Top.Mail.Ru

HalgenНе жилец

Про войну, про это поле для поцелуев жизни и смерти...
блог Halgen: 47 стр.10-03-2007 18:30
Хотите меня увидеть? Тогда вообразите себе круглую бочку, поставленную на две короткие ноги, да добавьте еще две руки с длинными, похожими на паучьи лапки пальцами.

Вместе со мной родилась и болезнь, которая на протяжении всей жизни трудилась над телом, чтобы придать ему вот такой облик. Еще она меняла мою судьбу, приспосабливая ее под себя, как объездчик укрощает дикую лошадь. И вот теперь я не могу видеть на родной земле ни цветущих лугов, ни сочной лесной зелени. Мой удел — серые городские стены, среди которых я могу лишь медленно проползать. Любой неосторожный, поспешный шаг тут же пробуждает проклятую хворь, свернутым змеем дремлющую в недрах груди.

Кроме родного города мне довелось побывать в столице, и с тех пор слова «столица» и «больница» намертво сварены в моем сознании, благо, что они легко рифмуются. Да, меня возили туда именно в это белое учреждение, и ничего кроме него я там так и не увидел.

Довелось полежать в больничках и в родном городе, только местные лечебницы не вызвали во мне того трепета, как столичные. Ведь доктора у нас — болтливые, шутливые, почти как соседи по дому, да и сами лечебницы маленькие и неказистые, будто жилые дома. Если и не вылечишься, то, по крайней мере, отдохнешь.

Совсем иное дело там. Врачи, те, как будто, выпилены из мрамора, а их молчаливости позавидовали бы и сами статуи. Больничные потолки так высоки, что в пространстве палаты невольно ощущаешь себя маленьким сверчком, которого вот-вот коснется тапок большого человека. Не знаю, может чей-то организм там и пропитался жизненной силой, но только не мой, и обратно я вернулся еще дохлее, чем был, когда отправился в столичный город.        

Чем дольше я жил, тем больше становилось морщинок на лбу моей мамы, тем серее становилось лицо отца, будто кто-то по пылинке добавлял в него сажу. Их взгляды пропитывались чем-то очень едким, и при встрече с ними я сразу отводил глаза в сторону.

На скамеечке возле подъезда всегда сидела стайка разноцветных старушек. Они, как сороки, все время о чем-то стрекотали, но никто из обитателей дома не прислушивался к их легким, как шелуха семечек, словам. Я, конечно же, тоже всегда пропускал их стрекотание мимо ушей. Но однажды, когда я в очередной раз выползал из двери подъезда, до меня со стороны бабушек донеслось неожиданно острое словосочетание «не жилец». Причем оно было сказано с очень болезненным щелчком на букве «це», из-за чего я даже повернул голову.

Одна из старушек мигом покрылась стыдливыми пятнами и смущенно зажала рукой рот. Но слово, как известно, не воробей. Похоже, бабуля готова была провалиться сквозь землю.

Я успокоительно мотнул головой, принимая в себя ее слова. Что ж, все верно, теперь и буду себя так звать, «не жилец», коротко и ясно. После таких раздумий, я решительно повернул стопы обратно к дому, к мрачным недрам своего жилища.

Зачем и куда я направлялся? Да так, дело молодое, ведь крупица молодости тлеет даже в этом пропитанном болезнью теле. Хотел встретиться с девушкой, которую видел лишь однажды, но той встречи хватило для того, чтобы зажечь в истерзанном хворью сердце пожар любви. Мир тогда показался удивительно легким, из него как будто исчезли даже стальные клещи болезни, то и дело, сжимавшие мою грудь. И сейчас я еще барахтался в этих сияющих золотом водах, хотя на моей шее теперь повис серый камень осознания тех бед, которые принесет ни в чем не повинной девушке моя любовь. Моя возлюбленная ведь добра, и из-за своей доброты наверняка пойдет рядом со мной, хотя бы из жалости. Она будет прихлебывать из той же смертной чаше, из которой сейчас пью я. Даже встреча с моим взглядом, должно быть, принесет ей боль, ведь в черноте моих зрачков уже, должно быть, белеют едва заметные черепа и кости. А потом, отмучавшись, она свезет мое холодное тело на погост, украсит голову черной ленточкой, и навсегда назовется мрачным словом «вдова». Если у меня все-таки и появятся потомки, то они, скорее всего, пропитаются болезненной слизью, источаемой сейчас моим телом, и их будущее станет кромешным продолжением моих мучений…

Чтобы не превращаться в живой источник, «одаряющий» всех окрестных людей бедами да несчастьями, я прочно заперся в своем жилище, избегая видеть даже своих родителей. Не жилец есть не жилец, и нечем ему одарить живых, полнокровных людей кроме своей немощи и малокровия.

Сынок, я вижу, ты совсем плох, — слышал я иногда сокрушенный голос матери, которая уже давно одевалась только во все черное, — Я тут узнала, в столице хороший доктор появился. Может, покажешься ему, хуже всяко не будет?!

Мне оставалось лишь мотнуть головой и тут же забыть о маминых словах, погрузиться снова в пустоту, из которой только и состояла моя жизнь. Даже книжек последнее время я не читал, ведь все, что написано в них, предназначается для живых людей, а я, как уже сказано — не жилец.

Всем и все уже было ясно, осталось только считать дни до того вечера, когда в мою комнату придет деревянный гость, гроб дубовый. Приближаясь ко мне, смерть потихоньку подъедала все мечты и стремления, с хрустом разгрызла и такую аппетитную вещь, как смысл моей жизни. Теперь уже внешний мир потерял надо мной всякую власть. Он не мог вырвать меня из когтей личной смерти, но вряд ли бы решился и ее приблизить…

В один из слякотных предсмертных дней короткое, как прожитые годы, слово «война» грохнуло прямо над моим ухом. Его мощи оказалось достаточно, чтобы встряхнуть полудохлое тело, и выбить из него разом целую половину мерзости, именуемой болезнью.

Не могу тебя на фронт! Не положено! — громыхал над ушами голос военного чина, — Больных на войну не берем!

Но, послушай, — таким же криком отвечал я ему, разом разбив в себе химеру, зовущуюся уважением, — Молодых крепких парней на гибель отправляешь, а для меня, не жильца, тебе, выходит, смерти жалко!

Военный чин грозно посмотрел на меня, и собрался сказать что-то страшное, но, окинув взглядом с головы до ног, смутился.

Вот тебе адрес, пойдешь туда, тебе дадут работу здесь, в тылу. Это пока, потом видно будет, война ведь не день и не два продлится.

Придя по указанному адресу, я сразу получил работу почтальона.

Ты, сынок, не горячись, — по-отечески сказал дедушка-начальник, — Теперь почтальону тоже героем надо быть, ему, пожалуй, даже тяжелее, чем солдату на фронте. Скоро ты это поймешь.

И вот, пыхтя, как паровоз, я волоку свою сумку на третий этаж одного из домов. Для неких Федоровых письмо, с фронта…

Звоню в неказистую деревянную дверь, которая тут же распахивается, и передо мной вырастает бледная фигура женщины с давно не мытыми волосами.

Вам… письмо, — краснею я, и протягиваю ей белый листок, казенные печати которого хорошо видны даже в полумраке подъезда.

Не говоря ни слова, женщина хлопает дверью так, что та больно задевает мое правое ухо. Честно говоря, ничего другого я и не ожидал, ведь это письмо было тем, что потом получило меткое название «похоронка».

Так я и обернулся вестником погибели, страшным разносчиком похоронок. Вскоре меня уже знал весь наш небольшой город, передо мной захлопывали двери, с треском закрывали ставни, прятались за кусты и за деревья.

Не знаю, почему я разносил исключительно эти страшные казенные листочки. Ведь приходили же с фронта и более веселые письма! Быть может, дедушка-начальник жалел молодых девушек-почтальонок, и не связывал их молодую жизнь с бушующей за горизонтом большой смертью. Поэтому все заботы по дурным вестям он оставлял для того, кто все равно не жилец, то есть — для меня, всеми не любимого.

Вам письмо, — говорю я, и тут же получаю на свою больную грудь острый удар двух наполненных укором глаз.

Сейчас для человека, высунувшегося из квартирного мрака, мое тело — отвратительный сгусток всего мирового зла, главный виновник смерти мужа, отца или сына. Лишь потом, когда горе в их сердцах отполыхает и затухнет, они, быть может, простят меня, или совсем забудут про дурного вестника. Но я тогда буду протягивать уже другой листочек, похожий на предидущий, как родной брат-близнец. И новый удар, новый укор. «Почему он, молодой, красивый и сильный теперь лежит там под дождем и ветром, холодный и неживой?! А ты, мерзкий калека, коптишь без толку небо, да таскаешь на себе целую груду несчастий». Что было на это ответить?!

И опять пыльные улицы, чужие дома, множество лиц, которые я, быть может, когда-то видел, а, может — нет. Все они меня когда-нибудь простят, но сейчас возненавидят, и опустевшая к вечеру сумка станет еще тяжелее от камней людских проклятий.

Вам письмо, — почти шепчу я, и огромный, что твоя дыня, кулак здоровенного мужика летит прямо в мое лицо.

Я падаю на лестницу, ударяюсь головой о перила, и, когда уже прихожу в себя, вижу лишь наглухо запечатанную дверь. Все понятно, у всех прежних людей гибли сыновья и мужья, а у него — единственная дочка, это я уже успел прочитать, ведь похоронки — не заклеены и не запечатаны. Наверное, за такое испытание ему проститься и этот грех мордобития ни в чем не повинного человека, к тому же — калеки. Как бы то не было на суде Божьем, а я его простил сразу же, как остановил кровь, хлеставшую из разбитого носа, и выплюнул выбитый зуб изо рта.

Несколько раз меня прямо на работе валил приступ болезни, чувствующей себя полной хозяйкой моих внутренностей. Она, подобна змее, обвивала легкие и стискивала наполнявший их воздух, не давая ему выхода. Небо тогда сжималось в овчинку, и перед глазами плыли огромные красные круги и восьмерки. Я падал наземь и ронял свою страшную сумку. Прохожие обходили беспомощное тело аж за десять шагов, боясь даже случайно прикоснуться ко мне или к моей сумке, будто был я прокаженным или смертельно опасной бомбой.

Очухавшись, я поднимался с земли, кое-как отряхивался, и, пыхтя, брел дальше, по новым адресам, с новыми дурными вестями.

Однажды над городом заревели моторы вражеских самолетов. Народ бестолково засуетился, забегал, стараясь как можно скорее найти для себя подходящую щель и как можно плотнее в нее забиться. Вскоре послышались взрывы бомб, из-за домов выросли кусты дыма и цветы свежего, новорожденного огня.

Я стоял посередине улицы и никуда не шел, осматриваясь по сторонам, и удивляясь происходящему. Ни один бомбовый осколок, конечно же, не мог коснуться тела, до кончиков волос пропитанного своей собственной смертью. Оглянувшись по сторонам, и коснувшись взглядом лиц людей, вылезающих на свет Божий, я зашагал дальше.

Вам письмо, — сказал я выглянувшей из-за двери седой женщине, сжимающей в руках нож. Наверное, я оторвал ее от какой-то кухонной заботы.

«Наверное, сейчас это железо войдет в мою грудь» — равнодушно подумал я, но даже не пошевелился. Конечно же, я ошибся. Несчастная мать резким, как взмах птичьего крыла, порывом, воткнула нож в свое горло. Она что-то захрипела и упала на пол, обдав мои раздолбанные ботинки струей крови. Запах живого мяса разнесся по мраку лестничной клетки, и я рухнул прямо в кровавую лужу. У меня начался новый приступ.

Когда сознание вернулось, вокруг кружилась целая толпа народа. Мертвая женщина — нож в ее руке — похоронка с именем ее сына — тело письмоносца, корчащегося рядом в удушье. Все ясно без всяких слов.

Ты, парень, лучше иди отсюда! — строго сказал один дядька в больших очках.

И я, подобрав сумку, медленно пошлепал по ступенькам.

И не говори только, что кому-нибудь еще здесь пришло письмо! — неслось мне вслед.

Чур, меня, перечур, расчур! — громко причитала какая-то бабка.

Я порылся в своей суме. Слава Богу, больше похоронок для этого дома не пришло. Закрыв глаза, я пытался вообразить себе ту войну, из которой к нам шел этот дождь страшных казенных бумажек. Но книг я прочитал мало, и не сумел представить ничего, кроме ножа, который летает в небе и кромсает кого ему угодно. Темна воля этого ножа, не разгадать ее простым, смертным людям. Наверное, и металл того клинка черен, что небо в безлунную ночь. А вокруг клубятся облака из выпущенных из телес молодых жизней, они несутся над землей и постепенно растворяются в небесной синеве…

   С такими мыслями я добрался до следующего адреса. Не может быть! Двухэтажный домик стоит наглухо заколоченным, и, судя по ржавым гвоздям, вонзенным в крест-накрест сложенные доски, здесь уже давно никто не живет. Неужто похоронка может добраться и до того места, где совсем нет живых?! Ведь ее дорога должна всегда вести от смерти к жизни, и не будет в ней смысла, если она завернет куда-то в сторону!

Но работа есть работа. Мой долг подняться по шаткому крылечку и постучать в скрипучую дверь, из-за которой несет чем-то… не живым.

В следующую секунду дверь распахнулась, и две крепкие руки мигом втащили мое болезное тело в недра пустого жилища. «Домовой!» — с ужасом подумал я, припоминая сказки про нечисть, которая с большой охотой заводится вот в таких домах.

   Но, обернувшись, я увидел не поросшее шерстью нечестивое существо, а молодого крепкого парня, испуганно таращащего в мою сторону похожие на луны глаза.

Ты по что?! — прошипел он, косясь на дверь.

Да почтальон я, — взвизгнул я таким испуганным голосом, что самому тотчас стало стыдно, — Фомичукам от сына письмо принес… Похоронку, — добавил я упавшим голосом.

Они здесь давно не живут, — успокоено промолвил детина, разжимая свои цепкие объятия.

А ты кто таков? — в свою очередь спросил я.

Слушай, никому не говори про то, что я — здесь, а то — видишь?! — и он показал на винтовку, стоящую в противоположном углу замызганной комнаты, — Убью, понял?!

Я промолчал, но мои губы сами собой скривились в мрачную усмешку. Незнакомец окинул взглядом мое немощное тельце, и тут же потупил взор. Должно быть, он понял, что пугать меня смертью — то же самое, что страшить ежа голой задницей.

Скажу честно, я ушел с фронта, — пробормотал он, — Там того и гляди убьют, а почто мне расставаться с молодой жизнью, ведь я даже детей народить еще не успел! Всякое можно про меня сказать, но кто там не был — мне не судья. Меня, конечно, поймать хотят, но что мне суд этих ловцов, видавших войну только в кинематографе?! Теперь я — сам себе суд. Я не буду обманывать ни тебя ни себя, и скажу о себе то самое слово. Да, я — дезертир!

Последнюю фразу он выпалил отвратительно дребезжащим голосом, выдавшим отчаянную подпольную борьбу, идущую в его нутре.

Слушай, братишка, принеси мне хлебца, я уже три дня, как не жрал! — промолвил, наконец, он умоляющим и каким-то очень усталым голосом.

Я кивнул головой и вышел вон. Слово свое я сдержал. К концу дня в желудке несчастного дезертира уже варилась принесенная мной краюха добротного черного хлеба. Не знающий, как меня отблагодарить, беглец отдал то малое, что имел — свое умение обращаться с винтовкой. За пару часов он смог обучить меня искусству собирать и разбирать это оружие, перезаряжать его и прицеливаться.

Может, еще пригодится, — дружески сказал он, похлопав меня по плечу, — Все равно больше мне тебе дать нечего!

Спасибо! Да мне больше ничего и не надо, — скромно ответил я, в очередной раз лязгая винтовочным затвором.

Ну, бывай, будь здоров! — сказал он, пожав мне на прощание руку, — А я двинусь дальше, куда — сам не знаю. Не могу, понимаешь, на одном месте торчать, будто земля ноги жжет…

Плотно закрыв рот, я вышел из заброшенного дома. В моей сумке осталась лишь одна бумажка, которая, конечно же, была опять-таки похоронкой. Не оглядываясь по сторонам, я побрел к бедненькому домику, торчащему на самой городской окраине. Отодвинув скрипучую и пыльную дверь, я проник в его сырое нутро, и нанес обычные три удара по внутренней дверце, ведущей в квартиру.

На меня глянула одетая в черный сарафан женщина.

Что, миленький, похороночку от моего Вани принес?!

Нет, такого я не ожидал. От меня всегда отшатывались, один раз били, но ни разу я еще не встречал такого вот приема. Что, она уже и без меня проведала о гибели сына, и теперь сошла с ума от горя?! Или она и раньше была сумасшедшей, и ее бредовые слова просто случайно совпали с записью на казенной бумаге?!

Мне осталось только кивнуть головой.

Ну, проходи, проходи, миленький, — звенела она тысячью серебряных колокольчиков своего голосочка, — Выпьем, закусим, Ванютку помянем…

Мне осталось только подчиниться, и я прошел в заваленную всяким хламом и, вдобавок, очень пыльную комнату. «Сейчас снова прижмет» — тоскливо подумал я, вспомнив про свою болезнь. Руки сами собой коснулись шеи, но воздух по-прежнему свободно проходил в темницу моих легких и вырывался оттуда к белому свету. «Странно» — равнодушно заметил я.

Вот, сыночек, выпей водочки, закуси сальцем, — продолжала ворковать незнакомка, — Меня, кстати, Надеждой зовут, мамой Надей. А тебя как?!

Повинуясь ее приказу, я выпил залпом стакан с водкой, и проглотил здоровенный шмат сала. Давно я так не ел! По чреву сразу же прокатился большой горячий шар, а голова окуталась жарким туманом.

Ты давай, кушай, — подбодрила меня хлебосольная Надежда, протягивая очередной кусок сала и подливая водку.

Спасибо… — благодарил я ее, не понимая причин столь радушного приема.

Надежда затянулась толстой папиросой, и, выплевывая клубы дыма в серый потолок, принялась говорить. Сначала мне показалась, что ее речь обращена к самой себе, просто мыслям надоело жаться в тесной голове, и они решили вырваться, наконец, наружу:

Десять лет назад мне нагадали, что не будет у меня сына, убьют его лихие люди. Ему я об этом не сказала, а сама все слезы по ночам выплакала, потому теперь уже и не плачу. Семь лет заливалась слезами, аж глаза все раскраснелись, а на восьмом смирилась. Что ж, чему быть — того не миновать, но и остаться одной на старости не хотелось. И тогда я сказала, что вестник, который принесет мне известие о гибели Вани и станет моим нареченным сыном. Если бы девчонка похоронку принесла, стала бы доченькой…

Мне оставалось только тихо кивать головой и соглашаться. Я не понимал Надежду, хотя смысл каждого слова и был мне ясен. Однако, названную мать я принял и впустил ее в горницу своего сердца.

Теперь мы породнились! — прошептал я, целуя щеку своей новой матери.

Породнились! — воскликнула она.

В ту же секунду мне показалось, будто я расплавился и отлился в совсем нового человека. Но щупальца хвори, по-видимому, все-таки смогли пробраться и в этого нового человека, у которого теперь две матери. Едва я, распрощавшись с Надеждой, пришел в свой дом, как тут же рухнул на пол. Мне показалось, будто из мира выкачали весь воздух…

Когда я очнулся, вечернее солнце чуть-чуть золотило стенку моей комнаты. В моей груди свистело и булькало, как в большой кастрюле, стоящей на жаркой печке. Перед глазами крутились розовые кресты.

Едва слышно в комнату вошла моя родная мать. Была она какой-то сгорбленной, будто постаревшей еще на десять лет, и это вдобавок к тому, что она и так всегда казалась старше своих сверстниц.

Мама! — прошептал я, — Что случилось?!

Иноземцы в город вошли, — так же тихо прошептала она и приложила к губам свой указательный палец.

Я попробовал привстать.

Ты куда?!

На работу!

Лежи, какая уж теперь работа! Не на кого больше похоронки носить, да и некому, все уже свое получили! Тебе, конечно, доктор нужен, но где его сейчас найдешь?! Отец какого-то фельдшера — коновала вроде нашел, сейчас за ним отправился. Должен скоро придти.

Притворившись спящим, я дождался, пока мать выйдет из комнаты. Когда ее шаги затихли в лабиринте длинного и темного коридора, я потихоньку оделся, и выскользнул из квартиры, благо входная дверь была рядом с дверью моей комнатки.

На улице по-прежнему светило яркое солнышко и стояли те же домики и деревья, что были и раньше. Наш город ничем не походил на захваченный. Ведь стены, двери и ворота не были измазаны густым слоем дегтя, и не выглядывали повсюду страшные рогатые чужеземцы. Даже в прозрачно-синем небе не висело ни одной черной тучи. Что, обманула меня мать, что ли?!

Когда я продирался сквозь кусты, торчавшие в середине нашего дворика, с черной земли на меня глянуло что-то тревожно-металлическое, военное. Я нагнулся и не поверил своим глазам. Там лежала винтовка, такая же, как была у того незнакомца — дезертира. Сам не понимая зачем, я подобрал оружие, и потащился в сторону главной улицы.

Едва я сделал несколько шагов, как розовые круги перед моими глазами сразу же покраснели, будто созрели. Моя грудь разом превратилась в самый настоящий паровозный котел, из которого с жутким свистом вырывался запертый в неволе воздух.

Отчего-то я почувствовал, что этот приступ не похож на все предыдущие, наверное, он последний, смертельный. С каждым мгновением мне становилось все хуже и хуже. Мир моментально развоплощался, проваливаясь в липкую и душную темноту.

Господи! — прошептал я, пытаясь припомнить какую-нибудь молитву, но, увы, молиться меня никто и никогда не учил.

И тут сквозь клокот и свист своих легких я услышал отчетливую иноземную речь. С трудом приподняв голову, я увидел страшное. По проспекту друг за другом шагали многочисленные чужеземцы в касках с рогами. «Интересно, они есть, или мне перед смертью видится?» — тоскливо подумал я, но тут же придумал и способ проверки.

Пошарив возле себя, я наткнулся на винтовку, которая оказалась заряжена. К тому же оказалось, что пока я полз, к моей ноге прицепился брошенный подсумок с патронами.

Вспомнив все, чему меня научил дезертир, я прицелился, и, не задумываясь, пальнул в первую попавшуюся серую фигуру чужеземца. Тот закачался, размахивая руками и показывая ими в разные стороны, а потом упал. Шедший за ним завоеватель сперва ничего не понял, и переступил через своего товарища, но тут же застыл, как вкопанный. Тут же остановились и остальные чужеземцы. Зловещая тишина большой свинцовой чашей накрыла округу, и я слышал лишь свист своих задыхающихся легких.

Быстро перезарядив винтовку, я сделал еще выстрел, и еще одна серая фигура зашаталась и упала. «Значит, они — настоящие» — отметил я в своем сознании, точно сделал запись на рваном листочке бумаги.

Тут же началось движение. Со всех сторон раздались выкрики на непонятном языке, загрохотали выстрелы, засвистели пули. Стреляли куда попало. По домам, по окнам, даже в самые небеса. Одной пуле удалось — таки срезать верхушку куста прямо над моей головой.

А я продолжал перезаряжать винтовку и стрелять. Третье, четвертое, пятое серое тело с глухими шлепками падали на землю. «Почему люди, когда уже мертвые, падают, как и живые, вниз, а не взлетают вверх», отчего-то подумалось мне, и тут же перед глазами всплыло лицо Надежды, моей второй матери…

Воздух уже не мог втиснуться в мое нутро, и у меня возникло чувство, будто мои легкие вытащили и заменили двумя огромными булыжниками. Силы испарялись, как вода, пролитая на жаркую печь. Моя собственная смерть неотвратимо перла из нутра, раздавливая хрупкую оболочку тела, как цыпленок прорывает родное яйцо.

А снаружи ко мне шла другая смерть. Серые чужеземцы, по-видимому, догадались, откуда к их хлипким телам летит горячий свинец. Они залегли, распластавшись по пыльной мостовой, и направили черноту своих винтовок в мою сторону. Я, в свою очередь, превозмогая ватность рук и ног, продолжал перезаряжать винтовку и отправлять им острые гостинцы.

Сейчас бой шел не между жизнью и смертью, но между двумя смертями, внутренней и внешней. Удушье не хотело отдавать меня граду пуль, свистящих над самыми волосами, а свинцовые комочки, в свою очередь, желали, во что бы то ни стало, отобрать меня у цепких лап удушья…

Не знаю, сколько времени продолжался этот нелепый бой. Очнулся я лишь тогда, когда все стихло, и передо мной уже не было ни города, ни бредущих по нему серых иноземцев. Лишь яркая звезда светила в мои глаза и ее свет сам собой переходил в неземную, далекую песню. В свете звезды я видел и лицо никогда не виданного мной при жизни Ивана, и свою Возлюбленную, раскрывшую для объятия ладони, и родителей, и, сияющую Надежду…

Андрей Георгиевич Франков откинулся в кресле и посмотрел в небо, улыбающееся ему из широкого оконца.

Эх, опять вспоминаю все то же, — пробормотал он.

Эту историю он сочинил в далекий день Второй Мировой войны, когда он еще был гауптштурмфюрером Генрихом Франке, врачом 2 полка дивизии СС «Дас Рейх». Его полк входил в маленький и пыльный украинский городок, в котором уже не оставалось даже намека на какие-либо силы противника. Какого же было его удивление, когда с дышащей миром улицы раздалась пронзительная стрельба! Генриху даже показалось, будто стреляют сейчас в него, и он, забыв про свое звание, прикрывая руками голову, упал на пыльную дорогу.

Потом он побежал оказывать помощь раненым, которых там набралось с десяток. Когда же гауптштурмфюрер закончил перевязку окровавленных рук и голов, и погрузил своих покалеченных солдат в санитарный грузовик, он направился к кустам, из которых, по всей видимости, велся огонь. Там уже стояло трое рядовых.    

Что, боитесь?! — спросил он у мнущихся в неловкости солдат, и первый раздвинул чахлые заросли.

Там лежал окровавленный труп молодого паренька с раздутой грудной клеткой. У доктора не оставалось никаких сомнений, что в момент смерти тот переживал тяжелейший приступ астмы, который вполне мог стать причиной смерти. Но кровавая дыра в его голове, оставленная пулей, красноречивее всех слов, говорила о том, что смерть пришла к нему совсем с другой стороны.

Гауптштурмфюрер Франке застыл в удивлении, с его носа даже свалились очки.

Вот они, русские… — пробормотал он, ни с того ни с сего вживаясь в убитого паренька, — Смертью смерть бьют…

С тех пор Генрих Франке твердо решил стать… русским. С этой мечтой он прошел всю войну.

К середине жизни его мечта сбылась. Поселившись в крохотном городке Удомля, что в Центральной Руси он превратился в Андрея Георгиевича Франкова. От прошлой жизни остался лишь корень его фамилии, который в следующем поколении уже исчезнет, ведь оба его ребенка — дочери, давно вышедшие замуж и переименованные в Иванову и Титаренко. Теперь германское происхождение пробивается лишь рыжеватыми волосами да веснушками у внуков и внучек.    

Андрей Георгиевич опять посмотрел в окно, и старику померещилось, будто будущая смерть издалека подмигивает ему, ведь девяносто лет — это очень много, столько и не живут.

Дедушка Франков закрыл глаза и напряг все оставшиеся душевные силы, чтобы увидеть того далекого паренька таким, каким он его встретит на теперь уже близком Том Свете.


Товарищ Хальген

2007 год


 



Комментарии
Комментариев нет




Автор



Расскажите друзьям:



Цифры
В избранном у: 0
Открытий: 1280


Пожаловаться