— Это — одеяние Богородицы, — говорил княжичу Михаилу отец Николай, — Когда праведная душа восходит к небесам, на нем загорается новая звездочка. Каждая звезда — душа человека, и к Концу Времен все небо будет сиять.
Миша припал глазом к холодному стеклышку. Батюшка чуть подправил зрительную трубу.
— Сорок дней тому назад мы схоронили деда Павла. Видишь, в уголке маленькая, почти незаметная звездочка? Это — его душа, ведь прошлой ночью ее не было, а теперь она — зажглась! Так праведные души и будут сиять звездами в небесах до конца времен. Яркие звезды — это святые, те, что помельче — души простых рабов Божьих. Они все здесь, рядом, и когда умрешь, то и сам не заметишь, как на небеса поднимешься и среди звездочек заживешь!
— Но где же сама Богородица, где ее лик?! — спросил княжич.
— Мы его узреть не можем, он сокрыт по ту сторону звезд. Разглядеть его могут лишь те, кто к Господу близко стоит, а нам, душам многогрешным, видеть его пока нельзя. Но в Конце Времен его все одно все узрят.
— Куда же деваются самые грешные, тяжкие души?!
— Они тоже там, только не сияют звездами, а застыли тяжелыми черными комьями. Черное на черном не видимо, и нам их не узреть. Но будет воля Господня, и они тоже засияют звездочками. Господь нас любит, и всем даровал спасение, — сказал батюшка.
Юный князь любил бывать у отца Николая, любил его спокойный голос, его мудрость, которой светились морщинистые уголки его глаз. Но особенно он любил смотреть вместе с батюшкой в его удивительную трубу с двумя стеклышками, и видеть одеяния Богородицы, звездные небеса, где застыли души усопших, где в одном из звездных ручейков подмигивает ему и звездочка-душа недавно умершего деда. Сердце рвалось в тот мир, на никогда не ветшающий сарафан Богородицы, чтобы зажечься на нем еще одной звездой. Чем больше он созерцал звездную даль, тем больше его глаза тянулись к трубке с двумя простыми стеклышками, и бессонная ночь наполнялась удивительным весельем. Мир живых сливался с миром мертвых, отчего сердце наполнялось радостным, чистым покоем. Сердцу не желалось ничего иного, кроме этого тихого созерцания, которое продлится хоть вечность, хоть две вечности, и незаметно перейдет от взгляда снизу вверх к созерцанию сверху вниз, от звезды к дольнему миру. Особое наслаждение доставляли княжичу вот такие ясные осенние ночи, когда после долгой мороси тучи вдруг расступались, и в просвет являлось то, чего он долго и трепетно ожидал — покрывающий весь мир сарафан Божьей Матери.
Вокруг летали желтые листья, тоже походившие на звезды, которые на мгновение прилетели к нашим рукам, чтобы еще раз напомнить о грядущей вечной жизни. Неподалеку мигала лучинными огоньками деревушка Небовка, обитатели которой, и старые и молодые, жили созерцанием небес. Неведомо с каких времен деревня приобрела удивительную форму глаза, зрачком которой был холм с красной златоглавой церковью, с куполов которой смотрели восьмиконечные кресты. Конечно, никто из людей не мог увидеть этот устремленный в небеса зрак, ведь не дано людям летать, подобно ангелам. И видеть это око могли лишь небеса, в которые оно вот уже столько лет всматривалось и светлыми днями и темными ночами. Несколько раз деревня горела, но всякий раз ее отстраивали на пепелище в неизменном виде земного глаза, устремленного в высоту. Стереть же деревушку с лица земли никто не мог, ведь со всех сторон ее окружали дремучие леса, смертельная ловушка для вражьей конницы.
В высях снова сошлись тучи, затворив ворота к сарафану Богородицы, и княжичу Михаилу пришлось с грустью оторвать свой глаз от трубы. Не мог он вмешаться в небесную волю, раздвинуть серые облака, чтобы еще раз глянуть туда, где продолжало сиять одеяние Богородицы. Оставалось лишь смириться с небесной волей и направиться домой, в княжий терем.
Владение его отца, князя Еремея, было особым миром, где князь был един со своим народом, а народ — с князем, и все были едины в своей вере. Здесь много молились и много глядели в небеса, и время шло через этот мир пресным и невесомым. Века, исковеркавшие где-то на закатной стороне всю тамошнюю жизнь, здесь лишь беззвучно впитались в землю. Нынешние времена оставались такими же, как и прошлые, но все-таки у местных стариков появилось какое-то недоброе предчувствие. Вроде, и чуять было нечего, но уж слишком усталым, слишком неспокойным сделался взгляд княжеских глаз, чего не замечал его родной сын, но что хорошо виделось старцам. Господь плотно запрятал человеческие мысли, и никто не мог расслышать, о чем думал князь, но многие видели тревогу, которая нет-нет, да и сводила его лицо многими морщинами. Особенно много их сделалось после того, как отдал Богу душу его отец, с которым, наверное, они мыслили об одном и том же.
Войдя на родное подворье, Михаил невольно вздрогнул, сперва даже не поняв — отчего. Лишь принюхавшись он понял — на дворе появился чужой запах, который мог донестись лишь из чужих, неведомых ему краев. Он огляделся по сторонам и сразу же заметил, что недалеко стоит чужая повозка, в которую запряжены нездешние вороные лошади. Княжич бросился в нутро родного жилища и застыл возле покоев родного отца, облокотившись на резной столбик, что поддерживал расписанный звездами свод. Он услышал два голоса — отцовский и еще чей-то чужой, незнакомый, с легкой хрипотцой. Эти два голоса вели спор, больше похожий на войну двух словесных потоков. Причем голос чужака напирал, подобно могучей реке, будто чувствовал за собой чью-то грозную силу, устами которой он сейчас и явился в этот спокойный край. Отец защищался, его слова, похожие на маленьких воинов, отчаянно бились с речами незнакомца, напоминающими сказочных огнеязыких змеев, но… Всякий раз падали замертво под ударами беспощадных змеиных крыльев и огненных струй, вырывавшихся из их раскрытых пастей. Княжич похолодел и застыл на месте, словно пронзенный прилетевшей из северной стороны ледяной иглой. Он расслышал, что речь шла о нем, о его дальнейших днях.
— Не отдам сына! Что хотите делайте со мной, но Михаила я не отдам! — говорил отец.
— Послушай, Еремей, всем ведь ведомо, что народ твой — сплошь раскольники, да и ты сам — тоже раскольник. Чудо, что до самого Государя весть об этом еще не дошла. Но ты не кручинься, неровен час — и дойдет, и тогда уже поздно будет. Ты о себе не думаешь, так хоть о народишке своем-то подумай!
— Я, воевода, свой народ в обиду не дам!
— Брось, Еремей! Плетью обуха все одно не перешибить, а Государь нынешний для Руси — все равно как обух, это тебе каждый скажет. Все одно тебе его не пересилить, а что род твой стар да знатен, на это ему — тьфу. Теперь иные рода в славе да в почете, у него при дворе ныне один бывший кухонный мужик заправляет, другой — немец, а третий так вообще — жид…
Отец промолчал, а воевода продолжил свою речь, отливающуюся в уговор и угрозу одновременно:
— Ничего нам не надобно от тебя, Еремей, окромя твоего сына. Пойми, князь, что ничего худого ему от того не будет. Поедет учиться за границу, после вернется — при дворе станет, государевым советником сделается. И слава ему будет, и тебе тоже — почет, если отпрыск твой — в самой столице. Тогда уже никто не вспомнит, что ты — раскольник, и люди твои — тоже, зато все будут знать, что князь Еремей — отец самого Михаила, что при дворе!
— К чему нам этот двор, если, как ты сам говоришь, там — кухонные мужики, немцы да жиды?!
— Но как ты их оттуда прогонишь, если ко двору не пойдут знатные русские отроки? Вот и отправь Михаила на учебу, если уж Государь лишь заморскую ученость признает!
Дальше родитель уже не сопротивлялся, что-то в его нутре надломилось, как ломается молодая березовая веточка. Он уныло соглашался с собеседником, лишь иногда посылая ему мелкие просьбы, на которые тот отвечал согласием. Михаил бросился в свои покои, чтобы скрыть охвативший его недавно взирающие на звезды глаза слезный поток. Земля, родная с младенчества земля, на которой он чуял каждую травинку, каждый листочек, куда-то проваливалась, обнажая черную бездну, в которую его толкали руки кого-то невидимого, голос которого он только что слыхал. Вместе с землей исчезали и его здешние друзья, крестьянские ребята Коля и Федя, растворялась в наплывшей со всех сторон пустоте девочка Люба, на которую он очень любил смотреть, но которой по сей день не сказал ни одного слова. Пропадал он сам, ведь этот мир и был им, княжичем Михаилом, а разве может быть жизнь, когда потерял самого себя?! Все это было во сто крат страшнее смерти, которой княжич вовсе не боялся, ибо она всегда была легким вознесением на сарафан Богородицы еще одной звездочкой.
«Спрятаться! Притаиться у ребят, Коля и Федя меня всяко спрячут! Сеновал у Коли большой, а у Феди — просторный подпол», раздумывал сквозь слезы Михаил, душа которого напряженно металась, отыскивая пути к спасению. Утвердившись в последней мысли, Михаил успокоился, будущее стало ясным и неотличимым от прошлого. Немного пожить в схороне, который так легко отыскать в Небовке, как и во всякой русской деревне. А потом, когда пройдет время, выйти из него таким же, как прежде. Чтобы снова вместе с отцом Николаем смотреть на звездный сарафан Богородицы, чтобы ходить по родным полям и лесам, вдыхая то прелый воздух октября, то морозные иглы января, чтобы сказать свои первые слова Любушке…
И когда на другой день грустный отец поведал сыну о своем решении, Михаил лишь кивнул головой. Для себя он уже все решил. Отъезд был назначен на другой день, чтобы не лить лишних слез, ни родительских, ни сыновних. В поварне уже принялись хлопотливо выпекать пирожки — в дорогу. Но вечером Михаил пропал из терема, и с радостью беседовал со своими друзьями, растянувшись на широком сеновале у Коли.
— Правильно, нечего тебе за морем делать! Там, говорят, люди с песьими головами живут и сердца у людей выкусывают. А заместо них камешки вставляют, чтоб всегда холодно внутри было! — радовался за друга Коля.
— Нет, там с козлиными головами все ходят, рогами грудь протыкают, и душу высасывают! — поддерживал беседу Федя.
— От них, пожалуй, сбежать можно, — задумчиво отвечал Михаил.
— Не сбежишь! С ними только заговорил — уже душу потерял! — «успокаивал» Коля.
— А если не говорить? Чего говорить-то с ними, если они все равно по-нашему не разумеют? Только свистеть да квакать умеют, наверное!
— И тогда не спасешься! На них только глянул — и душа твоя уже у них! — ответил Федор.
— Можно глаза закрыть…
— Куда же ты пойдешь с закрытыми-то глазами?! Там же море кругом, упадешь в него и утопнешь!
Прошло два дня и две ночи. На третий день Федор сказал, что по деревне прошел слух, будто его отец, князь Еремей, плачет. Михаил представил себе родителя — всегда веселого, не произнесшего за все годы ни одного мрачного слова. И вдруг — плачет, да так, что об этом прознал даже народ… Что-то здесь страшное, неведомое. Михаил вскочил, и, не слушая уговоров друзей, кинулся домой.
Отец встретил сына широко распахнутыми объятьями. Он не стал бранить его за исчезновение из дома, а вместо этого окутал ласковой, и вместе с тем горестной речью: «Господь-отец отправил своего сына в тварный мир, чтоб он искупил его грех. Я, считай, тоже отправляю тебя в мир, к людям, во искупление их грехов. Помни, сынок, что ты принимаешь муки за други своя, за наших людей, в числе которых и твои друзья! Тяжко будет тебе на чужбине, но твои муки все равно будут ничто в сравнении с крестным страданием нашего Господа. И еще помни, что небо даже там, в тех чужих краях — все одно, наше. Оно везде — наше, иных небес у Господа нет!»
— Отец, я боюсь потерять там душу… Кто там обитает?! Быть может, они заберут ее себе тотчас, как я появлюсь в их землях?! Может и не люди там вовсе, а бесы, затянутые человечьей кожей?!
— За то не бойся. Господь даровал человеку волю владеть своею душой, и никто у тебя ее никогда не отнимет, даже самый страшный из бесов, если ты сам им ее не отдашь!
Они еще долго говорили с отцом, и родитель, как мог, утешал своего сына. Потом пришла мать, и они стали утешать его вместе. Конечно, не ведавший соленой влаги вокруг своих глаз Еремей не плакал, но его речь была сильно тягучей, а объятия удивительно крепкими. «Ты вернешься, вернешься…», заклинал он.
В новую столицу княжича провожали все княжеские люди. Пирогов ему принесли столько, что их хватило бы, чтоб накормить все княжество Еремея. А Михаил не мог их есть, злобная тоска сводила все нутро, и, скорее всего, испеченным любящими руками пирогам было суждено сделаться кормом птиц, что жили в лесах, через которые шла дорога в дальние чужие края.
Колеса заскрипели. Сколько раз Михаил радовался этому скрипу, и напевал под него веселые песни, которых так много было сложено в этих краях. Но ныне колесная музыка показалась княжичу невероятно тоскливой, и он дивился самому себе, что находил когда-то в ней что-то радостное. «Хоть бы волки ночью нас съели, ведь это все-таки будут наши, здешние волки, а не какие-то чужие, о которых даже и не знаешь, волки они, или волколаки», невесело раздумывал Михаил.
В толпе прощавшихся мелькнуло лицо Любушки, которое сейчас показалось Михаилу удивительно грустным, он даже вроде бы заметил под ее правым глазом крохотную слезинку. «Прощай», крикнул он, и это слово было первым, которое он сказал ей. Но сказанное слово все равно затерялось в толпе народа, заблудилось среди пчелиного роя голосов, и едва ли дошло до дорогих ушей…
Дорога змеилась и петляла. Вскоре родные края пропали за поворотом, и пошли земли иные, не родные. Хотя вроде бы ничего даже не изменилось, по бокам дороги тянулись те же леса, наполненные зверьем да поля, облепленные крестьянами. Так прошел сперва день, потом другой, а потом Михаил потерял счет дням, растаявшим в однообразном колесном скрипе. Иногда княжичу казалось, будто они никуда и не едут, а просто катаются, как когда-то в раннем детстве, когда он просил катать его еще и еще. И лишь когда спокойная дорога сменилась шаткими болотными гатями, а лицо окатил пропитанный водой воздух, Михаил понял, что куда-то они приезжают. И вскоре в его лицо глянул город, какого прежде не было на Руси-матушке, и было непонятно, откуда он пришел в мир вечных лесов, полей и протяжных песен.
Город был новорожденным, его каменистое лицо только-только проглядывалось сквозь зыбкую болотную почву. Повсюду визжали пилы, бились с древесной мышцей топоры, ухали кувалды. Бородатые люди, похожие на обитателей родных краев Михаила, таскали тяжеленные бревна и камни. Худосочный мужичек бил по деревянной свае кувалдой, размер который был более, чем голова ребенка. Казалось, еще чуть-чуть, и тело мужичка не выдержит своей ноши и треснет пополам, оставив работу навсегда недоконченной. Двое пареньков в возрасте Михаила с кряхтением волокли по дощатой дорожке тележку, плотно набитую серой землей. Неподалеку торчали облепленные бородатыми рабочими стены еще одного дома. С дружной песней, похожей на те, что любили петь в родных краях Михаила, мужики поднимали веревкой бадью, полную кирпичей. Княжич отвернулся в другую сторону, но тотчас повернул голову обратно, ибо его ухо разрезал треск, грохот и истошный крик. Так и не поднятая бадья лежала на земле, обвитая куском лопнувшей веревки, а возле нее лежало человечье тело. Артельщики суетились возле него, кто-то тащил ведро с холодной водой, кто-то спешно нес к нему чарку водки. По движениям людей было видно, что такой случай для них — самый обычный, и никто не ведает, окажется он следующим или нет.
— Не надо ему уже водки… Все, насмерть, — пробормотал кто-то из работников.
Все дружно сняли шапки и перекрестились.
— Это хорошо, что насмерть… А то остался бы калекой — и как дальше? Так его жена хоть кого другого себе найдет… — мрачно заметил другой работник.
Чуть остановившись, они отправились дальше. Михаил созерцал бывшее бескрайнее болото, превращенное теперь в такое же загоризонтное поле труда и рождающейся новой жизни. Что-то не так было в этой работе, если на ней мучились и гибли люди, если лица трудников были столь мрачны и печальны. Михаил вспомнил другой труд, когда в Небовке перестраивали храм, и перед ним всплыли веселые лица его людей, которые тогда были так не похожи на здешних угрюмых строителей.
Тем не менее, работа продолжалась. На каждом шагу кто-то клал камни, тесал и строгал дерево, вбивал сваи, поднимал бадьи, рыл землю, возил тачки. Навстречу нескончаемым потоком шли телеги, груженые деревом, камнями, землей. Их возницы были столь же мрачны, как и остальные трудники, но в отличие от них им было куда выплескивать накопленную в нутре дурноту. Их руки то и дело хватались за кнуты и безжалостно лупцевали бока несчастных худых лошаденок.
Немного погодя Миша заметил, что здесь есть и другая порода людей, которых он сперва принял ни то за юродивых, ни то за скоморохов. Отличались они тем, что были одеты в весьма странные цветастые наряды, а их лица были гладко выбриты. Вели же они себя так, как никогда себя не ведут ни скоморохи, ни юродивые. Они властно расхаживали среди этого работного муравейника, подходя к трудникам начинали властно кричать, свирепо размахивать руками, а иной раз пускали в ход кулаки, а то и плетки, что они носили за голенищами странных, необычно высоких сапог, каких Михаил в своих землях никогда не встречал. Можно было бы подумать, что тут происходит какая-то скоморошья забава, в которой веселится весь народ. Если бы не было мертвого тела под кирпичной бадьей, если бы не было кровавых соплей, текущих из ноздрей мужика, по которому «скоморох» съездил лихим кулаком, если бы не было баб, месивших босыми ногами глину в большом корыте.
Михаил обернулся, он хотел увидеть дорогу, по которой они приехали, чтобы знать, куда из этого страшного мира бежать обратно, где остался спасительный лес, за которым прячется еще лес, а там, за лесами да за полями — родные края, отец и мать, Любушка, друзья. Но нет, не было хода назад среди камней и бревен, впустив их сюда, дороженька словно заросла и вместе с болотистым туманом поднялась на небо, оставив княжича в нутре страшной мышеловке. Может, так и в ад попадают?
Мелькнула речная гладь. Над ней высился лес из хорошо полированных деревьев, на которых сидели ширококрылые птицы парусов. Прежде Михаил видел корабль лишь на картинке в Деяниях Апостолов, и поразился тому, что кораблики могут быть и там, где нет ни апостолов, ни Христа. Или, может, и здесь есть Господь, а сквозь затянутое серой мутью небо нет-нет да и проглядывают светлячки плаща Богородицы?! Что мог знать он о мире, в котором пробыл всего чуть-чуть, но который уже успел цепко и безнадежно заточить в своих холодных, скорее удушающих, чем дружеских, объятьях!
Чудно одетые люди то и дело указывали вознице дорогу. Вот они оказались уже там, где дома не вытягивались из болотной топи, а стояли уже готовыми, новенькими, с множеством блестящих стекол. Выглядели эти дома так, что Михаил тут же перекрестился — изо всех их стен торчали вылепленные из глины идолища какого-то чужого народа. Когда-то отец Николай учил, что при виде идола надо сперва перекреститься, а потом бить его всем, что попадет под руку. Но что он мог сделать здесь, когда идолов было так много, и все они были столь громадны, а он среди них был один, и маленький-маленький.
«Что тут со мной будет? Заставят так же камни класть, да бревна в землю вбивать, как тех мужиков. Но я же ведь — князь! И что с того? Просто, наверное, другую работенку мне дадут, только и всего, хотя бы таких идолищ лепить, а это куда хуже, чем топором махать, там все-таки греха нет, а тут — грех… Бежать надо… Однозначно…», невесело раздумывал княжич. Он понимал, что хоть приехал сюда и князем, но в этом мире он куда ближе к бородатым трудникам, чем к бритым и странно одетым. Бороды у него, правда, пока еще не было, но то ведь не от бритья, а просто от малости лет. Одежда же на трудниках была хоть и не в пример беднее его, княжеской, отороченной собольими шкурками, но все же более походила на нее, чем на платья тех, кого Михаил прежде принял за скоморохов.
Очередной бритый (Боже, как они все похожи, и не различишь-то их сразу) указал Михаилу на стоявший неподалеку дом. Когда княжич слез на землю, он проводил его внутрь, завел в нутро пустынных покоев, и велел дожидаться. Вслед за ним явился такой же чужой человек и принес для Михаила новую одежду, точь-в-точь такую, как была надета на них.
Княжич долго рассматривал заморские одеяния, брезгливо переворачивая их двумя пальцами. Он понимал, что от него этот чужой мир требует сейчас нацепить на себя эти странные платья. Сердце протестующе колотилось в груди, руки сами собой вцеплялись в ненавистные тряпки, чтобы обратить их в груду негодных тряпиц. Но Михаил помнил, что в эту чужую страну, которая, вроде как, теперь сделалась столицей России, он заброшен волей своего отца, и теперь ему не остается ничего, кроме как принять ее жизнь, ее одежду, чтобы в нутре своем все равно сохранить себя прежним, русским княжичем Михаилом. Без долгих раздумий он натянул на себя эти чужие одеяния, лишь изредка задумываясь о том, что и куда следует здесь надевать.
Появилось трое очередных бритых (может, это были те же самые, что приходили и в прошлые разы, их лиц он не запомнил) и объявили о назначенном приеме самого Государя-императора. Михаил вздрогнул. Если до этого мгновения он принимал это пространство, ни то как страшную игру, ни то как странный сон, то теперь он вдруг почувствовал, что оно — суть вылитая воля того, кто стоит над русскими землями. Но к чему ему, царю-батюшке вся эта страшная забава, этот поднимающийся над болотом жуткий город, эти дома с чужеземными идолами? Вспомнились слова отца Николая, которые он сказал в ответ на наивный вопрос княжича «Кто мы такие, чтобы ведать волю Божию?» Выходит, Михаилу не дано ведать и царскую волю.
Вскоре он стоял в небольшой зале, которая была даже меньше, чем в его родном тереме. Не было здесь ни золотой да серебряной росписи, ни высоких сводов, к которым так привык взгляд княжича. Низкий квадратный потолок словно раздавливал пришедших, и им не оставалось ничего, кроме как смотреть на окна, выложенные из стеклянных квадратиков. За ними белели паруса далеких кораблей и проносились капельки частого в этих краях дождя. Кроме Михаила здесь был еще десяток таких же юнцов, как и он. Все они происходили из разных знатных родов, разбросанных по Руси-матушке, и теперь собрались здесь, чтобы покинуть родную землю и отправиться на чужбину за какими-то особыми знаниями, неведомыми в русских краях.
Вскоре вышел сам Государь. Михаил его сперва не узнал, ибо он никак не походил на того царя, образ которого с самого его детства прочно стоял перед глазами. Не было на нем ни золотой Мономаховой шапки, ни шитой золотом шубы. Выглядел он точь-в-точь как те бритые, что являлись сегодня к Михаилу — те же заморские одеяния, усы и длинные сапоги. Вместо скипетра его рука сжимала странный предмет, из которого валил дым. Время от времени он подносил его к устам, и тогда дымные кольца принимались рваться из них. «Что-то в нем нечисто… Государь ли он?! Не может быть…» с ужасом подумал княжич, и, спрятавшись за широкую спину одного из отроков, потихоньку перекрестился. Но тот, кого именовали здесь Государем, не исчез. Вместо этого, выпустив из своих уст новый клок дыма, он заговорил.
Говорил сомнительный царь о постижении заморских учений и об их пользе для славы отечества Российского. «Быть может, кучер наш, Демьян, нечистому продался… И завез теперь меня на другую сторону Руси, где все — наоборот, чем у нас, и правит которой нечистый царь. И говорят здесь по-нашему, и называют эту землю тоже Россией, но какая же это — Россия?», размышлял княжич под его слова. Потом он стал думать, что, может, в том, что он отцовской волей побывал на исподней стороне своей земли, есть промысел Божий. Но все-таки он решил, что в будущие дни станет искать дорожку обратно, и если он ее отыщет и уйдет с этого нехорошего места, в этом, должно быть, тоже будет воля Господня.
Речь сомнительного царя закончилась. Он распределил отроков по странам, в которые им предстоит отправиться и по наукам, которым они будут обучаться. Михаилу и еще одному княжичу, Родиону, выпало отправиться в аглицкие земли для постижения астрономии. Михаил не ведал, что это за аглицкие земли, но, уже перестав чему-либо дивиться, принял их за ангельские. Только вот каких существ здесь именуют ангелами, и, значит, кто обитает в той земле? Ведь если это земля, а не небо, то и ангелы там могут быть лишь падшие, низвергнутые в пропасть. Слова «астрономия» он не понял, оно затерялось среди сотен других чужих словечек, которые вместе с клубами дыма выплыли из уст этого Правителя.
«Как рассветет, отправлюсь искать с молитвой свою дороженьку! Если здесь все же земная твердь, то и дорожка отсюда должна быть!», решил княжич.
Но рассвета он не дождался. В зыбком предрассветном сумраке опять появились бритые люди и отвели княжича на шаткую дощатую палубу корабля. На корабле Михаил оказался в узком пространстве, зажатом со всех сторон пахнущими русским лесом, но навсегда оторванными от него деревянными стенами. Там он встретил княжича Родиона и бородатого (что удивило и немного успокоило) старика, который представился, как толмач Тихон.
— Толмачу я уже много-много лет, — со спокойствием мудрого человека говорил Тихон, — Тайн всяких знаю, что капель воды в этом море. Только просты все эти тайны, ибо нет в них ничего чудесного. Куда мудренее наши леса, наши реки, а уж о небесах я и не говорю. Вот где истинные тайны! А то, что ведомо мне, все тайны липовые, человечьи…
— Что за земля, к которой мы плывем, и какую землю мы оставили, которая вроде как и на Руси, но — не Русь? — осторожно спросил старика Михаил.
— А, ты об этом, — оглядевшись вокруг ответил Тихон таким тоном, словно давно уже ждал такого вопроса, — Плывем мы в земли аглицкие, это уже и так всем нам ведомо. Там живут люди, мимо которых с недавних пор по волнам реки-океана потекли неслыханные богатства. По ту его сторону оказались богатые, полные золота земли, оно и поплыло к ним по водам.
— Но ведь золото всегда тонет, — удивился Родион.
— Воля человека сделать, чтоб оно плавало. Для того и есть корабли, с ними оно и плывет на другой берег. В великом богатстве родился великий соблазн овладения им, и что сделать, если Господу было угодно сделать человека столь слабым? Они поддались соблазну, но мы не знаем, какими бы сделались мы, русские, если бы Бог попустил его нам. Так что, слава тебе, Господи, что эта беда нас миновала!
— Они хоть в нашего Господа веруют? — спросил Михаил.
— На словах — да, в нашего. Но на деле — давно уже в другого. Но Господь — един, и если они не веруют в Него, значит — веруют во что-то, что уже не Он, что лежит где-то в низших мирах. Посудите сами, можно ли изо дня в день совершать один и тот же грех, рвать всякий раз свою душу, а потом творить его вновь? Тут уже станешь думать не о спасении души своей в будущей жизни, а лишь о том, чтоб сохранить ее здесь и теперь. Оттого они изменили свою веру, по-другому пересказали Слово Божье.
— Как же Слово можно пересказать? — удивился Михаил.
— Мудрецов лукавых у них много. Они перекладывали его и так, и сяк, а в итоге вышло, что тот, кто богаче — того Господь больше любит, тот и попадет в его Царствие. Вот и все!
Эти слова показались Михаилу невероятными, но он не стал больше расспрашивать старого толмача, подумав, что и сам обо всем узнает, когда окажется в тех землях. Все равно хода с корабля никуда не было, вокруг раскинулись соленые волны, которые могли обратить попавшего к ним человека лишь в свою добычу. Ему не терпелось услышать ответ на второй вопрос, и тот не замедлил выплыть из морщинистых уст старика.
— А земля, где начался путь наш, называется Петербург. Государь наш уверовал, что если земли закатные столь сильны, то и нашу землю можно сделать могучей, если перенести веру и привычки заморских людей к людям нашим. Для того он и взялся строить тот град. Видать, ничего не придет к нам от них кроме зла великого, которым они живут. Побороть бранной силой русскую землю они все одно никогда не смогут, наших лесов да болот хватит на всех их. Но вот причинить вред духу нашему они смогут завсегда, и Государь наш сейчас им в том — великий помощник. Но что могу сделать я, простой толмач, кроме как денно и нощно молиться за Государя да людей его?! Вот вы, быть может, вернетесь, будете при дворе, государя и подправите…
На том старец затих, пробормотав «вот уже тридцатый раз за море плаваю, и все не могу привыкнуть, что вокруг — ничего, кроме воды. Есть ли у нее хоть твердое дно, куда тело ляжет, если кораблик заморский, что без молитвы построен, не выдержит и рассыплется тут на доски…»
Уже на второй день море принялось брать с отроков свою дань. Мир перед их глазами застелила зеленая, под цвет морских волн, ядовитая дымка. Их нутро, будто смертельно перепуганное близостью зыбкой соленой могилы, яростно рвалось наружу. Уши заполнял однообразный шум, сквозь который едва различались слова и даже крики. Морская отрава без раздумий и промедлений мигом пропитала их тела, и княжичи мысленно прощались со своими короткими жизнями. Но когда спустилась ночь и море немного успокоилось, Михаил, едва орудуя своими подгибающимися ногами, поднялся наверх, и в его глаза посмотрело бескрайнее русское небо. То же, что и дома, такое же как в детстве и как в совсем недавние времена, кажущиеся теперь бесконечно далекими. Михаил успокоился, словно и не было вокруг страшной, бездонно-черной водяной пасти, по которой он держал путь на шатком кораблике, сколоченном из неосвященных и неотмоленных досок среди людей непонятной веры…
Водянистые дни прошли, и в лицо глянула зеленая полоска другого берега моря, которое недавно казалось бескрайним. Чуть позже стали видны многочисленные зубцы домов и лес мачт, который был куда гуще, чем в оставленном Петербурге. Уцелевший в водяных лапах кораблик бесшумно стремился к берегу, и уже скоро с глухим ударом коснулся склизской, зеленой от водорослевой пенки стены причала.
Они вышли на берег, который ногам все еще казался шаткой корабельной палубой. Толмач знал куда идти, вскоре они заходили в положенные дома, где он говорил на чужом языке с какими-то странно одетыми, уж точно не русскими людьми. Потом они отправлялись дальше пока, наконец, не вошли в один из домов, в нутре которого толмач развел княжичей по их скромным покоям. «Завтра мы пойдем в университет», сказал он.
Михаил принялся искать глазами что-нибудь свое, что напомнило бы ему о родине, что скрасило бы чужбинную тоску. В комнате, конечно, не было ни одной вещи, которая хоть как-нибудь напомнила бы его сердцу о Руси. За окошком было множество остроконечных, устремленных в небо домов. «Толмач что-то не то сказал. Как же их люди не стремятся в небеса, если даже дома их сделаны так, что будто в небеса улететь готовы?!», устало подумал он, но выращивать эту мысль дальше он не стал. Вместо этого Михаил поднял взгляд выше и узрел тот же плащ Богородицы, что всегда накрывал собою их мир. Значит, он все так же — у себя, дома, а чужие города и зыбкие кораблики — лишь одно наваждение, которое когда-нибудь пройдет.
Мир, в который они оказались закинуты чужою рукою, долгое время оставался для отроков как будто отделенным от них толстенным стеклом. Они видели суету здешних людей, но не понимали ее смысла, слышали шипящие их слова, но не могли разобрать ни звука. Вместе с толмачом они ходили в университет, и постигали кое-что из мира цифр и чужих сказаний, но им все время казалось, что обучают их не здешние мудрецы, а старый толмач Тихон, который всего-навсего переводил чужие шипения на русский язык. Но к мокрой, лишенной привычного белого снега и санного скрипа зиме, отроки уже могли понимать чужие слова и даже кое-как объясняться с местными людьми. С этого времени их судьба стала розниться. Началось все с того, что Родион стал частенько возвращаться с затуманенным взором, и вместе с запахом чего-то терпкого, из него уже свободно выливался поток здешних слов. Он с жаром хвалил здешнее питие, и говорил, что, видать, так же хороша и здешняя вера, если те, кто носит ее в своем нутре, могут готовить такое прекрасное вино. Родион рассуждал о том, что здесь он — среди тех, кто богат, значит — он один из них, и его душе наверняка уже назначено спасение на всю вечность. Молитвы и слезы отныне — лишнее, они только колючие шары страданий, внутри которых не спрятано ничего, кроме пустого воздуха. Родион перестал сомневаться, что рожденная здесь вера когда-нибудь все равно одолеет веру русскую, ведь здешним людям, а не его народу был принесен золотой дар, напитавший к сему дню все их житие. Разве что, быть может, если русские примут новую веру, то и к ним придет золотой дар. Небеса щедры, но их щедрость тоже не безгранична…
Михаил не мог с ним спорить, ибо Родион узнал этот мир лучше него, ведь он одно за другим перечислял сотни странных имен, каждое из которых, наверное, значило очень-очень много. Сам он познал здешнюю жизнь гораздо меньше, она оставалась для него спрятанной словно под хрустальной чашей. И только однажды он сделал шаг в сторону непонятного мира.
Перед ним стоял профессор, а за его спиной красовалась трубка с двумя стеклышками. Точь-в-точь такая же, как была у отца Николая, сквозь которую так радостно было смотреть на звездный плащ Богородицы, разглядывая светящие души усопших и отыскивая на нем место и для своей души. Михаила тянуло к трубке, об этом говорили движения его рук и ног, которые против желания отрока направлялись к заветному предмету. Это, конечно, не ускользнуло от глаз чужеземного мудреца. Он широко улыбался, а потом сказал по-своему (Михаил уже мог понять его слова):
— Хотите у меня учиться? Мне это приятно, я ищу учеников из разных народов!
— Конечно! — ответил Михаил, — Ведь Вы познаете звезды. Ведь так?!
— Так, — улыбнулся профессор.
И в тот же день Михаил отправился на башню, где у ученого было сооружено великое множество приборов, и откуда он бросал жадные взгляды к всегда загадочно молчащим высям. Приборы эти были куда сложнее, чем простая оптическая трубка, и над их созданием трудился сам астроном. Много лет он брел к своей цели, проводя длинные ночи не в объятиях ласковой жены, но в молчаливой и холодной башне. Ныне путь был пройден, и, ценой изломанной жизни, он получил-таки ответ на вопрос, который столько лет задавал и задавал вечно безмолвным круглым небесам. Вопрос и ответ теперь хранились в рукописи, которая лежала тут же, в башне, и была для ученого величайшей святыней. Иногда ему казалось, что он сам перетек на страницы своей книги, обратившись в буквы и чернильные линии. Его же остаток, ходящее по земле тело, теперь обратилось в придаток труда, когда-то начертанного его же рукой. Время собирания камней прошло, и наступило время их звонкого разбрасывания. Отныне профессор решил посвящать в открытую им небесную тайну людей разных народов, с треском ломая их предрассудки, семена которых сами собой залетели в них, когда их глаза были устремлены на все то же небо. И пусть теперь эти люди разъезжаются по своим странам, и там несут истину, раскрытую тайну, которая пришла в мир через него. Несомненно, ученый чувствовал себя тем, кто избран небесами, и открытая ему мудрость, конечно же, была залогом грядущего спасения его души.
Михаил с интересом рассматривал приборы, боясь даже как следует прикоснуться к ним, до того они были тонки и изящны. «Наш кузнец, дядя Никифор, до чего уж мастер, а такого, пожалуй, и он бы не справил», раздумывал княжич, замечая, как на блестящей поверхности приборов остаются росистые следы его пальцев. Стесняясь их, он стремился скорее отдернуть руку.
Ученый тем временем рассказывал ученику про звезды и созвездия. «Кассиопея, близнецы, гончие псы». Красивые сочетания слов, взятые из сказок дальних народов и ничего не говорившие тому, для кого звездное небо всегда было одеянием Богородицы. Для него не требовалось иных слов и чужих названий, оно всегда оставалось одним и тем же на каждом краю и кусочке земной тверди и даже водной хляби.
— Знаете, что такое звезды? — неожиданно спросил ученый, сообразив, что о созвездиях с учеником, пришедшим сюда совсем из другого мира, говорить еще рановато, и сам же ответил на свой вопрос, — Это такие большие-пребольшие небесные костры. В них тоже пылает огонь, как в огнях, сложенных из бревен, только он много-много больше. Наше солнце — тоже такой костер, только земля близка к нему, и потому он ее так жарко греет, что испаряет воду, растапливает льды и снега, а где-то даже рождает вечную жару и засуху. Другие же костры от нас очень далеки, потому их жара мы и не чуем. Но свет летит дальше, чем жар, и оттого мы их всегда видим, кроме как днем, когда их свет затмевает более близкий свет солнца!
Михаил удивленно смотрел на ученого. Тот заметил взгляд Михаила и спросил у него о том, как думают про жизнь звезд на его родине. Михаил принялся рассказывать о одеянии Богородицы, украшенном звездами — душами, которые взмывают в небеса.
— Каждый народ размышляет о звездах по-своему, — сказал профессор, когда русский княжич закончил свой рассказ, — Потому я и рассказывал о сказаниях древних греков. Германцы или римляне рассказывали про звезды иное. Но сказать про светила всю правду может лишь наука, и она говорит о том, что жизнь небес гораздо проще, чем нам кажется. Она подчинена тем же законам, что работают у нас на Земле, там, в небесах, действуют те же силы. И измерить эти силы можно при помощи вот этих приборов, которые видны для глаз и ощутимы для кожи. Они покажут точную цифру, насколько светит каждая звезда и сколь далеко она сияет от наших глаз.
Михаил не поверил своим ушам. Как звезды могут быть далеки на сколько-то верст?! Они — здесь, рядом, на близком небе, куда каждый шагнет после своего последнего дня. Там нет дальности, там — все рядом, но пока тот день не наступил, небеса остаются для человека хоть и видными, но недостижимо дальними, и эта дальность столь таинственна, что ее нельзя измерять в верстах или еще в чем-нибудь.
— Следующей ночью я покажу опыт по определению расстояния до Полярной Звезды, — таинственным шепотом произнес астроном.
— Расстояния… — рассеянно пробормотал Михаил, — Неужто эти штуковины могут показать, сколько нашим душам лететь в небо?
— Могут, — просто ответил профессор.
Конечно, Михаил знал здешний язык неважно, и многое из профессорской речи не понял. Быть может, он не правильно понял и слово «дальность», под которой ученый, видно, имел ввиду что-то другое, тем более, что он говорил о ней с таинственным шепотом? Княжич с нетерпением дожидался следующей ночи, а профессор своими тонкими пальцами подкручивал винтики своих аппаратов, опасаясь даже лишний раз чихнуть или кашлянуть. Вот все было готово, и русский отрок, встал возле английского астронома. Тот, не отрываясь, смотрел то в один окуляр, то в другой, и, наконец, пригласил Михаила посмотреть в одну из трубочек. Эта трубочка, наверное, была главной, и она очень походила на ту трубку, что была у отца Николая, но только увеличенную, и от этого вроде как ставшую более серьезной.
Княжич устремил свой взгляд в стеклышко и тут же заметил сетку с циферками, покрывавшую небеса, подобно паутине.
— А там, дома, у отца Николая я этой паутинки не видел. Что она, только в здешнем небе есть? — сказал Михаил по-русски и тут же кое-как перевел свои слова на английский.
— Какой паук?! В каком небе?! — не понял профессор.
— Не паук, а паутина! Вот эта! — Михаил указал на стеклышко.
— А, так не в небе она, а здесь, на стекле! Я ее начертил, чтоб расстояния до звезд находить можно было! — усмехнулся профессор.
Астроном отстранил ученика, чуть-чуть подправил трубу, посмотрел в нее сам, и снова пригласил отрока посмотреть в стеклянный зрачок.
— Вот, в самой середине — Полярная Звезда.
— Да… Эта та, что на одеянии Богородицы под самым Ее сердцем… А рядом с ней — восьмерка и два нолика. Восемьсот… То есть до нее восемьсот верст? Или, как это по-вашему… Миль?!
— Нет, конечно, нет! — засмеялся астроном, — Это значит — до нее — восемьсот тысяч световых лет. То есть, если она вдруг погаснет, свет от нее будет идти еще восемь тысяч веков… Может, она уже и погасла, а свет все еще идет, но мы этого не ведаем, и наши дети этого не изведают, и наши внуки…
— Как же звезда может погаснуть? Они горят всегда, до самого конца…
— Может. Я же говорил, что звезда — она тот же костер, выгорит все, что есть на ней, и звезда обязательно погаснет. Только горят они долго, многие миллионы лет.
Астроном продолжал что-то вещать и смотреть в свои трубы. Он говорил о недостижимой дальности до звезд, которую никто и никогда не преодолеет. Даже световому лучу тяжело пробиться сквозь такие дали, где уж человеку. А Михаил тем временем потихоньку вылез из его башни, но его исчезновения англичанин даже не заметил. Он продолжал свою речь, ни то рассчитывая на воображаемого Михаила, которого уже не было в сердцевине башни, но память о котором еще оставалась в нутре англичанина, ни то отправляя свои слова к самому себе, ни то адресуя их кому-то невидимому, которому он поведывал их и раньше, много ночей подряд.
Михаил тем временем шел в том направлении, по которому он некогда явился в этот город. Он знал, что там, впереди — непролазное море, но верил, что на темной морской глади будет стоять кораблик, который отвезет его в родные края. На ходу он продолжал смотреть в небеса, и видел в них то же, что и в детстве — сарафан Богородицы. Но теперь это небесное одеяние то распадалось на облака отдельных звездных скоплений, то вдруг окутывалось паутиной с начерченными на ней аккуратными циферками, указывающими на недоступную дальность каждой звездочки. По дороге он встретил Родиона, который с радостью поведал, с каким количеством влиятельных личностей познакомился здесь, и эти знакомства, когда он вернется в Петербург, конечно же, окажутся куда дороже знаний, которых он здесь так и не нашел.
Михаил не стал с ним долго говорить. Он продолжал идти в сторону порта, и Родион вскоре отстал от него, навсегда растворившись в прельстившем его мире. А Михаил вошел в мир парусов и мачт, и в его уши влилась русская речь. Уже скоро он говорил с бородатым русаком, который привел свой корабль из далекого ледяного Архангельска. Там все еще была другая, прежняя Русь, не покорившаяся бритому Петербургу.
Снова пройдя через беспощадную воду, Михаил вернулся на родную землю. Но в его нутре отныне как будто выросли весы, которые бесконечно взвешивали веру и знание, никак не находя, что перевесит. Небеса теперь виделись то близкими, как и в давние детские годы, то вдруг удалялись в недоступную даль, покрываясь паутинкой циферок и расчетов, и по сердцу ползал склизкий гад. Этот червь сомнения в вере поселился в его нутре, и глодал Михаила всю его жизнь, вернее, гложет его и по сей день. Ибо отрок Михаил — это русский народ, с тех пор навсегда усомнившийся в истине своей жизни и своего пути. Дальнейшие шаги русских людей с тех пор сделались шатливыми, будто пьяными, что порождает на закатной стороне мира лишь смех, отдающийся таким же едким смехом и в наших сердцах. Не придти эдакими шагами ни к Небесному Царству, ни к Победе, ни даже к земному пухлому процветанию. Придорожные ямы, в которые только и приводит такая походка, вот что сделалось уделом вечно сомневающихся русских людей…
Товарищ Хальген
2010 год