САПОГИ И ПИРОГИ.
Очень просто слыть обжорой, пожирая пироги!
Очень сложно быть обжорой, поедая сапоги!
ТОГДА УЖ, НЕ ОБЕССУДЬТЕ!
Писать смешно очень легко например, когда знаешь — как.
Я вот, не знаю. Но всё одно — узнаю. Не знаю правда, как.
Но ежели узнаю «как», тогда уж — держитесь!
Тогда уж — не знаю я прямо как!
Тогда уж, не обессудьте!
СТЕРЛЯДКИ.
Рыбари, они стерлядку ложечкой помешивают, когда ушицу на костерке варят.
Ложкари, те — из сухоньких древесин — ложечки режут быстро.
Нарежут ложечек и идут себе к рыбарям.
А стерлядка, что стерлядка? Её дело — в сетях запутаться.
Её дело маленькое. Как и наше с тобой.
ВЕНЗЕЛЯ.
Вензеля имеют вид красивый. Я бы даже сказал — геральдический.
Их обычно оттискивают, соблюдая при этом — осторожную вниманию.
А печати да штампы, вида, как правило неказистого.
Их обычно шлёпают, подышав али поплевав сверху для верности.
Не соблюдая при этом никакого приличия. Лишь бы пришлёпнуть покрепче!
Вот и я говорю: «Кому — абы как. А кому и мерси, мон амур».
ОСТАВИМ ВСЁ, КАК ОНО ЕСТЬ.
Творческая не способность к воображению, может привести ваше воображение
к тому, что способность творчески воображать, может привести вас у.
Это одно из самых загадочных произведений, которые я — когда-либо...
Поэтому не станем торопить события и оставим всё, как оно есть.
ПОДСОЛНУХИ.
Вот посередине города Козельска, один человек сказал фразу.
Он говорил её в кулак, свёрнутый трубочкой, чтобы всем — кто слышит.
Громко вертясь во все стороны:
«Я — говорил он Мирозданию — добился в жизни».
Чего он в ней добился, человек не пояснял. Оттого что знал —
Мироздание, и без того уже в курсе его достижений.
Человек сажал в огороде подсолнухи, и они у него росли вверх.
Вот чего добился в жизни человек, посредине города Козельска.
Не то, чтобы он гордился собою. Нет.
Просто, хотелось с кем-нибудь поделиться.
Он не был жаден на достижения подобного рода.
Ведь он уже добился главного в жизни.
Они — росли вверх, у него.
СТРЕКОЗА.
Стрекоза егоза, пучеглазые глаза!
Егозила стрекоза крыльями гремя!
А в глазах её — стоял мир цветной!
Ночь пришла к стрекозе гася глаза,
А рассвет прилетел — крыльями гремя!
ПИАНОЛА.
В пыльную по палец пианолу залетел большой жук и принялся жужжать там.
Пока ему это не наскучило. Тогда, он стал ходить своими кривыми лапами
по струнам, издавая внутри неё разнообразные и гулкие звуки.
Это, его напугало.
Тогда он принялся их обкусывать своими ужасными челюстями.
Они рвались там, со страшным грохотом, и тонко при этом звенели,
вызывая в нём ужас и замешательство.
Когда он закончил, то посидел немножко в душной тишине, слушая в щелях ветерок.
Затем, скребясь, выбрался наружу и тяжело полетел на луг слушать кузнечиков.
Там он долго потом всё плакал — рыдая, и сморкался в большой платок.
Пытаясь, обниматься с ними, при помощи ужасных и зазубренных жвал.
Но они только, стрекоча, от него отлетали всё дальше на стебли.
МЕБЕЛЬНЫЕ ЖУЧКИ.
Когда сидите на мебели, надо смотреть, чтобы там не было древесных жучков.
Я как-то сидел на мебели, где их было полно. Они сказали мне:
«Встаньте, пожалуйста. Вы нам тут всё переломаете. Всю нашу архитектуру».
Я встал и пошёл к реке...
КАЛЕНДУЛА.
Календула дула. Лендула ленду.
Календула — кален, календула — ду.
Календула — Нела, календула — Лу.
Календула — Луна, календула нду.
ТИХО РАЗВЕЯТЬСЯ.
Сам-то я писатель, поэтому писал постоянно и помногу времени находился
безвылазно дома. И весь покрылся уже пылью и паутинками, и ходить сам не мог,
а стоял только и надеялся. Тогда я решил наконец немного развеяться.
И сказал своему брату Даниле :
«Брат — сказал я — Мне хочется уже солёного океана и просторного воздуху.
Отвези ты меня брат развеяться».
Тогда, брат Данила смахнул тряпочкой с меня всю долгую пыль и паутинки,
взял себе на руки и мы поехали. А когда доехали, то поплыли с ним
на Белом Лайнере.
И однажды, когда солнце золотило собой океан и тот был тих и спокоен,
словно память, брат вынес меня на своих руках на палубу Белого Лайнера.
И подойдя к бортам, и открыв на них заграждения, он отвернул с латунной
и, как оказалось, довольно увесистой урны крышку — наклонив её над водою.
И плавно махнув своею рукой развеял мой прах над океаном, который был Тихим.
А потом, вспомнил вдруг, что я-то всегда хотел над «Атлантическим».
Где ураганы вечно метутся, над мысом «Горн».
«Это ничего, брат» — говорю я ему, смешиваясь с волнами и уплывая,
в тихую Даль. «Тихий — говорю я ему — Он всё равно достигнет собой «Атлантического».
Потому, на планете — всего один Океан, Брат.
И мы с тобой, наверняка это знаем».
РОССИЯ ВСПРЯНЕТ ОТО СНА.
Александр Сергеевич, имел фамилию Пушкин.
Но тульским пушкарям и оружейникам, никем не приходился.
Он приходился — поэтом в своём Отечестве. Бывало, напишет очередную в стихах
и громогласно читает её в Отечестве. Отечество у него, пришлось обширное.
До самых, до окраин.
С одной окраины — там где Европа жила, шла язва да мор, да война постоянно.
И всё было в копоти. А с другой окраины, оно тихо омывало свои ноги в океане.
В отечестве ещё был верх, где лёд стоял. А в самом низу, цвела шелковица в садах.
И падала ночью на дорогу. Поэтому легко вообразить, где у Отечества нашего голова,
а где его тихие ноги.
Левая рука у него — холодная да бледная, а правая — тёмная вся и липкая от шелковицы.
Поэтому, Александр Сергеевич имел фамилию Пушкин, но оружейникам — не приходился.
Он приходился поэтом в своём веками лежащем навзничь Отечестве.
И громогласно ему в тугие уши декламировал, дирижируя свободной рукой:
«Мороз и солнце — день чудесный!
Ещё ты дремлешь друг прелестный.
Пора красавица, проснись!
Открой, сомкнуты негой взоры,
Навстречу утренней Авроры —
Звездою Севера явись!»
Александра Сергеевича застрелили потом, из пистолета.
Жаль.
Что он тульским оружейникам никем не приходился.
Тульская пушка, супротив хранцузскаго пистоля,
тут — даже прицеливаться нет необходимости.
«БОЛДИНО».
Наше — всё, гуляло в высоком цилиндре, расходящимся кверху, по «Невскому»,
опираясь для франтоватости на трость с круглым и ухватистым набалдашником.
Приблизившись ко мне на расстояние, наше — всё выглядело уже, как Пушкин
Александр Сергеевич, собственной персоной. Оно ждало Вдохновения у парапета.
Улыбалось и громко скрежетало там зубами от нетерпения, скребя кончиком трости
по булыжнику. Звук, исходящий от зубов и тросточки поэта, отпугивал нежное Вдохновение,
и оно витало вокруг, не смея приблизиться к столь отталкивающим звукосочетаниям.
Тогда Александр Сергеевич сломал трость об коленку и, две её половинки, булькнув,
скрылись под зеленоватой гладью Невы.
Я приподнял было уже картуз, желая представиться, как:
«Начинающий давно уже литератор», но Вдохновение, опередив меня,
окутало Александра Сергеевича и ласково спросило:
— Тебе чего, родимый?
Я тогда шморкнулся, с двух ноздрей со смущения на брусчатку, и принялся было
обтирать себе палец об штаны, как вдруг! Наше — всё, расцеловало меня в обе
бородатые щеки и, придерживая уже на вытянутых руках за плечи, глядело в глаза.
— В Болдино! Едем сей же час, в «Болдино»! — заявил Александр Сергеевич,
махая проезжающему мимо извозчику.
Подтолкнув меня в пыльную спину, он ловко вскарабкался следом в экипаж и принялся
насвистывать там, словно птичка. Пребывая в прекрасном расположении духа и желая
ткнуть извозчика тростью в спину, звонко крикнув при этом: «Пшёл!» — Александр Сергеевич,
не рассчитав свою память, и будучи уже без трости, провалился в Невский проспект головой,
свалившись затем на дно брички. Извозчик, обернувшись назад и не наблюдая Александра
Сергеевича в экипаже, заявил громогласно следующее:
— Пшёл вон, свиное рыло! — замахнувшись на меня вожжами.
Я быстро схватил тогда котомочку и побежал петляя вдоль набережной, в сторону
Адмиралтейства. Александр Сергеевич, придя наконец в себя от столь нелепого
конфуза на дне экипажа, выскочил следом за мною и нёсся словно гончая по пятам,
видя мою спину. Возле Адмиралтейства, он, одним гигантским прыжком настиг меня
и повалил на булыжник. Мимо нас громко проскакал экипаж, высекая искры из мостовой.
Он всё кричал, и никак не мог остановиться:
— В Болдино то хотели, барин. В Болдино!
Крепко увязав меня вожжами, вдвоём уложили наконец на дно коляски
и придерживали там для верности ногою. Кучер шморкнулся тогда
с двух ноздрей на брусчатку и оттёр рукавом пот со лба.
— Вона оно как — заявил он, глядя на Александра Сергеевича глазами –
Без возжей-то, как теперь в Болдино ехать?
— Верхом поскачем! — ответил Александр, выводя гарцующего скакуна из оглобель,
и поглаживая лайковой перчаткой по вороной морде коня.
Меня переложили — поперёк — на холку жеребца, и Александр Сергеевич, расплатившись –
вскочил на рысака и умчался сыпля искрами — прочь от Адмиралтейства!
Я болтался на ходу головою вниз, видя только его тупоносые ботинки
и полосатые англицкие штаны на бретельках с костяными пуговицами.
— А экипаж-то! Экипаж теперь куда, барин? — крикнул вдогонку кучер, пересчитывая
и слюнявя ассигнации.
— Да себе оставь, балда! — крикнул в ответ Пушкин, несясь уже по неширокому
земляному тракту, среди бегущих по сторонам тополей, в сторону деревеньки «Болдино».
Он похлопал меня лайковой перчаткою по спине и прокричал:
— Глаза мне твои, сразу понравились! Будешь мне печку топить, и рыбалкой ежели
придётся заниматься! А когда дожди, будешь в углу под иконами смирно сидеть!
Потерпи брат, немного уже осталось! Вон оно — «Болдино».
ЖЁЛУДЬ.
Ах, Александр Сергеевич, дорогой! Осень нынче какая, погоды какие стоят!
Они шелестят под ногой, опадают. Они ждут перелётных птиц, летя им вслед —
багряно разноцветными вздохами. Плача по ним, они накрапывают по себе.
Видя во снах уже — белизну и покрывала. Они ещё текут, остывающими соками
в стволах, они ещё надеются на весенние половодья, теша себя этой увядающей
красотою. Они полны до краёв, Болдинского очарованья.
Они — дубы, и повидали многих на своём веку. Их жалили молнии, в них тяжко
ударял гром, их трепетно обмахивали бабочки. Их крепкие жёлуди устлали траву
и мальчишки таскали повсюду в своих карманах.
Ах, Александр Сергеевич, дорогой! Я хорошо запомнил ваши карманы.
Я помню руки, пахнущие птичьим пером, и загадочный перстень на вашем пальце.
И кровь потом, на ладони, когда вы полезли в карман за платком, прикрыть им
весь мокрый живот. И плеск, возле «Чёрной речки».
И сани, что прыгали, как ваша боль и неслись в кошмаре метели.
И жарко натопленную комнату, где шелест платья и шёпот кружил, словно
снег за окном. И вы попросили кислой морошки, когда было уже темно.
Бледные пальцы безвольно разжались, и я скатился с вашей руки —
звонкое сердце встало.
И полетел на досчатый пол, и стукнув, подпрыгнул там вверх,
к самому потолку, где вас ждали Ангелы. Упав, затем, вниз —
не спеша, закатился в какую-то пыльную щель.
Ах! Александр Сергеевич, дорогой. Отчего, вы разжали тогда ладонь?
ВИЙ.
Забегая наперёд, скажу — Гоголь Николай Васильевич, не был лично знаком
с нечистою силою, которую так подробно и явно описывал в своих произведениях.
Особливо в Вие. Обо всех подобных потусторонних ужасах он был лишь наслышан,
от встреченных им, в бесконечных своих скитаниях по украинам России, мужиков.
Мужики с украинов России — все изрядно пьющие самогонку были, и рассказывали потом
Николай Васильевичу разные небылицы, об своём личном опыте с потусторонними силами.
Те особы примерзкие конечно — все как одна, или же скопом.
Но образ Вия, нигде более в фольклоре мною не замечен.
Русалок, чертей да упырей с кикиморами — хоть пруд пруди! А с глазами, чтоб —
из чистого олова, хоть бы один повстречался. Разве что мужики по утрам,
с украин России, которые, замечательные потом рассказчики.
У тех, да — глаза из чистого олова.
И отдушка прёт изо рта, как у нечистой силы!
Но все, как один — крещённые православные, и доверять им вполне возможно.
Но чтоб Вий — где веки сами уже не подымаются, а их надобно оглоблей подпирать?
Тут, явный перебор на сторону наблюдается.
Хотя самогонки, они ведь разные бывает встречаются. Возможно вполне,
что бульба ростки уже показала, из которой единожды её прогнали.
Да и цедили потом, сквозь тряпицы, а не на углях с белою золою,
как прадеды им завещали православные. Затрудняюсь сказать,
пока сам не испробую первую прогонку.
Песни зато на украинах — задушевные да щемящие, словно височная боль поутру.
Когда солнце уже показалось, над широкой Украинской степью...
ЛЮТНЯ.
Николай Васильевич Гоголь не любил балалаек.
Как только он видел на своём пути балалайку — тут же ломал её об скамейку.
Со всей округи приносили ему мужики балалайки и бились меж собй об заклад —
какую, он быстрее поломает. Тогда, по бокам от Николая Васильевича, ставили
две скамейки, и давали ему в каждую руку по балалайке. Старший среди мужиков
выходил вперёд и, основательно перекрестившись, махал платочком.
И Николай Васильевич сразу же, принимался за дело!
По всей избе шёл треск и стояли удары, и жалостливо выли балалайки.
— Вот сами теперь посудите — говорил мужикам, изрядно уже разгорячённый
Николай Васильевич, держа в руках поломанные инструменты —
На подобной дряни, разве возможно красиво играть? Звуки, издаваемые
подобным инструментом — нестерпимо ужасны при исполнении! —
и для убедительности, напоследок, ударял ими об скамейку, когда те —
кусками свисали болтаясь на струнах внизу.
Кинув их затем в печку, Николай Васильевич направлялся во двор, сопровождаемый
толпою мужиков. Где отфыркиваясь, обмывал потную шею и спину из ведра, которое
лил ему старший. Затем, ему подавали рушник для обтирания, и мужики принимались
выяснять, стенка на стенку — чья балалайка сдюжила да крепче показалась.
А Николай Васильевич, сидя в тенёчке под грушей, покусывал подорванную травинку
и наблюдая за вечеряющей рекой меж холмов.
«Вот Лютня, хороший инструмент — тихонько думал он — Настолько тонок и изящен,
что под пальцами лопается, когда неосторожно её взять».
Он любил пение Лютни. Этот лунный и Венецианский инструмент.
Да как-то, поиграть всё — не доводилось.
СТЕПЬ ЗВЕНЕЛА ЦИКАДАМИ.
Душная степь уже вовсю звенела цикадами, когда Николай Васильевич
подъезжал на закате к хутору, близ Диканьки.
"Хорошо бы помыться с дороги" — думал он, высунув длинный свой нос сквозь
поднятый воротник пыльного дорожного плаща, пока бричку расхаживало по ухабам,
и она, фыркая, не встала наконец возле хаты. Тогда Николай Васильевич
опустил воротник плаща и спрыгнул на твёрдую землю.
"Она ещё идёт подо мной" — пробормотал он, озираясь по сторонам.
По двору бегали куры и степенно переваливался серый гусак.
Всё это вместе взятое, сразу же насторожило мнительного Гоголя.
Николай Васильевич перекрестился и пройдя по двору зашёл в хату,
где застал поминки и несколько там человек. Все обернулись
из-за стола на вошедшего, и принялись тогда жалобно плакать.
Николай Васильевич, со словами: «Свят, свят, свят» — принялся, шибко крестясь,
пятиться к дверям. Покуда не упёрся спиной во что-то покрытое густой шерстию.
Открыв свой рот и медленно оборачиваясь — Гоголь обнаружил там мужика –
с окладистой бородой и лопатою в руках, облепленной — изрядно подсыхающей глиною.
Мужик, толкнув его окатистым пузом, широко перекрестился на образа в углу
и зашагал с лопатою к столу, чтобы пить там самогонку.
Все прекратили плакать и потеряли к Николаю Васильевичу всяческий интерес.
Опрометью выскочив из жаркой избы, Гоголь стремглав
подбежал к старенькой бричке, с лёту запрыгнул в свой экипаж и —
резво понесся на нём, покидая деревенские улочки,
пока украинская степь не поглотила совершенно,
его белеющий в темноте нос...
СВОБОДА ПРШЛА.
— Свобода пришла, смекаешь?
— А что значит «смекаешь»?
— А ты часом, братец — русский?
— Почти. По прабабке ветка.
— Ветка. Ветвь — так, больше по-русски.
А, по прадеду?
— Арап.
— Арап. Не мавр а арап. Молодец!
Вишь, наша ветка как проросла.
Самого-то, как звать?
— Саша я, Пушкин. Стишки пишу.
— А я, брат — Державин, слыхал небось?
Пушкин, живенький такой! Ишь ты, стишки он пишет!
Ну пиши, пиши. Пиши.
Свобода пришла, смекаешь?
ПИЛЕВИН.
Пилевин шёл по лесной тропинке и повстречал там Серафима,
с котомочкой камушков за спиной. Преподобный старец
упал лицом вниз и улыбался — от Великого в нём Молчания.
И Пилевин подошёл к нему пыльными ботинками дорог, и сказал:
— Благослови меня, Божий человек.
Тогда Серафим ответил ему:
— Ложись рядом со мной и улыбайся.
Пилевин лёг перед ним — лицом к Лику, и принялся широко улыбаться.
А Преподобный, взглянул ему прямо в глаза и сказал:
— Благословляю тебя на написание всего, что откроется твоим глазам —
перекрестил и, поднявшись во весь свой Святой рост, удалился.
С котомочкой, полной камней.
После этого случая, Пилевин стал носить тёмные очки и перестал улыбаться
в камеру папарацци. Он интервью не даёт, только всё своё время пишет,
сидя за столом на кухне. Всё пишет и пишет...
Пишет всё, что открывается его глазам —
скрытым, за тёмными стёклами.
.