Top.Mail.Ru

HalgenКенигсберг+Ракита

Посвящаю русско-немецким детям давней войны
блог Halgen: 47 стр.16-02-2008 01:39
1. РУССКОЕ

На расквашенной осенними дождями дороге трясся воз, доверху груженный мешками с мелкой картошкой. Сквозь пергаментную кожу тощей лошадки серели ее старые кости. Было видно, что ей уже глубоко безразлично, куда передвигать свои раскрошенные копыта, в стойло, или, к примеру, на живодерку. Пропитанные водой тучи с размаху хлестали неприветливую глинистую землю, и она раскрывалась новыми лужами, в которых темные облака могли увидеть самих себя, да птиц, улетающих за лучшей долей.

Неблагодарные поля, успев за короткое лето впитать в себя многорукую человеческую силу и породить на свет лишь немного мелкой картошки, быстро пустели. Скоро они укроются снежным одеялом, из-под которого выберутся только на будущий год, и опять подставят свои худые бока людским рукам, и снова разродятся пригоршней некрупной картошки.

Такая жизнь была в колхозе «Ракита», в который входила одна-единственная деревушка, запертая в болотно-лесистый угол мира. Зимой сюда можно было добраться по зимнику, летом — по одной-единственной дорожке, змеящейся между топями. В одиночку по ней никогда не ездили — опасались болотников да кикимор. Осенью да весной деревня для всего мира делалась местом, до которого ему не ближе, чем до Луны.

Как в этих краях появились первые русские люди, и почему они забрались в этот мокрый закуток, никто из деревенских не знал. Живут себе и живут, как жили их деды. Прежде никто из ракитцев из своей деревни далеко не ходил, даже рекрутскую повинность налагать на деревню, и то всегда забывали. Потому и некому было и рассказать, хуже живется в дальних краях или лучше. Но настало время, и все изменилось. Люди прознали про каменные города да про синие моря, и стали из деревушки потихоньку исчезать. Кто — в армию, кто — на городскую стройку, кто — на завод. Так и осталось на всю Ракиту два парня, Володя — дурачок, да Колька однорукий.    

Опять заморосил дождик, и с пропитанного глиной да навозом хвоста лошадки закапали грязноватые капли. Девушка Люба, которая вела лошадку под уздцы, вытерла пот со лба и поправила платок на голове. Потом она повернула голову к глянувшей с холма церкви, и размашисто перекрестилась. Церковь была действующая — какая-то комиссия по атеизму так и не добралась до Ракиты. Говорят, она потонула ни то в холодных водах ближайшего болота, ни то в горячих самогонных струях захудалого райцентра. Как бы то ни было, живого атеиста Ракитцы в глаза так и не увидели, зато все хорошо знали батюшку, старенького отца Варфоломея.    

Хромая на все четыре ноги, лошаденка доковыляла-таки до колхозного амбара. Володя, посмеиваясь ни то над мешками, ни то над Любкой, ни то над всем, что попадалось ему на глаза, принялся разгружать.

Чего ржешь?! — сама собой спросила Люба, даже не взглянув в сторону Вовы.

Ы — ы — ы! Лужа — как заяц, а кобыла копытом ему еще хвост прилепила! Хы-хы-хы!

Любушка равнодушно посмотрела под ноги кобылы. И в правду там была лужа, очень похожая на зайца.

Вскоре Люба отправилась домой, то есть в покосившуюся старую избенку, срубленную еще ее дедом. Подновить ее было непросто, бревна надо было вести издалека, ведь в этих краях все деревья кривые и худосочные. После смерти отца никто не мог сделать такую работу, разве что старший брат Любы. Но тот уже давно ушел в армию, да так там и остался, похоже — навсегда. Вместо него в родных краях сохранился лишь его отпечаток — фотография. Не знакомые с этим городским изобретением ракитцы почему-то думали, будто фотокарточка держит в себе часть души Кирилла, которая притянет и остальную его душу, и он вернется. Когда это случится, никто не знал, но многие полагали, что возвращение Кирилла случится незадолго до его смерти, и кости Любиного брата лягут рядом с костями родителей и дедов. Любушка в эти россказни не верила, но немного гордилась тем, что держит в своем доме единственную на всю деревню фотографию, и держала ее в горнице на самом видном месте.

Когда Люба подошла к избе, то увидела, что ее мать и соседка сидят на завалинке, и оживленно беседуют.

Война будеть! — заявляла соседка, — Хоть газеть не читаю, кина раз в лето приезжаеть, а все же знаю. Сердечком чую!

Да типун тебе на язык, Фекла, — отвечала мать, — Кому воевать-то?! Лешим с водяными, что ли? Что вражина у нас позабыл? Картоху нашу, что ли?!

Ну, это я не знаю. Но, небось, он не к нам пойдеть, а в города, где заводы всякие. А нас заодно заденеть, как мы ему на дорожке попадемся. Пнеть, как камешек, лаптем, и дальше пойдеть.

Эх, Фекла, разве у них лапти?! У них же сапожищи, нам ведь в кине показывали!

Ну, сапожищи, какая разница?!

Что, по-твоему, вражина вроде Вовки нашего, дорожку хорошую себе не найдет, и прям через болотину попрется?!

Я не знаю… Просто сердечко так чует…

И тут мать увидела Любу:

Что, все картоху возишь?!

Вожу…

Чего ее возить?! Ты лучше давай, к брату, может, кашеварка им там, в солдатчине нужна?! Еще я слыхала, в чудских краях рыбацкий колхоз открывают, так ты давай, к ним, всяко лучше, чем у нас. А то останешься тут, так за кого пойдешь, ведь не за Вовку же. Вот и просидишь весь век в девках!

Входя в пахнущее мышами и гнилью нутро избушки, Любушка покорно кивнула. Но она чуяла, что покинет родные края еще очень не скоро, если вообще когда-нибудь их покинет…

2. НЕМЕЦКОЕ

Не знала она, сердешная, что в далеких германских землях, в городе Кенигсберге, подрастает паренек по имени Отто.

На одной из улиц тевтонского города Кенигсберга стоял прочный каменный дом, сложенный из крупного кирпича по всем правилам германской добротности. Насколько твердой была наружность дома, столь же мягкой была его внутренность. Все его комнаты изобиловали пушистой плюшевой мебелью и многочисленными цветами, а по покрывающим полы коврам были разбросаны мягкие игрушки. Среди мягкости неживой бегала мягкость живая — пушистая собака породы шпиц и такая же пушистая кошка. Хозяин дома, Вильгельм Краузе, работал инженером на заводе, и ему казалось, будто непрерывный грохот и звон железа впитывается в его плоть и кровь, превращая их во что-то нечеловеческое, чужое даже для него. Поэтому дома он жаждал мягкости и тишины, которые выпьют из него впрыснутые заводом дурные железные соки и напоят его сердце живой водой покоя и уюта.

К своим обитателям домик был до того тепел и ласков, что из него не хотелось выходить даже в ближайшую булочную. Стоит ли говорить, что для маленького Отто Краузе родной дом был продолжением собственного тела, которое так же от него неотделимо, как и родная кожа.

Все детство Отто проплавал в ласковом пушистом лабиринте, встречаясь с мягкими животными и мягкими игрушками. Стоит ли говорить, что Отто не мог и помыслить о каком-то ином мире, где много тяжелых, холодных и острых вещей, могущих больно ранить, и даже убить?! Самым острым предметом, который он тогда видел, был безобидный шпиль кирхи, увенчанный крестом. С друзьями-мальчишками они часто любовались тем шпилем, часами дожидаясь, когда за него зацепится рассеянное облачко.

Но была все-таки в семействе Краузе небольшая странность, которую Отто почуял лишь тогда, когда немного подрос, и стал играть с соседскими детьми. Оказалось, что он знает какой-то таинственный язык, который совсем не похож на его родной. Младший Краузе, почувствовав в себе эту удивительную способность, которая прежде казалась ему такой же естественной и родной, как пять пальцев на руке, очень смутился. Но он сразу вспомнил, что на «секретном» языке он часто говорил с отцом, и тот ему спокойно отвечал, лишь немного улыбался. Отто поспешил к отцу.

Папа, что это за слова? — сразу спросил Отто и назвал несколько слов, которые никто из окружающих не понимал.

Ха-ха-ха! — засмеялся отец, — Это — русский язык!

И кто на нем говорит? — не понял младший Краузе.

Русские! — ответил Краузе старший, — Есть такой народ, который живет почти рядом с нами, на востоке. Там очень холодно зимой, и нам в тех краях жить тяжко, но они до того крепкие, что им — хоть бы что, даже поют и танцуют… Вернее, не танцуют, а пляшут. Весело прыгают под музыку. Твой дедушка у них много лет прожил, инженером работал и по всей их стране ездил. Она такая большая, что для них как от нас до Берлина — это совсем рядом. Через их страну паровоз не останавливаясь может целую неделю ехать и то не проедет. И чего там только нет! Есть и горы, не такие, что ты у тетушки в Баварии видел. Там горы — так до облаков, а поля — размером с море, а уж если в их лесу человек заблудился, то считай, помер. Больше его никто не увидит и не найдет!

В лесу?! — удивился Отто, — Но ведь там дорожки есть, и стрелочки со словами. Что у них, дорожек нет?!

Да если все дорожки всего мира в Россию увезти и по русским лесам растянуть, между ними по целой Пруссии влезет! А уж указателей на них и вовсе не набрать…

Наверное, эти русские очень страшные, раз сами в таком страхе живут! Ой, я их боюсь, лучше бы ты мне про них и не говорил!

Чего их бояться?! Такие же люди, как мы, даже очень на нас похожи. Ты же вот знаешь их слова, и тебе что, страшно?!

Нет, конечно, — по-детски усмехнулся Отто, — А они, русские, к нам не придут?!

Да нет, конечно. Зачем мы им, если их землям и так края нет?!

Папа, но откуда все-таки я знаю их слова?!

Да дедушка тебя научил, когда ты был совсем маленький. Он тогда еще жив был, но потом умер. Дедушка считал, что лишних знаний не бывает, и знать какой-нибудь язык всегда полезно. Он и меня ему научил.

Отто подумал, что он, такой крохотный, уже знает то, чего никто вокруг не знает, и ему стало радостно. Но, вместе с тем, его сознание доверху наполнилось словами Россия и русские. Едва научившись читать, маленький Краузе засел за толстую книгу «История России», которую нашел в старых книгах дедушке, которые хранились на чердаке. Как известно, немецкие семьи не любят что-либо выбрасывать без веской причины.

Вернувшись домой из школы, Отто разваливался в мягком кресле, и погружался в мир закованных в железо воинов иного народа. Во всех сражениях он был неизменно на стороне русских, а когда дочитал до войн Александра Невского, то расплакался и больше не стал читать. С тех пор он страстно увлекся математикой, за что все время получал похвалы от своего отца.

Молодец, — говорил Вильгельм, — История — дело скользкое, она с политикой дружит. А политики сегодня так прикажут, завтра этак, и ты либо подстраивайся под них, либо — помалкивай.

А математика?

Математика — наука точная, в ней если что есть — то навсегда, и неважно, кто стоит над тобой.

Отто продолжал решать многоэтажные уравнения, пачкаясь чернилами и ломая карандаши. Хитросплетения математических вычислений покрывали пространство всех его тетрадей, и даже заползали на поля самых разных книг. Конечно, до ушей младшего Краузе долетали слова учителей других наук, но он обыкновенно не принимал их близко к сердцу. Разве что запомнил, что народы бывают хорошие и плохие, а один из живущих на земле народов и вовсе мерзкий. Но про русских на том уроке ничего не говорилось, они опять остались в таинственном пространстве, куда не проникает даже взгляд мудрого учителя. И младший Краузе решил вовсе забыть про то, что на Земле существует эти непонятные люди. Зачем забивать голову бесплодными размышлениями, если она вместо этого может с превеликим удовольствием пощелкать умственные «орешки», интересные задачки?!

Единственный день, когда Отто отвлекся от математики, был днем веселым, торжественным. По радио слышался несмолкаемый гул фанфар, а все дома обросли крыльями красных знамен с завораживающими сердце, будто летящими, свастиками. Тогда семья Краузе в полном сборе впервые за долгое время сходила в кино, и посмотрела удивительный киножурнал о том, как был повержен лютый враг Империи, злосчастная Франция.

Теперь англам хана, — радостно потирая кулаки, приговаривал Вильгельм, — Пара недель — и от них пыли не останется! Допрыгались, гаденыши! Паразиты, торгаши несчастные!

Давайте в Париж съездим, — предлагала мать Эльза, — Ведь он — цел и невредим, там и камушка не упало. Наверное, и магазины открыты, духи купить можно, а вы с Отто вина хорошего попьете.

«Я Эйфелеву башню своими расчетами проверю. Говорят, у лягушатников с математикой плоховато», хитро улыбнувшись, про себя добавил Отто.

Пожалуй, летом можно будет поехать, — пожал плечами Вильгельм, — А пока у меня работа. Отто тоже учиться надо, в Университет поступать.

Школа закончилась. Отто ступил под гулкие своды математического факультета Кенигсбергского Университета. К тому времени он полюбил математику уже настолько, что решил жениться лишь на той девушке, которая услышит в сухих строках формул ту мелодику, которой вовсю наслаждается он. Была та мысль неслыханно мудрой или окончательно дурной, сказать сложно, но никакого влияния на дальнейшую жизнь Отто она уже не оказала. Впрочем, и математика тоже навсегда осталась вместе с его детством, внутри краснокирпичного дома, снаружи твердого, а внутри — мягкого — премягкого. Там же навеки осталась и мечта о поездке в вожделенный город Париж.

В теплый летний день Отто пришел домой необычайно радостным. Все экзамены за курс он сдал на «отлично», и ему казалось, будто в самом его сердце расплылась широкая радуга. Поглядывая на украшенное многочисленными шпилями небо, он вошел в родной дом, и тут же встретил отца, который пребывал в мрачнейшем настроении. Отто невольно отпрянул от своего родителя, и в душе рассердился на него за то, что тот не способен разделить радость сына, и отчего-то решил вылить на него бочку своего личного горя.

Беда, сынок, — немного виновато проговорил родитель, — Война началась.

Война давно идет, — пожал плечами Отто, — И победа уже близка. Ты же сам говорил!

Нет, сынок, другая война началась. С русскими. Русские, как говорил мне папаша — люди очень добрые, но горе тому, кто их разозлит… Ведь у них вся жизнь — одни крайности, и ярость у них тоже будет крайней, окончательной. Такой, что от нашего мира и пыли не оставит!

Весь вечер Вильгельм пил в одиночестве шнапс, и громко повторял молитвы, прося в них небесного заступничества за несчастную Германию, родной город, родной дом и родную семью. Но Отто его не слушал, он ходил по дому, и ронял на привычные с детства вещи частые слезы. Он еще до конца не понимал ужаса случившегося, но чувствовал, что его жизнь уже захрустела, готовая сломаться, как зеленая веточка под руками маленького хулигана.

На следующий день Отто заметил, что все газеты запестрели карикатурами, изображающими русских в виде ужасающих зверей. Где — с клыками, где — с хвостом, где со страшными, удушающими лапами. Увидев несколько таких карикатур, молодой математик вздрогнул. Их содержание плохо сходилось в голове с тем, что рассказывал об этом народе отец. «Неужели они и в самом деле такие?! Но они ведь — люди, а человек таким не может стать, что бы с ним не случилось!»

Люди говорили о страшных боях, идущих где-то на востоке. Огромные потери, тысячи убитых и раненых. Мог ли представить себе такое кровопролитие паренек, который не видел большей крови, чем от нечаянного пореза собственного пальца, да от крысы раздавленной крысоловкой?!

Чтобы как-то успокоиться, Отто решил встретиться с друзьями в большой старинной пивной, где пиво подавалось в традиционных глиняных кружках. Что может быть спокойнее, чем разговор в дружеской компании о девочках, да о веселых студенческих приключениях. И вот они собрались.

Слышали, русские Берлин бомбят, — сказал друг по имени Вальтер.

Что, наш Берлин разбомбили?! — округлил глаза Георг.

Да нет, конечно. Пару бомб сбросили, и их сбили. Но, выходит, у того дикого народа есть такие самолеты, что и до нас достать смогут… Только им придется их побольше сделать. Но за этим дело не станет, ведь народу у них — полно, в три раза больше, чем нас!

Будет мобилизация, — вздохнул известный пессимист Гюнтер, — Без нее — никак. И все мы там побываем, а то и косточки свои там сложим…

Может, обойдется? — неуверенно промолвил Отто, — Ведь я слышал, что русских хоть и много, но начальники у них — дурные, воевать не умеют. Уже миллион их к нам в плен попало.

С такой оравой как не воюй, как своих людей не гробь, все равно победишь, — шепнул Гюнтер, — Ведь даже в драке трое одного всегда завалят.

Из пивной Отто шел в еще худшем настроении, чем прежде. В его жизнь вошло новое слово — «мобилизация», которое он представил себе в виде гигантской когтистой лапы, вытаскивающей несчастных людей из родных домов, уютных городов, и бросающей их в ледяные пустыни страшного востока. Напрягать свои тщедушные силы бесполезно, лучше вообще расслабиться, ведь твоя силенка против мощи мобилизации — все равно, что вся муравьиная ярость против одного человеческого пальца.

Целый день Отто раздумывал над своей судьбой, и к вечеру принял решение. Если мобилизации не избежать, надо повернуть ее в свою пользу, и вместо страшного востока отправиться на убогий запад, где флот Рейха вот уже три года отправляет ко дну корабли хитрых и жадных англов. Нет сомнений, что лучший в мире флот Рейха скоро покроет дно ночного океана обломками вражьих посудин. Закрывая глаза, он уже представлял себе покрытую мелкими водорослями гладь чужих морей, и мысленно молился, чтобы не найти в тех холодных пучинах свое последнее пристанище.

Поплакав пару дней о любимом доме и любимом городе, Отто отправился в тыловое управление флота, где написал прошение о мобилизации. Пожилой моряк, похожий на списанный и приспособленный под склад старый боевой корабль, внимательно изучил это прошение, а потом принялся задавать Отто разные вопросы. Между прочим, он спросил Отто и о языках, которыми он владеет. Ему бы промолчать, но он возьми да и ляпни, что с детства знает русский язык. Будто какая-то вражеская рука его за язык схватила. Отто быстро понял свою ошибку, и прикусил язык, но было уже поздно.

Значит, Вы, молодой человек, знаете русский?! А не кажется ли Вам, что больше пользы Вы принесете в рядах Вермахта, чем у нас?! Решено, я отправляю Ваше прошение в тыловое управление Вермахта!

У каждого немца, как известно, есть особое чутье, которым он безошибочно распознает тот случай, когда спорить бесполезно. Сработало это восьмое чувство и сейчас, когда Отто, поклонившись, зашагал вон из кабинета. Когда он шел домой, то чувствовал, будто невидимая огромная лапа подталкивает его в спину, и разворачивает его в ту сторону, где страшный восток распахнул свою клыкастую, всепоглощающую пасть.

Через месяц его вызвали в тыловое управление Вермахта, где ему сообщили, что Отто, как математик, направляется на трехмесячные офицерские артиллерийские курсы, чтобы получить звание лейтенанта и принять под командование огневой взвод 150 миллиметровых гаубиц. Краузе послушно кивнул и зашагал на курсы. Ожидание встречи со страшным востоком и его свирепым народам за прошедшие дни так прочно вошло в его плоть и кровь, что стало, как будто, частью самого Отто, жившей в нем с самого его рождения.

Курсы располагались в самом Кенигсберге, и в свободные минуты Отто мог с грустью поглядывать на шпили славного города, с которым он очень скоро должен будет расстаться. Быть может — навсегда. Чтобы меньше грустить, Краузе принялся со всем старанием осваивать новую для себя профессию.

Изучение материальной части и расчет стрельбы дались ему, как математику, необычайно легко. Не составило большого труда и изучение метеорологии, топографии, химии взрывчатых веществ. Обращаться со стрелковым оружием он тоже научился весьма быстро. Хуже обстояло дело со строевой подготовкой. Но преподаватели, понимая, что их курсантам на фронте эти навыки едва ли пригодятся, а до Парада Победы едва ли кто-нибудь из них доживет, особенно не усердствовали.

Когда летящий с просторов Балтики ветер гонял по улицам Кенигсберга золотые листья, Отто получил диплом об отличном окончании офицерских курсов. Краузе понимал ничтожество этой крохотной радости, и, тем не менее, все равно радовался. Через пару дней он получил назначение в формирующийся артиллерийский полк, где из лейтенанта сразу превратился в обер-лейтенанта, командира батареи 150-миллиметровых гаубиц, основы огневой мощи Вермахта.

В свободное время он гулял по улицам родного города, и ощущение того, что каждый его шаг делается в последний раз, не давало ему покоя. Осенний дождь то и дело окроплял стены старинных домов, и его капли сползали с них подобно слезам. Город о нем плакал. Потом дожди сменились мокрым снегом, и снежинки, прикоснувшись к каменным стенам, так же порождали из себя слезы. В один из этих дней он и встретил девушку с длинными белыми волосами, которая носила Вагнеровское имя — Брумгильда. Она стояла на морской набережной и соленые брызги, подобно слезам, растекались по ее не крашеному, бледному лицу. Брумгильда повернулась к нему, и он тут же почувствовал, что ждала она его. Но как можно ожидать человека, который уже через три дня должен исчезнуть, провалиться в ненасытное чрево востока?!

В последний миг своей жизни он вспомнил ее синие глаза, которые как будто предназначались для того, чтобы жадно смотреть в сторону восходящего Солнца, и вечно ждать возвращения того, кто ушел. Они пробыли вместе всего три дня, и каждое их мгновение горело жаром той любви, которая может полыхать только тогда, когда над ней занесен топор по имени разлука.

Но вот на закате одного из ноябрьских дней перед Отто вырос длиннющий товарный состав. В голове поезда было несколько пассажирских вагонов для офицеров, за ними — теплушки для солдат, а дальше — платформы с зачехленными орудиями, тягачами и грузовиками. Железо замерло в готовности. Оно смутно предчувствовало ту свою судьбу, ради которой оно выплавлялось, но пока еще оставалось девственно мирным и холодным. Ни в чем не повинный поезд вбирал в себя массу невиновного металла и невиновных людей, чтобы за тысячу километров отсюда выбросить свой груз в чужую землю, где он обратится в огнедышащую смерть.

Отто встал на подножку вагона и в последний раз поцеловал Брумгильду.

Я буду тебя ждать, — тихонько сказала она, и Отто сразу понял, что она не лукавит.

Действительно будет. Эта удивительная девушка словно создана для ожидания, и он даже подумал, что она полюбила его лишь за неизбежность скорого расставания. Встретились бы они в другое время, когда Отто оставался бы студентом-математиком, то, наверное, прошли бы мимо друг друга. Отто — к своим формулам, Брумгильда — к тому романтическому герою, с которым придется расстаться.

Отто улыбнулся и напел арию из «Тристана и Изольды», оперы, которую они с Брумгильдой одинаково любили. В этот миг поезд тронулся, и дома Кенигсберга поплыли прочь, на запад, а с востока на поезд нахлынуло безразмерное звездное небо. Постучав колесами по стрелкам, поезд оставил за собой огни Кенигсберга, и выехал в каменистые поля Восточной Пруссии.

Вас, герр обер-лейтенант, вызывает к себе герр полковник, — сообщил вышедший в тамбур адъютант.

Отто отправился в купе командира. Там его встретил полковник фон Дитрих, типичный прусский аристократ, полноватый и лысый, с щегольски закрученными усами. По нему было видно, что война для полковника — это искусство, которое вполне самодостаточно. Кто в этой войне противник — вопрос второстепенный, как сорт холста для искусного художника. Главное же для полковника состояло в том, чтобы через перемещение людей и техники и их воздействие на противника реализовать себя, создать военный шедевр, который потом войдет в исторические книжки вместе с его именем.

Зиг хайль, герр полковник, — по-уставному приветствовал своего командира Отто.

Здравствуйте, герр Краузе, — ответил полковник, — Я наслышан о Вас как о талантливом артиллеристе. Но, кроме того, я еще слышал, что Вы — человек эрудированный, знакомы с русской историей и русским языком.

Язык немного знаю, — подтвердил Отто, — А историю давно изучал, но потом — бросил.

Понимаете, у нас нет инструктора по национал-социалистическому воспитанию, не успели прислать. Так не могли бы Вы временно исполнить его обязанности?

Что от меня требуется?

Рассказать солдатам, зачем мы воюем, для чего сейчас едем на восток. Только так, чтобы объяснить, что наше дело — правильное.

Есть, — ответил Краузе и отправился в свое купе.

Там он извлек пропитанную пылью книжку про русскую историю, которую читал еще в далеком и почти забытом детстве. Почитав ее, а, затем, подкрепив свои знания пропагандистской брошюрой, которая выдавалась каждому офицеру, Краузе подготовил речь. На следующем же полустанке он отправился в первую солдатскую теплушку, и там поведал свой рассказ про Россию.

«Тысячу лет назад в низовьях Волги было государство, именуемое Хазарским каганатом, или Хазарией. Там жил народ, похожий на нынешних турков, но власть над этим народом захватили евреи. При помощи своей магии и тайных заклинаний они заставляли тот народ воевать в своих интересах и грабить соседние народы, отдавая все награбленное им. Страдали от того государства, прежде всего, русские. И наступил день, когда великий воин, русский князь Святослав, повел свое войско на Хазарию. Хазары, оглупленные евреями, сражались за своих поработителей, и Святославу пришлось сперва побить их, а потом уничтожить главных недругов, врагов как русских, так и хазарских. Но части евреев удалось спастись, и они спрятались среди русских, сохранив не только свою кровь, но и свои жуткие знания о том, как превратить человека в раба, но чтобы сам он об этом и не прознал. И вот настало время, и они вышли наружу, и опять применили свои поганые знания, только теперь уже против русских. И вот русские стали их рабами, возникла новая Хазария, Советский Союз. История повторяется снова, только теперь хазары — сами русские, а мы — их освободители, все равно, что войско Святослава. Только беда в том, что евреи их убедили, что мы — их враги, и нам поэтому приходится бить русских. Но иначе — никак, ведь новая Хазария опасна для Рейха, любящие мрак евреи никогда не вынесут существования в мире светлой арийской страны».

Отто про себя отметил, что речь вышла на славу, солдаты слушали с неподдельным интересом. Вопрос же был один, который задал длинный веснушчатый солдат:

Мы что же, на Волгу едем?!

Нет, пока не на Волгу, но мы дойдем и до Волги, можете не сомневаться!

Но ведь Волга — она во всей России. Как же так выходит, что мы едем в Россию, но не на Волгу. Правда, в России еще Сибирь есть, так мы что ж, выходит, в Сибирь едем?!

Нет, в России кроме Волги и Сибири есть еще много разных земель. Есть даже один город, который прежде назывался по-нашему.

Но мы-то куда едем?!

Этого я пока сказать не могу. Приедем, тогда узнаете.

На каждой станции Краузе переходил в новую теплушку, и опять повторял свой рассказ. Такая работа Отто очень нравилась — время шло быстро и незаметно, а, главное, его с интересом слушали, и это ему, как потомственному интеллигенту, было несказанно приятно. Когда он дошел до последней теплушки, поезд уже подходил к Пскову. Повторять свою речь для неживых машин и орудий не было смысла, и Отто вернулся в офицерский вагон.

            С пронзительным свистом поезд углублялся в русские земли. Отто узнал, что от Пскова их поезд потащит русский паровоз с русским машинистом. Когда эшелон остановился перед Псковским семафором, Отто вышел на перрон, чтобы увидеть первого русского в своей жизни, и самому убедиться, что у того нет ни рогов, ни клыков, ни хвоста. Ведь, как говорится, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать.

Немецкий паровоз с распластанным орлом на кабине отцепился от эшелона и поехал на запасной путь. Вместо него к поезду двинулся паровоз русский, огромный, перед которым германский собрат казался смешным карликом. Краузе чуть-чуть испугался. «Что же, и люди у них больше нас, как их паровозы больше наших?! Как же мы с ними воевать-то будем?»

Махина чужого паровоза замерла перед первым вагоном. Из кабины вылез машинист, с коротенькой белой бородой и морщинистым лбом, его голову венчала огромная шапка-ушанка. Следом за ним показался немецкий солдат, в обязанности которого входило застрелить машиниста, если он вздумает устроить какую-нибудь диверсию.

Когда солдат ступил на перрон, случилось неожиданное. Машинист что-то сказал ему, и тот весело, пронзительно засмеялся. Обрадовался и сам машинист, углы его рта расплылись в улыбке. Но глаза остались прежними. Краузе внимательно посмотрел в них и не смог прочитать ни страха, ни ненависти. Почему-то ему показалось, что от русского веет какой-то смутной верой в то, что все, что его окружает — лишь временно. Когда-нибудь, рано или поздно, исчезнут и немцы, и вокзал, и его родной паровоз, и даже он сам. Это неизбежно, и совсем не страшно.

3. РУССКО-НЕМЕЦКОЕ

От мысли, что русский машинист повезет немцев по русскому времени и русскому пространству, а сам при этом останется им чужд, как шпиль древнего собора суетливой площади, Отто стало не по себе. Он сунул руку в карман и достал сигаретку. После первой же затяжки Краузе задумался. «Интересно, на каком языке они говорят, машинист и его конвоир?!»

Но сколько Отто не прислушивался, через могучее пыхтение паровоза он не мог расслышать и слова. Доносились лишь отдельные звуки, которые могли принадлежать как немецкому языку, так и русскому. Подходить ближе не хотелось. Казалось, что в беседе тех двух людей, которые по надчеловеческой логике истории должны бы быть врагами, но почему-то стали друзьями, было что-то интимно-таинственное, чего никак нельзя нарушить. Сделай неловкое движение — и все рухнет, и, быть может, они моментально обернутся врагами и убьют друг друга прямо здесь и сейчас, и по перрону растечется красная лужа, в которой навсегда смешаются русская и германская кровь.

Но ничего не случилось. Машинист полез к себе в кабину, и, на этот раз, Отто расслышал, как он крикнул немецкому солдату по-русски «приходи, Гюнтер, чай пить». Гюнтер кивнул головой. В этих словах было столько неподдельного домашнего тепла, что сбитый с толку обер-лейтенант сильно вздрогнул.

Еще неся в себе удивление Краузе зашел в вагон. Он задумался и остановился посреди тамбура. Как бы он вел себя с русскими, если бы они пришли с оружием в руках в его Кенигсберг? Наверное, все-таки не так. Едва Краузе представлял себе, как вражеские солдаты входят в его мягкий родной домик, мышцы обер-лейтенанта сами собой наливались огненным соком. Но будь он на месте Гюнтера, как бы он тогда относился к русским, которых по службе видит значительно дольше, чем своих соплеменников? Отто не знал.

Неожиданно его тронул за плечо командир второй батареи, обер-лейтенант Густав Шефер.

Что, боязно ехать, когда русский состав ведет?! А я не боюсь, ведь русские сами нас боятся, а потому ничего плохого нам не сделают. Многие, к тому же, еще нам и благодарны, что мы их от большевизма спасли!

Я его видел, русского машиниста. И скажу, что он нам совсем не благодарен, и нас ни капли не боится. Но поезд наш он доведет целым и невредимым. Такой уж он человек, — отрезал Краузе, смачно выплюнул окурок в плевательницу, висевшую на двери тамбура, и направился в свое купе.

Через час пропел паровозный свисток, и Краузе смог различить в нем чужую, не германскую интонацию. Поезд тронулся. Ехали без происшествий, Краузе даже показалось, будто состав идет необычайно гладко и плавно, лучше, чем по железным дорогам Германии. Это, конечно, было лишь его ощущением, ведь пути, по которым они двигались, совсем недавно были истерзаны снарядами и бомбами, а теперь наскоро залатаны. До места, то есть до крошечного полустанка, затерянного среди тоскливого осинового леса, они добрались лишь к следующему утру.

Сразу же началась разгрузка. Тяжелые орудия, наконец, коснулись той мерзлой земли, которую им предстоит оплевать стальной смертью, и, быть может, с ней слиться, пропитав ее последней своей ипостасью — мутно-ржавыми потоками. Солдаты прыгали на неожиданно холодный русский снег, пританцовывали, хлопали в ладоши, чтоб согреться. Их лица были веселыми, и никто из них, конечно, не думал, что их пляшущая по жилам молодецкая кровь и этот чужой, синеватый снег, когда-то сольются в последнем миге их земной жизни.

Наконец тягачи впрягли в орудия. Двигатели изрыгнули смолисто-черный выхлоп, накрывший, как клякса, белую страницу снега. Колонна двинулась в пункт назначения.

Не понимаю, герр полковник, зачем в таком захолустье мою батарею ставить? — удивлялся Отто, когда фон Дитрих указал ему на карте место будущей дислокации.

Эх, молодежь! — по-дружески усмехнулся полковник, — Это же вопрос стратегии! Ведь наши батареи для русских — лакомые куски, иной их генерал полжизни отдаст даже не за уничтожение наших гаубиц, а за одну информацию о том, где они находятся! Вот и подумайте, обер-лейтенант, станут ли они искать Ваши орудия в том месте, подобные которым они сами именуют «медвежий угол», и еще… Как оно там по-русски… О, чертовы кулички! Вот и будет Ваша батарея для противника хорошим сюрпризом. Она ударит ему прямо в правый фланг, когда вражеские генералы уже приготовятся открыть вино и нацепить новые ордена! Коснись что, и наша тактика спасет весь наш фронт, а это уже — стратегия. И вот тогда и Вы и я добром помянем эти леса и болота. Но запомните, что все получится так прекрасно только в том случае, если Вы выполните несколько правил, учтете три хитрости.

Какие же это хитрости, герр полковник?

Во-первых, получше замаскируйтесь, особенно — с воздуха. Завалите орудия ветками, снегом. Машины тоже замаскируйте, а все остальное спрячьте по подвалам да амбарам. Случается, их аэропланы-разведчики пролетают, особенно — ночью. Во-вторых, не открывайте огня без особого приказа лично от меня, ведь русские смогут вычислить нас по звуку. Для передачи этого приказа, да и вообще для связи, я распорядился протянуть телефонную линию. Вот так.

Ну а в чем же состоит третья хитрость, герр полковник? — поинтересовался Краузе, вспомнив, что фон Дитрих сперва говорил именно о трех хитростях.

Третья хитрость в том, что не надо ссориться с местными русскими. Если Вы с ними поссоритесь, они со зла могут отправиться к красным, и о нас сообщить, пусть даже для себя ничего кроме беды не получат. Но если отношения будут хорошими, то им будет выгоднее жить с нами в мире, лишний риск им тоже ни к чему. Ведь учтите, что русский крестьянин хочет того же, что и немецкий — землю вспахать, детей прокормить. В остальных же делах он жаждет, чтоб его оставили в покое. Вот их мы и должны оставить в покое, даже беречь их покой, если будет надо.

Полковник протянул Краузе карту, на которой деревня Ракита была обведена красным кружком. Так к Отто и пришло это русское слово «ракита», которого прежде он не знал. В самом его звучании слышалось что-то старинное, будто вычитанное в историческом учебнике. «Ракита», повторил про себя обер-лейтенант и прикрыл глаза. Перед ними живо нарисовались домики с резными ставнями и деревянными конями на крышах, расписанные затейливым красным узором. Но он тут же остановил конский бег своей фантазии, вспомнив, что действительность никогда не бывает похожа на мечтания.

Лейтенантов в подчинение не дам, на более ответственных участках фронта офицеров не хватает. Так что, будете единственным на батарее офицером. При необходимости — усилим. Теперь следуйте к месту расположения, — коротко закончил свою речь фон Дитрих, и Краузе отправился выполнять приказ.

О начале войны в Раките узнали только через две недели. Рассказал об этом дед Леонтий, ходивший в райцентр за солью и керосином. Еще он рассказал, что во всех окрестных деревушках надсадно визжат гармони, заливаются слезами матери сыновей, уходящих на фронт. По русскому обычаю извлекаются все запасы самогона, будто его одуряющие пары смогут растворить родительское горе и сделать парней неуязвимыми в будущих боях. В каждую деревеньку приехало по казенному человеку, который кричит о неизбежности грядущей победы. Но его никто не слушает, ведь все и без него знают, что завладеть морозистой русской землей не под силу даже самому черту. Народ сам знает, что если война — значит, надо воевать, но перед тем, как пойти на такое дело, надо выпить водочки и щедро поплакать. Иначе нельзя.

В Ракиту казенные люди не приезжали, самогон в ней не лился, гармошка не надрывалась. На фронт здесь никого не забрали, хотя дурень Вова, едва узнав о начале войны, сам бегал в соседнюю деревню, и слезно просил казенного человека взять его на войну. Но тот лишь посмеялся, нахлобучил на Вовку шапку, и отправился по своим государственным делам в райцентр.

Дальше жизнь шла, как прежде. Та же картошка, те же болота, тот же редкий не то лесок, не то кустарник. О войне даже немного позабыли, и вспоминали лишь тогда, когда кто-нибудь приносил из райцентра свежую газету. Газеты читала Люба, когда все жители деревни собирались в одной избе. Там писали про подвиги, и люди страсть, как любили такие посиделки со слушанием бесконечной ни то сказки ни то были про далекие сражения. Говорилось в газетах и о зверствах оккупантов. Из-за этих рассказов жители Ракиты представляли немцев кем-то вроде сказочных злодеев с рогами на макушке, и иногда сами сомневались в их реальности.

Любаша и ее мать иногда роняли слезы, думая, как там их сын и брат, и жив ли он. Но от него уже успели отвыкнуть, ведь даже до войны он писал в родную Ракиту очень редко. Память о нем напоминала, скорее, не кровавую рану, а привычную для сельского человека ломоту в спине.

В ноябре выпал снег, и люди согревались у едва теплых печей, не снимая своих ватников даже в избах. Хорошего леса здесь не было, а дрова, нарубленные из мелких ив и осин, горели плохо и давали очень мало тепла. Холод отвлекал людей от всего внешнего мира, заставлял их сворачиваться в клубочки, покрытые снаружи несуразными серыми ватниками. Поэтому никто даже не обернулся, когда все услышали крик Вовы: «Чужеземцы! Чужеземцы идут!» Что с него, с дурачка возьмешь?! Он на то и дурачок, чтоб дурачиться.

Но скоро все услышали громкий рев двигателей и крики на чужом, немного гавкающем языке. Вскоре из-за болотных кустов, растущих вдоль зимника, показалось могучее рыло тягача, тащившего на прицепе здоровенную пушку. Следом за ним ползли еще два тягача с орудиями и три грузовика, битком набитые немецкими солдатами. Выехав на поле, грузовики обогнали тихоходные тягачи, и въехали в деревушку. Солдаты, как большие муравьи, рассыпались в разные стороны.

Любушка выглянула в окно, и увидела, как два немецких солдата залезли в их курятник и вернулись оттуда с двумя трепещущими курицами — половиной их семейного богатства. Люба не удивилась и не испугалась, она только вышла на крыльцо, и вгляделась в лица немцев. Люди, как люди, один из них, как будто, чем-то похож на ее потерянного старшего брата. И рогов у них на касках нет, хотя, судя по газетам, должны там быть обязательно.

Увидев Любу, солдаты застыли, как будто вмерзли в русский снег. Они даже не заметили, как перед ними внезапно вырос их командир. Офицер по-немецки сказал солдатам что-то резкое, и вырвал из их рук куриц, едва не сломав им шеи.

Извините, — сказал он Любе по-русски, отчего она едва не потеряла сознание, — Можете забрать своих птиц. Или, если хотите, я сам отнесу их назад, в курятник.

Любушка лишь кивнула головой, и офицер отнес куриц в курятник.

До вечера немцы работали возле околицы. Копали мерзлую землю, рубили кусты и таскали их к своим орудиям. Потом заприметили себе заброшенную избу с заколоченными крест-накрест окнами, и принялись таскать в нее какие-то ящики, по всей видимости, очень тяжелые. Каждый ящик они несли вчетвером.

Когда стемнело, немецкий офицер опять заявился в дом Любушки и ее матери.

Я пока у вас буду жить, — сказал он, — Извините, конечно, за беспокойство, но надо же мне где-то жить!

Люба и ее мать недоверчиво отодвинулись от странного немца, который, вдобавок, еще хорошо говорил по-русски. Но немец достал из кармана своего мундира две банки с тушенкой.

Угощайтесь!

Тушенку приняли с радостью, ведь никто из жителей Ракиты и сам не помнил, когда в последний раз ел мясо. Банки быстро открыли при помощи топора, и бросили их содержимое в котел с мелкой картошкой. Когда кушанье было готово, за стол пригласили и немца.

И с каких краев будешь? — спросила Люба, сразу перейдя в разговоре с оккупантом на «ты», — И где так хорошо по-русски говорить научился?

Из Кенигсберга я, — с охотой сказал Отто, — А по-русски говорить меня дед научил, он в России жил.

Отто сам удивлялся, что все слова, которые он говорит на чужом языке, доходят до сердца этих людей. Как будто между ними какой-то чудесный мостик образовался, по которому туда-сюда ходить можно. Радуясь неожиданному открытию, Отто рассказал русским и про Германию, и про университет, и вообще про городскую жизнь.

Зачем же вы сюда пришли, раз у вас так хорошо? — ехидно спросила мать Любаши, но Отто не заметил насмешки.

Чтобы вас от евреев освободить, — честно ответил он.

Ха-ха-ха! — засмеялись сразу и мать и дочь, — Где же ты в наших землях их видел, евреев-то? Мы и сами их ни разу не видывали, только дед Леонтий о них когда-то рассказывал, но и то чуть-чуть, да и давно это было.

Отто пожал плечами:

Допустим, у вас их нет, это я вижу. Но в городе, который мы окружаем, их ведь полным-полно!

Мы там не были, не знаем, — в свою очередь пожали плечами Люба и ее мать.

Потом Отто узнал, как зовут Любу, очень обрадовался и удивился. Ведь Марии, Анны, Ирины есть и в Германии, как и в любой другой христианской стране, и никто даже не сможет сказать, что на русских землях их больше. Но удивительное имя «Любовь», безусловно, есть только у русских. Девушка с длинными белыми волосами, заплетенными в толстую косу, стала для него воплощением самого слова «Россия», или, вернее — «Русь».

Спать Отто устроился на лавке. Когда он проснулся, то зубы у него во рту отчаянно стучали, а волосы покрылись мелкими сосульками. Изо рта, как из паровозной трубы, валил пар. Обер-лейтенант вскочил, и стал подпрыгивать, чтобы хоть как-то разогнать остывшую за ночь кровь. «И мне тут жить?!», с тоской думал он, вспоминая свой уютный мягкий домик, оставшийся в далеком Кенигсберге. «Надо же, ведь мать, когда рожает ребенка, выбрасывает его в этот холодный мир, где неизвестно, что ожидает ее несчастное дите. Но ведь делает она это без всякого злого умысла. Рожать ее заставляет женская суть, которую она не выбирала, и которая не ей создана. Так же и меня родина вытолкнула из себя без злого умысла, а только из-за того, что такая у нее суть!», ни с того ни с сего подумал Отто. Еще он подумал, что русское, женское, «родина», звучит гораздо красивее, чем немецкое, мужское, «фатерлянд». Мысли до того понравились Отто, что он поскорее достал свою записную книжку, и огрызком карандаша записал их. С этого дня он решил вести свой фронтовой дневник.

Прошло две недели, и немцы так слились с жизнью Ракиты, как будто обитали в ней всегда. Деревенские смотрели на них уже без всякого удивления, а многие солдаты уже кое-как стали объясняться по-русски. Отто привык к холоду и к необходимости каждое утро выскребать из своих волос кусочки льда. Он принялся выполнять кое-какую мужицкую работу — рубить дрова, носить воду, и даже ловить в одном из болотистых озер рыбу, взрывая ручной гранатой русский лед.

В свободное время он принялся обучать Любу математике и немецкому языку. «Зачем мне это в нашей Раките?!» усмехалась она, но Отто говорил, что после войны Любушка сможет выбраться в какой-нибудь университет. «Русский или немецкий?» с улыбкой спрашивала она, и Отто спокойно отвечал, что это в зависимости от того, кто победит. Потом они с грустью смотрели друг на друга, и отчаянно желали, чтобы война никогда не кончалась, и они всегда были здесь вместе. Ведь победа хоть русских, хоть немцев будет для них бедой, ибо либо ему либо ей придется исчезнуть отсюда навсегда.

А были в истории такие войны, чтоб навек? — спросила как-то Люба.

Конечно, — ответил Отто, — Знаменитая Столетняя война Англии с Францией.

Вдруг и эта война такая же?

Отто ничего не ответил, он только горько усмехнулся. Где же быть новой Столетней войне, когда кругом танки и самолеты?!

В одну из особенно холодных ночей, когда само небо казалось замерзшим черным озером, а звезды — ледяными искрами, Отто особенно громко стучал зубами.

Давай спать вместе, — предложила Люба, — Друг дружку всяко согреем!

Отто неуклюже подобрал свой сенник и отправился к ней. Вот так, незатейливо, и возникла эта странная семья, обреченная на скорую гибель уже в самый миг своего рождения. Отто и Люба слились в одно сверхсущество, забыв, кто из них русский, а кто — немец, кто на своей земле, а кто — на чужой. Звезда любви запылала среди Ракиты, отбрасывая свои лучи в неприветливое темное небо, к тихим небесным звездам и бескровному зимнему Солнцу.

Отто, как германский офицер, регулярно получал информацию о боевых действиях, но она все время казалась ему чем-то чужим, далеким, вроде непрочитанных страниц учебника русской истории. В Любиной избе, в углу, противоположном иконам, стоял телефон, проведенный туда связистами. Другой конец провода вел в штаб полковника фон Дитриха. Лишь один звонок этого аппарата мог моментально разлучить Отто и Любу, разбросать их по разным сторонам Земли, или, даже, самого Бытия. Поэтому звонка аппарата боялись больше, чем пожара, и ни раз в кошмарном сне Отто слышал, как телефон начал звонить. Но, проснувшись, он убеждался, что железный ящик по-прежнему безмолвен, и спокойно засыпал дальше, прижимаясь к телу Любушки.

О восхитительной Брумгильде он больше не вспоминал, словно русская зима выморозила саму память о ней. Будто едва родившаяся пылкая любовь не выдержала прикосновения к ней каленого русского льда. А эта, новая любовь, она крепче, во сто крат крепче, он выдержит все на свете.

Однажды полковой письмоносец принес письма для батареи Краузе. Почти всем солдатам и унтер-офицерам досталось по маленькому бумажному треугольничку, а кому — и по двум. Солдаты разбрелись по укромным уголкам, чтобы приступить к таинству мысленного возвращения в родные города, в покинутую жизнь. Получил письмо и Отто. То было письмо от друга Вальтера. В числе прочего он писал и о том, что видел Брумгильду с офицером Люфтваффе, которого через три дня тоже должны были отправить на фронт. Отто не удивился и даже не расстроился. Он почувствовал, что призвание Брумгильды — ждать всех и сразу. Когда ждешь многих, кто-нибудь все-таки вернется, и душевные силы не пропадут зря, не растают в бескрайнем океане русской зимы. Прочтя письмо, он с полным спокойствием вырвал Брумгильду из своей памяти, как замаранный листок из тетрадки, после чего отправился в объятия Любушки.

Приходу весны Отто радовался, как никогда прежде. Он радостно вслушивался в щебетание птичек, и, впадая в детство, пускал по ручейкам свернутые из старых газет кораблики. Так же забавлялись и его солдаты, находя в этом занятии необычайный покой и умиротворение. И было от чего радоваться: вокруг Ракиты разинула свою пасть болотная трясина, и теперь никакое командование не смогло бы вытащить батарею с этого островка. Противник тоже не мог прийти в Ракиту, и на ближайшие несколько месяцев «гарнизону» Ракиты был обеспечен полный покой.

Отто научился пахать, и вместе с Любушкой и другими ракитцами начал обрабатывать землю, чтобы осенью она породила несколько возов мелкой картохи, да немного моркови и капусты. Крестьянский труд казался Краузе чем-то необычным, почти музейным, и работал он с таким упоением, как будто совершал экскурсию на страницы своего исторического учебника. В поле он встретил и несколько своих солдат, которые тоже жили с одинокими русскими женщинами, и теперь вышли помогать им в тяготах здешнего быта.

Когда начались осенние дожди, Отто поймал себя на мысли, что уже не понимает, кто же на Земле их враг, но все-таки чует, что этот враг есть. Он задумался и понял, что теперь его враги — это все, кто может придти в забытую Богом Ракиту, и грубо задавить нежный росток их странной русско-немецкой жизни, затерявшейся крохотным островком в свирепом море большой войны. И не могло быть большой разницы, кто окажется этим «чужим» — русские с винтовками, или немецкое командование с приказами.

О том, что его солдаты мыслят точно так же, Отто догадался, когда увидел, какие злые взгляды они бросали на письмоносца, который пришел в конце лета. Почтальон явно недоумевал — он принес им письма от родных и любимых, связал их с далекой родиной, а они на него так. Когда фельдъегерь уехал на своем мотоцикле, его проводили радостными взглядами, и даже насмешливо помахали руками вслед. Письма все-таки читать стали, ведь Ракита никак не могла исключать существование их родных домов.

Далекая Германия и близкая Ракита мирно уживались друг с другом, и бойцы безропотно отдавали Германии — германское, а Раките — ракитино. Для родины и фюрера они чистили стволы орудий, не допуская даже малейшего следа ржавчины. Для Ракиты — рубили дрова, пахали землю, и делали прочую мужицкую работу.

Урожай картошки отчего-то в этом году выдался славный, и была она крупнее, чем обычно. Ни то ее согрело необычно жаркое солнце, ни то неожиданная дружба двух народов-врагов, но, как бы то ни было, картошкой запаслись на славу.

Когда русские и немцы вместе праздновали день урожая, и губные гармошки германских солдат подпевали баяну деда Леонтия, Люба тихонько шепнула на ухо Отто:

У нас будет ребенок.

Как?! — Отто округлил глаза, — Рожать ребенка сейчас, когда, быть может, уже завтра от нас и праха не останется!

Он повернулся к Любаше. Она ничего ему не сказала, только глаза у нее отчего-то сделались грустные-грустные.

«Вот она, женская сущность, через которую небесная воля проходит, что забирает души из блаженства и бросает их в земные мучения!» рассеянно подумал он, понимая, что ничего сделать он не сможет.

До зимы Люба распухла, как на дрожжах, ее живот округлился, и сделался большим, как подушка. Отто заставлял себя сосредоточится на ее животе, отбросив прочь мерзкие мысли про войну и про злосчастный телефон, который насыщал ядом своего присутствия каждое мгновение их жизни. «Малыш, наш малыш», настойчиво приговаривал Краузе всякий раз, когда чернота дурных мыслей затопляла его душу.

4. НЕМЦЫ ПРОТИВ РУССКИХ

Но, чему быть, того не миновать. И, когда воздух был наполнен снежной молью, телефон пронзительно, как пыточное сверло, затрещал.

Русские наступают! Танками прут! — орал на том конце провода фон Дитрих, — по квадратам сорок пять и сорок шесть — беглый огонь!

Есть! — ответил Краузе, и тут же дал команду своим солдатам.

Впервые за всю войну гаубицы вздрогнули, и изрыгнули из себя пламя, несущее на своих крыльях стальной комок смерти. Это оказалось гораздо громче, чем думал даже сам Отто, уже успевший забыть после курсов, как грохочут орудия. С того времени грохот выстрелов уже не стихал.

Отыскивая на карте необходимые квадраты, и, путем вычислений, переводя их в приказы с номерами прицелов, Краузе не думал о тех, по кому он ведет огонь. Он не видел лиц наступающих русских, не слышал их дыхания. Они оставались для него лишь внешними людьми, стремящимися сюда лишь для того, чтобы раздавить их с Любушкой жизнь. Похоже, и деревенские не очень сочувствовали наступающим землякам. Даже казалось, что своими они уже давно считают немецких оккупантов. Даже дурачок Вова, и тот вертелся на батарее, помогая подносчикам таскать тяжеленные болванки снарядов. «Ба-бах! Ба-бах!» кричал он созвучно выстрелам. А женщины кормили солдат горячей картошкой и поили их колодезной водой, которую приносили на позицию в больших ведрах.

Замысел фон Дитриха оказался верен. Под ударами немецких гаубиц Красная армия прекратила наступление на этом направлении, но, лишь для того, чтобы двинуться чуть правее, и охватить этот клочочек земли в клещи, сделать из него пылающий котел. Согласно всем правилам военной науки, у фон Дитриха оставался один-единственный выход — отступать, скорее вывозить то, что еще можно спасти. Он уже получил разрешение на отход, и для эвакуации артиллерийского полка был отправлен эшелон.

Телефон затрещал особенно надсадно и мерзко. Но делать нечего, Краузе снова взял роковую трубку.

Готовиться к эвакуации! — прохрипело в ней.

Есть! — автоматически ответил обер-лейтенант, но тут же крикнул, — К какой эвакуации?!

Но трубка на том конце уже была положена. Отто, не помня себя от злости, схватил стоящий неподалеку топор, и одним ударом превратил телефон во что-то похожее на электрический блин.

Уходишь?! — спросила бледная Любушка. Она все поняла без всяких слов.

Да, — беззвучно пошевелил губами Отто.

Люба обняла Отто и долго плакала в его плечо. Но германская кровь прошептала Краузе свои слова, и он, повинуясь приказу, вышел за порог. Там он быстро, не оборачиваясь лишний раз на покидаемую Ракиту, запрыгнул в кабину грузовика. Колонна двинулась в сторону полустанка.

Когда Ракита скрылась за кустами, и перед ветровым стеклом кабины пролетело белесое облако паровозного пара, навстречу ним проехал бронетранспортер, украшенный рунами «СС».

Ракиту жечь едут, — спокойно заметил шофер.

Как жечь?! — прохрипел Отто.

Военная необходимость… — начал было солдат, но Отто уже выскочил из кабины, и, выхватив пистолет, кинулся вслед за эсэсовцами.

Убью! Всех постреляю! — захлебываясь собственным дыханием, кричал он.

Внезапно какая-то сила схватила его сразу за обе руки, остановила, повлекла назад. В пылу обер-лейтенанту показалось, будто сама неизбежность его судьбы обвила его своими змеиными кольцами. Он резко повернул голову, но увидел всего-навсего Шефера, и еще одного незнакомого обер-лейтенанта.

Пошли к эшелону, — спокойно и с каким-то внутренним сочувствием промолвил Шефер, — То, что сожгут Ракиту — сам понимаешь, военная необходимость, чтоб русским ничего не досталось. За людей не бойся, их не тронут. Вспомни русскую пословицу, которую особенно любят в этих краях — плетью обуха не перешибешь!    

Отто еще вяло сопротивлялся, пытаясь высвободить свои руки. Сослуживцы дотащили его до эшелона и заперли в купе, где на столике лежали открытые банки тушенки и стояла литровая бутыль шнапса.

Успокаивайся!

Отто выпил немного шнапса, и принялся дергать дверь. Бесполезно. Наверное, не доверяя замку, они ее еще чем-то снаружи приложили. Тогда он принялся дергать окно, но двойные рамы не хотели открываться, к тому же он заметил, что прямо под ним ходит только что поставленный часовой. «Что я, под арестом, что ли? Неужели до Дитриха дошло о моей жизни с Любашей! От кого же, интересно? Не от письмоносца ли, который к нам наведывался?»

Краузе ничего не осталось, кроме как в одиночестве пить шнапс, заедая его тонкими ломтями тушенки, и ронять беспомощные слезы. Он пил, потом заснул, потом — проснулся и снова принялся пить. Опомнился Отто лишь тогда, когда загрузка завершилось, и эшелон со скрежетом тронулся в путь.

Дверь купе отперли, но снаружи никто не приходил, и сам Отто тоже не выходил. Упершись головой в ладони, он молча переживал прожитое. «Любовь — она от Бога, это — благо. Она — светлая, она — горячая, она дает жизнь. Это говорят и русские и немцы, и мудрецы, и приходские священники, да и простые людишки. Но в моей жизни все иначе, и вот моя любовь ткнула душу еще не рожденного, пока что даже бесполого младенца в пучину ужаса и страданий. Первое, что увидят его крохотные глаза — это снег и обугленные бревна, его кожа почувствует жестокий холод, а уши услышат стон и плач. И он, Отто Краузе, из-за своей любви обрек это безвинное дитя на эти мучения! За что?! За что?!»

Отто подумал, что он человек проклятый, и его семя теперь вместо жизни несет лютую, мучительную смерть. Нерожденный малыш сперва выпрыгнет из теплой материнской утробы на мокрый и холодный снег. А потом?! Где они станут жить? В промерзшей землянке, или продуваемом всеми ветрами шалаше?! Новую избу ведь в тех краях построят не скоро. Что случится с ним потом? Умрет в младенчестве?! Или, когда подрастет, побежит от голода и нищеты в город, где подружится с тамошними лихими людьми, натворит грехов, и все равно умрет?!

Пускай слепая, стоящая над ним и Любой сила, разметала их любовь, в кровь растерзала их сердца. Но при чем здесь невинное дите? Виновны ли они с Любушкой, а если да, то — в чем? В том, что так полюбили друг друга? Но разве любовь может быть грехом?!

Так размышлял Краузе, равнодушно смотрясь в покрытое инеем стекло купе. Когда одна бутылка шнапса закончилась, чья-то заботливая рука поставила ему на стол другую. Эшелон тем временем блуждал в паутине русских железных дорог, останавливался на Богом забытых полустанках. Раза три уже начинали готовиться к погрузке, и тут же прекращали, отправляясь в дальнейший путь. На одной из станций даже сняли с платформ два орудия, но потом с великими усилиями затащили их обратно, и двинулись дальше. Наконец, поезд затормозил на большой станции.

Краузе, наконец, пришел в себя. Но теперь он уже стал совсем другим Краузе, не тем, что был прежде. Ему показалось, что за ночь из него вынули сердце, и теперь у него осталась лишь голова, чтобы слушать приказы, да руки-ноги, чтобы их выполнять. Даже собственные движения казались механическими, будто в каждый сустав кто-то вставил по плохо смазанной шестеренке.

На перроне о чем-то говорили два солдата-железнодорожника.

Ты с русскими машинистами будь начеку, — говорил один, — И поменьше с ними болтай!

Чего такое случилось? — удивился его собеседник.

Да тут был такой Ганс, он с русским машинистом Колей подружился, даже чай с ним в паровозе пил, а после рейса — водку. Но однажды Коля взял, да и треснул Ганса кочергой между глаз, и все, капут. А сам застопорил паровоз, и вместе с помощниками того, дал деру. Теперь ищи-свищи…

Отто понял, о каком солдате и о каком машинисте шла речь, но даже не повернулся в сторону говоривших. Слова сразу же вылетели из его ушей, и проскользнули по коже так, будто были намазаны мылом. Краузе продолжил молча выполнять приказы.

Его батарею теперь поставили на Псковском рубеже, и орудия развернули на север. Стояли гаубицы в густом ельнике, а солдаты расположились прямо в снегу. Строить землянок не стали, ибо чувствовали, что пробыть здесь им доведется не долго. Грелись возле трещавших костров, а спали прямо на больших сугробах, зарываясь в нарубленный лапник. Вскоре у многих бойцов распухли уши, но они, как будто, даже не обращали на них никакого внимания.

Начальство на позиции не появлялось. Только однажды появился непонятно каким ветром занесенный гауптштурмфюрер СС. Он пожал Краузе руку и сказал, что их батарея — последняя надежда Рейха, ведь прямо за спинами Отто и его солдат простираются исконно германские земли, некогда входившие в Левонский орден. Эсэсовец высказался о своей вере в то, что артиллеристы Вермахта станут непреступной стеной на пути славяно-монгольских орд, после чего исчез так же незаметно, как и появился.

Задумываться о причинах появления на позиции этого эсэсовца Отто и его солдатам долго не пришлось. Через несколько минут облепленная снегом суровая хвоя елок окрасилась заревом полыхавшего неподалеку большого пожара. Артиллеристы стояли, раскрыв рты, и молча наблюдали за расстилавшимся впереди морем огня, в которое с небес обрушивались все новые и новые пламенные молнии. Они тогда еще не знали о существовании у русских испепеляющего землю оружия, которые те ласково называли «Катюшами», и им казалось, будто увидели действие таинственной русской магии, рожденной среди промерзших лесов.

Связи не было. Батареи Краузе не оставалось ничего, кроме как открыть огонь вслепую, в цветастые квадраты на измятой карте Отто. Пропитанное морозными иглами пространство заполнилось грохотом боя, который безжалостно растворял в себе все слабые звуки, вроде человеческого голоса. Солдаты уже не слышали своего командира, и каждый наводчик вел стрельбу наугад, лишь бы хоть куда-нибудь отправить очередной слиток железной смерти.

Отто отвернулся от орудий, и с ужасом увидел, что из-за ломающихся елок вылезает могучее рыло русского танка. Рев его дизеля и треск сминаемой древесины безнадежно потонули в огненном грохоте боя, отчего машина двигалась почти бесшумно.

Отто подбежал к блежайшему орудию, и дернул за плечо его командира, повернул его в сторону танка. Тот сразу побелел, точно впитал в себя лежащий под ногами снег, и, с силой обреченного на смерть человека, тряхнул за плечи своих подчиненных. В следующую минуту, пока русский танк буксовал возле особенно толстой, вековой ели, расчет успел повернуть орудие и опустить ствол.

Танк огрызался. Его пулемет безжалостно сек все живое, что оказывалось вблизи. Не успевшие опомниться расчеты второго и третьего орудий кровавыми лужами расползлись по снегу. Отто заметил, что крупповская сталь ствола одной из гаубиц сохранила на себе кровавые отпечатки ладоней кого-то из умирающих артиллеристов. «Вот она какова, та самая русская ярость!» пронеслось в голове обер-лейтенанта.

Орудие, возле которого стоял Краузе, было установлено чуть в стороне, и, надо полагать, русские танкисты сейчас его не видели из-за двух заснеженных кустов, а потому и не стреляли в его сторону. Впрочем, это могло подарить не больше десятка секунд жизни.

Выругавшись широким солярным выхлопом, танк все-таки расправился с елью, и выбрался на поляну. Тут же его башня, как нелюбимая игрушка, полетела в сторону, не выдержав встречи со снарядом, отправленным гаубицей по прямой наводке. Отто с радостью наблюдал, как неприятельский танк превращается в чадливый костер. Он повернулся к своим бойцам, чтобы сказать им что-то ободряющее, и тут же грохот близкого разрыва поглотил их всех. С небес посыпался дождик, состоящий из плотной смеси снега, железа, земли и крови. Кровавый месяц вырос перед глазами Отто, и со всех сторон на мир надвинулись черные шторы.

Когда он очнулся, все тело отвратительно гудело, и было почему-то тяжелым и вялым, как у вымоченного покойника. С большим трудом он поднял правую руку, и выковырял из правого глаза набившуюся в него землю. Потом он повернул голову влево и вправо, увидев вокруг себя лишь красный снег да мерзкие ошметки, бывшие когда-то живыми и бодрыми частями тел его солдат. Отто закрыл глаза, и перед ними засверкало звездное небо, только звезды почему-то были не белые, а красные.

Краузе перевернул себя на другой бок, и увидел лежащего рядом с ним мертвого русского танкиста. Его лица он разглядеть не смог, оно сплошь превратилось в кусок кровавого холодца, а нет лица — нет и человека, уже, вроде, не так и страшно. Впрочем, бояться Отто уже не мог, не было сил.

«Надо в его одежду переодеться», неизвестно почему подумал Отто. Вернее, он даже не подумал, а, как будто, услышал своими отбитыми и отмороженными ушами чью-то подсказку.

С такой тяжкой работой, как переодевание самого себя в этот день, Краузе не встречался никогда в жизни, ни до ни после. Окровавленные руки подолгу воевали с каждой пуговицей германского мундира, и пуговицы, будто в отместку, стреляли во внутренности Отто гадкой, жгучей болью. Наконец, обер-лейтенанту удалось снять свои шинель, френч, наконец, стащить брюки. Тогда он принялся раздевать русского танкиста, что оказалось еще сложнее, чем раздеться самому. Несколько раз он успел потерять сознание, и снова прийти в себя, пока, наконец, не втиснул свое бесчувственное тело в пропахший соляркой русский комбинезон.

Потом Отто сообразил, что его форму следует надеть на русского. Выплевывая на грязный снег кровавую жижу и куски зубов, он умудрился сделать и это. Будучи уже почти в забытье, Краузе сумел пошарить рукой в кармане комбинезона, вытащить оттуда книжечку, похожую на какое-то удостоверение, и, впившись в нее зубами, отгрызть тот угол, где была приклеена фотография какого-то молодого незнакомца. Следы зубов обильно залила кровь, и стало непонятно, отчего угол этого удостоверения оказался оторван. Фотографию Отто прожевал и проглотил.

Остаток сил испарился из обер-лейтенанта, впитался в русский снег, даже не подтопив его. Он потерял сознание.

Перед ним по леденистому, злому снегу, ползал крошечный младенец. Его крохотное личико перекашивалось от страдания, каждое прикосновение к ледяным крошкам доставляло боль. Эта мука сразу же передавалась Отто, и ему казалось, будто с него живьем содрали кожу, и навечно подвесили над ледяным простором, продуваемым гиперборейским ветром. Вокруг не было ничего, кроме засыпанных снегом ям, горелых бревен, и уродливых, искромсанных пеньков.

Младенец все полз и полз, и Отто все трепыхался и трепыхался в своем мешке, сотканном из нитей беспросветной боли. Краузе понимал, что ползти малышу некуда, ведь во всем мире остались лишь снег, горелые бревна, да изуродованные пеньки. И нет выхода за предел этого мира, и ползти по нему младенец будет вечно, как Отто вечно будет пребывать в своей боли, ведь он сам стал болью.

И было их двое — ползущий голый младенчик и Отто, наблюдающий за ним неизвестно откуда, будто с неба. Но нет, не двое, ведь и у младенца и у Отто были одни и те же чувства, и обоих окутывала одна и та же боль. Значит, Отто — это младенец, а младенец — Отто, их сразу и двое, и один. Времени в этом мире быть не могло, а потому нельзя сказать, сколько продолжалось это ползание, один миг или всю вечность.

Внезапно Отто увидел лицо младенчика близко-близко, но отражения его самого в синем глазу малыша не было. Младенец смотрел понимающе, будто видел сразу и прошлое и будущее.

Меня породила твоя воля, твое семя. Оно бросило меня в этот жесткий снег. Я не в силах ей противиться. Ты тоже бессилен, ведь и над тобой есть такая воля, которая тебя сильнее. Но за мои муки ты попал в ад, и сейчас ты — там, то есть — здесь.

Прости, прости меня! — заплакал Отто, и, как ни странно, почувствовал соль своих слез.

Мне не за что тебя прощать, ведь у меня нет к тебе зла, — ответил младенец, — И в тебе не было злобы, когда из тебя выплеснулась твоя воля, твоя любовь. Но уйти отсюда мы сможем только вместе!

Боль стала потихоньку слабеть, будто с тела Отто кто-то стаскивал большой черный мешок. Очнувшись, он разглядел белый потолок, от которого не шло холода, и Краузе понял, что это — не снег.

Очнулься, очнулься, дарагой, — услышал он откуда-то, — А тэба, дарагой, уже хоронит собиралис!

5. РУССКИЕ ПРОТИВ НЕМЦЕВ

С большим трудом Отто повернул голову и увидел человека в белом халате. Руки у него были большими и очень волосатыми, лицо человека украшали огромные усищи. «Где я? И кто это?», думал Краузе, путая в своих мыслях русские слова с немецкими.

Болезнь слабела, как зима, подтачиваемая за окнами беспощадной капелью. Когда запели первые весенние птички, Отто уже смог кое-как вставать на ноги, правда, у него сильно болела голова, будто кто-то вбивал в нее большие гвозди.

Тэбе повезло, — говорил врач, грузин Варлам Вахтангович, — Вес полк погиб, а ты — жывой!

Да, да, в рубашке родился, — кивал головой Отто, а сам понимал, что ему повезло гораздо больше, чем считал врач. А от того полка, про который говорил он, живых и вправду не осталось.

Еще Краузе повезло, что его лечащим врачом оказался грузин, который сам лишь недавно освоил русский язык, и потому не сильно удивлялся, когда Отто во время своего бредового разговора время от времени переходил на немецкий.

Через несколько дней в палату Краузе пришел строгий человек, одетый в свежую, лишенную пятен земли и грязи, пехотную форму с погонами майора. Этот человек задал Отто несколько вопросов о том, где он воевал и о том, как проходил последний его бой. Отто ничего не ответил, но человек, похоже, и не рассчитывал от него что-то услышать, ведь доктора уже сказали про случившуюся в результате контузии потерю памяти. Под конец беседы незнакомец внимательно посмотрел на Краузе и вручил ему новенькое удостоверение, где значилось, что он — Александр Петрович Прокопенко, старший лейтенант, командир танковой роты.

Когда «пехотинец» ушел, Отто внимательно перечитал удостоверение, не веря, что Александр Петрович Прокопенко, украинец, неженатый, родом из города Винницы — это он, коренной пруссак Отто Краузе. Потом из зыбкой, контуженой памяти выплыло изуродованное тело танкиста, и Краузе подумал, что это был тот самый Прокопенко.

Впрочем, Краузе понял, что сейчас лучше не раздумывать про того погибшего Прокопенко, а скорее становиться им. Он приучил себя к мысли, что его зовут Александр Петрович, и что он — родом из Винницы. В госпитальной библиотеке ему даже удалось раздобыть книгу про Украину, и там прочитать о городе Виннице, в котором он никогда не был, да и не побывает до самого конца жизни. На обращение в его адрес «Александр Петрович», «Саша», или «Прокопенко» Отто еще долго немного вздрагивал, но этого никто не замечал, относя на счет контузии.

Однажды, когда Александр — Отто Прокопенко — Краузе сидел на своей кровати и вслушивался в пение русских птичек, в палату вошел доктор.

Забил сказат, тэбе тут писма родитэлы писалы, — сказал он, — Ми им тожы писалы, что все хорошо, жив. Но ты почытай.

Отто кивнул головой и взял у врача пригоршню желтых бумажных треугольников. Письма, написанные мертвецу, которого родители по-прежнему считают живым! А что если такая вера в его жизнь и вправду оживит Александра Петровича!

Но тут Отто сообразил, что эти письма и наличие живых «родителей» могут стать для него опасны. Ведь, может случиться, они и в госпиталь приедут, что тогда?!

«Почитать и придумать ответ. Ведь по-русски я писать умею», решил Отто. Но когда он принялся рассматривать желтые письма, то понял, что ни прочитать их, ни написать ответ, он не сумеет. Ведь письма были написаны на языке, хоть и сильно похожим на русский, но все-таки не по-русски. «Так он же, то есть я теперь, украинец!» сообразил Отто. И он почувствовал, что, как будто, стал чужим самому себе, даже кожа перестала ощущать прикосновения собственных пальцев, словно она была кожаной курткой.

Несколько дней Краузе волновался, но потом успокоился. Мысленно пошарив где-то в своем нутре он почувствовал все того же Отто, которого знал с детства, и который теперь дивился диковинной личине, надетой снаружи. Письма он утопил в туалете.

Скоро Отто выздоровел, и ему предложили съездить в отпуск на родину. «Куда же я поеду, ведь не в Винницу же», подумал он, и отказался, попросив отправить его снова в часть. Но так как той части, где служил Прокопенко, больше не было, его отправили во вновь сформированную.

        Когда Краузе прибыл в танковый полк, в нем стучал увесистый маятник страха. Ведь ему предстояло встретиться со страшными, яростными русскими, более того — стать их командиром. Не убьет ли он кого-нибудь из сослуживцев за то, что он позволит себе рассказать гадкий, пропитанный ядом ненависти анекдот про народ, из которого происходит он, Отто Краузе. И Отто, в такт ударам своего сердца, не переставал повторять «я — русский!, я — русский, я русский!», вколачивая свою немецкость в самые потаенные закоулки души, куда не проникнет никакой свет. Закрывая глаза так, что болели веки, он выдавливал из себя призраки прошлого, словно втискивал их в самый дальний ящик старого комода. Туда отправились город с высокими шпилями, старые друзья, беловолосая Брумгильда.

К порядкам Красной армии Отто привык быстро, ибо отличались от германских порядков они не так уж сильно. Правда, сослуживцев немного удивляла его старательность и некоторая дотошность, но эти качества шли ему только в заслугу, и начальство не переставало хвалить вернувшегося из госпиталя старшего лейтенанта. Командовать танковой ротой ему пришлось учиться с нуля, но это никого не удивляло, ведь Прокопенко вернулся на фронт после контузии. За месяц Краузе научился лихо управлять десятью машинами «Т-34», с которыми и был отправлен в корпус генерала Черняховского, к родному Кенигсбергу.

Родной город он увидел окутанным облаками дыма. Дома и древние крепости огрызались огнем, стремясь нанизать на шпаги своих вспышек любого, кто сунется к ним вплотную.

Перед боем Александр Петрович выпил со своими танкистами «наркомовского» спирта. И, когда последние капли пылающей жижи отплясали в нутре, он вдруг почему-то почувствовал, что они — один народ.

Знаете, — рассказывал механик-водитель Вася, — Когда я еще в селе трактористом был, в меня девица влюбилась, молодая колдунья. У нее и мать ведьма, и бабка. Когда я на войну шел, она меня заговорила от вражьего железа. И вот, полюбуйтесь, ни одной царапины, а воюю с самого начала, почти что с первого дня!

Ха-ха-ха! Заливаешь ты все! — отвечали ему, — Теперь ведь церкви позакрывали, так нет и колдунов. Откуда им взяться?! Ведь всякий колдун — он как тень от веры, а нет веры, нет и тени. Или ты когда видал, чтоб тень ни от чего на земле лежала?! Набрехала все та девка!

Хотите верьте, хотите — нет! — обиженно отвечал Вася.

Отто грустно смотрел на родные края из башни командирской «тридцать четверки». Ведь за стенами домов и крепостей сейчас, быть может, стоят друзья его детства и наводят свое оружие на врага, не зная, что среди бесчисленных русских орд затерялся и он, Отто Краузе. Он — их друг, потерявший на войне не руку, не ногу, а имя, потерявший самого себя. И они его, конечно, убьют, не задумываясь и даже не разглядывая, пришлепнут в числе прочих русских. А что если и его отец, уже старенький, поседевший, наверное, после известия о гибели сына, возьмет автомат и гранаты, и пойдет убивать русских, чтобы отомстить им за своего единственного ребенка?! Мстить будет русским, а, в итоге, своего сына и убьет, теперь уже — на совсем.

Может статься, что и Брумгильда схватит фаустпатрон, и, подобно валькирии, пойдет стрелять во врага, чтобы отплатить ему за всех тех, кого так и не дождалась. И убьет опять-таки Отто, которого она тоже ждала…

Взлетела красная ракета, сигнал к атаке. И из облака горелой солярки вылетели десять танков. В одной из этих машин шел в бой Отто. Он возвращался на родину — с чужим именем, в чужом войске.

Танки Александра Прокопенко первыми отпечатали свой гусеничный след на улицах города. Ведь это был его родной город, где он знал каждый домик, каждый закуток, каждый кустик. И, к тому же, город притягивал его, своего блудного сына, подобно прощающему отцу, стремился поглотить своими объятьями.

Рота Прокопенко таяла, как запоздалая сосулька в жаркий апрельский день. Вот в факел обратилась одна машина, вот — другая. Танкисты выскакивали на покрытую брусчаткой мостовую, и тут же застывали, пригвожденные к ней свинцовыми очередями. Наконец, от всей роты остался лишь танк Прокопенко, который почему-то щадили пронзающие болванки и палящие фаустпатроны. «Теперь направо, потом — прямо, там — в переулочек, а за ним — и мой дом! Какой он сейчас?..» размышлял Отто, представив, как он, маленький и невинный, мчится на велосипеде к родным дверям. Но до дома он так и не добрался. Что-то лопнуло, разорвалось под правой гусеницей, и машина в дикой пляске закружилась на одном месте. Тут же небеса озарила вспышка света, пронизавшая Отто сквозь всю плоть, до самых костей, до германских и русских закоулков души. После он вспоминал, будто на фоне той вспышке видел ослепительную, прекрасную валькирию Брумгильду, сжимавшую в своих руках крылатый фаустпатрон.

Малыш продолжал ползти по снегу. Только снег теперь стал другим, рыхлым и вязким, и младенец глубоко проваливался в него. И опять кокон сплошной боли окутал Отто, и снова он обратился в сгусток страдания. Малыш выбрался из сугроба, но лишь для того, чтобы провалиться в новую снежную гору по самую тонкую, нежную шейку. Снаружи осталась лишь его голова, и Отто опять увидел его лицо.

Выберемся, — сказал малыш, — Любовь — она не может нести зло, она — всегда добро.

Очнулся Отто снова в госпитале. Что уж совсем странно — в том же самом, где был и в тот раз.

О, старий знакомий, — приветствовал его все тот же врач-грузин, — Ну ничиво, тепер бистрее оклемаешься, рани неглубоки. Прямо в рубашкэ родилься! Тваи-то все погиблы.

Отто вспомнил молодое лицо механика Васи, и ему вдруг сделалось тоскливо. Наивный, добрый паренек погиб, а он, пропитанный грехом не то немец, не то русский, остался жить на этой чужой земле!

Опять потянулись госпитальные дни, и снова ему приносили письма на языке, похожем на русский. Отчего-то Отто жалел людей, писавших эти письма, тем более, что на испещренной чернилами бумаге кое-где белела соль от высохших слез. Но что он мог поделать, как он мог помочь тем людям? Поехать после госпиталя к ним и во всем признаться? Но станет ли им легче, если они окончательно, беспросветно узнают, что их сын погиб, и увидят одного из тех, кто без всяких злых мыслей его убил?! Может, им лучше чувствовать своего сына пусть и безнадежно далеким, но все-таки живым, способным когда-нибудь вернуться?!

В таких размышлениях и проходили его госпитальные дни. А еще он вспоминал Ракиту, вернее, она была центром его жизни, впитываясь в каждое мгновение, в каждый миг, пронзая своим бытием все события и предметы. И он решил после окончания войны сразу же отправиться туда, пусть даже там его разоблачат, и потом с позором отвезут в зарешеченном вагоне «куда следует».

К осени раны затянулись, превратились в грубо-мужицкие рубцы и шрамы. Войны уже не было, она осталась только в не погребенных костях, разбросанных по бескрайним просторам России и узким полям Германии, да по ржавому, искалеченному железу, еще лежащему на земле-матушке. Александр Прокопенко получил орден Красной Звезды и увольнение из Вооруженных Сил по ранению.

6. РУССКОЕ В НЕМЕЦКОМ И НЕМЕЦКОЕ В РУССКОМ

С маленьким чемоданчиком, где были лишь смена белья, сухой паек, да немного денег, Александр Петрович Прокопенко, или Отто Краузе, залез в прокуренный вагон поезда. На следующую ночь из-за поворота выплыл до боли знакомый, но почти забытый полустанок.

Выйдя ранним утром из тамбура вагона, Краузе пошел по пропитанной небесными водами осенней дороге. Желтые и красные листья кружились возле его головы, прилипали к волосам. Когда из-за поворота дороги должно было показаться место, где прежде была Ракита, Отто зажмурил глаза. Перед ними выплыло заснеженное поле, полное исковерканных пеньков и углей, на котором не осталось ничего похожего на человеческое жилище. И ползает по тому полю малыш, проваливается в снег, окутывая своей мукой Отто, и сливаясь с ним через общую боль.

Правда, сейчас осень, снега нет. Ему, по всей видимости, печально заглянет в глаза большой выжженный пустырь, где золотистые листья жмутся к черной, обугленной земле.

Но то, что увидел Отто, когда открыл глаза, потрясло его больше, чем снежная поляна в самом начале осени. Перед ним стояла все та же серая деревня Ракита, не лучше, но и не хуже той, прежней. О том, что деревня гибла, говорили лишь груды углей, валявшиеся по обочине дороги-улицы. Не знал Краузе о таинственной живучести русских деревень, перенесших на своем веку и чуму, и голод, и пожары. Такие деревни нельзя убить, но нельзя и изменить, всегда они будут воскресать, но в том же виде, что и прежде.

Краузе зашагал к дому Любушки, который стоял там же, где и прежде. Выглядел он так, будто и не горел — серые бревна с торчащей между ними паклей. Отто постучался, и вскоре из-за двери появилась Любушка, такая же, как и прежде. Следом за ней из избы выскочила крохотная дочка. Так они долго обнимались и целовались, и чувствовали, будто что-то разорванное и разбитое срослось, наконец, обратно, вернуло себе предназначенную самим Богом цельность.

Лишь потом Люба заметила на Отто советскую танковую форму с орденом Красной Звезды на груди. Краузе рассказал о том, что с ним приключилось, и Любушка уже ничему не удивлялась, будто так все и должно было быть. Про дочку он узнал, что Люба назвала ее Светой (тоже русское имя, которого больше нигде не встретишь!), а отчество дала от дурачка-Вовки, Владимировна. Это чтоб кривотолков не было, с дурачка-то какой спрос?!

Разумеется, отчество решили поменять. Но на какое? И Отто согласился, чтобы Света стала Александровной, ведь он уже и сам себя часто называл Александром.

В Раките они прожили до белых мух, а потом Отто узнал, что его родной Кенигсберг стал Россией, а всех прежних жителей из него выселили в обрезанную со всех сторон, разрушенную и разделенную новую Германию. Краузе представил, что пришлось пережить его отцу, уцелевшим в мясорубке войны друзьям его детства, когда необоримая сила вытряхнула их из мира родных улочек, и бросила куда-то на чужбину, обрубив надежду на возвращение, и уронил в русскую землю большую слезу. Но он теперь — русский, а, значит, сможет вернуться на родину, то есть — отправиться туда в качестве поселенца (прямо голова идет кругом)!

И зимой они въехали в родной город Отто Краузе, который теперь назывался Калининград. Прямо с вокзала они направились в родовой домик Краузе, и обнаружили его целым и невредимым, что смотрелось несколько нелепо на фоне подступавших со всех сторон руин. Дверь была заперта. «Неужто кто-то опередил, и теперь живет здесь?!» подумал Отто, и, на всякий случай постучал в дверь.

На пороге вырос поседевший отец, и едва не рухнул на землю. Увидеть мысленно похороненных сыновей и дочерей в ту войну довелось многим, но чтобы пришел сын, воскресший уже в совсем ином виде!

Старого Вильгельма не выслали. Ведь он был единственным, кто мог разобраться в хитроумной железной паутине одного из здешних заводов, к тому же он хорошо говорил по-русски. У него даже не отобрали родного дома, куда и въехала молодая семья.

Так и стали они жить в Калининграде, выучившись на математиков, и смешавшись с массой прочего университетского люда. В память о Раките Отто сделал маленький картонный макет той деревушки, и поставил его на большой круглый дубовый стол в центре комнаты. И теперь дедушка Прокопенко нет-нет, да и поглядывает на изготовленный им образ того места, где произошло таинственное слияние двух кровей, куда выплеснулось семя жизни, пронесенное через море пламени и железа. Правда, его приходится беречь от резвых правнуков, которые так и норовят что-нибудь поломать, что-нибудь отвинтить. Но разве можно на них обижаться, ведь кровушка своя, родная!


Товарищ Хальген

2008 год.


 



Комментарии
Комментариев нет




Автор



Расскажите друзьям:



Цифры
В избранном у: 0
Открытий: 1072


Пожаловаться