Весной пахла согревающаяся, освободившаяся от снежной шубы земля. Весной пах допивающий богатырским глотком талую воду лес. Серые древесные почки походили на множество закрытых глаз, которые вот-вот раскроются и впустят в себя лучи освобожденного от серого сна солнца.
Весной пахли и железнодорожные рельсы, и шпалы, где-то в глубине просмоленного нутра еще помнившие свое бытие прозревающими весенними деревьями. Частички жизни еще хранились там, запертые тяжелой смолой и прижатые к земле многотонной массой проходивших поездов.
Весенний запах источали даже паровозы, тянувшие свои составы из тех мест, где весна, наверное, уже давно наступила, где небеса кажутся зелеными, и с них, подобно звездам, то и дело падают ароматные вкусные плоды. Мне мама говорила, что в тех краях живет Большой Человек, мой отец. Он — главный в тех сочных землях, и к нему мы поедем, едва распустятся листья.
Стоит ли говорить, как я ждала весну, как пела моя душа под звон каждой капельки, скатывающейся с прозрачной сосульки, что была за нашим окном. Тогда я еще не знала про такие слова, как «дом», «квартира», даже «комната». Привычным словом мне был «угол». «Всю жизнь по чужим углам», вздыхала мама, и меня ее вздохи всегда смешили. Почему наш угол, отгороженный от остальной комнаты старым пустым шкафом — чужой, я понять не могла. Ведь он впитал наши запахи, я с закрытыми глазами могла представить каждую трещинку на потрескавшейся зеленой стенке. Значит, он — наш! Ведь я не знала ничего, что было бы для меня роднее, чем этот вот угол!
Вернее, знала. Еще роднее были для меня мечты о стране, где небеса зелены и увешаны спелыми плодами. Но они были где-то внутри меня, лишь изредка прорываясь в глубину снов. Угол же — самый настоящий, его даже руками потрогать можно!
Но проходившая невдалеке железная дорога напевала свою песню, унося мысли в дальние края, где, наверное, даже никто не умирает. Здесь же умирали часто. Похоронили одноногого дядю Мишу, который умел играть на гармошке и петь веселые песенки. Потом несли гроб, в котором лежал дядя Федя, вырезавший мне деревянных куколок. Он сделал мне куклу-маму, но куклу-малыша не успел, и я плакала оттого, что эта куколка так никогда и не ляжет в мои заботливые ручонки. Потом несли на кладбище тетю Лиду, и я снова плакала — она так и не дошила мне плюшевого мишку, и он остался калекой без одной лапы, как сказал дядя Гриша — инвалидом войны.
Но теперь все слезы остались в тех, прошедших днях. Падающая с еловых веток капель смоет с моего лица остатки высохшей соли, и я, чистенькая, отправлюсь в далекие земли.
Все так и вышло, как говорила мама. Едва непролазные леса, со всех сторон подобравшиеся к нашему городку, покрылись зеленым туманом, мы потащили наши нехитрые чемоданчики и узелки к веренице таких же зеленых вагончиков. До чего веселы эти домики на колесах! Они совсем не похожи на приросшие к земле неподвижные серые дома! Мне было радостно, но мама отчего-то все время хмурилась, поглядывала в небо, точно ожидала грозу.
— Мама, ты не бойся! — сказала я ей, — Если и будет дождик, мы не намокнем, ведь в вагончике — крыша! Хоть и ветер будет, вагончик он не уронит, ведь он же по рельсам катится!
Мама посмотрела на меня, кивнула головой, и опять о чем-то задумалась. Думала она и тогда, когда моя душа встрепенулась от радостного пыхтения паровой машины и от дымных облачков, проплывших за окошком. Поезд тронулся.
За окошком бежал все тот же лес, перерезаемый кое-где реками да речушками. Иногда сквозь его чащобы проглядывали деревушечки, похожие одна на другую. Время от времени поезд останавливался в городках, удивительно похожих на тот, из которого мы уехали.
— Мама, мы едем по кругу! — испугалась я, когда еще раз увидела деревушку, ничем не отличимую от прежних.
— Как — по кругу?!
— Вот, смотри, эта деревня уже была!
— Не говори глупостей! — «успокоила» меня мама и снова погрузилась в свои далекие мысли.
Я немного обиделась и снова припала к окошку. Ну, так и есть, по кругу! Но еще раз сказать об этом маме я побоялась. Мама тем временем расстелила мне постель.
— Ложись спать, — сказала она, а сама продолжила глядеть в окошко, хотя там теперь ничего не было видно, кроме смутных, далеких огоньков.
«Ну, по кругу, так по кругу! А спать в поезде все одно лучше, чем в «нашем углу». Здесь колесики так звонко стучат. И вагончик покачивается, баюкает!», решила я, после чего быстро заснула.
Утро встретило меня быстрыми тенями, проносящимися по потолку нашей крошечной комнатки на колесах. Я приподнялась, ожидая увидеть то же самое, что и вчера. Но вместо этого мне открылись широкие поля, как будто воюющие с лесом. Иногда деревья брали верх, сбивались в кучи, в чащи. Но подошедшие большие поля рассеивали их, разгоняли, и занимали собою все пространство. Вскоре лес начал сдаваться, деревца сделались маленькими и хилыми, уже не воинами против могущественных полей. Даль просматривалась далеко-далеко, до самого места, где небо роднится с землей. «А что если мы заедем туда, где небо к самой земле прижато?! Оно, должно быть, твердое, и там тесно, что не пошевельнешься!», испугалась я, но маме говорить не стала. Она, как и вчера, глядела в окошко, рассматривая, на самом деле, что-то внутри себя самой.
Поезд прогремел железом моста, и я увидела где-то внизу широкую полосу реки со смешным пароходиком, окутанным облаками пара. Казалось, этот пароходик можно захватить с собой, спрятать за пазуху, а потом пускать в какой-нибудь луже. Но, вместе с тем, он был настоящий!
— Ха-ха-ха! — засмеялась я.
— Чего смеешься? — неожиданно оторвалась от своих раздумий мама.
— Смотри! Игрушечный пароход!
— Ха-ха-ха! — неожиданно громко рассмеялась мама. Ей тоже было смешно! Тревожные мысли, бродившие в ней всю дорогу, неожиданно нашли себе противовес в виде такого обычного белого кораблика. Но я тогда, понятно, об этом не знала, и захохотала еще громче.
Вскоре все поля, маленькие и большие, слились в огромное полеще, среди которого не было ничего кроме нашего поезда и его тени. Так продолжалось весь день, и всю ночь. Лишь на следующее утро поезд, наконец, въехал в ту страну, о которой рассказывала мне мама.
На меня через окошко глянуло зеленое море. Повсюду виднелись восхитительные цветы — ослепительно-белые, реже — желтые и красные. От пробившейся сквозь оконные щели волны запахов у меня закружилась голова. Еще никогда не вдыхала я такого вкусного воздуха, который можно поглощать полной грудью и которым никогда не наешься. С небес смотрело ослепительно-чистое, яркое солнце, словно оно было здесь другое, совсем не то, что в городке, где я родилась.
Поезд плыл по волнам цветов да зелени, и мне захотелось наружу. Чтобы вдохнуть этот запах, потрогать, даже слегка укусить каждое из пахучих деревьев, и убедиться, что все это — не сон, что ничего не исчезнет и не растает под моими руками и зубами.
— Скоро приедем, — кивнула головой мама, будто услышала о моих желаниях.
Я зажмурилась и представила себе первые шаги по этой счастливейшей из всех земель. Должно быть, здесь я оторвусь от зеленой глади и взлечу под самые облака, где меня приласкают мягкие и теплые ветерки, совсем не похожие на оставленные резкие морозные ветра.
Поезд подъезжал к какому-то городку. Со всех сторон на него смотрели ослепительно-белые домики, каждая частичка которых, казалось, сияла изнутри. «Там дома серые, а земля — белая. Здесь — домики белые, а земля — зеленая!», обрадовалась я.
Поезд приветствовал заливистым гудком этот сахарный городок, который я с первого же взгляда связала со словом «счастье». Сердце мне подсказало, что мы уже приехали, и тут же я заметила, как принялась собираться моя мама. Скоро наши узелки и чемоданы оказались в тамбуре.
Я сама не заметила, как мы оказались уже на улочке этого удивительного городка. Над головой пели какие-то неслыханные раньше птички, и каждый домик встречал нас целой зелено-цветастой живой горой, выглядывающей из его дворика.
— Хорошо, должно быть, здесь! — глубоко вдохнула я, все еще опасаясь, как бы не растаяли в воздухе домики и зеленые горы, обнажив привычные с детства снега и полусгнившие бревна.
Мама ничего не ответила.
Из-за забора одного домика на нас выглянула его хозяйка, полная черноволосая женщина, совсем не похожая на обитательниц наших краев, где все — белые да худые. Она проводила нас долгим взглядом, и этот взгляд отчего-то впился в мое сердце подобно толстой деревянной занозе. Тогда я еще не понимала, чем же он мне так не понравился, но сразу почувствовала в нем горечь, похожую на вкус яда (таким, как я его себе представляла).
Мы шли по направлению к трем серым кубикам, что выглядывали из-за домов и казались страшно чужими этому бело-зеленому миру.
— Мама, зачем здесь это, — указала я рукой на цель нашего пути.
— Консервный завод, — ответила она, — Там наш папа — самый главный начальник.
Что такое «консервный завод» я не поняла. Я решила, что отец там живет, это — его покои, и он сейчас выйдет оттуда — радостный, улыбчивый. Несомненно, он нас обнимет, так всегда делают отцы, когда со своими малышами встречаются. Помню, как папа моей единственной подруги Наташи, когда откуда-то вернулся, долго подбрасывал ее на руках и ловил. Мне тогда даже страшно за нее стало! Сейчас и меня подбрасывать будут, приготовиться надо…
Я зажмурила глазки, представляя, как уже скоро стану летать между небом и землей на сильных руках отца, которого увижу впервые в жизни. «Наверное, отец для того и дан, чтобы его долго-долго ждать, а потом почувствовать самую большую из всех радостей жизни — веселье встречи с ним!», решила я.
Мои мысли прервал рев скота, доносившийся из-за высокого забора, исписанного словами, значения которых я тогда не знала, да и читать еще не умела. Нехорошо мычали быки и коровы, страшно.
— Мама, почему они мычат? — спросила я.
— Так ведь на убой их ведут, — без всяких чувств ответила мама.
Мне сделалось жалко невидимых коровок и бычков, но предчувствие радости встречи с отцом все равно оказалось сильнее. Мы зашли в один из домиков, где, на мое удивление, пахло чернилами, и громко стучали пишущие машинки. На третьем этаже (от долгого подъема у меня даже разболелись ножки) перед нами выглянула оббитая кожей дверь, за которую мы и зашли.
— К Степану Петровичу можно? — спросила мама у тетеньки, от которой пахло чем-то душистым.
— Нельзя. У него совещание с начальниками цехов.
— Передайте ему, что Анна приехала вместе с дочкой Олечкой.
— Одну минутку, — кивнула головой тетя и скрылась за еще одной кожаной дверью.
Тут же из-за двери появился большого роста человек с седыми волосами. Я заметила, как выпирают из-под рубашки его большие мышцы. «Это — мой отец!!!», сообразила я и чуть не упала. «Как хорошо, что он такой сильный, высоко меня подкинуть сможет!», радовалась я.
Я зажмурилась, ожидая, как сейчас эти сильные руки схватят меня и примутся радостно крутить-вертеть-подкидывать. Но… Ничего не произошло. Пришлось осторожно открыть глазенки и увидеть, как человек, даже не поворачиваясь в мою сторону, о чем-то быстро говорит с моей мамой. Из ее глаз вытекали медленные слезы, но она его все равно слушала, лишь изредка что-то отвечая. Говорили они тихонько, вдобавок мама всхлипывала, и я не могла разобрать ни одного слова. «Он — не мой папа?! Тогда где же тогда папа?!», удивлялась я. Но надо было ждать конца их разговора, и я ждала.
Закончив говорить, Большой Человек повернулся и скрылся за дверью своего кабинета. Та на прощание блеснула своей кожей. Мама взяла меня за руку, повернула, и повела вон.
— Мама, а где же папа?! — спрашивала я, теребя ее за рукав.
Но мама ничего не отвечала, она только продолжала всхлипывать, а как понять ребенку материнские слезы?!
Мы снова оказались на улице. Стали зачем-то заходить в дома, мама о чем-то спрашивала. Жители отвечали коротко, чаще всего — одним словом «нет!», после чего поворачивались и шли обратно, обращая в нашу сторону затылки и иные немые задние части тела. Не понимая, что же происходит, я немного забавлялась, всякий раз ожидая поворота собеседника.
Шаг за шагом мы пришли на окраину городка, к самому бедному, покосившемуся домику. Оттуда вышла бабушка, и не повернулась, как ее предшественницы. Она повела нас в свой домик, открыла дверь в крошечную комнатушку, где стояли большая кровать да столик рядом с ней.
— Вы уж на наших не серчайте, — вздыхала она, — Как эту конбинату стали строить, так поперся сюда кто ни попадя. Пьянствуют, дерутся, орут благим матом, всякую похабщину поют. Прежде, бывало, у нас так пели, из других станиц народ слушать приходил! А как плясали! Если и выпьют — то радуются, веселятся, никаких драк, никакой гадости! Теперь же понаехало отовсюду всякой дряни, и все у нас испохабили. Вот приезжих, чужаков, и не любят. Ну и вас заодно, ведь вы тоже… приехали!
Мама покорно кивала головой.
Покорность постепенно сама собой перешла в сонливое, сливающееся с необычно густой темнотой ночи, спокойствие. Мама безмолвно уснула, и мне не осталось ничего другого, как тоже спать.
Когда я проснулась, комнатка будто плавала в жарких лучах солнца. Ни одного клочка тени, ни одного островка темноты. Все было на виду, даже крохотные соринки, бесполезно болтающиеся в воздухе. Но среди этого облака света не было моей мамы. И я впервые испугалась. Мир показался мне большим-пребольшим, неоглядным крохотным детским взглядом. И в этом мире, большим, чем все мое воображение, каждая частичка была чужой, предательской, готовой в любое мгновение наброситься на меня. Прежде чем расплакаться, я широко открыла рот, и ужаснулась от вида беленых стен. Мне показалось, что они вот-вот станут двигаться, давить меня сразу со всех сторон, ведь я для них — чужая.
Залившись слезами, я выскочила из комнатки и тут же оказалась на улице. Вокруг продолжала, как и вчера, веселиться зелень, но только теперь я поняла, что она — чужая. Не дождаться мне ласки от этих внешне добрых веток и цветочков! Тем более, вчера мама предупредила меня, что они — заколдованные, и трогать их нельзя (должно быть, чтобы я их не рвала и не вплетала в венки). Сейчас я даже увидела частицы злого колдовства, черные его пылинки, спрятавшиеся за добродушную зелень.
От испуга я села прямо на землю, про которую подумала, как бы она не провалилась подо мной, не раскрылась предательской ямой. Кроме, как лить слезы, делать было нечего. Тут и появилась моя мама. Она выросла надо мной мировым центром.
— Что плачешь?! — спросила она.
— Страшно… — едва слышно пробормотала я.
— Не бойся, — коротко ответила мама, и ее слова показались мне самим сгустком уверенности, прочности.
— Ты где была?
— Ходила работу себе искать. Нашла на комбинате. Буду грузы сопровождать, на поезде кататься…
— А я?!
— С тобой!
Мне опять стало весело. Поездка на поезде мне понравилась, а теперь, выходит, нам предстоит ездить много-много, далеко-далеко! Опять запах паровозного дыма, постукивание колес и проплывающие за окном новые, неизведанные края. Может, мы все-таки доедем до того места, где живет мой папа. Там, наверное, так же зелено, как и здесь, но в зелени тех мест нет зерен черного колдовства, она чистая, и потому — добрая. Ветки там сами собой наклоняются, и протягивают прямо в руки разноцветные бутоны, чтобы их можно было сорвать и сплести венок. С веночком на голове я и встречу отца, который возьмет меня на руки и подбросит высоко-высоко!
Про большого человека я позабыла, как он, должно быть, забыл обо мне. Не знала я, что в центре этого городка, внутри двухэтажного кирпичного дома, живет девочка, для которой Большой Человек — заботливый отец. Он и на руках ее подбрасывает, и игрушки ей дарит. Но вчера он пришел домой хмурым, что было на него не похоже. Ведь Большой Человек дома — само веселье, он и на гармошке хорошо играет, и много разных прибауток знает. Правда, эту свою светлую сторону он не показывает нигде, кроме как дома, потому как дом для него — вроде как Земля для Луны. И вот, случилось затмение, всегда веселый отец семейства вдруг покрылся неизвестно откуда упавшей тенью. Темнота затаилась под его глазами, в углах рта, в проступивших на лбу морщинах.
— На работе неладно? — спросила жена, сама подсказав ему ответ.
— Да. Знаешь, я пойду, полежу. Что-то плохо себя чувствую.
— Полежи, конечно. А то ведь совсем заработался с этим начальствованием. И так на войне половину здоровья оставил, так работа у тебя и другую отберет! Брось ты это начальствование!
— Не могу. Раз мне это дело доверили, значит, надо делать, — скороговоркой ответил Большой Человек и лег в кровать.
Женское лицо, которое он увидел сегодня, когда-то явилось ему знаком вернувшегося мира. Оно было вторым лицом, выплывшим из междумировой бездны, после лица его матери.
Тогда живое тело Большого Человека, или танкового полковника Степана Петровича Изнанки пребывало в госпитале, все разрезанное ранами и сильно контуженное. Его мутное сознание было не в силах вспомнить прежние дни и последний, неудачный бой. Пространство плавало перед глазами, постоянно рассыпаясь роями разноцветных мушек и собираясь вновь, зыбкое и волнистое, как воды пруда, на которые он часто любовался в детстве, когда жил на родной Кубани.
Единственное, что виделось четко, даже без следов кровавого тумана — это светловолосое женское лицо.
— Ангел? — прошептал полковник и снова погрузился в тяжелый сон.
Но с того дня он пошел на поправку. Вскоре Степан Петрович уже вновь ощутил себя полковником, прошедшим сквозь огонь множества боев, последний из которых был неудачным, и закончился его провалом в пропитанную кровью темноту…
Возвращавшаяся жизнь несла с собой боль, копье которой втыкалось внутрь каждой частички его плоти. Снова пришедшая память несла в себе такую же бадью боли, но уже не для тела, но для души.
Танковый полк вброд форсировал мелкую речушку и двинулся в сторону селения, не то большого села, не то крохотного городишки со смешным названием Малинка. Рев двигателей разрезал непривычную тишину, которая для военного человека куда тяжелее, чем грохот десятка боев. Перед машинами разбегались в разные стороны стайки пупырчатых зеленых лягушек. Командиры танков высунулись из башен и жадно вдыхали в себя девственно-чистый воздух, еще не отравленный копотью сражений.
По шею вылез из своего командирского «КВ-1» и сам Степан Петрович. Чистота и безмятежность округи сразу ударили ему в лицо, он даже зажмурился, а в его нутре поплыли воспоминания о родных краях.
Пехотинцы, восседавшие верхом на броне, весело смолили самокрутки. Некоторые о чем-то напевали, но слов песен не было слышно в наползающем лязге гусениц. Зеленая масса танков, сверху похожих на безобидных летних жуков, вползла в белый городок, который встретил их свежестью и тишиной. Степан Петрович дивился, сколько радости может принести созерцание целых и невредимых домов, безмолвно выростающих из этой благодатной землицы. Война будто исчезла, зарылась под землю вместе со своими обстрелами, атаками, грудами обломков и остывающих человеческих тел. Может, где-то она еще идет, кто-то бьется и гибнет, но уже не здесь, не под этим ослепительным лазоревым небом, не среди сочно-зеленых полей и лягушачьих речушек…
Машины остановились и затихли. Будто они решили прирасти к этому тихому месту, похоронив в своем нутре спрятанную железную смерть, и вечно стоять здесь в безмолвии, нарушаемом лишь пением высоких жаворонков.
Степан Петрович спрыгнул с брони и достал карту. Подошли его заместитель и начальник штаба. Изнанка сорвал растущую на краю улицы травинку, пожевал ее и выплюнул. Ему сделалось досадно, что опять придется говорить о войне.
— Как и докладывала разведка, в Малинке противника нет, — сказал он, — Значит, продолжаем действовать по плану. Оставляем здесь пехоту и 3 танковую роту 2 батальона для огневой поддержки. Пехоте занять каменные здания по западному краю села, окопаться вдоль главной дороги. Метрах в трехстах впереди села выставить передовой отряд. Командовать обороной назначаю капитана Рванина. Основные силы под моим командованием пойдут на Скворцов, где я рассчитываю застать врасплох пехотный полк противника. Вопросы есть?
— Рискованный ход, — почесал затылок начальник штаба, — На правом фланге остается лес, что в нем делается — мы не знаем…
— Местность там холмистая. Танки не пройдут, — ответил полковник, — А с пехотой мы как-нибудь разберемся.
Солдаты-пехотинцы с наслаждением вдыхали разогревающийся от солнца воздух, не забывая время от времени затягиваться самокруткой. Капитан Рванин рисовал на карте план обороны. Рядом с ним стояли в ожидании приказа командиры пехотных рот.
Степан Петрович залез на броню. Пора было двигать главные силы. Еще немного — и отрава войны снова вползет в этот ослепительно-солнечный день. Тогда ветерок понесет уже не запахи разных трав, но смрадную гарь и клубы пара, поднимающиеся от остывающих человеческих тел. И вместо птиц отвратительным разноголосьем запоют снаряды и пули, делая последней нотой в своих песнях чью-нибудь смерть. Поэтому он немного медлил, желая вдоволь наглядеться по сторонам. Сейчас он скроется в темной горловине танка, из которой, кто знает, будет ли у него путь обратно...
Секунда прошла, и полковник пополз к люку. В тот же миг тишину разрушил грохот орудий и лязг гусениц, но не свой, а чужой. Послышался крик «Противник!»
Зелеными букашками в разные стороны бросились пехотинцы, занимая оборону в домах и во дворах. Рыть окопы было уже некогда. Со всех сторон напирали серые, похожие на тени танки противника. Не осталось и крохотной капельки воздуха, свободной от их рева и лязга гусениц.
Степан Петрович оценил обстановку. Противник напирал сразу со всех сторон, безнадежно отрезав его полк от спасительной реки. Врага было много, не меньше танковой дивизии. Еще несколько минут, и посреди разнесенного в мучнистую пыль города останутся лишь догорающие скелеты его машин и кроваво-красные ошметки его людей.
— Ловушка, — прошептал полковник, лихорадочно соображая, что теперь в его силах сделать.
Небо разрезал нестерпимый грохот, будто где-то наверху прокатился тяжелый товарный состав. «Илья Пророк на колеснице едет», неожиданно вспомнил он давнюю, слышанную еще в детстве поговорку. Сразу несколько домов присели, будто от усталости, сложились и рассыпались на груды камней. «Совсем плохо дело. Гаубицы подтащили. А мы у них — как на ладони. Все равно, что щуки на сковородке», сообразил командир полка.
Долго раздумывать над выходом не пришлось, ибо он был лишь один, и состоял из простой формулы «потерять меньшее, чтоб спасти большее». Приказав пехоте вместе с одной танковой ротой держать оборону, он собрал главные силы и двинулся на прорыв в сторону реки. Расстилая над землей дымные струи, машины шли прочь из предательского городка, обратившегося для них в яму смерти.
На прощание полковник выглянул из башни и встретился глазами с солдатом-пехотинцем, бежавшим куда-то с винтовкой наперевес. Солдат на мгновение остановился и посмотрел на полковника. Их глаза встретились.
Во взгляде бойца чувствовался радостный смех, неожиданно перечеркнутый… Нет, не страхом, а скорее — удивлением. Он дивился тому, что вдруг среди веселья ему вдруг придется смешаться с землею. Испугаться солдат еще не успел, он успел только лишь НЕ ПОНЯТЬ. Степан Петрович вздрогнул. В это мгновение он осознал, что никогда больше не увидит глаз этого солдата, хранящие частички радости с наложенной на них тяжелой печатью непонимания. «Необстрелянный», понял полковник, и спрятался под броню.
Танк продолжал ползти по тесным смертоносным улочкам, каждой железной своей пылинкой мечтая скорее вырваться на свободу. А перед глазами командира продолжали светиться глаза солдата, будто своим взглядом он их нечаянно сфотографировал, и фотокарточка теперь навечно повисла среди коридоров и залов его памяти. «Ведь я отправил его на смерть, решил целую судьбу, вычеркнув из нее все, что могло бы в ней еще быть. И он пошел, ничего не сказав, только лишь удивившись…»
Раздумья жили как будто сами по себе, не мешая четкому военному разуму, отдающему по рации приказы командирам батальонов, и управляющему всей железной лавиной. Через смотровые щели было видно огненное озеро, со всех сторон расчерченное молниями выстрелов. «На Том Свете есть Рай и ад. Попадаешь либо туда, либо туда. А на этом — то, что кажется Раем, в мгновение может обернуться, показать свою изнанку, и стать адом», заметил полковник, когда первые его машины уже коснулись речных волн.
Противник явно не ожидал такой наглости от того, кого он считал уже побежденным. Поэтому, когда танки понеслись по полю, многие командиры вражеских машин застыли в нутре своих железных крепостей, погрузившись в недоумение, и подставив свои борта под рой снарядов. Русская лавина расчистила себе дорогу, уставив ее обочины чадливыми железными кострами.
Командир не сумел сегодня одолеть врага, но заставил его понести большие потери и сохранил главные свои силы для будущих побед. Когда его машина приблизилась к реке, он должен был торжествовать. Но из нутра Степана Петровича продолжали смотреть весело-удивленные глаза того солдата, который, наверняка, уже лежит мертвый и бессильный. «А я ведь даже и не ранен», подумал полковник, вслушиваясь в удалявшийся грохот боя.
И тогда он совершил тот поступок, который никогда не смог никому объяснить. Приказав своему полку продолжать отход, он развернул свой танк, и двинул его обратно на поле, успевшее затянуться очухавшимся противником. Преследовать уходящие русские танки враги не стали, вместо этого сосредоточив свои силы вокруг Малинки, уже превращенной в жарко пылающий костер. Но там, среди огня, дыма и каменного крошева еще слышалась стрельба. Значит, кто-то уцелел, держался. Те живые, кто там оставался, были, конечно, обречены и их борьба уже была бесполезной. Но никто из них, конечно, не размышлял о полезности своих усилий. Они просто бились, ибо иного, кроме как переплавлять последние мгновения своих коротких жизней в выстрелы, им дано не было.
Танк командира полка атаковал уже успевшие развернуться вражеские машины. Две из них вспыхнули, у третьей оторвало башню. Противник снова впал в смятение, получив удар оттуда, откуда не ожидал. Но вскоре враги определили, что русский танк лишь один, хоть и огромный, и сосредоточили на нем весь огонь.
Для Степана Петровича бой закончился вспышкой света, после которой наступил непроглядный мрак, через который едва заметно проглядывали глаза того солдата. Со всех сторон навалилась ватная тишина, поглотившая в себя все мысли. Мыслей не осталось даже на то, чтобы подумать, мертв ли он, или еще жив?
И вот, теперь вокруг — госпитальные стены, и где-то среди них то женское лицо, которое впервые явилось к нему вместе с вернувшимся миром. Как только полковник встал на ноги, он принялся выяснять, кто же эта незнакомка. Опираясь на палочку и придерживаясь за стены, он обошел все закоулки этого пропитанного болью и стонами учреждения. Добрался, наконец, и до белого госпитального склада, на котором дожидались встречи с кровью и гноем ран связки бинтов и рулоны ваты. Там он и встретил незнакомку. Оказалось, что зовут ее Анна, работает она заведующей складом, а в госпиталь ходит, чтобы видеть героев, близость к которым и сделалась смыслом ее жизни.
С того дня Степан Петрович стал часто ходить на склад. Ему было что рассказать Анне, и всякий раз он восхищался своему отражению, которое видел в ее глазах после этих рассказов. Особенную, ни с чем не сравнимую радость он прочитал на ее лице, когда пришел к ней с блестящим орденом Ленина, который приехал к нему прямо в госпиталь. Теперь он — герой признанный, общенародный.
Анна рассказывала про свой давно покинутый дом в городке на берегу тихой речки, вокруг которого возвышалось сразу три церкви. Теперь, наверное, того дома уже нет, может, и церквей нет, одни битые камни лежат друг на друге. И возвращаться больше некуда, вся жизнь — здесь, в облаке боли, которая не свалилась на людей в виде хворей, но которую они сами приняли на себя за всех живущих и за потомков.
Их любовь была пропитана чувством уходящей из тела боли, запахом чистых бинтов и марли. Степан отдавал своей возлюбленной то непостижимое начало, которое именуют геройством, таинственную суть которого не поняло еще ни одно поколение людей. Анна же одаривала его чистейшей белизной, которая, как будто, вымывала из него все плохое, что было совершено им за жизнь вольно или невольно.
Неожиданно Степан получил письмо из дому. У него была семья, жена и дочка. Когда-то, в другой, довоенной жизни, он их очень любил, ведь нельзя не любить то, частью чего ты являешься. Но война порвала их семью, забросила его на фронт, где судьба бродит вокруг человека увесистыми железными болванками, и ее волю он может узнать лишь в последнее мгновение. И здесь, в госпитале, Степан продолжал мыслить по-фронтовому, а, значит, не чувствовал хода времени, которое, быть может, когда-нибудь принесет ему встречу с родными. И как на фронте он был наедине со своей смертью, так здесь он чувствовал себя наедине с вернувшейся жизнью, отлитой в образ Анны.
В ответ на письмо он написал удивительно сухое, скучное письмо, где рассказал о своих боях, о ранении и о планах сразу же после выписки вернуться в полк. Отправив его, он позабыл про домочадцев, они развеялись для него, как далекий туман. Зачем думать о том, кого в этой жизни, быть может, больше не встретишь?!
Две недели отпуска полковник все-таки получил и прожил их в маленькой комнатке Анны возле склада. Золотое облако любви и жизни проплыло между двумя черными тучами войны и смерти. Когда две недели прошли, перед ним вырос вокзал и паровоз. Долгий, как последняя точка, поцелуй, и вот уже фронт снова распахнул свои черные объятия.
Снова бои и атаки, неживые лица тех, кого еще недавно видел шутящим и улыбающимся. Время от времени он получал письма — из дому и от Анны. На первые он отвечал кое-как, на вторые не отвечал вовсе — золотое облако любви осталось где-то в прошлом. Не принял он близко к сердцу даже то письмо, в котором Анна писала о рождении дочки Оли. Теперь война растворила его в себе, и в то, что он когда-нибудь придет живым, Степан Петрович не верил.
Но в один из дней война все-таки кончилась. Степан Петрович ездил домой, и встретил свою семью. Он подбрасывал на руках подросшую дочку, целовал жену. То, что было порвано, срослось вновь. Война вместе с глазами брошенного на смерть солдата и белой любовью в далеком госпитале, осталась позади, в нутре памяти. Из этой глухой коробки не все можно извлечь и показать. Не все рассказывал своим и Степан Петрович, доставая на Божий свет лишь красивое и героическое.
Вскоре полковник получил назначение на новую должность, уже мирную и не оторванную от земли предков.
— Будете директором консервного комбината, — сказали ему в штабе, — Войска сокращаются, солдат не хватает, война целых два поколения сожрала. Народ голодает, да и армию кормить надо, еда важнее бывает, чем пушки и снаряды! Так что работа как раз для Вас, для боевого полковника!
Так и сделался Степан Петрович самым большим человеком в родной станице, потихоньку превращавшейся в город. Начальствовать над заводом было сложно и непривычно, но врожденная казачья смекалка сделала свое дело, и вскоре он управлял комбинатом не хуже, чем когда-то — полком.
Новая жизнь не давала времени для праздных раздумий, и скоро о войне он рассказывал лишь детям, когда первого сентября и девятого мая выступал с речью в школе. Много раз повторенный, этот рассказ выходил из него уже без душевного напряжения, и не заставлял память являть наружу все сокрытое в ней.
И вдруг случилось. Перед ним опять явлено лицо возвращенной жизни, и еще лицо ее продолжения — дочки Оли. Но зачем? Ведь жизнь теперь идет, спокойно и размеренно, выплескиваясь росчерками пера по бумаге и вагонами произведенных консервов! Дома — семейная жизнь, подрастающая дочка, которой можно отдать все свободные силы. История Героя и его Возлюбленной осталась старой песней где-то за спиной, теперь он — директор консервного комбината и примерный семьянин. Значит, прошлое не сможет отыскать в нынешней жизни для себя места, и, во избежание бед, его нельзя в нее впускать!
Утром, уже спокойный, Степан Изнанка собрался на работу.
— Отдохнул? Голова не болит? — спросила заботливая жена.
— Прошла, слава Богу. Если нерадивые людишки не навредят, то и сегодня не заболит! — усмехнулся Степан Петрович.
На работе было все, как прежде.
— Танечка, чтобы про тех женщину с девочкой — никому. Ты меня поняла?! Их не было! — бросил он на ходу секретарше.
— Конечно, Степан Петрович, что же тут непонятного?! — привычно кивнула головой она.
Первым, кто пришел к нему на прием, был начальник местной милиции.
— Тут такое дело, — сказал он, — Ваши сопровождающие с собой левый груз возят и его продают. Нехорошо получается.
— Понимаешь ведь, у всех семьи, дети. Денег у людей не хватает, — спокойно ответил директор, — Ты бы, Ваня, лучше внимания на такое не обращал. Они же никого не убивают, не грабят!
— Рад бы не обратить, Степан Петрович, да только это до кое-кого наверху дошло. И мне прямо сказали, что если кого-нибудь не выдам для примерного наказания, самому худо будет! А уж как у нас умеют худо делать, и рассказывать не надо!
— Да, беда, — почесал затылок директор, — Ну ладно. Придется мне тебе помочь. Я с ними поговорю, пусть они сами решат, кого тебе сдать. Тут все свои. Кстати, Ваня, а что ждет того, кто к вам попадется?
— Год.
— Как-нибудь этот вопрос решим. У нас приезжих много, из них и найдем тебе «козу отпущений». Не своих же сдавать!
— Спасибо, Степан Петрович, — обрадовано сказал милиционер, пожимая директорскую руку, — Знал, что Вы мне поможете!
Обо всем этом не знала ни я, ни моя мама. Кто-то ей посоветовал перед рейсом познакомиться с будущими «товарками», для чего она сходила на рынок и вернулась оттуда с большой бутылью самогона и двумя сумками продуктов.
Так много еды я не видела никогда за свою жизнь.
— Мама, мне можно? — сразу спросила я.
— Потерпи, дорогая. Дело важное. Вот гости уйдут — тогда поешь.
Вечером пришли гости — веселые тети, наряженные в цветастые одежды. Говорили они быстро и весело, и от них исходила какая-то невероятная легкость, будто рожденная впитанными невесомыми лучами солнца. С удивлением встретила я и ту женщину, которая проводила нас недобрым взглядом. Сегодня она была уже другой — веселой, радостной, доброй. Она назвалась тетей Оксаной и протянула мне леденец на палочке.
— Раньше одни мужики пили, а теперь вот война и нас этому ремеслу научила! — пошутила смешливая тетя Вера.
— Это точно, — ответила тетя Оксана, — Дивлюсь только, как мы прежде такому нехитрому делу не обучены были!
Застолье расцвело пышным цветком. Мне тоже перепала тарелка вареной картошки с мелко нарезанными огурцами. Тети говорили о чем-то своем, не понятном для меня.
— Тебе надо хозяйством обзаводиться, хотя бы маленький домик купить, — говорили они, — Деньги нужны.
— Где же их взять?! На работе я только на еду и на оплату угла заработаю!
— Знаешь, есть простой способ. Там, на севере, куда мы ездим, лука и чеснока не хватает. Возьми с собой побольше, там и продашь!
— Ой, вы что?! Это же запрещено! Что если милиция поймает?!
— Да брось ты! Кто тут кого ловит?! Мы все так делаем, и ничего!
Разговоры постепенно перешли в песни. Красивые, громкие, стелящиеся над зеленью садов и беленькими домиками. Я таких еще никогда не слышала! Там где жили мы прежде, пели все хрипло и занудно, так что даже зубы почему-то начинали болеть.
Я заметила одиноко стоявший стакан с остатками самогона на его дне. Захотелось попробовать то, что сегодня так весело пила мама вместе с гостями. Сделала глоток, и мне показалось, будто я проглотила огненный шарик, который больно жегся где-то внутри. Мир заплясал перед глазами, и я, шатаясь, отправилась к кровати. Моего исчезновения никто не заметил.
На следующий день мы шли к комбинату, к тому его месту, где в ожидании дальней дороги застыли коробки вагончиков. Мы залезли в один из этих коробков, и я обнаружила, что все его пространство забито многочисленными ящиками, сквозь щели которых проблескивало железо консервных банок. Для нас оставался лишь маленький закуток, в котором лежали два набитых сеном матраца, стояла сделанная из бочки круглая печка, немного дров, сделанный из ящиков стол, на котором стояла керосиновая лампа, а рядом с ним — бочка с водой.
— Подожди здесь, я сейчас приду, — сказала мама и выпрыгнула из вагона.
— Ты что, а если поезд поедет? — вздрогнула я.
— Куда же он поедет? Ведь еще даже паровоз не прицепили!
Я застыла в вагоне, продолжая оглядываться по сторонам. Куда же он нас повезет? Где останутся все эти ящики с заключенными в них вкусностями? На какие свалки лягут все эти банки, когда станут пустыми, и какие собаки примутся вылизывать то, что в них осталось?!
Пока я раздумывала, в вагоне появилась мама, а с ней — незнакомый человек, который остался снаружи.
— Принимай, — сказал он, и бросил в вагон мешок, — Раз!
Мама потащила мешок в сторону. Поднять его она не могла.
— Два! — второй мешок лег в проеме.
— Что это? — удивилась я.
— Чеснок, — ответила мама.
Десять мешков неподвижными тушами легли у дальней стены вагона.
Поезд тронулся вечером, и паровозный дым заволок такие низкие в этих краях звезды. Мы поехали.
Окошка в этом вагоне не было, вместо него — только маленькая щелочка в неплотно закрытых воротах. Сквозь нее я наблюдала, как хмурились, пропитывались недовольством небеса, а лес опять воевал с полем, только на этот раз побеждал он. Края, которые надвигались на нас теперь, ничуть не походили на хорошую сказку, скорее они были похожи на страшное царство, в которое сказочные герои отправлялись за подвигами.
По вагону расстилался запах чеснока, который в скором времени стал казаться удивительно приятным, домашним. Мы останавливались на больших станциях, и стояли среди их рельсовых дебрей часто по целым дням. Мама куда-то уходила, и я сжималась от страха, что поезд поедет, и я останусь одна среди бессловесных консервных ящиков и чесночных мешков. Но она возвращалась, принося с собой хлеб, воду, иногда — вареную картошку, соленые огурцы и кислую капусту. Я успокаивалась.
Несколько раз мы ходили в соседние вагоны — проведать. Когда в каком-нибудь вагоне собирались все работницы поезда, становилось весело. Снова лились веселые песни и слышались разговоры, казавшиеся мне веселыми даже тогда, когда говорили о чем-то взрослом и непонятном. Таковы уж были языки женщин-южанок — быстрые, гораздые на всякие шутки и прибаутки. Тетя Оксана мне подарила игрушку — цветастую куколку, связанную из смешной тряпочки.
В нашем вагоне нашелся пустой ящик, который я превратила в кукольный домик. Так, играя в куколку, я и доехала до краев, где черноту небес лишь изредка разбавляет больное бледное солнце, да всполохи таинственных огней в непроглядной, как перевернутое ведро, высоте.
Вагон раскрылся, впустив острые, как ножи, струи мороза. Я плотнее закуталась в ватничек, но невидимые лезвия продолжали резать мне щеки и незакрытые ладошки. Вслед за великим холодом вагон наполнился мужиками в рваных тулупах. Они хватали ящики и вытаскивали их наружу. Мама сделалась серьезной. Она взяла перо, и, время от времени разминая руки, принялась что-то записывать в толстую тетрадь, бросая при этом взгляды на ящики.
Вагон пустел и покрывался изнутри белым налетом. С каждой минутой становилось все холоднее и холоднее. «Как бы сюда белый медведь не пришел, когда совсем холодно станет!», испугалась я, вспомнив когда-то услышанные слова про этого зверя.
Наконец, ящики исчезли. В вагоне сделалось так просторно, что я подивилась величине нашего вагона, как будто это было волшебством. Белый медведь не пришел, зато куда-то ушла мама, наказав мне бросать дрова в печку да следить за мешками с чесноком, которые остались сиротливо лежать возле стенки.
Я подвинулась к печурке, почти вжалась в нее. Огонек весело прыгал, потрескивая дровяными поленьями, и очень походил на мою куколку, только был явно мужского рода.
«Может это — прекрасный принц, которого, когда он ехал через лес, поймал леший и заточил в дереве. Но теперь дерево горит, и он получает свободу. Для чего ему свобода? Чтобы вырваться облаком дыма через трубу и растаять в здешней ночи? Или чтобы обнять свою невесту, за которой он и ехал сквозь тот страшный лес?», раздумывала я, поднося куколку к огню, но не решаясь ее туда бросить. Рука застыла над самым печным оком.
Ворота скрипнули, появилась мама, а с ней — какой-то дядька, может из тех, что таскали ящики, а может и другой. Такой же ватник, такое же морщинистое лицо, не отличишь.
— Беру товар? — спросил он.
— Сперва деньги, — сказала мама.
— Держи, — достал он из-за пазухи несколько бумажек, хруст которых заглушил хруст дров в печи.
Мама протянула руку, и тут же в проеме ворот выросли две человеческие головы.
— Стоять! — властно крикнула одна из них, словно была молотком, припечатавшим к камню зазевавшегося муравья.
Другая голова подпрыгнула куда-то вверх, и тут же в вагоне оказался тощий дядька с бледным лицом, ничуть не похожий на грузчиков.
Я посмотрела на маму и увидела в ее лице молнию испуга. Несмотря на малость лет я уже видела на ней такой знак — когда давным-давно обварилась кипятком. Но чего она боялась сейчас? Подумаешь, дядька!
Человек тем временем осмотрел все углы нашего вагончика, зачем-то провел рукой по мешкам.
— Пройдемте, — сказал он маме.
Они ушли, не сказав ни одного слова.
Мне стало страшно. Гораздо страшнее чем в тот раз, ведь вместо маленьких черных точечек на листьях в меня теперь смотрела ледяная воронка черного неба. Я напрягла свои силенки, и все-таки сдвинула громадную створку ворот, отгородившись от внешней черноты. Я понимала, что чернота все равно осталась, она, наверное, ждет меня. Но сейчас лучше всего было выгнать ее вон и из мыслей. И я стала играть в куклу, переставляя ее с одного огненного отблеска, что плясал на полу, на другой. Игра меня заняла, и я чуть-чуть успокоилась. Я представляла себя этой куколкой-принцессой, ищущей своего принца и одновременно боящейся его отыскать, ибо встреча неминуемо станет исчезновением в клубах дыма, вырывающегося в черноту ночи через равнодушную трубу.
Мама вернулась нескоро, и все ее лицо было усеяно блестящими камушками застывших слез.
— Мамочка, что с тобой?!
Мама ответила не сразу. Сперва она зачем-то взяла наполненный водой чайник и поставила его на печку, потом долго вытирала с лица блестящие камушки, неожиданно сделавшиеся текучими.
— Забирают меня. Обратно доедем, и меня там заберут. А бежать нам с тобой все одно некуда…
— Как заберут? Куда? — не поняла я.
— Туда, где плохо, очень плохо…
— Зачем?
— Я сделала то, что делать нельзя…
Я почувствовала, будто что-то тонкое, еще отделявшее меня от страшного большого мира лопнуло, и он неудержимо надвинулся на меня. Со всех сторон ко мне как будто поползло что-то большое и тяжелое. С тем страхом не было сравнения, ни до ни после, быть может, что-то подобное я испытаю лишь перед смертью, но пока гадать об этом не могу, ибо — жива, а в свою смерть никто из живых по-настоящему не верит.
Осталось только вжаться в ватничек, натянуть его на голову, будто он мог защитить от всего огромного и беспощадного. Перед глазами возникла тьма, но эта темнота была родной, близкой, теплой, совсем не похожей на темноту чужого неба.
— А тебя отправят в детдом, — вздохнула мать, будто не замечая моего ужаса.
Я не стала спрашивать, что такое «детдом» и кто меня туда отправит. В этом не было надобности, как для гибнущей букашки нет нужды узнавать, какой палец ее давит — мужской или женский. Но сам «детдом» я тут же переименовала в «дед-дом» и представила его, как большого и злого каменного старика с головой в виде дома, который глотает малышей. «Для кого он дед? Наверное, для Бабы-Яги, или для ее Избушки на курьих ножках», сообразила я.
Мать рассматривала печной огонек, отблески которого беспомощно ползали по ее бледности. Я бродила по вагону, то и дело заглядывала в его щель. Там, за ней расстилалась широкая свобода, пусть и холодная, безжалостная. Но среди покрытых снегом просторов не виднелось ни детдомов, ни тех мест, куда забирают. Не было на них и людей, которые могут поймать и забрать.
— Мама, давай выпрыгнем! Смотри, как красиво кругом, и как быстро идет поезд!
— Нет. Мы все одно замерзнем и умрем.
— Давай замерзнем! Я хочу замерзнуть!
— Нет, — почти беззвучно качнула головой мать и больше ничего не сказала.
«На него вся надежда, на него», бормотала она время от времени. Я не понимала ее слов и не могла увидеть лица раненого героя, выраставшего перед ее глазами.
На станциях куда-то в сторону уходили рельсы, целые пучки рельсов. Вот бы поезд повернул и покатил по ним, уехал в другую сторону, где… Что есть там я, конечно, не знала, и представляла себе тот мир, который являлся мне, когда мы впервые ехали в южные края.
Но паровоз был неумолим. Он продолжал увлекать свои вагоны в ту сторону, которую, должно быть, считал единственно верной. Кто бы с ним спорил?!
Иногда в глазах матери вспыхивала злоба. Она никак не изливалась наружу, только казалось, будто весь вагон наполнялся маленькими злыми существами. Прозрачные и бессильные, они барахтались в облаках света и растворялись, не находя места для своей ярости, и беззвучно растворялись.
Под мамины мысли я погружалась в сон, где видела своего отца. Он высоко подбрасывал меня на руках, из-за чего его лицо казалось размытым, и, просыпаясь, я даже не могла вспомнить, была ли у него борода.
Стучащие колеса потихоньку съедали километры. Вот уже последние из них потерялись в угольной дымке, тающей где-то за спиной последнего вагона. Заскрипели тормоза, и мама обняла меня так, будто хотела навсегда впечатать в мое нутро это мгновение.
Поезд остановился. Я замерла в предчувствии, что сейчас возле нас появятся чужие, много чужих. Они резко и бесцеремонно порвут наши объятия, стыдливо отводя глаза, чтобы не видеть моих слез.
Тем временем Степан Петрович восседал в своем кабинете и напряженно тер виски. Возле него сидел начальник милиции и напряженно смотрел ему прямо в рот, при этом повторяя одно и то же:
— Видите, Степан Петрович, как все хорошо получилось! И волки целы и овцы сыты!
— Чего? — не понял начальник.
— И я отчитаюсь, и Ваши барышни смогут дальше свои дела обделывать. До поры понятно. Но ничего, пора настанет, другую дурочку найдем из приезжих!
— Ты человек, Ванька, или кто? Ведь у нее же дочка малая! Она же не для себя, а для нее, — вздыхал он, — Что теперь с ней будет?!
— Ничего. Поживет годик в детском доме, только на пользу. Чем она лучше других?! Зато жизнь посмотрит…
Глаза директора налились гневом. Он вскочил и несколько раз прошелся по кабинету. Чувствовалось, что все силы его души стараются раздавить что-то важное, спрятанное в ней самой. Потом он уселся за стол, зачем-то разложил и снова собрал в папку какие-то бумаги.
— Дело заводить будем, — спокойно сказал Иван.
— Погоди! — неожиданно остановил его Степан, — Можно погодить с делом?! Это — моя просьба!
— Отчего же, — пожал плечами Ваня, — Можно и погодить недельки на четыре. Никуда она не денется, а меня пока не торопят. Но что толку?! Раньше сядет — раньше выйдет!
Иван усмехнулся, и его смех нехорошо подействовал на директора. Он вздрогнул, опрокинул рукавом чернильницу, посмотрел в окно, будто желая в нем что-то прочесть. Мысль о том, что лицо, которым глянул на него этот мир, вырвавшийся из тьмы небытия, теперь он сам должен отправить в темницу, не давала ему покоя. «Не надо было мне оживать. Погиб бы, как герой, может, памятник мне где-нибудь бы стоял, на котором лица не различить. Зато как бы красиво было! Вел на смерть других, и себя вместе с ними туда же привел, все правильно, как и должно быть! Но ведь выжил, а для чего? Чтобы увидеть непобежденное войной зло, и самому стать этим злом!»
— Все-таки будь другом, потяни, — сказал он, отчаянно взяв себя в руки, металлическим голосом.
— Пожалуйста, — пожал плечами Иван.
— Ты просил, чтобы я твоего Андрея к себе устроил? Все нормально, место есть, инженером, а там и до главного дорастет, — ни с того ни с сего сказал директор, и лицо Ивана расплылось в улыбке.
— Спасибо, Степан Петрович! Спасибо! — закивал он головой, сделавшись похожим на кота, получившего миску сметаны за ударную ловлю мышей.
Большой Человек отправился в сторону, где подъездные пути были заставлены многочисленными коробками вагонов. Подойдя к ним, он прошелся вдоль поезда, вглядываясь в лица копошившихся у вагонов работниц. «Как мало надо, чтобы испортить народ! Скажешь ему, что кого-то надо сдать, и сдадут ведь, ни о чем не подумают и не пощадят! Вот хотя бы эта Оксанка — блудница из блудниц, б…, одним словом. Мужа потеряла, и только рада, гуляет напропалую. Сказывают, что младенца своего в выгребной яме утопила, но все шито-крыто. Ей бы самой на себя страдание взять, чтобы душу хотя бы очистить, а она сама первая назвала, кого сдать. Так Иван сказал, а ему верить можно…»
Неожиданно его глаза встретились с маленькими глазенками Оли. И Большой Человек не выдержал, отвернулся, и зашагал быстрее. В две минуты он прошел мимо состава и повернулся назад в свой кабинет. Там он взял трубку аппарата, который в его родных краях еще был диковинкой — телефона.
— Домой не приду. Важная работа, на все сутки, — сказал он. Женщина на другом конце провода его ни о чем не спросила, для директорской жены это было привычно. За верность супруга она не опасалась. Они жили в таких краях, где любое действие уже через несколько минут становится всем известным.
Степан Петрович повернул ключ в дверях кабинета, и открыл сейф, где по соседству с кипой бумаг стояли три бутылки, полные ядреной жидкостью. Директор извлек одну из них, наполнил ее содержимым стакан, и, не морщась, выпил. В пустой стакан с легким плеском полилась новая струя.
Так Степан Петрович никогда еще в своей жизни не пил. Даже на фронте, даже в День Победы…
Мы с мамой стояли возле поезда, покорно дожидаясь чего-то страшного. Тем временем мамины соработницы расходились. Тетя Оксана подарила мне маленькое цветастое платье для куколки, точь-в-точь как ее большое платье. Она всунула его в мои негнущиеся, похожие на маленькие железные трубочки, пальцы, и они сами собой сжались, равнодушно схватив подарок. Она подмигнула мне и отправилась дальше.
— Мама, пошли домой, — прошептала я, — Там все же не так страшно.
Мама повернулась, и мы пошли.
Возле дома нас встретила старуха-хозяйка.
— Новый жилец у меня, — сказала она.
Будто в ответ на ее слова из домика вышел однорукий солдат с лицом, во многих местах порезанном глубокими шрамами. «Какой страшный. Хорошо, что однорукий, одной левой он много бед нам не наделает», подумала я, и тут же вспомнила, что беда с нами все равно случится, и придет она вовсе не от солдата.
— Василий, — представился солдат моей маме.
— Анна, — ответила она.
— Вы ко мне обращайтесь, если по хозяйству что помочь, я смогу, хоть и при одной руке!
— Конечно, обратимся, — кивнула головой мама, понимая, что уже никогда не обратится.
Весь вечер мы просидели в комнате, ожидая, что вот-вот наступит страшная минута, и по земляному полу пройдут чужие ноги, а со всех сторон зазмеятся чужие руки. Мне было страшно смотреть на бледную, пропитанную страхом маму, а ей, наверное, было больно смотреть на меня, такую маленькую и беззащитную. Мы смотрели в разные стороны, каждая на свою беленую мелом стенку. От неподвижного смотрения мне стало казаться, что стенка — это вовсе не стенка, а широкое белое поле, по которому крадутся не видимые на нем белые медведи, чтобы напасть на таких же невидимых белых тюленей. Вот они подкрались уже близко, их мягкие лапы заглушают тихий хруст снега, а влажные носы безошибочно находят по запаху добычу. Бросок — и тюлени исчезают в пастях медведей без всякого следа. Кто-то из зверей пытается убежать, но на таких медведи в первую очередь и бросаются. Потом уже глотают робких, неподвижно застывших. Вот и все, тюленьего стада больше нет, и насытившиеся медведи отходят довольными, тяжелыми шагами. Уцелело два тюлененка, которых медведи не съели, для сытости им хватило и их родителей. Тюленята испуганно смотрят в надавившую со всех сторон белизну и в безмолвное черное небо. Я же гляжу на все это ни то сверху, ни то — сбоку и бессильна как-то вмешаться в их жизнь. Ведь для меня она — всего-навсего покрытая мелом стенка, даже прикоснувшись к которой я не испытаю ничего кроме холода.
В этот миг я заметила, что мамы нет рядом. В испуге я глянула на потолок, зачем-то заглянула за большую белую печку, под кровать. «Ее забрали!», с ужасом подумала я. «Выходит, вот как забирают — неслышно и невидно. Сейчас и меня они заберут в этот самый, как его… В дед-дом! Нет, сам дед-дом придет сюда, и меня проглотит, а никто и не поможет, мамы-то нет!»
И тут я вспомнила про однорукого солдата, который обещал помочь. Кроме как к нему, идти не к кому. Хоть я его и побаивалась, но «дед-дома» боялась куда больше!
На цыпочках я выскользнула из комнаты и в одно мгновение оказалась у комнатушки, где жил солдат. Вдруг из-за двери я услышала голос мамы. Это меня остановила, и я неподвижно застыла в темном чуланчике, где, как мне подумалось, страшный «дед-дом» все равно меня не найдет.
— Что о себе рассказывать, — вздохнул солдат, — В Малинке нас поставили отход главных сил прикрывать. Смертниками, одним словом. Все и погибли, уцелели только я, да Пашка. Мне повезло, я только без руки остался, хоть и без правой. Он — без ног, ему совсем худо. Когда танки уходили, а мы оставались, я здешнего хозяина увидел, он командиром у нас был. Так и запомнил его — смотрящим на меня из башни. Потом был бой, там я свою руку и оставил. Дальше не помню. Противник почему-то отошел, пришли наши, меня и Пашку — в госпиталь. Теперь вот решил сюда податься, может, здешний хозяин по старой памяти на завод устроит, хоть я и однорукий. На родине ведь ничего не осталось — только руины, волки и снег…
Я вернулась в нашу комнату. На сердце отлегло. Значит, мама моя здесь, рядом. В поисках дела, я легла в кровать, и тут же уснула.
Степан Петрович тем временем допивал вторую бутылку и глядел через окно на звездные россыпи. «Бегите! Успеете еще убежать! Никто вас по всей стране искать не будет, вы же никого не убили и не обокрали! Беги! Беги!», обращался он к видимому только для него самого образу. Еще он раздумывал, что умри он тогда, быть может, гулял бы теперь среди звездных зверей, а если умрет теперь, никто не знает, попадет ли к ним. В сознании бурлила мысль, что хорошо бы переделать весь этот мир, но на вопрос, с какого бока к нему подступиться, он не находил ответа. Вернее, ответом был новый огненный стакан, бессветным жаром проваливающийся в его нутро.
Меня разбудили, когда было темно. Ничего не понимая, я терла глаза, и каждый удар сердца говорил мне страшное слово «дед-дом». Но, когда я смогла увидеть комнату, то с радостью обнаружила в темноте лишь свою мать да солдата.
— Твой отец нашелся! — радостно сказала мама.
— Где он?! — спросила я, хотя сразу все поняла.
— Вот, — мама указала на солдата.
Солдат неуклюже поднял меня в воздух единственной рукой, а подбросить, конечно, не смог. Но я все равно поняла, что мой родитель — он, и прижалась к его плечу.
— Собирайся, — сказал отец матери, и та принялась складывать нехитрые пожитки.
С небольшим узелком мы отправились в путь. На станции успели вскочить в остановившийся на одну минуту поезд, который повез нас сквозь мрак ночи, который скрыл в себе и белые домики и зеленую землю. Мне было все равно, куда мы едем, пусть даже и в тот край, где нет ничего, кроме руин, волков и снега. Главное, что найденный нами отец был здесь, рядом. Глядя на меня, он улыбался своим ртом и своими шрамами, которые раньше мне показались страшными.
Большой Человек допил третью бутылку, и усталыми глазами смотрел на надвигающийся рассвет. Он чувствовал, что лицо, появившееся перед ним вместе с возвращающейся жизнью, теперь из нее исчезло, пропало навсегда. А у него остался директорский кабинет и дом с привычной женой и подрастающей второй дочкой (в своих мыслях он почему-то стал называть ее «второй», хотя по возрасту она была первой).
— На Том Свете все равно все вместе будем. Там все и рассудится, — сказал он остывающим утренним звездам и задернул шторку.
Товарищ Хальген
2009 год