Полдень, как и утро, заслуживал всяческих похвал. Дул лёгкий ветерок. Суслики столбиками стояли у своих нор и насмешливо пересвистывались:
— Куда прёте, дурачьё!
Трясогузка пристала у дороги, скакала по стволам, чуть не по головам (руки заняты, прогнать) и разорялась:
— Ведь не ваше! Ведь не ваше!
Наше, дура! Теперь наше — мы столько выстрадали ради этих штанг, ради футбола, ради нашей большой мечты. Однако, что толку с ней спорить — дороге не видно конца, мучили и голод, и жажда, натёрли плечи эти проклятые лесины.
Шли полем, виден стал посёлок, но силы были на исходе. Перекуры стали чаще, пройденные отрезки всё короче.
Валерке Журавлёву толстый комель достался. Он пыхтит и отдувается, его румяная физиономия сочится потом. Я иду впереди с тонким концом сосны на плече.
— Не плохо бы дождичка, а Валер?
— Лучше селёдочки с луком и молоком.
Валерка всё на свете ест с молоком, потому он такой толстый, и зовут его Халва.
— Не трави душу, гад.
— Слушай, если нас не покормить несколько дней, я только похудею, а ты-то, наверняка, сдохнешь.
— С чего бы это?
— У меня жирок с запасом, а у тебя кожа да кости.
— Если голодать придётся всей команде, — парирую я, — тебя первого съедят.
Валерка замолчал, а я подумал, что он подозрительно начал поглядывать на остальных — готовы ли те к людоедству или ещё потерпят немного.
За такими пустыми разговорами нудно тянулось время. Мы несли штанги по двое, и ещё двое отдыхали, впрягаясь в ношу после очередного перекура. И вдруг бунт. Отдохнувший Сашка Ломовцев отказался нести сосёнку.
— Боливар выдохся, и бревна ему не снести, — объявил он, мрачно глядя меж своих коленок. Плечи его сгорбила тяжёлая давящая тоска. Было ясно, что никакая сила на свете не заставит его подняться и взвалить на себя шершавый комель.
— Ну-ка, дай мне руку, — подошёл к нему Андрей Шиляев. — Я сначала её жму, а потом бью в торец, потому что терпеть не могу жать пятерню покойнику.
Сашка не испугался, лишь проворчал глухо:
— Бросьте меня здесь. А мамке скажите, чтоб пришла за мной с тележкой — сам не дойду.
— Ты дурак, мастер, — сказал его напарник Серёжка Колыбельников. — Столько протащиться и бросить сейчас, у самого дома.… Не понесёшь — мы тебя из команды того, выгоним.
Сашка упал на спину, заложив руки за голову, с тоскою глядя в небеса:
— Да хоть запинайте до смерти — дальше ни шагу…
— И не хочется, и жалко, да нельзя упускать такой случай, — сказал Колыбеля и стал кидаться в строптивого Ломяна сосновыми шишками, припасенными для младшего брата.
— Дать ему в хайло что ли? — сам себя спросил Шиляй, пожал плечами и отошёл.
Мы взвалили на плечи ненавистную ношу и, шатаясь, побрели дальше.
Оставшийся без пары и отдохнувший Колыбеля суетился:
— Не хотите ли порубать, мужики? Нет, правда, я сбегаю. Вон магазин-то, ближе, чем поле. Вы пока шлёпаете, я вафлей принесу, целый кило, у меня деньги есть.
И он побежал (откуда силы взялись?).
— Один хитрей другого — вот команда подобралась, — сказал Мишка Мамаев.
— Да какой он хитрец, дурак законченный, — я про Ломяна.
— А вафли это хорошо. Я их страсть как люблю.
— Голод, если книжки почитать, самое частое на Руси стихийное бедствие.
— А еда — самое главное, что есть на свете.
— Во базар, а… Больше не о чем поговорить что ли?
— В пустынях миражи — ну, пальмы там, озёра. Братцы, никто колбасу впереди не видит?
— Вон то облачко похоже на куриную ножку.
— Где, где? Цапнул сам и отвали, дай товарищу куснуть…
— Кажись, котлетами пахнет. Точно, где-то котлетки жарят.
Все зашмыгали носами, принюхиваясь.
За этими разговорами кое-как дотащились до места, которое планировали под футбольное поле. Сбросив на землю ненавистную ношу, мы повалились в ласковую траву, не в силах идти домой, как того требовали тоскующие животы. Впрочем, поджидали обещанных вафлей.
— Люблю есть, люблю спать, купаться, загорать, играть в футбол.… Да мало ли чего. Одно ненавижу в жизни — таскать брёвна.
— Ты не один, Толян.
моя светлость