волосы в рыжий цвет. Мне стало смешно.

   — Считай что брат. Тебе зачем?

   — А не люблю попугаев.

   — Хочешь, чтоб я ему передал? А зачем мне говоришь?

   — Ты не похож.

   — Нравлюсь.

   — Не скажу, что нет.

   — Позволишь проводить?

   — Если не боишься. Все боятся — у меня друг на зоне сидит. За убийство.

   — Ну и пусть сидит — каждому своё. Мы ж с тобой на свободе.

   Её звали Надей. Она жила рядом со стадионом, и там была хибарка одна… Когда-то здесь был прокат коньков. Коньки износились (правильнее — ботинки?), новых не купили — прокат закрыли. Избушку облюбовали картёжники. Там была печь и электричество. Впрочем, нам свет был ни к чему. Осмотревшись, мы его выключали. И целовались ночь напролёт. И ещё болтали обо всём на свете. Кольки не было рядом, и никто не нудил мне в ухо: «Чпокни, чпокни её — что ты тянешь кота за хвлст». Я не наглел и с интересом наблюдал, как возникает, расцветает и зреет чувство в девушке. Чувство ко мне. Из робкой и зашориной в первые встречи скоро она превратилась в хозяйку хибарки и мою повелительницу. Очень ей хотелось почувствовать себя владелицей настоящей квартиры и женой вот такого нежного и внимательного мужчины.

   — У меня ноги замерзли, — заявляла она, скидывала обувь и совала мне на колени свои ступни. Я расстёгивал куртку, прятал их под свитер, согревая животом. Ласкал лодыжки, даже не помышляя протиснуться ладонью повыше.

Мне нравилось подчёркивать братское к ней отношение. По моему разумению, это должно было скорее подтолкнуть её в мои объятия, чем вороватый поиск эрогенных зон. Она не спешила, обстановка не способствовала: ни грязный пол, ни засаленный стол не напоминали супружеское ложе. Летели недели, уходили месяцы, а мы были также целомудренны, как и в первую нашу встречу. Любил ли я её? Да нет, конечно. Тогда зачем? Зачем встречался? По принципу: меня зовут — я иду. Интересно было наблюдать: когда и как она меня из брата перекрестит в любовники. И ещё одна очень серьёзная причина была — отмазка от Николаевых побоищ. Он звал меня на танцы. А я: не могу — у меня любовь. И с электрички прямо на стадион. Надюха неизменно ждала в старенькой хибарке — она училась в Троицке, а домой возвращалась в пятницу. Раза два за три — четыре месяца, спеша на свидание, сталкивался с Николаем на Стадионной улице. Пожав руки, покурив минут пяток, мы расходились в разные стороны.

   Пришла весна и затопила грязью всю Вселенную. Впрочем, Вам, городским жителям, такое невдомёк. А я прикидывал: заглянуть домой за сапогами или попытать счастья пробиться на стадион в корочках. В электричке ехал и размышлял. Вдруг вижу — Колька со товарищи вагон рассекает. С некоторых пор завелась у него челядь — в основном сверсники, ПТУшники сопливые — охочие до безответного мордобоя и мородёрства. Хотя с последним, это я перегнул — деньги и приглянувшиеся вещи они отнимали у вполне живых людей.

Колька свиту вперёд отправил, ко мне подсел.

   — Пойдём с нами — винишко есть.

   — Мне нельзя — у меня контроль.

   — Ты — давно хотел тебя спросить — ещё встречаешься с этой Надькой-шалавой?

   — Построже с языком — прикусить можешь.

   — Ты дурак?

   — Родом так.

   — Во-во, вижу. А ты не ослеп часом — девка уж полгода беременна. Беги, дурень, от неё, если загреметь не хочешь.

   — Беременна…?

   — Да-да, брюхатая.

   — От тебя что ли?

   — Ну, если ты по ней не ползал, значит от меня. Может ещё кому подставила. А ты лопух чокнутый… В кого такой?

Я сидел пришибленный и не знал, что сказать, как поступить. Да откуда ж я мог знать, что у неё в животе плод зреет, если я ей даже шубку ни разу не расстёгивал. О, Господи, как много грязи под оком твоим! Да куда ж ты смотришь?

А Колька верещал:

   — Расплакалась, говорит: женись, а то через ментовку достану. Да пусть достаёт. Я ей достану, так достану — через задний проход рожать будет.

Я встал и, шатаясь, побрёл прочь. Я больше не мог всё это слушать.

Колька негодяй конченный — это не оспорить, не исправить, это можно было принять и смириться или порвать с ним раз и навсегда.

Надежда…. Она, конечно, жертва. Впрочем, они вместе водили меня за нос, тайком встречаясь и милуясь за моей спиной. Глаза мои открылись — я ей нужен был, чтобы привлечь Колькино внимание. Ну и привлекла, дура!

А я-то каков! Возомнил себя философом, наблюдающим чувства девушки. Наблюдал и строил планы. А ларчик просто открывался — для неё я действительно был как брат, брат любимого человека. Я и вёл себя так — ей не приходилось отбиваться от моих рук. А то, что целовались? Ну и что что целовались — родственные шутки. С Колькиной сестрой я тоже однажды целовался, будучи у них в гостях. Да в последнее время мы и целоваться с Надюхой перестали — всё разговоры разговаривали. Грустной она была в конце зимы. Теперь понятно почему.

   На стадион я больше ни ногой. С Надюхой все встречи прекратил. Мне это легко далось — считал себя обманутым. А привязанности особой, уже говорил, к ней не испытывал. Так — чувство привычки. Да и не стервозная она была девица — с такими удобно общаться.    

   В конце лета, рассказали мне девчонки, она родила и оставила ребёнка в больнице. Сообщил эту новость Николаю.

   — На сиротство обречён. Твой, между прочим, сынишка.

Ни один мускл не дрогнул на лице моего свата.

   — Или твой. Или хрен знает кого…. Разве можно на такой шалаве жениться — дитя родного бросила.

   На меня вдруг наехали мысли: а что если жениться на злочастной этой Надюхе. Забрать ребёнка из больницы — по большому счёту, он доводится мне племянником — родная кровь. Мне и в голову не приходила, что Надя мне может отказать. Считал её жертвой коварного сватка, а ребёночка она оставила из-за невозможности поднять в одиночку. И думать не думал, что они могут стоить друг друга: Надя и Коля — лва сапога — пара. Стал через подруг искать с ней встречи.. И тут услышал новость, от которой похолодело у меня под ложечкой. Дружок её бывший с зоны откинулся. Всё узнал и принародно поклялся отомстить неверной и тому, кто обрюхатил «подлюку». По всем приметам выходило, что это он меня имел в виду. Фамилия у него была Стахорский, по уличному — Стахорик. Малый чуть моложе и одного со мной роста. По рассказам очевидцев. Я его прежде не знал. И это усугубляло моё положение — подойдёт прыщ неизвестный, сунет перо в бок и удалится незамеченным, а ты загибайся. Ещё я узнал: сидел он за убийство пьяного отчима — пристукнул подло спящего. Вернулся с зоны худой, злой, на всё способный. Перевернул Надин дом, на её родственников тоску нагнал, разыскивая бывшую ухажёрку. Колька тоже мог попасть под прицел его финки, но если только Надюха проговориться. А она пряталась в Троицке — в общаге своего училищали или у знакомых. Домой носа не казала. Колька тоже Увелку осиротил.

   Семь бед — один ответ, решил я и в ближайший выходной пошёл на танцы. Шёл, а нервы были на пределе. На балконе или на крыльце — как назвать-то обширную площадку перед парадной дверью ДК? — курила, плевалась и материлась Увельская молодёжь. По всем приметам — юнцы, школьники. Я мимо проходил, а один дёрнулся спиной ко мне. Ни ножа в руке, ни даже кулаков сжатых не увидел, но, говорю же — нервы на пределе — поблазнилось что-то и врезал я этому подергунчику. Кубарем полетел он со ступенек. Остальные шарахнулись в стороны. Потом окружили в туалете:

   — Ева, Ева, ты что?

Какой я им Ева — но приятно. Угостили. Поплыла моя головка. Страх утонул. Сижу на диванчике, ножки девичьи разглядываю.

Тут Стахорик заявился. Мне его сразу показали. Худой, если не сказать — костлявый, сутулый. Шейка воробьиная, ручки спички — не зря все угрозы у него через нож.

Ему меня показали. Царапнул взглядом. А потом стали мы сверлить друг друга глазами. Мой вид и взор должен передать ему: иди сюда, я сломаю твою цыплячью шею. Его ухмылка намекала: в твоём брюхе, парень, явно не хватает пару дырок — сегодня я их наковыряю.

   Под завязку танцульки катились. Он вдруг вырос передо мной, махнул рукой — не уследил, что в ней:

   — Щас, падла, нос оттяпаю.

Я лягнул его в живот, и Стахорик сел на задницу, растолкав танцующих. Посидел, выждав ровно столько, сколько потребовалось, чтобы, когда он рванул на меня, на плечах у него повисли по паре миротворцев.

   Это случилось в субботу. А в воскресенье к дому подъехали двое на мотике. Сзади сидел Стахорик. А за рулём…. Мужику было лет сорок. Измождённое лицо и испытующий взгляд бесцветных глаз выдавали в нём человека не мало повидавшего, причём больше неприглядного, чем наоборот, в жизни. Урка бывший, одним словом.

   — Сучара бацильная раскололась, — повел он речь скрипучим пронзительным голосом. — Привезёшь нам того фраерка и отделаешься лёгким испугом.

   — Нет, — встрял Стахорик. — Я всё равно набью ему морду.

Мужик пожал плечами — как, мол, хочешь.

На Стахорика я и бровью не повёл, а мужика спросил:

   — Как зовут тебя, человече? По ком панихидку заказывать?

Он пронзил меня взглядом и процедил, едва шевеля тонкими губами:

   — На Петрена отзываюсь.

Я покивал головой — усвоил, мол.

Стахорик задохнулся возмущением от моего поведения.

   — Да я его сейчас закопаю.

   — Сидеть! — приказал Петрен и мне. — Тебе неделя сроку, иначе — кишки на кулак намотаешь.

   Военный совет собрался в ресторане Челябинского вокзала.

   Пичуга всё решил для себя, потому был спокоен и в споры не ввязывался:

   — Нет, всё, хватит, взрослеть пора — учиться, отдыхать в городе, дружить с нормальными девчонками. В Увелку я больше не ездок, так — к маме-папе на день варенья.

   — Правильно мыслишь, — кривился Колька. — Я, пожалуй, тоже здесь себе цацу заведу.

   — И я готов расстаться с нашим боевым братством, — соглашался я. — Но больно неудачно время выбрано. Во-первых, что о нас подумают в Увелке — скажут: струсили. Во-вторых, раз задумали — найдут нас и здесь. В-третьих, поодиночке им нас будет проще укокошить.

Колька:

   — Что ты предлагаешь?

   — Володе всё рассказать. Он Петрена этого прищучит, мы — Стахорика.

Пичуга хлебнул пива и дёрнул одним плечом, будто руку чью-то стряхивая:

   — Я в Увелку не поеду?

Я демонстративно отвернулся от него на пол-оборота и уставился на Кольку. После колебательных размышлений или мыслительных колебаний он ответил:

   — Ты прав. Врага надо бить на его территории. Братану всё расскажем, а потом поставим Увелку на уши.

Покосился на Пичугу. Но тот смаковал пиво и усиленно интересовался танцующими парами. Мы понимающе переглянулись.

   Врага мы недооценили. Готовясь к войне, даже не изменили привычный маршрут движения и время прибытия. А нам «на хвост» селе ещё в городе, и отслеживали путь в электричке. Короче, когда мы спрыгнули на Увельский перрон, нас взяли в кружок четверо молодчиков. Хотя, какие это молодчики, правильнее — отморозки. По бегающему, неспокойному взгляду недобрых глаз в них легко можно было признать выходцев из мест весьма отдалённых от приличных. Слыхал я, что братва эта живёт по понятиям, но чтобы вот так дружно они окрысились за интересы одного из них, столкнулся впервые. И растерялся.

   — Привёз? Красавчик! — сказали мне и тут же оттеснили в сторону.

Я как бы оказался за пределами круга, в который они оцепили Николая. У каждого в руке финка или заточка. Особо они оружие своё холодное не выставляли, но и не прятали. Продемонстрировали и прикрыли — кто в рукав, кто под полу.Один повёл речь:

   — Значит так, фраерок, сейчас пойдёшь с нами и не трепыхайся. Сильно больно тебе не будет — оттянем вчетвером, ну, может, впятером — узнаешь, как машкой быть — и свободен. Дёрнешься — перо в бок.

Колька побелел, напрягся, но держался:

   — Писюны не сломаете?

   — Не бойся, петушок, не тебя первого.

Он ткнул Кольку «пикой» в бок:

   — Топай.

Круг расступился, указывая направление движения. Колька сделал шаг, второй и вдруг сорвался с места и быстрее ветра помчался по перрону. Урки за ним. Впрочем, один задержался, обратив внимание на мою персону.

   Я стоял пришибленный. Вид холодного оружия вогнал мою психику в ступорное состояние. Отвлекшись от происходящего, я внимательно рассматревал грязный и заплёванный перрон, с которого — ясно видел как — мне придётся собирать кишки из вспоротого живота. Да и с Колькой как-то не ладом получилось — будто я нарочно уговорил приехать в Увелку, чтобы сдать этим отморохкам. Он, наверное, так и понял. Потому и бросился бежать, никому более не веря, ни на что, кроме быстроты своих ног, не нажеясь.

   От этих горьких мыслей отвлёк меня четвёртый отморозок. Он вернулся, он не мог себе позволить оставить меня безнаказанным. Он вернулся, чтобы ударить меня. И ударил. Ударил не сильно. Так не бьют. Нет, бьют, конечно, но чтобы оскорбить. Не убить, не сбить с ног, не причинить боль А просто ударить, вернее, толкнуть человека в лоб кулаком, чтобы он, морально раздавленный, ещё и распластался ниц физически.

   Так, ребята, не бьют. Чему-то я всё-таки научился за два года бесконечных драк. В мыслях я может ещё собирал кишки с асфальта перрона, а тело действовало инстинктивно.

   Я пригнулся ровно на столько, чтобы он промахнулся. Его кулак ещё вихрил мою шевелюру, а мой уже обрушился на его челюсть. Мы были с ним одного роста, одного возраста, а весом я, наверное, был и поболее. Впрочем, слышал ранее, а теперь убедился — с ножами ходят те, кому Бог в руки сил не дал.

   Короче, ему досталось. Он попытался спиной опрокинуть стоящую электричку, а когда это не удалось, кувыркнулся ей под брюхо. Наверное, решил спиной напрячься и сбросить с рельсов эту махину. Но увидив перед лицом до кинжального блеска наточенные подошвы колёс передумал — скоренько, на четвереньках попытался выбраться на перрон. Как ему было объяснить, что он злесь совершенно не нужен? Подумал, что слов он не поймёт и пнул его в лицо.

   Вокруг было полно народу. Электричка отрезала выход на вокзал приехавшим, а ещё много других поджидали секцию с Троицка. С начала нашей потасовки какая-то женщина зашлась в истошном крике и ни на мгновение не закрывала рот — казалось, в лёгких у неё бездонная бочка воздуха. Остальные благоразумно отшатнулись.

   Я ещё раз отправил приятеля под вагон, намекая, что он мог бы с большим для себя успехом выползти на другую сторону и избавить меня от лишних с ним хлопот. И в этот момент рядом со своими увидел чьи-то штиблеты. Нет, конечно, не рядом, а чуть позади, но очень близко. Должно быть, другой приятель из банды отмороженных, вернулся на истошный зов чокнутой женщины. Нет, ну, правда, визжит так, будто впервые видит человека под поездом. Сецчас он тронется, и будет две половинки вон того, барахтающегося.

   Это мне сейчас легко и прикольно вспоминать дни бурной юности моей. А в тот миг, увидав рядом со своими чужие штиблеты и, как понимаете, не пустые, я ощутил смертелый холодок, сжавший моё сердце. Вот сейчас меня лягнут, и сунусь я головой вперёд под самые колёса. Пригнулся ожидая опасного толчка или удара. Но ничего этого не последовало. Чьё-то тело скользнуло по моей спине. Я прянул прочь от опасных колёс и прямо перед собой увидел лицо в страдальческой гримасе. Похоже парень руку сломал, промахнувшись по мне и не промазав по вагону. Мне жалеть его было недосуг, и я приложился к нему со всею пролетарской ненавистью. Запоздало подумал, что если промахнусь, то треснет моя рука от такого удара и рассыпится на мелкие кусочки. Не промахнулся. Ненавистная рожа приняла удар, вмялась в стальной бок вагона и вместе с остальным телом безвольно стекла под колёса.

   Досадливо помотал головой: как эта баба не может голос свой сорвать — битый час уже визжит. Впрочем, нет, конечно, какой час — всё произошло в несколько мгновений.

   В этот момент пневматические двери закрылись и вагон дёрнулся. Именно дёрнулся, потому что в следущее мгновение двери распахнулись, а электричка замерла на месте. Видимо машинист хотел трогаться, но кто-то в тамбуре видел нашу потасовку, падающие под колёса тела, и сорвал стоп-кран.

   Шипения дверей и лязг вагонных буферов подняли женский визг на запредельные высоты.

   Меня кто-то сильно рванул за плечо. Так сильно, что я слетел с перрона и чуть не упал, запнувшись о рельсы. Человек в милицейской форме присел на корточки и принялся вытягивать из-под колёс бесчувственное тело одного из отморозков. Дело это оказалось не из лёгких. То ли длинное его пальто прищемила дёрнувшаяся электрничка, то ли ещё какая причина удерживала его под секцией. Второй его приятель, увидав мусора, шмыгнул под вагоном в противоположную сторону.

   Разглядеть, что там держало отключившегося бандита мне не дала набегающая со стороны Троицка другая электричка. Резким своим сигналом она наконец-то приглушила визгливую женщину и согнала меня с железнодорожного полотна.

   Я побежал в гордом одиночестве (весь народ остался на той стороне — на перроне), соревнуясь с останавливающейся электричкой. А когда она остановилась, шмыгнул под стоящий товарняк и ещё долго бежал вдоль путей прочь от вокзала.

   Унеслась в Челябинск Троицкая электричка. Наверное, и другая отчалила в Троицк с Увельского перрона. Парня того, должно быть, вытащили — не дадут же погибнуть человеку. Впрочем, знали бы менты кого спасают — то и не стоило бы. А может, он уже готов. И теперь на вокзале идёт опрос свидетелей, и скоро по моему следу рванут Увельские ищейки, и, рано или поздно, однажды прищучат где-нибудь. Или бандиты — эти вряд ли простят мне вокзальной потасовки. Всё, влип, попал и пропал Антоха Агапов! В расцвете молодых лет. Одни враги кругом, и никаких надежд на благополучный исход от встречи с ними.

   Размышляя об этом, я брёл вдоль железнодорожного полотна. Справа дома уже кончились, слева ещё курчавились садами. Я брёл в самое безопасное для меня место в родном посёлке — и дома на Бугре, и в квартире у сестры меня могли поджидать, если не менты, так бандиты. А здесь, на окраине, в маленьком домике, переехав из Петровки, ютились мои тётка и двоюродный брат — Саблины.

   Саня встретил меня радушно. Мать его была на ночном дежурстве, и он сам накрыл мне на стол. Потом постелил на полу и долго бубнил в темноте о здоровом образе холостяцкой жизни. Не советовал рано жениться и всё вопрошал: «Ты не спишь?»

   Я не спал. Думал горестную думу о моей разнесчастной жизни, пытаясь понять и объяснить: почему так получилось. В душе росло и ширилось твёрдое убеждение, что так больше жить нельзя, что всё надо менять к чёртовой матери. Ничуть не волновала Колькина судьба. Где он? Что с ним? Отбился? Убежал? А может в данную минуту пыхтят над ним два-три потных тела, делая машкой.        

   Наутро сел на электричку с ближайшего полустанка и укатил в Челябинск с твёрдым намерением начать новую жизнь.

   Но новая жизнь повесткой военкомата уже поджидала меня на пороге моего городского жилища.


                                                                                    А. Агарков 8-922-709-15-82

                                                                                                                                        п. Увельский    2008 г.




Автор


santehlit






Читайте еще в разделе «Рассказы»:

Комментарии.
Комментариев нет




Автор


santehlit

Расскажите друзьям:


Цифры
В избранном у: 0
Открытий: 1834
Проголосовавших: 0
  



Пожаловаться