Паровозы… Наверное, первое, что я увидел, когда появился на свет, был паровоз. Богатырь с громким дыханием, от которого дрожит земля, и кустики, растущие возле стальных дорожек-рельсов, обволакиваются густыми облаками пара. Наверное, нет предела силы этого великана, он с одинаковой легкостью везет и тщедушных людишек, и большущие машины. Несколько раз я видел, как паровоз тащил несколько избушек, поставленных на вагоны-платформы, маленькие кораблики, тоже погруженные в вагоны. Но особенно я удивился, когда увидел поезд, на платформах которого стояли какие-то громоздкие предметы, тщательно завернутые в брезент. Однако материя не могла скрыть их размеров, из-под него прямо-таки выпирала чудовищная тяжесть чего-то большого, неведомого.
— Папа, что это? — спросил я у отца, когда он выпрыгнул из паровозной кабины.
— Это — танки, сынок. Такие железные крепости с пушками, которые на войне по полю ездят, и косточки врага с хрустом ломают. Страшное оружие. Человек перед ним — что блоха.
— Куда же ты их везешь?
— Известно куда, на войну. Для боев они сделаны, там их жизнь и смерть.
— Отчего же смерть? Они же такие сильные, что всех врагов передавят!
— У врагов, сынок, тоже есть танки. Вот встретятся наши танки с их танками, и будут они бороться, кто кого…
— Наши, конечно, поборют!
— Поборют, — успокоил меня отец, — Ладно, беги к матери. В этот рейс я тебя взять, конечно, не смогу, раз с таким грузом еду. А в следующий, если что попроще повезу, возьму обязательно.
Я пошел вдоль состава. У одного танка ствол пушки оказался плохо накрыт, и ветер отогнул брезент. Покрашенная зеленой краской сталь почему-то показалась мне доброй, очень гладкой. «Как оттуда огонь вылетать может, о котором папа говорил? И что сейчас он делает? Спит, наверное, где-то внутри». Я представил себе маленькую комнатку внутри пушки, где стоит маленькая кроватка, на которой спит огонек. Во сне он, конечно, не палящий, а мягкий и пушистый, его даже погладить можно. Вот когда проснется, тогда будет!...», раздумывал я, зажмурив глаза. И мне сильно захотелось погладить это удивительное создание, доброе во сне и яростное при пробуждении.
Я подошел к платформе и едва не засунул руку в орудийный ствол.
— А ну, быстро отошел! — услышал я резкий окрик и увидел солдата, со всех ног бегущего ко мне, — Ты чего?
Вместо того, чтобы говорить что-то в свое оправдание, я уставился на его винтовку. «В ней ведь тоже спит огонек! Совсем маленький, гораздо меньше, чем в танке. А как проснется, так ведь и убить может!»
— Дядя, у тебя винтовка настоящая?! — неожиданно спросил я.
Солдат опешил и зачем-то посмотрел на свою винтовку, будто усомнившись в ее настоящести.
— А какая же? — пожал плечами он.
— Дай посмотреть!
— Не положено! — резко сказал он, — А ты живо проваливай, чтоб духу твоего здесь не было!
— Ну, дайте посмотреть!
— Ему не положено! — услышал я голос возле самого уха.
Солдат вытянулся и застыл, как молодое дерево. Я обернулся и увидел офицера (уже тогда я мог отличить различать военных, слишком много их появлялось на нашей станции).
— Пойдем, я тебе кое-что подарю, — неожиданно сказал офицер и повел меня к зеленому пассажирскому вагону, по отличию которого от остальных, товарных, вагонов сразу можно было сказать, что он тут — главный.
— Подожди, — приказал офицер тем твердым голосом, который произнес за свою жизнь ни одну сотню команд.
Из вагона он вернулся с искусно выструганной деревянной винтовкой, кроме цвета ничем не отличимой от настоящей.
— Вот, держи, — сказал он, протягивая мне игрушку, — Сыну мастерил, да когда теперь я его увижу. Уже новую выстругать успею.
— Спасибо! — радостно крикнул я и побежал домой.
За моей спиной грозно лязгая железом тронулся состав. Облако дыма нырнуло мне в лицо и на зубах захрустели мелкие уголечки. «Даже железные крепости паровоз везти может. Много крепостей! Значит он — самый сильный на свете. Но он послушен моему папе, выходит — папа еще сильнее!»
Все поезда шли на войну. Отец тоже ездил к войне и, возвращаясь обратно, рассказывал о ней.
— Что такое война? — говорил отец, — Чтобы представить ее, представь большой пожар. Ты ведь видал большой пожар?
Да, я видел, как в нашем городке пылали деревянные склады. Казалось, будто исполинский красный медведь брел по ним, все разрушая и ломая на своем пути. На землю падали пылающие доски, горящие бревна. Народ, прибежавший с ведрами, топорами и баграми остановился, как вкопанный, побросав свои нехитрые приспособления. Все широко развели руки, словно сдались перед страшным зверем с горячей шерстью, готовые при желании существа отдать самих себя ему на растерзание.
Но зверюге люди были не нужны. Он довольствовался древесиной, которую жевал медленно и лениво, обращая занозистые стены в возносящийся к небесам дым и в падающий к земле пепел.
Вскоре приехали две пожарные машины (все, какие были у нас в городе). Казалось бы, мощь моторов должна была начать спор с пламенным зверем, вонзить в него десятки водяных копий. Но пожарные, покинув свои автомобили, тоже стояли с распростертыми руками. Склады сгорели дотла.
— Вот увеличь этот пожар раз в сто или в тысячу. И еще добавь большую метлу смерти, которая летает вокруг и метет все, что под нее попадает. Там уже нет отдельных выстрелов, отдельных пуль и снарядов. Сам воздух пропитан смертью, каждая его частичка свистит и воет от свинцовых и стальных капель. Только и думай, как уберечься! Но ведь надо еще и воевать, убивать врага, пока он не убил тебя самого.
— Неужели… И ты там бываешь? — с дрожью в голосе спросил я.
— Да, — подтвердил папа, — Вчера нас атаковали «Юнкерсы». Бомбардировщики, то есть самолеты, которые бомбы возят и их бросают. Нелегко пришлось. Я дал полный ход, а они за мной, самолет ведь быстрее паровоза летит, тем более что мы еще состав везли. Но наш Федя меня не подвел (Федей или Феденькой он ласково называл свой паровоз ФД). Я дал экстренное торможение, и черные крылья мимо пролетели, впереди бомбы сбросили. Одна совсем близко взорвалась, осколок в Федю попал, хорошо, что паровоз — железный. Мог бы в меня, или в Андрюшку-помощника, или в Васю-кочегара попасть. А мы ведь — не железные! И лежали бы мы сейчас там, возле паровоза!
Отец протянул мне острый кусочек металла, который был выплавлен в печах дальней страны, и прилетел к нам, чтобы пронзить моего папу, чтобы мы не дождались его из рейса. Но этот кусок смерти промахнулся, и папа живой и невредимый сейчас рядом со мной. Я сжал железку, и она впилась в мою ладонь.
— Вот так-то, — усмехнулся отец и ласково потрепал меня по голове, — Еще был случай, враги к самой железной дороге прорвались, их танки уже под самой насыпью рычали. Один выстрелил, но промахнулся, снаряд у самого котла просвистел. Они, видать, сразу не сообразили, что делать, необычный это случай — когда перед танком поезд противника проскакивает. А я самый полный ход дал, кочегара своего загонял, что с него семь потов сошло. Давление так поднял, что еще немного — и котел бы рванул. Все паровоз умолял «Феденька, дорогой, выручи!» И он выручил!
Я с уважением смотрел на отца. Кто бы мог подумать, что усталый отец, вернувшийся из рейса, совсем недавно видался с бомбами и снарядами, с самой смертью, отлитой в железо.
Несколько раз он брал меня в рейсы. Конечно, не на фронт, а в другую сторону, в глубину русских земель, куда мы везли пустые вагоны, чтобы там их снова заполнили спящим огнем. В паровозной кабине мне казалось, будто мое дыхание сливается со струями паровозного пара, а биение сердце сплетается с биением стальной машины. Мои тщедушные силенки сразу возрастали в тысячи раз, словно я обращался в великана. Но, покидая кабину, я приходил в огорчение, ибо снова чувствовал себя тем, кем и был прежде — малолетним ребенком.
Паровозный котел спереди украшало изображение какого-то усатого человека, и я, конечно же, спросил у отца, кто это.
— Это — Вождь, — коротко ответил папа, — Я вот — твой отец, а Вождь — отец всего народа, всех нас, и меня и тебя. Наша жизнь — это проявление его мыслей. Хоть он сейчас и очень далеко, но раздумывает сейчас, быть может, и о нас с тобой.
— О чем же он думает?
— Конечно, чтобы народу хорошо жилось, — ответил папа, не уточняя, что значит «хорошо».
— Почему тогда он не придумал, чтоб войны не было?
— У каждого хорошего человека в мире есть тень — плохой человек, который может быть похож на хорошего, но все его помыслы — обратные, злые. У большого человека такая тень тоже велика. Есть эта тень и у Вождя, и если отец нашего народа хочет, чтобы нам, его детям, жилось хорошо, то враг хочет, чтоб было наоборот — нам жилось плохо. Но мы, народ Вождя, защищаем его мысли, и мы победим эту тень Ведь мы — свет, а свет всегда побеждает тьму. Вспомни, как мы ехали ночью сквозь лес, и Федины фары лихо разгоняли мрак!
— Мы тогда еще волка вспугнули, — вспомнил я.
— Да, ведь волк — зверь тьмы, и он тоже убоялся нашего света!
Во мне Вождь, мой отец и паровоз слились во что-то одно, любимое, за что я готов был броситься в бой (тот, каким я его себе представлял), держа наперевес свою деревянную винтовку. Может, в ней тоже спит огонь (то, что я его в ней не почувствовал, вовсе не значит, что его там нет), и, едва почуяв врага, он, конечно же, проснется! Поэтому, когда мы с ребятами играли в войну, я никогда ни на кого не наводил ствол своей винтовки. Вместо него я поворачивал оружие наоборот, и делал вид, как будто стреляю из приклада. Многие надо мной смеялись, но когда поняли, что делаю так из любви к своим и не хочу убивать друзей даже понарошку, меня зауважали.
Обратно мы везли чистенький санитарный поезд, блестящий своими вагонами. Его люди были тоже странно чистыми, в своих белых одеяниях они походили ни то на живые облака, ни то на птичек-чаек, которые изредка залетали в наш городок. Отец говорил, что прилетали они с моря.
— Посмотри на этот поезд, какой он красивый! Но на обратном пути ты его не узнаешь. Из его окон ты услышишь стоны боли, от которых застынет кровь в жилах. Белые люди окрасятся запекшейся кровью, и от них тоже будет пахнуть болью и ранами! Война не бывает без страданий, которые надо терпеть, стиснув зубы! Но, скажу честно, больше всего я не люблю водить санитарные поезда, когда они идут обратно!
Чтобы отвлечься от картины, нарисованной мне отцом, я устремил свой взгляд в открытую топку. Пожалуй, нигде на земле больше нет такого жара, который будто бы по волшебству обращался в чудовищную силу. Хочется закрыть глаза и чуять его каждой своей частичкой, пропитываясь им до самой своей глубины!
Мое детство приросло к войне и паровозам. Даже когда война закончилась, и паровозы повезли поезда с машинами, лишенными пушек да с мешками хлеба, мне все равно казалось, что где-то еще идут бои. Отец в то время стал самым известным машинистом на железной дороге. Теперь он водил уже не всякие составы, а только поезда, везущие очень важные грузы. Управлял он и пассажирскими поездами, везущими за своими красными и зелеными вагонными стенками больших начальников. Папа даже рассказывал, что один из таких начальников не поленился подойти к паровозу и пожать ему руку, сказав, что он еще никогда не ехал с таким потрясающим сочетанием скорости и плавности хода.
Разумеется, отцу предложили перейти на новенький паровоз Л, высокий и красивый, быстроходный, с механической подачей угля в топку. Но папа отказался, сказав, что не бросит своего Федю, столько раз спасшего ему жизнь. И его ФД дожил до тех дней, когда по железной дороге уже носились тепловозы, которые свистели, тарахтели, но только не дышали исполинской грудью, как паровозы. Поэтому в них не чувствовалось души, они казались просто безжизненными кусками железа, пущенными человеком по рельсам.
Папиному Феде повезло гораздо больше, чем его сверстникам, сгинувшим под огненным ножом. Когда его, наконец, списали, кому-то пришла в голову замечательная идея поставить памятник железнодорожникам, участвовавшим в войне. Для него лучше всех подходил паровоз военных лет ФД, который остался в единственном экземпляре. Так папиного Федю и поставили на пьедестал. Но все это было уже потом.
В один из серых дней поздней зимы паровозы вдруг залились тоскливыми, как запертые небеса, гудками, каких прежде я никогда от них не слышал. Увидев один из паровозов, я заметил, что с него летят водяные капли. Неужели машина плачет?! Что же за горе должно было случиться, чтобы растрогать даже стальное машинное сердце, по своей идее бесчувственное ко всему (если бы паровозы могли бы чувствовать, то они бы, конечно, очень быстро ломались и умирали)!
От протяжного гудка, пропитавшего зимний туман, в котором утонул мой городок со всеми окрестностями, защемило сердце. Прямо как от протяжного волчьего воя. Из моих глаз упали три слезинки и оросили покрытый угольной крошкой снег. Я быстрее зашагал домой, стараясь не оборачиваться на станцию, где бурлил водоворот печали.
Печальный отец курил свою растрескавшуюся трубку. «Папа, что случилось?!»
— Вождь умер, сынок…
— Как? — только и смог выдавить я из себя, перед тем, как залиться слезами.
Из мира вымыло краски, а оставшийся черно-белый мир вдруг зашатался из стороны в сторону. Из-под него как будто выбили опору, на которой он держался прежде. Чувствовалось, что это — последние мгновения его стояния, пройдет еще мгновение — и все рухнет, разнесется по черному ночному небу мелкой серой пылью.
Отец все курил и думал долгую думу. Когда табак выгорал, он забивал себе новый. Не повернулся он даже тогда, когда мама сказала, что соседи отправляются в далекую Москву на похороны Вождя. Со стороны вокзала доносились крики и рыдания — другие тоже ехали на похороны. Позже я, правда, узнал, что находились и такие субъекты, которых смерть Вождя не опечалила, но они намертво схоронились в своих домах, не рискуя попасть под каток большого горя…
Отец отложил трубку и медленно сказал:
— Вождь умереть не может! Он может только исчезнуть, уйти в народ, чтобы самому пройти через людские радости и беды. И он, конечно, теперь будет ходить где-то среди нас, быть может, и меня с тобой встретит, только мы его не узнаем. Вместо себя он оставит двух людей — одного мертвого, его похоронят вместо него. А другого — живого, он вместо него станет править. Мы же должны жить так, как и жили, и чуять, что Вождь тоже жив. Более того, теперь он к нам гораздо ближе, чем был прежде, уже рядом. В этом и есть наша правда.
Отец будто не сказал, а записал свои слова на моем сердце. С ними я и стал жить, иногда внимательно всматриваясь в лицо какого-нибудь прохожего, стараясь отыскать в нем знакомые черты Вождя.
Закончив семь классов школы, я отправился учиться ремеслу, то есть слесарному делу. «Машинист должен знать каждый винтик, каждую гаечку в своем паровозе. Иначе, какой же он машинист, если лечение своего друга чужому дяде отдает! Я даже топку чистить, и то вместе с кочегаром лезу! Считается, что это — дело кочегара, но я считаю, что все, что касается моего Феди — это мои дела, а не чьи-то чужие!», напутствовал меня папа.
Стал я учиться. Детали паровозов сперва показались мне необычайно тяжелыми и громоздкими. Даже удивительно, как такие куски черного железа могут вплетаться во внешне легкую и изящную машину! Сперва пришлось принять на веру, что, скажем, длиннющая трубка — это частица паровозного нутра. Но в скорее я в этом убедился на своем опыте, руки быстро запомнили, что и куда следует помещать внутри локомотива и у него снаружи. Иногда мне казалось, будто я слышу тихие голоса железа, говорящие, где и что у него нездорово, и тут же сами собой приходили мысли, как исправить паровозный недуг. Дальше в работу включались руки, и, подобно живым существам, имеющим свою волю, ловко устраняли неисправность.
Часто в депо приходил совсем больной паровоз, в сиплом свистке которого чувствовалась особая, железная боль. Выходил же от нас он совсем здоровым, только и ждущим того момента, когда его богатырские плечи впрягутся в тяжеленный состав. Любо-дорого было смотреть на такого красавца! Его мощь теперь уже не казалась какой-то чужой, вроде силы дикого зверя. Теперь в каждом паровом вздохе я чувствовал приложение своих рук и осознавал, что я, маленький и слабый человечек, и есть творец этой великой силы.
Иначе смотрел я и на поезда. В потоки безбрежных рек грузов, шумных толп галдящих пассажиров чуялось присутствие моей воли, без которой все осталось бы на месте. Грузы валялись бы на невидимых отсюда, далеких складах. Они бы гнили, мокли и ржавели под дождями, но никогда бы не нашли в себе сил сделать даже шаг в ту сторону, где их ждут. Люди никогда бы не становились пассажирами, они бы вечно скучали в своих городах, тосковали о дальних землях и потерянной родне. Но мало кто из них нашел бы в себе силы собрать котомку и отправиться в путь на своих ногах.
Но в дело вступила моя воля, слитая с волей многих тысяч, миллионов людей. И все пришло в движение, поехало и помчалось. И над сплавом всех движущих воль стоит воля того, лик которого украшает каждый из наших паровозов.
Каждый входивший в депо паровоз нес на себе лицо Вождя. Он молча наблюдал за всем ремонтом, ничего не говоря. Но его молчаливый взгляд казался видящим, и работа под ним придавала всему делу особенную серьезность. Ясно, что без него локомотивы, выходящие за ворота, уже были бы лишены той добротности, с которой они без всякой опаски становились к тяжелым составам.
Однажды я поднимал рессору, но, не рассчитав своей ловкости и своих сил, уронил ее прямо себе на ногу. Стало очень больно. Зашипев от боли, я поднял глаза и увидел глаза Его, которые смотрели на меня с одного из паровозов. Удивительно, но в них тоже чувствовалась боль! Он мне сочувствовал, как, наверное, сочувствовал всем, кому было тяжело в эту минуту. Может, ему сейчас самому тяжело там, где он теперь есть. Но где же он?!
— Паровоз ты знаешь лучше своего большого пальца! Молодец! — прервал мои раздумья мастер, — Пора тебе на помощника учиться!
Я кивнул головой.
Радость, которая вспыхнула во мне от мысли, что скоро я сам стану властителем паровозной мощи, столкнулась с печалью отца, была подмята и раздавлена ею.
— Преемник гадостей про Него наговорил. На всю страну! Такого рассказал! Я даже пожалел, что на войне мне осколками уши не оторвало! Лучше бы глухим калекой стал, с рельсов сор собирал, но такого бы не слышал!
Понятно, что расспрашивать родителя было бесполезно — все равно ничего не расскажет. Принесенную почтальоном свежую газету он сразу же сжег в водопроводной раковине, даже не раскрывая ее.
— Знамо, что там пишут! — проворчал он, — Хорошо, что человек над своими глазами больший хозяин, чем над ушами! Глаза вырывать не надо, их можно просто захлопнуть, и дело с концом!
Я мог бы узнать о происшедшем, если бы сам купил газетку и прочитал ее. Однако отцовские слова легли на меня пудовой гирей, и я уже не мог даже подумать о том, чтобы прочесть то, что родитель предал огню.
Снова потекли мрачные отцовские раздумья, окутанные клубами табачного дыма. Вместе с ним раздумывал я. Но раздумывать было не о чем, ведь я о происшедшем ничего не знал. Оставалось только, как заведенному, повторять про себя одно и то же: «все плохо — все плохо — все плохо».
Наконец, уже глубокой ночью, отец вдруг встал со скамейки, потянулся, и сказал:
— Может, Вождь сам велел сказать приемнику эти гадости? Чтобы народ почуял Его утрату всеми частичками своей души, чтобы все это пережили и, наверное, в чем-то раскаялись. Каждый ведь человек какую-нибудь гадость да сделал…
— А мы с тобой что сделали?! — удивился я.
Родитель ничего не ответил.
С паровозов стали исчезать лики Вождя. В депо приходили специальные люди, хмуро показывали начальнику какие-то бумаги, и принимались за дело. Трудиться им приходилось изрядно — старые винты, сросшиеся с самим паровозным железом, никак не хотели поддаваться. Казалось, что паровозам при этой операции было также больно, как человеку, когда ему отрезают какую-нибудь часть тела.
Но самому Вождю больно не было. Он равнодушно наблюдал с портретов за людьми с отвертками, и, как будто, где-то в глубине своих глаз даже посмеивался над ними.
Мы, ученики и работники депо, смотрели на происходящее молча. Кое-кто, конечно, отворачивался, чтобы не видеть происходящего, а у некоторых руки сжимались в кулаки. Но, как бы то не было, за время работы молчаливых людей никто не проронил ни звука. Представляю, каким тяжким, изнурительным был их труд — в гробовой тишине, лишенной даже привычных деповско-металлических звуков. И под тяжестью десятков глаз, на взгляды которых они были нанизаны, как на копья! Наверное, они на всю жизнь запомнили тот день и свою радость, когда выйдя из депо они, наконец, вдохнули прозрачный и чистый воздух!
Портрет Вождя остался лишь на ржавой «кукушке», позабытой на запасном пути в ожидании огнедышащей плавильной печи. Теперь на тот паровозик все смотрели с каким-то уважением, и даже начальство не торопилось сдать его на лом. Как будто он и должен был остаться таким, превратиться в память о прошедших годах.
Стать помощником я так и не успел. Меня забрали в армию, где сказали, что раз я такой передовик и во всех отношениях положительный человек, то должен служить в охранных частях Внутренних войск. Не в тех, которые стерегут страшные тюрьмы, а в тех, которые оберегают разнокалиберных вождей, а заодно и общественный порядок.
Насчет вождей мне так и сказали, употребив это слово. Осталось только кусать локти «Почему я не родился раньше?! Самого бы Вождя охранял!» Но потом я подумал, что если Вождь есть и сейчас в этом мире, среди людей, значит, и его я тоже буду охранять!
Так я и попал в полк Внутренних войск, что стоял в южном городе Ростове. Впервые за свою жизнь мне довелось увидеть степи.
— Кто это леса тут так повырубил? Прямо как машинкой выстригли! — удивился я, почесав свою обритую до кожи голову.
— Дурак, тут все так и было! — ответил сержант — украинец, — И у меня на батьковщине тож гарна степь!
Солдаты — сослуживцы говорили в основном о девках. Кому как удалось с ними сладить, и что из того вышло. Но мне рассказать было не о чем, оставалось только слушать. Правда, как-то раз очередь дошла до меня, и я сочинил какую-то историю, совсем не красочную, но вполне обычную, которая быстро была принята за правду, и о которой все быстро позабыли. Забыл эту историю и я, сохранив в себе лишь имя ее главной героини — Любушки. Еще иногда, очень редко, я задумывался, почему не встретил ее на самом деле в своем городке под клубами паровозного дыма?!
Но особенно раздумывать было некогда. Мои руки осваивали новый предмет, который никогда прежде в них не был — автомат. Они удивительно легко научились обращаться с ним, ведь оружие, как и паровоз, тоже было сделано из железа. Меня даже ставили в пример и выписали мне красную грамоту. Хотя я не понимал, за что мне такие почести? Не виноват же, к примеру, солдат Хряко, что первое, к чему прикоснулись его руки — к свинье, а мои — к паровозу!
Наш командир, бывший фронтовик, просто обожал оружие. Он то и дело разбирал и собирал то автомат, то старинную винтовку, которая, по его словам, спасла ему жизнь. Вместе с нами он стрелял на всех стрельбах, неизменно дырявя в мишени «яблочко». Человеком он, несмотря на пройденные огненные котлы, был удивительно спокойным. Единственное, что могло вывести его из себя — это если кто-нибудь нечаянно наводил оружие на человека. Пусть даже и незаряженное. Виновник обыкновенно получал пять нарядов вне очереди (максимальное количество, которое можно показать пальцами одной руки). На вопрос, как же мы будем стрелять во врага, который тоже — человек, командир отвечал, что враг — он не человек, а маленький кусок большого зла. Ведь его лицо в бою все равно не разглядишь, видишь только чужеземную одежду, и можешь себе легко представить, что вместо тела у него — лишь черная злая материя.
Похоже, наш командир, забывал, что служит уже не в армии, а в странных войсках, называемых внутренними. Он не сомневался, что мы — резерв армии, и в случае войны, которая всегда где-то рядом, будем сражаться в тех же окопах, что и армейские солдаты, против того же неприятеля. Свое представление о противнике, принесенное с залитых кровью боевых полей, он вложил и в нас.
Солдат спит, а служба идет. Погружаясь в сон, я чуял мысли сослуживцев, и ощущал, как в каждом из них пробуждалось спавшее днем женское начало. Солдаты видели девичьи образы столь отчетливо и плотно, что их присутствие ощущал даже я. В ответ внутри меня просыпалось что-то неявное, почти прозрачное, что я не мог отлить в какое-то тело, имеющее свои незыблемые границы. Но постепенно мое сознание породило-таки женский образ, которому я дал имя, прежде случайно явившееся ко мне. «Любушка», шептал я во сне, отчего тот становился краше и слаще. Воистину, нет ничего ценнее, чем зыбкий солдатский сон, над которым на волоске висит топор крика «Подъем!» Одно мгновение — и беззащитный образ растает, сдавшись перед твердой реальностью, спрессованной солдатской службой. Потом останется только лишь вспоминать свою Любушку, встретиться с которой на Земле у меня не было никаких шансов. Скорее всего, ее нигде и нет, кроме как в тумане солдатского сна бойца Внутренних Войск. Не существует на свете дома, в котором бы она жила, улиц, где она бы ходила, кукол, в которые она играла в детстве. Как не было у нее и детства, не будет у нее и старости. Она всегда была и останется такой, какой пришла ко мне в этот солдатский год. Она никогда не будет меня ждать где-то далеко, но никогда и не уйдет с другим...
За год службы слово «Тревога!» перестала разгонять сердце до бешеной дроби. Перестала она поднимать и бурю, состоящую из обрывков мыслей «Что случилось?!», «Уж не война ли?». Как будто у каждой частички тела выросли уши, которые могли услышать только это слово, в ответ на которое плоть начинала быстро повиноваться, совершая необходимые движения. Разум же оставался спать, а душа… Кто ее знает, где была она, когда ноги привычно обматывались в портянки и залезали в сапоги, а руки, будто сами собой, застегивали пуговицы?
Короче, в сотой или сто одиннадцатой тревоге (их давно никто не подсчитывал) ничего тревожного не было. Только лишь привычная работа тела. Дальше должно было следовать построение, после которого — опять команда «Отбой!» Правда, изредка эта тревога была началом учений. Тогда после построения нами набивали грузовики и везли в поле. Уже в поле небо разрывалось кровавой раной рассвета, от которой сознание тотчас же просыпалось. После этого шло получение боевой задачи.
Когда в этот раз мы выстроились на плацу, то жажда отбоя, истекающая из каждой клеточки, переполняла все тело. Предыдущие учения были совсем недавно, и было ясно, что так часто они проходить не могут — патронов и прочего имущества не напасешься. Значит, командир окинет взглядом строй, его уста разомкнуться, и из них, наконец, вылетит долгожданное слово.
Неожиданно появился замполит. От удивления мы чуть не раскрыли рты. Но когда он стал говорить, то наше удивление расплеснулось так, что едва не затопило все степное пространство. Дело в том, что говорить он стал нечто иное, чего не могли от него ожидать от него наши уши. Настолько иное, что первые слова утонули в море вопросительных знаков, и речь командира запомнилась где-то с середины.
… — Отдельные хулиганствующие, антисоветские элементы устроили хулиганскую выходку. Путем обмана они привлекли к ней несознательный элемент среди рабочих Электровозного завода, который, увы, еще не искоренен. Для нас поставлена особенно важная задача — охрана райкома Партии.
— Так бы и сказал, охранять райком, и все понятно, — шепнул мне сослуживец Вася Петров.
Мысли принялись роиться в наших стриженых головах. Каждый понимал, что в городе произошло что-то невиданное. На земле, которая находится в тысячи километров от границы, ни с того ни с сего появились какие-то «враждебные элементы», которые не могли быть принесены сюда даже самолетом. Но нам что с того? Все равно никто из нас не узнает больше, чем до него доведут отцы-командиры. И, главное, чтобы в его голове вместо блуждания бесполезных домыслов торчала прямая, как гвоздь установка, где враги, а где — свои, и что он должен делать!
Деревянный кузов грузовика трясся как и прежде, когда мы ехали на учения. Только путь наш на этот раз лежал не за город, к простору полей, а наоборот — в самый центр города, где мне не доводилось бывать даже в увольнении (из-за опасения патрулей, которые водились там в изобилии).
Наконец наши машины затормозили у большого, как скала, здания. Его серьезность подчеркивалась цветом камней, из которых оно было сложено. Их цвет был серым, как мозг, если посмотреть на него изнутри (сам я его, конечно, не видел, но много раз слышал). По всей ширине здания висел гигантский портрет Преемника, и казалось, будто его человеческого роста глаза способны заглянуть в самые дальние края нашей земли.
— На крышу, — услышал я голос нашего командира, который в это время беседовал с каким-то толстым гражданским коротышкой. Коротышка был явно чем-то напуган, его руки мелко тряслись, тряслась и его голова, украшенная просторной лысиной.
— На крышу! — опять произнес командир. На этот раз — уже громко, командным тоном, явно обращенным к нам.
Коротышка тем временем открыл какую-то дверь, за которой нас ожидала шахта, наполненная лестничными пролетами. Громыхая оружием, мы устремились наверх. От быстрого подъема закружилась голова, и распахнутый люк крыши влился в нее кровью рассвета.
Я невольно огляделся по сторонам. Город был виден как на ладони. Даже наши казармы, и те виднелись вдалеке крошечными кубиками, похожими на ломтики здешнего серого хлеба.
— Занять оборону по краю крыши! — распорядился командир, — Открывать огонь по моему приказу!
«От кого обороняться будем?», проносилось в голове. Почему-то никто не сомневался, что мы сейчас — на учениях, ибо было очевидно, что это — не война. По прозрачному небу не летало даже невинных птичек, не то что вражеских самолетов. Нигде не гремели танки, о которых столько рассказывал наш командир. Наоборот, степной город тонул в непривычной даже для него тишине. Конечно, слова замполита о «хулиганствующих элементах» сами собой испарились из сознания. Мало ли что говориться в легенде, по которой идут учения? Пусть даже там сказано, что нам предстоит бой с лунатиками! Дело солдата всегда одно и то же — рой окоп, стреляй, ползи через полосу препятствий.
Мне тем временем захотелось пить. Не так, чтобы очень, но все-таки дальше лежать на краю крыши было уже не здорово. Сухой язык обреченно скользил по булыжникам неба. А огненный зрак солнца тем временем разгорался, испаряя с земли накопившуюся за ночь сырость. Было ясно, что в ближайшее время жажда не ослабнет, а только усилится, но утолить ее — нечем.
«Скорей бы заканчивали! Задачу мы уже выполнили, оборону заняли, чего еще надо? Стрелять здесь все равно некуда не по площади же!», нервно подумал я и тут же взглянул на площадь. Почему-то она стала заполняться народом, которого становилось все больше и больше. Раздавались какие-то крики, но здесь, на крыше, слова все равно сливались в неразборчивый кисель. Почему-то казалось, что люди чего-то хотят или чего-то требуют. Над их головами пестрели прибитые к кускам дерева тряпки, на которых было что-то написано. Но разглядеть слова с высоты моей «колокольни», конечно, было невозможно.
Мой взгляд равнодушно скользил по толпе, пока неожиданно не застыл на месте. Сперва я не понял, что же случилось, пока весь не перетек в ту точку, которая приковала мой взгляд. Повертел головой, закрыл и снова открыл глаза. Нет, все на месте, и там действительно стоит она, моя Любушка! Как возникший внутри меня образ мог выплыть сейчас в эту странную толпу, и оказаться в ней, среди кричащих о чем-то людей!
Я забыл, что на мне солдатская форма, а под моей правой рукой — холодный автомат, сталь которого сейчас почему-то отдавала в руку чем-то нервным, напряженным. «Любушка!», шептал я, и был готов тут же броситься вниз, мять и толкать толпу, пробираясь к ней. Я понимал, что если не сделаю этого, то Любушка опять исчезнет, погрузившись внутрь меня, являясь только лишь во снах. Не найти ее в этом не таком уж и малом городе во время коротеньких увольнений!
Я уже было дернулся, чтобы бежать вниз, как тут же сообразил, что толпа, такая маленькая и безобидная сверху, вырастет во весь свой богатырский рост, едва я к ней только спущусь. Едва ли проберусь я через эту тайгу беспокойных тел, отыщу в ней тропу, ведущую к Любушке. Что мне остается? Разве что прыгнуть с крыши, рассчитывая попасть прямо в ее объятия. Но, увы, у меня нет крыльев, крылья же любви бесплотны, чтобы удержать тяжкое тело…
Народ тем временем закопошился. Причем — как-то не по-хорошему. Откуда-то появилось несколько бревен, столь редких в этих лишенных леса краях. Через минуту бревна с глухими ударами принялись ударяться в двери здания. Происходящее, конечно, было более чем удивительно, и бойцы переглядывались друг с другом, словно желая получить ответ, который, конечно, никто из них дать не мог.
Мои глаза не отрывались от Любушки, которая казалась центром этого людского моря. Она тоже что-то кричала. Несмотря на непонятность слов, в них чувствовался большой вопрос, и я понял, что вопрос этот направлен к Преемнику, лысая макушка которого блестела прямо у меня под подбородком.
«О чем они могут спрашивать?», подумал я, и тут же сообразил ответ. Вернее, представил вопрос, который могли бы задать Преемнику, скажем, мы с отцом. «Где Вождь?!»
Самый простой народ задавал самый простой вопрос, и происходило это вдалеке от столицы, в прежде тихом южном городке. Чувствовалось, что происходит что-то очень важное. Вместе с тем тут появилась моя Любушка, которая, наверное, задавала тот же самый вопрос. Любовь сплелась с историей, а история с любовью подобно двум змеям. И случилось все это под стенами серого как мозг здания, на крыше которого я зачем-то стоял с автоматом.
Жар толпы был столь силен, что его чувствовала даже моя кожа. Казалось, что столь сильный вопрос, отлитый в тысячи человеческих душ, не может остаться без ответа. Кто-то обязательно должен его дать. Но кто? Тряпичный портрет по-прежнему безмолвно смотрел на вопрошающих людей, будто хотел заглушить их голос в мякоти ткани, из которой он был сшит. Больше отвечать было некому. Пузатый тип, которого мы видели едва только прибыли сюда, пытался выглянуть в окошко и что-то крикнуть. Я хорошо видел его краем глаза, голова этого человека показалась возле тряпочного мизинца левой руки Преемника. Но в его сторону снизу тотчас полетело что-то мелкое, но тяжелое, и он сразу спрятался, оберегаясь синяков и шишек. Нет, не такой он большой человек, чтоб дать ответ на большой вопрос.
Вопрошающий голос сделался громче, но слова от этого не стали понятнее. К кому же они обращены?! Неужто… К Самому?! Неужели над толпой вырастет Сам Вождь, и гром его Ответа накроет площадь, растечется по городским улочкам, разлетится по степям?!
Каждая частица моей души чуяла, что так и должно быть. Когда все верят в чудо, оно не может не совершиться. Маленькая его частичка уже сбылась — я узрел свою Любушку, облаченной в живую плоть.
Моя возлюбленная оставалась на прежнем месте, хотя людские волны продолжали рваться вперед. Она походила на неподвижный центр, от которого исходит все движение, на застывшую в северном небе Полярную Звезду.
За спиной раздался визгливый крик:
— Огонь! Я приказываю!
Но никто не пошевелился. Ведь голос не принадлежал нашему командиру. Продолжая смотреть одним глазом на центр площади, я скосил другой, и увидел уже знакомого лысого, стоящим возле командира. На него было жалко смотреть — бледный, с трясущимися руками.
— Отставить, — рявкнул командир, обращаясь к нам.
Между ними началась словесная перепалка. Лучше всего были слышны слова «Вы должны!», «Вы обязаны!», вырывающиеся из толстого вместе с дыханием.
Их разговор был прерван, утонув в грохочущем облаке. Выстрелы раздались где-то снизу, и я, свесив голову через край крыши, заметил, что огненные стрелы вылетели прямо изо рта Преемника. Не могло быть сомнений, что это и был его ответ!
Народ на площади закопошился. Кто-то упал. «Патроны боевые!», сообразил я, еще не очень понимая, что же на самом деле происходит.
Внизу поднялся человеческий вихрь. Казалось, что сама земля на площади заходила ходуном, норовя разнести весь город, сровнять его со степной гладью. Но моя Любушка все равно оставалась в неподвижном центре, и даже не шевелилась. Даже неслышные слова больше не лились из ее рта.
— Братцы, стреляйте, — не по-уставному приказал командир, и тихо добавил, — В воздух!
Мы принялись палить в воздух. Затарахтел и мой автомат. Пули рассекали синеву, скрываясь в ней, и оставаясь равнодушными к тому, что творилось под ними.
Новый грохот пронесся внизу, и уста Преемника опять обросли бородой из огненных волос. В ответ на них внизу раздались крики.
Любушка закачалась и медленно осела на холодную гладь площади. «Что с ней?», удивленно спросил я у самого себя. Между тем моя любовь распласталась на серой асфальтовой земле, покрытой пятнами крови, которые были видны даже сверху.
И я рванулся, чтобы не дать ей упасть, чтобы поддержать, и чтобы, наконец, очутиться рядом с ней. Это было моим ответом на ее маленький вопрос, который совсем недавно, сливаясь с криком людской массы, вплетался в вопрос большой. В одно мгновение я преодолел край крыши, и ощутил под собой пустое, не поддерживающее пространство. Застывшие на крыше бойцы, злые уста Преемника, серая гладь обкомовского здания, площадь с остатками разбегающегося народа и лежащей Любушкой в центре — все смешалось передо мной.
Наконец, мои руки коснулись мягкого тела Любы. Мы с ней обратились в самую Любовь.
Вокруг нас свистели вечные паровозы, где-то в людских толпах скрывался Истинный и Праведный Вождь, за которого всегда придется бороться. Перед нами по-прежнему торчало безликое здание всегда фальшивой видимой власти. Любовь, дорога, сокрытая правда. Это — Русь.
Товарищ Хальген
2008 год