День выдался ясный, но меня не отпускала мысль. Мысль о ней. Много дней она смотрела, не мигая, мне в глаза. Её глаза, обездвиженные воздухом, всегда подкрадывались со спины, входили между лопатками острыми стальными спицами. Этого невозможно было не почувствовать — на рубашке оставались едва заметные отверстия с небольшими бурыми пятнами.
По вечерам шёл к ней в гости, меня никто не ждал, кроме ворсистого коврика равнодушия, плывущего из холодного света, но это нисколько не волновало, наоборот, весь день думал о свидании. Другой бы спросил, что можно испытывать к ней, мёртвой, лежащей в непроницаемой толстой плёнке с выпученными глазами. Но у каждого человека должен быть в жизни кто-то, кто ни разу не смотрел на тебя живыми глазами, кому всё равно есть ты или нет. Меня это жутко заводит. Когда я нашёл её — ту, которая не ждёт, с потрясающим до животной дрожи взглядом, понял, что любовь существует.
Она меня изменила нас-всем, а нас ничего не связывало. Ни-че-гость. Жестокость. Да, вздыхаю. Клейкие дождинки парадным строем стекают с моих волос, глотаю их мутный осадок, сплёвываю сгустками. Гость. Как смешно. Надеваю выцветший от долгих раздумий фрак, шею толсто сдавливает в горошинку бабочка. До блеска отшлифованные лодочки-ботинки. Гребу веслом в лодочке. Неслышно позвякивает мелкая волна. Неровным импульсом сквозь меня проходит штиль. Уютно и непредсказуемо, я — марширую.
Ещё немного пути и меня накроет её скользкий взгляд. Сколько раз на нём поскальзывался, меня толкали локтём, пинали ногами куда-то спешащие. Вставал с глупой осыпающейся улыбкой, поправлял бабочку, мы вместе с бабочкой шли дальше. Да, я идиот, она же меня не ждала. А кто с уверенностью скажет, что не ждала там, под толщей пластика. Не дышала, но видела, не ощущала тепло дождинок, не помнила, почему оказалась здесь, не понимала, зачем к ней иду.
Уже совсем стемнело. Кое-где на поверхности потёртых крыш всплывают окна, потом в строгом порядке, через один, четыре, восемнадцать оседают под колёсами машин, превращаются в сильно обгоревший лаваш. Один из них поднимаю, засовываю в нагрудный карман вместо торжественного платка — отлично смотрится на фоне крадущегося в сумерках меня. Остаётся мало времени. Из-за угла бросается под ноги коченеющая темнота, спотыкаюсь, едва не удерживаясь. От испуга хватаюсь за воздух, катимся с ним вдвоём. Бабочка отрывается, делает взмах горошинками, улетает. Лодочки похожи на утлое корыто, что было у старухи. Как же всё смешно. Плыву в корыте, сквозь трещины проступает лихорадка ожидания. Порылся во фраке, запить нечем, забыл на журнальном столике бокал с Шопеном.
Постараюсь никому не рассказывать, как пытался сачком поймать бабочку, она давилась хохотом и горошинками, под конец подавилась на моей шее, трепещет сушеными крыльями. Видок ещё тот. Не представляю, как покажусь ей, что скажет, разрывая вакуум. Надеюсь, из вежливости промолчит. Ведь я себя обманываю сейчас — враньё, что надеюсь на её молчание. Кажется, если пошевелит своими коричневыми губами, вакуум расплавит ткань забвения. Тогда смогу понять, как она дышит. Но она не дышит! Бездыханное тело (фраза-то какая официальная, в кавычки её завлечь разве) не может дышать, впрочем, и не надо. Люблю её такую, какая есть. Готов есть, быть ей, тронуться её умом. Ещё никто не любил меня так, как я её, а её — никто, как она.
Было желание вернуться, не идти. Упало такое чувство, что настал тот вечер. И потому, что не понял, каким должен быть «тот», иду дальше, шурша крыльями на шее. Икаю от смеха, от меня шарахаются бездомные псины с хвостом кольцом. Один псина подбежала к моей лодочке и поднял лапу с напедикюренными когтями. Лодочку заштормило в неизбежном запахе. На моей шее теперь ошейник с налипшей шерстью, всегда чувствовал — не хватает чего-то. Никогда не думал, сколько она заплатила, чтобы с полуоткрытым ртом врастать в уходящий дождь, но надеялся узнать, сколько стоила.
Не знаю, почему она лежит на стальной белой поверхности, кто положил её туда, и почему жизнь продолжается в прочно прилипшем к её телу прозрачном мешке. Не знаю, как зовут, кто родители — может, утонули в кругосветном путешествии.
Двери растворяют стороны, вхожу, нервно растягивая удушающий ошейник, пытаюсь избавиться от бабочки, вдруг заревнует. Крылья тускло осыпаются жухлыми плавниками, на шее плавным ходом ползёт собачья шерсть. Кажется, превращаюсь в Бобика. Пытаюсь промедлить, зацепиться за что-нибудь, упасть, сломать колено, потерять сознание, чтобы ещё дольше оставаться придурком, целующимся с предвкушением. Начинаю придумывать препятствия, хотя весь этот грёбаный путь, в котором ловил свой галстук сачком и нацепил собачий ошейник, даже меня ошеломил. Я ведь не придурок, да? Всего лишь забыл на журнальном столике бокал с Шопеном.
Долго стоял на одном месте — боялся расставания с порогом, боялся больше никогда её не увидеть, этих до спазмов поджелудочной железы глаз. Прекрасно понимал, что не может она вечно лежать в белом холоде, щурясь от многочисленных взглядов в свою сторону. Кто-то равнодушно подойдёт и возьмёт продолговатый запотевший свёрток, брезгливо морщась, вытирая влажные пальцы. Она будет сражаться до последнего, выскользнет на растоптанный пол, забьётся в истерике. Потому что я один её люблю.
Мысль, что опоздал, отковырнула с насиженного места, с разбега пнула, придавая стремительную скорость. Пот фруктовым желе размазывался толстым слоем по всему лицу, забрался в глаза. Я побежал. «ХРУСССЧЧЧЧЧИНННН» — споткнулся обо что-то противно визжащее от моего столкновения. «Дебиллллшшшшооууу» — зашлась в крике тётка в складках, крик постепенно таял гигантскими маршмэллоу в кружке с горячим какао, превращаясь в тягучие нитки. Ноги увязали в их липком клейстере, сердце перебралось в горло, сплёвывая точечные выстрелы в разворотившее сознание безумие.
Её нигде не было. Вообще НИГДЕ. Н-и-г-д-е. «Шшшшшш» — извивалась тётка, задыхаясь переполнившим весом. «Хвяссськ» — скользили лодочки по мгновенно растекающемся льду. «ГДДЕЕЕЕ ТЫЫЫЫ» — плюхнулось пересохшей акварелью и тут же облепило редко замерцавший свет, сглотнуло не пережёванный пергаментный страх.
Я увидел её, одинокую, вдали от света, жизни, взглядов, от смысла быть. В тёмном, затхлом углу она, мёртвая и такая умершая 24 дня назад, умирала навсегда, не попрощавшись со мной. Моя Ску. Моя Ску. Моя Ску. Что же они с тобой сделали, родная моя, желанная, недоступная. Твой вакуум, ставший нашим миром, одним для тебя одной, перестал быть. Такой восхитительный пластик, безупречно подчёркивавший твои плавные изгибы, раздулся, помутнел, за ужасно пахнущей липкой плёнкой потерялись пьянящие коричневые губы, выпученные глаза, с придыханием полуоткрытый рот.
Самое страшное — не мог понять, сколько стоишь. Раньше всё было знакомо до боли — тонкими ресницами взмахивал лёд терзаний, промежутками плыли неоновые огни, парализующий белый цвет, в котором ты вспоминала уплывшее море. Волнистой прядью ниспадал слегка шокирующий ценник: «Скумбрия холодного копчения 250 гр. «Фиш Хаус» 139 рублей 99 копеек». Теперь я даже слышал, как ты пахнешь, видел, как твоё тело постепенно разлагается, освобождаясь от костей, глаза наливаются зелёной поволокой, изо рта тонкой струйкой сочится запах гниения.
«Успей купить!» — мерзко верещала сиреневая вывеска и ниже, рубящая наотмашь, цена — «99 рублей 99 копеек». Я так и не успел тебя попробовать, моя Ску. Сколько долгих дней мечтал острым ножом пронзить вакуумный пластик, ощутить немыслимое копчение восхитительно ровной спинки, языком ощутить прохладу лоснящегося мяса с тревожными капельками жира под тончайшей кожей, разбавляя горячим картофелем. Немного забыл. Непременно — запивая Шопеном в бокале.