Top.Mail.Ru

ImperceptibleРОК-Н-РОЛЛ МЕРТВ

многа букаф.
"В воскресный день, 19 августа, в Ленинграде хоронили

                    Виктора Цоя.

                           По просьбе его близких поклонники музыканта (сколько

                    сотен их было?) пришли на кладбище уже после погребения.

                           /.../

                           В Ленинграде, не прекращаясь, шел дождь".

                                   Газета "Экран и сцена" N_34 от 23 августа 90 г.


                           "Его нет. А на кладбище — что... Один из рассказов о

                    жизни рока гласит: Майк отказался идти на похороны Саши

                    Башлачева. Его уговаривали, убеждали, недоумевали. Он же

                    ответил, что таких, как он и Саша, не хоронить надо, а

                    выбрасывать на помойку.

                           /.../

                           Майку Науменко было 36 лет".

                                        Газета "Культура" N_2 от 21 сентября 91 г.


                           От песен Игоря Талькова нам теперь не откреститься. И

                    тот подонок, что выстрелил в его сердце, тоже останется в

                    истории. Как человек, убивший сказавшего высокие слова о

                    России".

                               "Российская газета" N_209 (255) от 9 октября 91 г.



    В отличие от приведенных выше газетных выдержек, весь нижеследующий

текст является чистейшей воды вымыслом. Совпадение каких-либо ситуаций или

имен — случайно.




                                           Ненависть и отчаяние творца, когда он нам

                                       о них рассказывает, всегда окрашены чем-то

                                       похожим на любовь.

                                                                                Рей Бредбери




                                        "ДРЕБЕЗГИ"


    Скопище возле входа в концертный зал гостиницы "Россия" было видно

издалека. Человек двести подростков. И непонятно, то ли они там дерутся,

то ли — наоборот. Менты — только делают вид, что порядок наводят. А,

собственно, кому он тут нужен — порядок?

    Пытаться пробиться к двери, выйдя из "Жигулей" — бесполезно. И я

медленно двинул машину прямо на толпу. Вот тут так — сразу подскочил

ушастый сержантик: "Я вас оштрафую, это вам не проезжая часть..." Я сунул

ему под нос через окно дверцы свое журналистское удостоверение; да только

не подействовало. Что ему моя корочка? Это б раньше он испугался. Еще бы

честь отдал. А нынче — демократия... И имя мое — Николай Крот — ему ни о

чем не говорит. Вот эти — возле дверей, они бы точно описались от счастья,

что с самим КРОТОМ рядом стоят — с отцом-родителем "Дребезгов"!.. А

сержантик — темный, ему — что Крот, что бурундук... Ну, да, пока я с ним

разбирался, "Жигуленок" мой продрался-таки потихоньку    через    толпу.

Сержантика куда-то затискали, а я вдоль стенки пролез-таки к двери и пнул

ее пару раз.

    Хорошо, швейцар сегодня — дед по кличке "Буденный" (за усы прозвали).

Он меня знает: даже дергаться не стал — сразу открыл и впустил. "Молодец,

Буденный, — говорю я ему со сталинским акцентом, — благодарность выражаю

вам: от себя лично и от всего советского народа." И пошел в валютный бар.

Слава богу, мелочишка есть. А где еще сейчас "Дребезгов" искать? Или там,

или уж нигде.

    И точно. Один, во всяком случае — там. Барабанщик — Костя Кленов. С

двумя неграми пытается контакт наладить. Он славный — Костя. Только дурак.

Но — барабанщику положено.

    Взял я стакан виски, подсел к Клену за столик, а на негров так

глянул, что они слиняли сразу. Клен мне обрадовался. "Привет, — говорит,

Крот Коля" (так они меня всегда стебают).

    — Привет, — говорю и я. — Что у вас тут новенького?

    И тут он сразу, сходу, паразит, даже отдышаться не дал, мне и выдал:

    — Ром колется.

    — В смысле? — спрашиваю.

    — В смысле — наркотики колет. На иглу сел, в смысле. Ширяется, в

смысле, во всю. Как тебе понятнее?

    Я прямо так и ошалел.

    — Ну вы даете, — говорю. — А ты не врешь? И вообще, откуда ты

знаешь-то?

    — Коль, я же не с Луны свалился. Я, слава богу, нагляделся на них.

Дерганый стал, репетиции срывает. Да у него на руке — следы. Свежие.

    — Ох, и уроды же вы все-таки, — обозлился я. Меня каких-то два месяца

не было. Детский сад. Оставить нельзя. Это же — все, конец. Если Ром

всерьез в это влез — хана. Группе, во всяком случае, точно.

    — А ты поговори с ним, — советует мне Клен, как будто я сам — совсем

кретин.

    — Вот что, братец, — отвечаю я, на часы глядя, — пора тебе на

сцену... "Встань пораньше, встань пораньше..." И в руки палочки кленовые

возьми.

    Он и вправду заторопился. Напоследок сказал еще: "А ширево ему Тоша

таскает. Точно тебе говорю".

    Тоша, значит. Комсомолец долбаный. Я еще пару минут посидел за

столиком, пока зло не остыло. А потом тоже пошел. Только не в зал, а в

осветительскую. Оттуда мне смотреть больше нравится.



    Из черной ямы внизу было слышно, как кипит зал. Уже минут пять, как

пора было начинать. Одно из двух: или что-то случилось, или Ром пустил в

ход свой старый испытанный трюк — ждет, когда поддатая, в основном, толпа,

хорошенько обозлится. Тогда с ней работать легче.

    Вот, кто-то не выдерживает — раздается робкий свист. И тут же, как с

цепи — шквал звуков. Топот, хлопки и крики сливаются в единую плотную

массу. "Ро-ма, Ро-ма!" — скандирует зал в ритме несущегося поезда.

    Минута, две... И вот ритм подхватывает невидимый Костин барабан,

такой мощности, что кажется, будто на грудь положили пуховую подушку и с

размаху бьют по ней кулаком. Вот, сохраняя тот же ритмический рисунок,

врывается бас-гитара Жени Мейко (мы зовем его "Джим"). Он терзает бедный

инструмент, заставляя его рычать аккордами.

    "Ро-ма, Ро-ма!" — продолжает    скандировать    зал,    и    создается

впечатление,    что    толпа    поет     какую-то     дикую     песню.     Вдруг,

ослепительно-тонкий луч — ярко-зеленый и упругий, как стальная струна, луч

лазера пронзает тьму под потолком. Еще один — красный, еще — синий,

желтый, фиолетовый, снова зеленый — они протянулись со всех сторон,

перекрещиваясь, переплетаясь в фантастическую небесную паутину. Но они

ничего не освещают; кажется, внизу от них стало еще темней.

    В это время на сцене загораются факелы, и в их тусклом свете на

заднем плане вырисовываются огромные, раскачивающиеся вперед-назад на

мощных цепях, качели, а на них — кленова чудовищная ударная установка (я

всегда знал, что он — придурок, а не знал бы, мне, чтобы все стало ясно,

хватило бы одного взгляда на эту гору барабанов). Под качелями — дубовый

крест, как будто перенесенный сюда прямо с Голгофы. По краям сцены спиной

к залу — двое затянутых в черную кожу. Слева — Джим с гитарой наперевес;

справа — клавишник Эдик (по прозвищу "Смур"). Синтезатор уже включился в

общую вакханалию и изрыгает в толпу потоки звуков, напоминающих рев

реактивного лайнера на подходе к звуковому барьеру.

    Но вот, кажется, "увертюра" близится к концу, и тогда крест медленно

со скрипом поворачивается на сто восемьдесят градусов. К моменту, когда

становится видно, что на обратной его стороне распят человек в белой

набедренной повязке, через всю эту (ритмичную, правда) какофонию все

явственней прорастают торжественные и светлые аккорды католической мессы.

И остается она одна, но звучащая все в том же бешеном ритме. Под крестом

от брошенного Джимом факела разгорается костер (я-то знаю, что это

кинотрюк, но все равно — эффектно). Пламя быстро набирает силу. Внезапно с

центра потолка в зал падает ослепительно яркая звезда,    а    крест,

одновременно с этим, как бы пережженный у основания пламенем костра,

рушится вниз. Но "распятый" успевает упасть чуть раньше и, рискуя быть

придавленным, кубарем выкатывается на авансцену. Крест    с    грохотом

ударяется об пол, а новоявленный Мессия — Роман Хмелик, фронтмен группы

уже стоит на краю подмостков, в одной руке сжимая микрофон, другой

указывая на еще падающую звезду.

    Последний аккорд затихает и в образовавшемся звуковом    вакууме

раздается его пронзительный крик: "Эй, ты!!!"

    Ударник, бас и клавиши вновь заводят хлесткий напряженный хард, а Ром

с интонациями безумного прорицателя, до    истеричности    самозабвенно,

продолжает свой гимн всеотрицания, гимн "Дребезгов":


                           "Эй ты!

                           Что ты уставился?!

                           Или не видел как падают звезды?

                           Или ты загадал желание

                           Самое заветное, чтобы — хоть лопни?!


                           Эй ты!

                           Чему тебя учили?

                           Ведь это все — оптический обман!

                           Звезды не сходят со своих орбит...

                           Все у нас, сплошь — оптический обман!

                           Эй ты!

                           Тебе что — нравится вся эта гниль:

                           Коммунисты, демократы, онанисты, бюрократы?!

                           Или ты станешь одним из них,

                           Чтобы ребенок внутри тебя умер?


                           Так вдребезги,

                                       вдребезги,

                                                вдребезги...

                           Вдребезги проклятый мир!!!

                           Вместе мы — монстры, мы — сверхчеловеки,

                           Вдребезги проклятый мир!!!"


    В упоении Ром, как заведенный, мечется по сцене. Вдруг светящаяся

разноцветная паутина под потолком, как бы прогнувшись, стремительно падает

вниз. Это лучи, направленные раньше параллельно полу, теперь становятся

градусов в сорок пять под углом к нему и начинают в такт музыке мигать и

носиться в зале по причудливым траекториям.

    В этот момент Ром бросает микрофон и, схватив со специальной

подставки гитару, начинает свой сольный пятнадцатиминутный проигрыш. Не

люблю металл, но Ром тут, действительно, виртуоз.

    Зал внизу беснуется в упоении.

    Начав с темы и импровизируя, Роман все более усложняет ее, как бы

выстраивая на простом фундаменте фантасмагорический ажурный замок.

    Но вот он снова рванулся к стойке с микрофоном и, не прекращая

работать пальцами, продолжает:


                           "Эй ты!

                           Сольем нашу злость в сверхупругий сплав!

                           Заставим звезды сломать орбиты,

                           Пусть все потом катится в тартарары...

                           Но мы-то увидим свой звездный час!

                           Так вдребезги,

                                    вдребезги,

                                            вдребезги...

                           Вдребезги проклятый мир!!!

                           Ты ведь не трус, как я погляжу...

                           Вдребезги проклятый мир!!!


    Тут, стоявший на протяжении всего происходящего к залу спиной, Джим

вдруг поворачивается в пол-оборота, и на его правой руке обнаруживается

черная повязка с белой свастикой. Он направляет гриф своего "баса", как

ствол автомата, в сторону синтезатора. "Вдребезги!" — кричит    Ром.

Камнепадом прокатывается по залу звук автоматной очереди, и Эдик-Смур,

метра на полтора отброшенный в сторону, падает навзничь. "Вдребезги!"

кричит Ром, и Джим "бьет" по кленовым качелям. Одна из цепей рвется, и на

сцену, и даже в зал с грохотом сыпятся барабаны. Спектакль отменный.

Уважаю. На подростков, конечно, рассчитано, но все-таки...

    "Вдре..." — но тут и самого Рома настигает гитара Джима. Наступает

зловещая тишина. Джим, осклабившись, поворачивается и направляет гриф в

серую массу под сценой. Взвинченная до полусумасшествия, окончательно

уверовавшая в убийственную силу его гитары, толпа шумно вздыхает. Передние

ряды прячутся за спинки кресел.

    Эта пантомима длится около минуты: "ствол" из стороны в сторону

блуждает по залу, вызывая там и тут истеричные выкрики. Но вот, наконец,

он поднимается и долгой очередью бьет по прожекторам под потолком. Свет

гаснет.

    Две или три минуты все в оцепенении. Загорается тусклый огонек. На

сцене уже никого нет. Первое отделение шоу — закончилось. Публика не сразу

приходит в себя. А я выскальзываю из своего убежища и знакомыми переходами

топаю в гримерку.



    Ром полуголый валялся в кресле и курил. Глаза его были открыты, но

взгляд — такой, что, казалось, он ничего не видит. Зрачки    чисто

механически следили за рыскающим туда-сюда    пропеллером    настольного

вентилятора.

    Я взял стул и, поставив его напортив, сел. Ром повернул коротко

остриженную голову в мою сторону, и в лице его появилась крупица

осмысленности.

    — А, — сказал он и снова вперился в вентилятор.

    — Ага! — сразу обозлился я и выключил последний. — Это называется

"радостная встреча старого друга, после долгой с оным разлуки".

    — Ну привет, — отозвался он, снова обернувшись ко мне, — как дела?

    А я не мог оторвать глаз от его руки. Голой исколотой руки. И я решил

взять его на понт:

    — У меня-то — ништяк. А вот ты ответь: сколько Тоше платишь? — и

ткнул его пальцем в запястье.

    Его реакцией я был несколько обескуражен. Он даже не удивился моему

вопросу. Ответил, будто так и надо:

    — Ни копейки. Даром дает. Заботится.

    — И давно это началось?

    — Месяца четыре.

    — Почему же я раньше ничего не замечал?

    — Ну, наверное, это не сразу заметно становится.

    И тут я понял, отчего он так спокоен. Отчего не застебался, не стал

юлить. Ему просто на все наплевать. И мне стало страшно. Ведь, если

честно, я люблю его. И его, и остальных. В какой-то степени, я им — как

отец. Хотя мы и одного возраста. И я положил руку ему на плечо. И я

спросил:

    — Что случилось, Ром?

    Он потушил сигарету и, не глядя на меня, после долгой паузы ответил:

    — Понимаешь, я чувствую себя мертвецом.

    — Не понимаю.

    Он вышел из оцепенения, снова глянул на меня и усмехнулся:

    — Б.Г. слушать надо. "Рок-н-ролл мертв, а я — еще нет." Он — еще нет.

А я — уже да.

    — Ты достал меня своей меланхолией. В чем дело?

    — Пойми, Крот Коля, я никогда ничем, кроме музыки не занимался. Я

ничего больше не люблю. Я ничего больше не умею. Все — в лом. И вдруг

понял: то, что я делаю сейчас — шелуха. Балаган.

    — Но ведь ты всегда хотел что-то сказать.

    — А сказать-то нечего. До сегодняшнего мы доползли постепенно. Но я

не могу просто петь, просто кривляться. А им ничего и не надо. Боб — и тот

в дерьме, никому не нужен. Им никто не нужен.

    — А ты — нужен. Посмотри — полный зал!

    — Это от того, что я — оборотень. Перевертыш. Я вычислил, ЧТО

покатит, и корчусь, как Буратино. Но мне уже нечего сказать. Я умер... И

еще: мне иногда кажется, что во мне КТО-ТО СИДИТ. Кто-то чужой...

    Я перебил его (тогда я не придал особого значения этой его последней

фразе):

    — Ром, ей-богу, это пройдет. Сам я уже прокатил через это. И мне было

намного хуже. Ты же знаешь, как я ушел.

    — А как ты ушел? Классно ты ушел. Ты умней меня. Ты понял, что музыка

гиблое дело, вот и притащил меня на свое место. А сам стал крутым.

    — Да уж, круче некуда. А ведь я с Кленом и Джимом еще в школе все

начинал. И они смотрели мне в рот. Мы репетировали по подвалам, по

каким-то стремным ДК. А потом я служил в армии, "закосить" не вышло. Но не

поумнел и, вернувшись, снова принялся за старое. И не было никакого

просвета — ты же помнишь те времена. Помнишь дядю Севу? Это ведь,

по-моему, уже при тебе было.

    — Да, — кивнул Ром и на лице его появилась чуть ли не мечтательная

улыбка. И мы на минутку замолчали, вспоминая, наверное, одно и то же.

"Дядя Сева" — так мы прозвали инструктора "по идеологии" горкома партии

Севостьянова А.А. Этот степенный солидный папик с умными глазами и потными

руками вызывал нас "на прием" в четверг каждой недели и по-престольному

гыкая (это когда "г" звучит почти как "х"), глаголил: "Ну что, граждане

рокеры, долго ли еще будете порочить советскую молодежь в собственном,

понимаете, лице? Будить подавленные нашим коммунистическим, понимаете,

воспитанием звериные инстинкты? Проводить чуждую идеологию?" И так он это

говорил, что сразу было ясно: переубеждать его не надо. Он и сам прекрасно

все просекает. Но он — выполняет свой долг. "Гражданский". И мы тоже все

понимали. И такое у нас было взаимопонимание, что даже злости не было. Вот

только периодически нас — то одного, то другого — гнали с работы или из

института, или из комсомола, или еще откуда-нибудь. Это когда от дяди Севы

приходила очередная телега. А потом все стало проще: потом нас уже

неоткуда гнать...

    Я очнулся от воспоминаний первый:

    — Но вдруг времена стали меняться: вылезла "Машина", потом

"Аквариум", а где-то в 87-м — уже кого только не было. И — все двери

открыты. Рок — в фаворе. На экранах — "Асса". А я — выдохся. Я слишком

привык быть в андеграунде. Вот тогда-то я и нашел тебя и притащил в

команду. И наблюдал, как без меня вы сразу поперли вверх, словно балласт

сбросили. А меня всего ломало: я хотел быть с вами, я хотел играть. Как

мне было больно... Но "эта музыка будет вечной,    если    я    заменю

батарейки..." Я и был — та севшая батарейка.

    Ром глядел на меня, не скрывая удивления:

    — А ты не врешь?

    — Зачем я тебе буду врать?

    — А на вид-то ты всегда был — законченный мажор.

    — А что мне оставалось делать: не можешь летать, умей хоть ползать.

Чем я с успехом и занимаюсь.

    — Но ведь у тебя в газете мазь круто пошла...

    — Ты просто не в курсе. Я целый год маялся по редакциям. Ты

понимаешь, мы ведь жили в своем замкнутом мирке. Что я знал? Немного

общагу, немного — казарму, а, в основном-то, — флэты, тусовки... Кому это

все надо? И везде мне давали "от ворот поворот". Да и самого меня, кроме

музыки, не интересовало ничего. Но я не ныл, как ты, я искал выход. И я

нашел его. Я — с вами, я вновь нужен вам. Меня читают. Я не сдаюсь. Кроме

того, у меня есть Ленка; она не бросила меня в самые трудные времена. А

сейчас у меня есть еще дочь...

    Ром уставился на меня:

    — Елки! Что же ты молчал?!

    — А зачем, по-твоему я уезжал? Она очень плохо переносила последний

месяц. Вот я и увез ее к матери. Потом — роды. Потом — надо было хоть

немного помочь...

    — Как назвал?

    — Ленка назвала Настасьей.

    — "Ленка назвала", — передразнил он. — Ладно уж, не темни, я

прекрасно знаю, что у вас с Настей было до твоей женитьбы. Мне-то на все

это наплевать, а вот ей будет приятно, что ты так назвал дочку.

    Тут он взял меня за запястье и глянул на часы:

    — Слушай, мы с тобой заболтались, а через минуту я должен быть на

сцене. Я подумаю над тем, что ты мне сказал. Может быть, ты прав, я

действительно раскис. — Он явно оклемался. — После поговорим.

    — Нет, я больше не собираюсь разговаривать на эту тему. Все ясно,

по-моему. Ты должен взять себя в руки и вылезти из дерьма, в которое

вляпался. Так что — давай. И передай Насте, что я зайду на днях — на

чашечку кофе.

    Ром торопливо напяливал идиотский прикид, в котором работает второе

отделение — сплошные кожа и железо.

    — Слушай, — обратился я к нему напоследок, — я еще с Тошей хочу

побеседовать. Ты хоть скажи, какую дрянь он тебе подсовывает?

    — Героин, — бросил Ром, торопливо выметаясь из гримерки, — самого

отменного качества.



    Я обрабатывал очередной материал — репортаж с этого самого концерта

"Дребезгов" в зале "России", когда в пятнадцать минут первого зазвонил

телефон. Я не удивился: мне могут звонить и в три, и в четыре утра — стиль

жизни. В трубке я услышал незнакомый женский голос:

    — Алло, кто это?

    — А кто вам нужен? — стандартно ответил я вопросом на вопрос.

    — Слава богу, это ты, Коля.

    Только теперь я ее узнал. Но что у нее с голосом?

    — Что с тобой, Настя?

    Секунду в трубке были слышны только потрескивания. И вдруг — плач.

Навзрыд. Я слегка опешил:

    — Да что с тобой? Эй, ты что-то вспомнила, или Ром что-то натворил?

Только не нужно плакать. Успокойся.

    Но она продолжала, и я начал злиться:

    — Да хватит тебе реветь! Ответь, наконец, в чем дело?!

    — Он... он умер.

    Я вздохнул облегченно. Истеричка. Так я и думал, что она ляпнет

что-нибудь вроде этого. Что она, что Ром: два сапога — пара. Я, правда, их

обоих люблю, но порой они все-таки достают меня. И я стал говорить с ней,

как говорят с капризным ребенком:

    — Ну, что ты, Настя. Это — временный упадок. Мы только сегодня

толковали об этом. Это пройдет. Он, как всегда, делает из мухи слона; да и

ты...

    — Что ты мелешь, Крот? Он лежит мертвый — в ванной.

    Некий невидимка вылил мне за шиворот ковш липкой ледяной жидкости. В

трубке снова послышались частые приглушенные всхлипывания.

    — Подожди, Настя, я сейчас буду. А ты постарайся сделать что-нибудь:

проверь пульс, сердце, вызови "скорую"...

    — Уже вызвала. Сейчас иду встречать — на улицу. Если ты приедешь

после них, я все равно буду у входа. Я не смогу быть в квартире одна.

    — Жди! — крикнул я в трубку и кинулся вниз.

    У меня было такое ощущение, будто кто-то показывает мне страшный, до

нелепости, фильм с моим участием. Поехала крыша: я словно видел себя со

стороны. Как я, уже сидя в "Жигулях", бестолково тычу ключом зажигания

вокруг отверстия и шепотом матерюсь от собственной неловкости. Как выезжаю

на темный, с отличным названием — "Лялин", переулок...

    Очнулся я, миновав уже больше половины пути. Оказалось, что я

километров под девяносто несусь по темному мокрому Новодмитровскому. Чуть

сбавил скорость: не хватало только еще одного покойника.

    Но что произошло? Несчастный случай? Самоубийство? Скорее — первое;

если я правильно понял Костю, то оставил я Романа не в самом паршивом

настроении, какое у него бывало в последнее время.

    Я уже подъезжал к месту: вот магазин "Аленка", вот ворота во двор

павловского психоцентра, вот — контора "Машинописные работы на дому"... И

тут, возле самого дома, навстречу мне вывернула машина "скорой помощи".

Улица была совсем пустой, так что вряд ли это было совпадением. На

мгновение поравнявшись, в большом, в полкабины, окне я мельком увидел

водителя и врача. "Вот и развязка", — пронеслось в мозгу, и машины

разминулись.

    Настя, как и обещала, ждала меня на улице. Она промокла до нитки, но,

несмотря на мои уговоры, не захотела возвращаться в дом, тем более, что

ждать больше некого: Рома, как я и предвидел уже увезли. Мне ничего

другого не оставалось, как посадить ее в машину рядом с собой. Теперь мы

неторопливо двигались по ночной Москве, и Настя рассказывала мне, как все

произошло:

    — Он сильно уставал в последнее время. А тут еще с родителями

поссорился. Они все никак не могут простить, что он не работает на

"нормальной" работе. И еще — что мы с ним не расписаны; "в грехе" живем. И

я тут еще... Полгода назад врач сказал, что мне нужно серьезно лечиться,

иначе — о ребенке даже и мечтать не стоит. И вот я бегала с процедуры на

процедуру, и мы почти не виделись с ним: днем — я в больнице, вечером — он

на концерте. Или вообще — гастроли. А когда мы все-таки встречались, я

стала замечать, что он как будто не в себе. Потом мне Клен позвонил и

сказал, что Ром ширяется. Я не поверила сначала. Но стала приглядываться и

убедилась, что так оно и есть. А завести с ним разговор на эту тему... Все

не знала, с чего начать.

    Но сегодня он был какой-то особенный: еле на ногах стоял, а шутил,

дурачился, как раньше. И все напевал: "Прекрасная ты, достаточный я,

наверное мы — плохая семья...", знаешь?..

    — Из "Радио Африки", — кивнул я. — "...Сейчас мы будем пить чай..."

    — И мы пили чай. Он очень много говорил о тебе. Кстати, спасибо за

то, что так назвал дочку.

    Мне было неловко слышать это в такую минуту, и я промолчал, а она

продолжила описания подробностей нынешнего вечера.

    Они пили чай, и Роман много смеялся и говорил, что вот и Настя

подлечится только и тоже родит дочку; и он придумывал для нее разные имена

от Аграфены до Брунгильды... А потом в нем как будто что-то сломалось,

словно завод кончился. Он поскучнел, говорить стал с неохотой. И вдруг

заявил, что ему нужно побриться.

    Настя слегка обиделась на его перемену и заметила, что никогда у него

раньше не было такой идиотской привычки — бриться перед сном. А он в ответ

наорал на нее, мол, не ее это дело, и с какой стати она за ним шпионит, и

что она вечно лезет не в свои дела... И заперся в ванной. Его раздражение

было настолько несоизмеримо с ее замечанием, что она сразу заподозрила

неладное и решила посмотреть, чем он там, в ванной, занимается.

    В стене между ванной и туалетом, под потолком, есть маленькое

окошечко (непонятно, кстати, зачем). Благо, потолки    в    "хрущевках"

невысокие, и Настя прекрасно все видела, встав ногами на унитаз.

    Сначала Роман включил душ, словно боялся, что она что-нибудь услышит.

Только шумного он там ничего не делал, а просто достал с парфюмерного

шкафчика коробку (глядя сверху, Настя сразу заметила ее, а раньше

никогда не видела), вынул оттуда шприц и, зарядив в него две ампулы,

кольнулся. Потом положил коробку на крышку    стиральной    машины    и,

прислонившись спиной и затылком к стене, сполз на корточки.

    ...Она перевела дыхание и спросила:

    — А куда мы едем?

    — Ко мне.

    — Нет, давай обратно. Я домой хочу.

    Я не стал спорить и изменил маршрут. Она попросила: "Дай сигарету". Я

протянул пачку "Стюардессы", она прикурила от "затычки" и, пару раз

затянувшись, стала рассказывать дальше:

    — Минут десять, может больше, я тогда потеряла счет времени, он сидел

неподвижно. Потом вдруг поднялся и встал ко мне спиной. Я думала, все

кончилось, но он что-то там поколдовал (мне со спины не видно было, но я

поняла, что он опять колется) и сел в ту же позу. Мне стало страшно и

жалко его, и я даже перестала бояться, что он обозлится, если узнает, что

я подглядываю, и я стала барабанить в окошко. Но он никак не реагировал, и

я перестала.

    ...И вот, когда она перестала стучать, Роман резко поднялся и

принялся творить что-то уже совсем жуткое. Это было похоже на утреннюю

гимнастику. Он приседал, разводил и сводил руки, поднимал колени к поясу.

Потом поднес кисти рук к глазам и по очереди согнул и разогнул пальцы. При

этом Насте было видно, что челюсть у него отвисла и изо рта течет слюна.

Это было противоестественно, гадко... Потом он наклонился к дверной

задвижке и немного повозился с ней. Настя спрыгнула на пол и тут услышала

за стенкой грохот. Она кинулась в ванную, распахнула дверь и увидела его.

Он лежал рядом с опрокинутым шкафом.

    Она затянулась в последний раз и выкинула бычок в мокрую мглу. Мы уже

стояли перед ее домом.

    — Я сразу поняла, что он мертв, но все-таки попыталась прощупать

пульс; его, конечно, не было. На стиральной машине лежала коробочка с

ампулами. Вскрытых — три. Это много?

    — Черт его знает. Это, наверное, зависит от концентрации.

    — Знаешь, а мне совсем не было страшно. Я вернулась в спальню и

вызвала "скорую". Потом позвонила тебе. И тут только доходить стало. Ну,

вот. Дальше ты знаешь.

    Я поднялся с ней на седьмой этаж. Вообще-то нельзя сейчас бросать ее.

Но мы — не совсем чужие люди, и мне очень не хотелось самому предлагать

остаться. Все же я сделал бы это, но мне повезло; она опередила меня:

    — Ну что ты, Крот, мнешься. Или не въезжаешь, что одна я в этой

квартире с ума сойду?

    И мне стало не то чтобы стыдно, но, вообще, как-то стремно слегка:

тут, мать, такое... Ром умер. А я робею, как гимназистка.

    Ну и, короче, она постелила мне, разобрав кресло, а себе — на

кровати. Квартирка-то — однокомнатная. И только мы легли — зазвонил

телефон. Ко мне он был ближе, и Настя сказала: "Возьми". Я трубку снял:

"Алло?" А оттуда — женский возмущенный голос: "Что за идиотские шутки?!

Вызываете "скорую помощь", а когда она приезжает — никого нет дома. Как не

стыдно? Людей отрываете..." Я ее перебил: "Как это, никого нет? Были тут

все. Какие там шутки. Человек умер. Его ваша "скорая" и увезла". "Ничего

не понимаю, — говорит голос. — Тогда ладно. Извините. Разберемся". И

трубку положили.

    — Странно, — сказала Настя (она все расслышала). А я глаза закрыл и

успел только заметить про себя, что совсем как-то отвлеченно о Роме думаю,

словно он не лучший мой друг, и не о нем я в последнее время пишу во всех

известных мне жанрах, а после — распихиваю написанное во все известные мне

газеты и журналы... Только это и успел подумать. И заснул. И спал, как

бревно, пока не проснулся, уже под утро, от Настиного плача.

    И я перелез к ней. Стал успокаивать ее, как умею. Только не было

между нами ничего. Просто быть не могло. Да, лежали мы голенькие, и она

была очень красивая, хоть и несчастная, и я, в общем-то, ничего еще пока.

И наши тела еще помнили друг друга. К тому же оба мы (я, во всяком случае,

уж точно) не верили в то, что дух Рома витает над нами и следит, как и

что. "У греховности и святости — равная цена..." (это я себя цитирую). То

есть, бывают, по-моему, такие ситуации, когда все запреты снимаются. И, я

думаю, меня бы не мучила совесть, если бы все это между нами и произошло.

Мы-то — живые. Да только как-то нам это в голову не пришло. Ей богу. Нет,

мелькнуло, но я сразу просек, что ей только хуже будет.

    Потом, когда уже начался день, я снова заснул, и она — вместе со

мной. Но я успел решить, что завтра первым делом Тошу найду. И набью ему

морду. А еще порадовался, что Настя, молодец, не потянула в это дело

милицию. А то бы не избежать нам всем больших обломов.

    И еще я подумал о том, что нет больше "Дребезгов". Что же мне-то

делать? Разве что в попсу податься. Там хоть бабки...




                                           МИСТИКА


    Только зря я радовался насчет ментов. Разбудил нас телефонный звонок.

    — Да? — подняла трубку Настя. А потом, после паузы, ответила

звонившему: — Хорошо. Я подойду.

    Я видел, как ее лицо, и так-то довольно помятое, просто стерлось, на

нет сошло во время этого короткого разговора. Она положила трубку и

сказала мне:

    — Меня в прокуратуру вызывают.

    — Быстро они, — подивился я. — Пойти с тобой?

    — Не надо, — трезво рассудила она, — понадобишься, и тебя вызовут.

Чего зря нарываться.

    Тогда я вызвался хоть подбросить ее. По дороге она сказала, что одно

в этом звонке хорошо: теперь хоть не придется разыскивать Рома по моргам.

Она так и сказала — Рома, а не "тело", например). Вчера она была в таком

шоке, что даже не спросила у врачей, куда его повезли.

    Не понравилась мне чем-то серая "Волга", которая шла за нами и вместе

с нами остановилась возле прокуратуры. Но, когда, высадив Настю, я

отправился домой, "Волга" осталась стоять, и я успокоился.

    По дороге я зарулил к Джиму, но его не оказалось дома. Я только

рассказал его предкам, какие у нас дела вершатся и дальше поехал. Но еще и

дверь ключом не открыл, как услышал дикий телефонный трезвон. "Что-то

вообще, жизнь у меня какая-то телефонная пошла", — думал я, торопливо

отпирая замок и хватая трубку.

    — Коля, — зазвучал взволнованный Настин голос, — это какой-то ужас...

    — Что такое? Что там тебе сказали?

    — Ты понимаешь, они совсем не по этому делу меня вызывали.

    — Не из-за Рома?

    — Из-за него. Но, понимаешь... Только я туда вошла, как они начали

нести какой-то бред — что Ром ограбил сегодня ночью какой-то валютный

магазин. Стали меня допрашивать, где я была с четырех до пяти утра...

    — А что случилось в это время?

    — Они твердят, что именно в это время и был ограблен магазин.

    — Да какой, к черту, магазин? Ты им объяснила, что Ром в это время

был уже мертвым?

    — Не стала я об этом говорить. Что-то меня удержало. Понимаешь, все

это так глупо звучало. Чушь какая-то. Я просто ждала, когда они меня

отпустят. Но потом они показали мне запись...

    Голос ее задрожал, и она примолкла.

    — Какую еще запись? — У меня снова, как вчера, слегка поехала крыша.

    — Этот магазин — частный. И хозяин там, видимо, крутой. У него в доме

напротив, в одном из окон, установлена камера. И она ночью пишет все, что

возле дверей делается. Он хозяину квартиры, чье окно, башляет за то, что

тот кассеты меняет.

    — Ну и что?

    — Это был Ром. Мертвый. Понимаешь?! Он мертвый этот магазин грабил.

    — Слушай, Настя, ты в порядке?

    — Нет.

    — Я и чувствую.

    — Как ты думаешь, Крот, в порядке я, когда Ром умер? И когда я своими

глазами видела, как он, мертвый, ломает дверь магазина?

    Я слышал, что она сейчас-сейчас сорвется. Но произнес, наверное,

самую идиотскую фразу, какую только мог:

    — Ну, ты что-то не так увидела.

    — Пошел ты!.. — крикнула она и бросила трубку.

    Я сварил кофе и завалился на диван. Похоже, я слегка перегрузился

впечатлениями. Мозги просто отказывались соображать.

    Но после получасового разглядывания табачных колец и потолка сквозь

них, я мало-помалу пришел к выводу, что разговор с Настей    нужно

продолжить. Я набрал ее номер, но трубку никто не поднимал. У меня

засосало под ложечкой от нехорошего предчувствия. Я спустился вниз, сел в

"Жигуленок" и двинул к ней.

    На этот раз я не мчался очертя голову, как ночью, и добрался только

часа через полтора. И застал перед ее подъездом небольшую кучку зевак.

Чуть поодаль стояла "скорая". Я даже не удивился. Пробившись к дверям, я

увидел, как двое санитаров выносят на носилках прикрытое простыней тело. А

за ними по пятам — зареванная Настина младшая сестренка Тома. Я тронул ее

за плечо:

    — Что с ней?

    — Я открыла... А она... — и сколько я не тряс ее, сквозь слезы не

смогла вымолвить больше ни слова. Тогда я догнал носилки и тот же вопрос

задал санитару.

    — Вроде, отравление. С час назад она кончилась. Но точно сказать

можно будет только после вскрытия и анализов.

    — Я взгляну на нее? Я ее друг.

    Настя лежала с закрытыми глазами, неестественно закинув голову.

Бледное лицо ее чуть припухло. Мертвая. Мертвее не бывает. Но, словно

стараясь оттянуть время, я снова и снова пытался прощупать пульс,

прослушать сердце. В конце концов, санитарам надоело стоять, и они

двинулись к машине; а я, как заводная кукла, не отставая, брел рядом с

носилками.

    Дверцы захлопнулись и машина выехала со двора. Перед тем как сесть в

нее, один из санитаров сочувственно похлопал меня по плечу и вроде бы

хотел что-то сказать. Но потом только рукой махнул.



    Я отвез Томку домой — к Настиным родителям. По дороге спросил, как у

нее дела с поступлением в театральный, но она была не в состоянии

произнести что-нибудь членораздельное, и ехали мы, в основном, молча. Я

остановился у подъезда, и когда она выходила, поймал за руку, притянул к

себе и, как мог нежнее, погладил волосы — такие же мягкие, как у Насти.

По-моему, она слегка неравнодушна ко мне, как это бывает с младшими

сестренками старых друзей или подруг. Как бы не было мне худо самому, я

должен был ее поддержать. Пусть помнит, что у нее есть друзья, которые ее

никогда не подведут. Я отпустил ее, она шмыгнула носом, мне показалось, с

благодарностью, и пошла. Страшные слова готовилась она сейчас сказать отцу

и матери... Я с ней подняться не набрался духа. Постоял немного и поехал.

В прокуратуру поперся.

    В вестибюле я спросил у похожего на ворону дежурного, кто занимается

делом Романа Хмелика. Тот подозрительно меня оглядел, но потом-таки

звякнул куда-то и сказал мне: "В тринадцатую пройдите — на третий этаж".

    Встретил меня мрачный, но, сразу видно, умный мужик. Лет сорока, в

официальном прикиде. Он назвался следователем Евгением Валериановичем

Гридневым и поинтересовался, чем может быть мне полезен. Но цепкий его

взгляд говорил о том, что он как раз решает, чем могу быть полезен ему я.

    Я назвал свое имя, место работы и объяснил, зачем явился:

    — Я хотел бы увидеть запись — из магазина.

    — Какую запись?

    — Вы понимаете, какую. Которую его жене показывали.

    — А вы откуда об этой записи знаете?

    — Настя мне и рассказала.

    — А вы, простите, когда в последний раз видели Хмелика?

    — Вчера на концерте.

    — И как он вам показался?

    — Очень усталым... Вы мне запись покажете или нет?

    — Вы, как я понял, журналист?..

    Все ясно. И я попер на понт:

    — Вот что, Евгений Валерианович, я вам клянусь, что писать об этом

без вашего специального разрешения не буду. Роман — мой старый друг. Это

нужно лично мне, понимаете? А если вы мне откажете, тогда я точно буду

звонить на каждом углу и все следствие вам попорчу.

    Гриднев тихонько постучал пальцем по краю стола, говоря:

    — Вот только пугать меня не надо, молодой человек. Я сам кого хочешь

напугаю... А запись я вам покажу, черт с вами.

    Он полез в сейф и вытащил кассету. Потом открыл стенной шкаф, а там

КИМовские видик и телевизор.

    ...Перед скудно освещенной дверью, стоя на коленях голой спиной к

объективу, возится человек. Рядом с ним на асфальте лежит небольшой темный

прямоугольный предмет. Эта картина не меняется с полминуты. Вдруг на спине

человека появляется несколько небольших черных пятен. Человек быстро

хватает лежащий рядом предмет, который    оказывается    пистолетом    и,

поднявшись во весь рост, оборачивается лицом к камере.

    Да, это Роман, сомнений быть не может. Но, господи, что с ним?

Неестественно перекошенный открытый рот; выкатившиеся из орбит глаза... А

там, где спину его только что покрыли пятна, спереди, на животе и груди

зияют ужасные рваные раны. Словно и не замечая их, он стоит, вперив

невидящий взгляд в темноту. Около минуты рука с пистолетом подрагивает,

методично отклоняясь то вправо, то влево.

    — Это он расстреливает машину патрульно-постовой службы, — нарушив

тишину, пояснил Гриднев. — Милиционеров было двое. Теперь уже не у кого

спросить, как в деталях было дело, и почему они начали палить в него, даже

не попытавшись взять.

    Меня прошиб озноб. Жуть. Роман — труп, это коню ясно. Права была

Настя. Пули, пройдя насквозь, не остановили его. Я что есть силы прикусил

губу и почувствовал солоноватый привкус. Если это сон, то он — реальнее

реальности.

    А на экране — мертвый Ром засовывает пистолет за пояс джинсов,

расправившись, видимо, с находившимися вне поля зрения камеры ментами, и,

снова опустившись на колени, продолжает свое загадочное занятие. Спина

ниже ран залита черной кровью, жирным пятном расплывающейся на джинсах.

    Еще через мгновение он вдруг резко встает на ноги и выходит из кадра.

    Вспышка!!!

    С минуту в дыму и строительной пыли ничего нельзя разобрать. Но

какое-то неясное движение там все-таки есть. Вот становится виден пролом

примерно в рост человека — на том месте, где только что была дверь.

    Но тут запись обрывается, сменившись черно-белой рябью помех на

экране.

    — Все, — сказал Гриднев, вынимая кассету и пряча ее обратно в сейф.

Это все, что мы имеем. К сожалению. В этом месте кончилась лента, а хозяин

квартиры, в которой установлена камера, так напугался взрыва, что зарядить

новую и не подумал.

    — Где сейчас... Роман?

    — Это, мой дорогой, я у вас хотел узнать. И все прочее, что вы

знаете, прямо или косвенно касающееся этого дела. Замечу, с ограблением на

такую крупную сумму я в своей практике сталкиваюсь впервые.

    "Неужели он не въезжает?!" — поразился я. Магазин, ограбление,

крупная сумма... — это же все такая ерунда. Главное... И я додумал вслух:

    — Как он мог действовать после всех этих ран?

    — Да, мне тоже кажется это странным. Но в специальной литературе

встречаются описания подобных или близких к этому случаев. По-видимому его

накачали каким-то мощным допингом, и свою задачу — взорвать дверь — он

выполнил, как автомат. Сейчас он, конечно, вряд ли жив.

    Я понял, что у этого, вроде бы и очень проницательного человека

никогда не появится в голове идея, что Ром был мертв не ПОСЛЕ, а ДО

ограбления. И я не собирался его переубеждать.

    Обменявшись координатами, мы мило с ним разошлись. Я обещал держать

его в курсе всего, что мне удастся выяснить. И он пообещал то же.

    ...Когда меня перестало трясти, я добрался до ближайшего телефона и

позвонил Тоше. Его пионер ответил мне, что "папа на даче".

    Что ж, бывал я на его фазенде, бывал.



    Я и мой "Жигуль" выбрались с людных улиц на пригородное шоссе. "Ах,

Тоша, Тоша, — рассуждал я про себя, — как же давно следовало тебя удавить.

Да все казалось — пригодишься..."

    Антон Пташкин был институтским "комсомольским вожаком". Пока мы

"несли свою вахту в прокуренных кухнях" и "сажали алюминиевые огурцы", он

с усердием и завидным успехом делал политическую карьеру, пока-районного

масштаба.

    Тоша Пташкин? Как не знать. Рубаха-парень! Заводила и хохмач. Он тебе

и КВН институтский проведет, и конкурс СТЭМов, он и на картошку народ

организует, да так, что и не пикнет никто. В архитектурном ему цены не

было. Правда, Генка Великс — из его группы — аж слюной брызгал, доказывал,

что Тоша в ГБ постукивает. Но никто Генке не верил. Завидует он, вот и

придумывает. Генка, он вообще — тип неприятный и неопрятный.

    И надо же: Тоша на третьем курсе еще учится, а уже — комсорг

института! И ни какой-нибудь липовый. Раньше сюда сверху назначали, а его

студенты сами выбрали — из своих рядов. Демократическим путем.

    Да что там говорить! Когда меня из института в очередной раз пинали

(в последний и окончательный) — за "аморалку", кто за меня заступился?

Тоша. "Славяне, — говорит. — Наш Коля человек, советский. Попал под

влияние. С кем не бывает? Возьмем его, — говорит, — на поруки, волосы он

пострижет, слово даст песен этих не петь, и все будет как надо..." Не

послушались его, правда, тогда старшие товарищи, пнули-таки меня.

    А после собрания ко мне Генка Великс подошел, говорит: "Ты, Крот,

учти. Пташкин тебя защищал, а в преподавательской перед этим говорил,

чтобы гнали тебя. "Мне у ребят авторитет нужно зарабатывать, я за него

горой буду стоять, — так он декану говорил, — а вы уж сами решайте, как

поступить." "Слушай, Великс, — отвечаю я, — что ты вынюхиваешь? Тебе-то

какое дело?!" Мне уже все обрыдло до смерти, особенно морды их.

    Потом "Дребезги" к какому-то фестивалю готовились, типа "Рок — за

мир" или что-то в этом духе. И я Тошу там в оргкомитете обнаружил. Он,

оказывается, уже — секретарь райкома. После прогона подкатил он ко мне:

"Крот, — говорит, — ты талантливый парень. Я завидую тебе. И помочь хочу.

Мы, — говорит, — при райкоме студию молодежную организуем; ребят способных

собираем. Приходите, у нас и аппаратура хорошая, и звукозапись налажена".

    Это меня сейчас от одних только слов этих ломает — "молодежная",

"райком", "фестиваль"... А тогда только так и жили. И тогда ломало, но

другого-то не знали. Записались мы в его долбаную студию. А вскорости

переросла она в хозрасчетный молодежный центр "Феникс"; и Тоша из

секретарей ушел, только этим центром стал заниматься — в качестве

"президента". В райкоме его при этом еще больше ценить стали, поскольку

доходы (от нас, от театра миниатюр, от танцевальной группы, да от

нескольких видиотек) покатили, комсомолом доселе невиданные.

    А тут, как раз все совпало: в стране очередная    политическая

"оттепель" — раз, кооперативы и МП разрешили — два, я притащил Рома — три.

И наши записи поползли по Союзу (даже в журнальных хит-парадах наши

магнитные альбомы в первых номерах были).

    Вот тогда-то Тоша и объявил, что от райкома отпочковывается: отныне

фирма "Феникс" — самостоятельная. И всех он — разгоняет, кроме нас. Я-то к

тому моменту из группы уже ушел. Но в тот день заглянул к ребятам в

подвал, гляжу: пир горой, шампань рекой. Радость. И я за них порадовался

я ведь тоже когда-то мечтал, чтобы фирма своя...

    Да. Дураки мы были. Забыли пословицу — про Юрьев день. Не дают его

так просто. Сейчас-то мне кажется, что будь я тогда с ребятами, я бы

просек, что к чему. А их он — как котят облапошил.

    Объявив себя коммерческим директором группы, Тоша Пташкин, заранее

зная ответ, задал риторический вопрос: "Славяне! Хотите, через четыре

месяца играть в "Олимпийском"?" У них слюнки и потекли. Тогда-то он и

предложил им подписать заранее подготовленную бумагу.

    Это был договор сроком на пять лет, по которому Антон Павлович

Пташкин обязывался перед группой "Дребезги" (далее — фамилии и инициалы

участников в алфавитном порядке) вывести последнюю на "большую сцену".

Первым этапом выполнения обеими сторонами данного договора значилась

организация Пташкиным А.П. выступления "Дребезгов" на сцене спорткомплекса

"Олимпийского" не позднее, чем через четыре месяца со дня подписания

договора. Если названного события не произойдет, договор автоматически

расторгается, и Тоша выплачивает группе неустойку в размере своего

заработка за прошедший со дня подписания период — т.е. 40 процентов сборов

от всех выступлений группы. Контракт действителен по отношению к группе до

тех пор, пока в ней, независимо от названия, играет хотя бы двое из

названных выше музыкантов.

    Цифра сорок и без того была явно завышена, а по условиям договора,

Тошин процент был "чистым": плата за инструменты, за аренду помещений,

оплата труда обслуге и прочее — все шло из шестидесяти оставшихся. Но это

ребят не остановило. Они мечтали о славе. Им надоели концерты    в

третьеразрядных подмосковных ДК... И — понеслись горячие денечки.

    Через два (!) месяца они играли на сцене "Олимпийского". А еще через

полгода их носила на руках вся страна. Но к тому времени они уже кое-что

поняли. Например, что от их шестидесяти процентов после всех затрат

остаются считанные гроши. Что условия договора изменить невозможно. Что

Тошины деньги — это ПРИБЫЛЬ, а их — ОБОРОТНЫЙ КАПИТАЛ. А значит, на руки

причитающееся они получить не могут.

    Им не хватало буквально на жратву и одежду. Точнее, не хватало БЫ,

если бы Тоша не заботился о том, чтобы у них было все необходимое. Более

того, жили они если не в роскоши, то, во всяком случае, очень прилично. Но

Тоша скрупулезно фиксировал их вечный долг и, стоило им заработать более

или менее крупную сумму, она автоматически шла на погашение.

    Все это я обнаружил, когда вернулся к "Дребезгам" в качестве штатного

пресс-агента. Но изменить я ничего не мог: в финансовых и юридических

делах Тоша собаку съел. Надо было видеть, как он пух от гордости. Он не

только греб бабки, но и "представлял" группу на приемах и в телепередачах.

Эдакий просвещенный меценат. Иногда он даже заявлялся на репетиции и

пытался учить ребят, что и как им следует играть. Но уж тут-то его

обламывали круто.

    Как мы его ненавидели!.. Мы слышали, что и в центре у Намина, и в

театре Пугачевой — примерно те же дела. Но там-то хоть музыканты

заправляют, им простительно, казалось нам. А Тоша... Самое поразительное,

что именно Ром ненавидел его особенно яро, и именно он полностью — с

потрохами — отдался ему.

    И тут я снова вспомнил обо всем, что произошло. И снова перед глазами

встала голая спина Романа, изрешеченная пулями. И вновь студенистой массой

навалился страх. Вот Ром поворачивается мертвым лицом ко мне, живот и

грудь — сплошные лохмотья плоти, а тонкие пальцы — пальцы соло-гитариста

сжимают пистолет...



    Я тряхнул головой, отгоняя видение, и огляделся по сторонам. Я ведь

почти перестал наблюдать за шоссе. А там, оказывается, творится кое-что

паршивенькое: позади меня, след в след идет машина "скорой помощи".

    Я увеличил скорость, но расстояние между нами осталось прежним. Я уже

выжимал из своего бедного металлолома остатки сил, когда "скорая" легко

меня обошла. Из окна боковой дверцы высунулась рука    и    качнулась

вверх-вниз, давая мне знак остановиться. Но я жопой чуял, что делать этого

не надо. И я не замедлил скорости.

    Машины мчались на пределе. Мы уже минут пять как проскочили дачный

поселок, где я собирался накрыть Тошу. Недалеко впереди — нас ждал левый

поворот за небольшой холмик с чахлой зеленью. А вправо тут    было

ответвление — узкое, одностороннее. Вместе образовывалась неравноценная

развилка.

    Притормозив, "скорая" впритык, стенка к стенке, пошла вровень с моими

"Жигулями", немного выдаваясь корпусом вперед, и стала брать чуть-чуть

вправо, спихивая меня на обочину. Она потому так наглела, что за все время

проскочило только две встречные машины — движение здесь очень хилое.

    Водитель я не особенный, и эта гонка казалась мне бешеной. Мои руки

словно срослись с баранкой, а сердце молотом колотило в уши. Я уже готов

был сдаться, как вдруг в башке моей народилась идея. Я резко выжал

сцепление и, одновременно выкручивая руль влево, ударил по тормозам. Мой

пылесос выкинуло на встречную полосу. Водитель "скорой" попался на эту

удочку: он вырулил туда же, но, конечно, метрах в пяти впереди меня. И

тогда я до отказа утопил педаль акселератора и рванул вправо, надеясь

попасть в узкое ответвление...

    Но — не вписался в поворот. Проломив бордюр, мой "Жигуль" как с

трамплина спорхнул с полуметровой насыпи и, заглохнув от удара, встал, как

вкопанный, под шоссе. Образовавшаяся на миг тишина тут же прервалась

лязгом, хрустом стекла и грохотом.

    Когда, заведя машину, я по насыпи еле-еле забрался обратно наверх, я

увидел откуда были все эти звуки: "скорая" въехала прямо в здоровенный

"Белаз", вынырнувший из-за холма. А чего ж они хотели — мои преследователи

столько времени мчаться по встречной полосе?

    Туда мне почему-то ехать не захотелось. Во-первых, если мне не нужны

неприятности с милицией, мне нужно дергать отсюда как можно скорее; а

во-вторых, мне, когда из пальца-то кровь берут, и то — тошно становится.

И, оттого ли, что я на миг представил, какую картину я могу там увидеть,

от встряски ли, но меня и вправду начало тошнить. Но я пересилил себя и,

отерев ладонью выступившую испарину, двинул в обратную сторону — в сторону

Тошиной фазенды.




                                            КОЗЛЫ


    Вот она — дача. Нарисовалась. Я уже примерно представлял, что буду

иметь счастье там лицезреть.


                    ...И он привел меня в престранные гости,

                    Где все сидели за накрытым столом,

                    Там пили портвейн, там играли в кости

                    И называли друг друга говном...


    Тоша достает меня своими жлобскими замашками. В будни меня ломает от

одного его вида: костюмчик, галстучек, улыбочка с ямочками на гладко

выбритых скулах... За то уж в выходные он "отрывается" — едет на дачу со

своими дружками-молодыми "бизнесменами", да с девками, "за которых не дашь

и рубля", и жрет там водку до полного опупения.

    Я оставил свой помятый пылесос перед калиткой и вошел. Из-за двери

двухэтажного коттеджа диким голосом орет Розенбаум. Пихнул дверь — не

заперто. Прошел сенями, вышел в горницу. Трое на трое. Все в порядке.

Спят.

    Нашел я Тошу, стал его за ноги из этой кучи-малы вытаскивать. Но он и

сам оклемался, вылез. Лыка не вяжет.

    — О, — говорит, — Колек. А я как чувствовал, что ты приедешь. "Седня,

говорю, — славяне, Колек приедет. Бля буду".

    — Будешь, будешь, — приговариваю я и волоку его за шкирку на свежий

воздух. Вывел, тряхнул его слегка и говорю:

    — Что ж ты, Антон Павлович? Тезка твой как говорил? "В человеке все

должно быть прекрасно". А ты нажрался как свинья. А?!

    Он слегка в себя пришел и вдруг всхлипывать стал — так жалобно:

    — Чего ты хочешь-то? Ты скажи только, я сразу...

    Дал я ему тут пару хороших оплеух, потом подтащил к бочке с водой,

которая под водосточной трубой стояла, окунул его туда рожей и подождал,

пока захлебнется. Тогда только вытащил. Смотрю: и вовсе стал приличный.

    — Что случилось? — спрашивает почти трезво.

    — Ты зачем, — говорю, — тварь такая, Рома на иглу посадил?

    А он даже и глазом не моргнул:

    — Не садил я его, — отвечает, — он сам. Он только спросил, где можно

взять подешевле, я и помог.

    — Ишь ты, благодетель какой. И за какие коврижки ты ему даром героин

стал таскать? Не накладно ли? А ведь ты дерьма кусок даром не дашь. С чего

это ты расщедрился?

    Тут Тоша скорчил физиономию обиженную:

    — Ну ты, Крот, всегда ко мне придираешься. А я, между прочим, люблю

тебя, Крота...

    Дал я ему коленкой по яйцам, чтобы не лез со своей любовью и чтобы

время было молча подумать, чего стоит звенеть, а чего не стоит. И он

минуты две молчал. Обдумывал. Только звуки шипящие издавал. А я в это

время: "Где ты брал героин и зачем давал Рому? Где ты брал героин и зачем

давал Рому?.." — и так — раз пятнадцать. Тогда-то он мне, как на духу, все

и выложил:

    — Есть, — говорит, — человек один. Он мне за каждую инъекцию, которую

Роман себе делает, — платит. Я за последние месяцы на этом деле в три раза

больше, чем с концертов, получаю. Он ведь совсем уже выдохся, доход с него

все меньше и меньше. А скоро, чувствую, и совсем не будет.

    — Я не понял, за что этот твой "человек" платит-то?

    — За инъекцию. За укол.

    — Я знаю, что такое инъекция. Я не пойму, ему-то это зачем?

    — Какие-то медицинские опыты. И если он не врет, а он врать не

станет, я его не первый год знаю, то на этом деле он может круто

заработать. А тогда обещает и меня в пай взять. Но в чем там суть я,

честное слово, не знаю. Почти.

    Я уж не стал цепляться за это его "почти"; потому что надоело уже с

гадом вокаться. Каждое слово — еле вытянешь, и каждое может оказаться

враньем. Надо двигаться дальше.

    — У тебя телефон тут есть? — спрашиваю.

    — Наверху.

    — Сейчас ты этому своему "человеку" и позвонишь. И скажешь, чтобы он

срочно сюда приезжал. Ясно?

    — Нет уж, Николай, — заявляет мне Тоша, — так не пойдет; он — мой

деловой партнер, и ни разу он меня не подводил. И я, в свою очередь,

подводить его не буду.

    Тогда я коленкой поводил — выразительно так: прицел — в область паха,

и сразу Тоша во всем со мной стал согласным:

    — Ну, ладно ты, ладно. Пошли...

    Поднялись мы по лесенке пологой, там — что-то вроде веранды, а перед

входом в нее — столик с телефоном. Вот набирает Тоша номер и ждет. Я ему

объяснил, ЧТО говорить надо. Тоша ждет, а я чувствую, что начинаю

отключаться. Но тут, наконец, ответили ему.

    — Алло, — говорит он, — Анатолий Алексеевич? Вы бы не смогли сейчас

подъехать ко мне?.. Зачем?.. Это не телефонный разговор, но очень важно...

Да, на дачу... Когда? Хорошо, жду.

    Ко мне обернулся:

    — Только часа через два он сможет.

    — Ну и славно, — говорю я. — Я пока тут, на веранде посижу. Отдохну.

    И я, пройдя внутрь, сел на диван. А потом решил, что прилечь — даже

лучше будет. Я понимал, что нельзя... но ничего с собой поделать не мог.

Усталость напрочь отключила волю. Веки были свинцовыми, и под них словно

подсыпали перца.

    ...Мы с Ленкой сидим перед кроваткой маленькой Насти. Та смешно

морщит носик, и мы смеемся, глядя на нее. Я чувствую, как теплая волна

нежности окатывает меня с ног до головы. Ленка спрашивает, почему я решил

назвать дочь именно так. Я слегка смущаюсь, но не показываю вида и говорю,

что так звали мою любимую воспитательницу в детском саду. Ленка снова

смеется...

    Стук в дверь. За окном раздается неприятный звук — то ли вой собаки,

то ли ветер засвистел. Мне становится страшно. Я подхожу к двери и

спрашиваю, кто там. Низкий хрипловатый, неуловимо знакомый голос словно бы

не доносится из-за двери, а рождается прямо в моей голове:

    — Открой, Коля, это я — Роман. Я пришел сделать так, как ты хотел.

    — Врешь. Ты — не Ром, он умер, — отвечаю я, не открывая.

    — Да, я мертв, но я пришел выполнить твое желание.

    — Какое желание?! Я ничего у тебя не просил.

    — Но ведь ты хотел, чтобы твоя дочь была такой, как Настя.

    — Но Настя тоже мертва!

    — Вот ты и понял меня. Твоя дочь будет ТАКОЙ ЖЕ...

    И вдруг я вижу, как дверь начинает отворяться. Я хочу удержать ее,

пытаюсь протянуть руку. Но что-то мешает, удерживает меня. Я хочу

закричать, но вместо крика из моего горла вырывается только слабый стон.

    Но и этого звука мне хватает, чтобы проснуться. И в полутьме веранды

я обнаруживаю, что ни рукой, ни ногой я двинуть не могу не только во сне:

руки мне за спиной вяжет Тоша, а кто-то еще, стоя возле на коленях и

склонившись над моими ногами, скручивает их. Как    меня    угораздило

отключиться?! Я дернулся что есть силы, тот, что возле ног отшатнулся, а

Тоша и вовсе отскочил метра на два. Но — что толку? Дело свое они уже

сделали.


                    Хотелось полетать — приходится ползти,

                    Хотелось доползти. Застрял на полпути...



    Тоша включил свет, и я уставился на его напарника. Мама моя родная,

роди меня обратно! Кого я вижу. Так вот, что это за Анатолий Алексеевич:

Севостьянов, тот самый дядя Сева, что нас — "Дребезгов" — на корню гнобил.

Вот значит она — преемственность поколений. Крепнут узы ленинского

комсомола и родной компартии. Последнюю, правда, разогнали, но узы-таки

крепнут.

    — В трудное положение вы нас поставили, — сказал дядя    Сева

проникновенно, подсаживаясь на стульчик напротив меня. — Мы    ведь,

понимаете, убивать вас не хотим. А, похоже, придется. Сложно нам.

    — Может быть, я могу вам чем-то помочь? — спросил я чересчур,

наверное, саркастически для человека в моем положении; хотя очко у меня и

играло — не железное.

    — Если б ты, Крот, не лез не в свои дела, тебя бы и не трогал никто,

вмешался Тоша.

    — Это то, что вы Романа с Настей убили — не мои дела?

    Тоша    искренне,    по-моему,    удивленный    искательно    глянул     на

Севостьянова.

    — Да, Антон, так вышло. Он не выдержал тройной дозы. Я не хотел. Но

теперь, понимаешь, обратной дороги нет. Если дело раскрутится, и тебя

потянут. А вот этот, — дядя Сева кивнул на меня, — и девчонка еще

случайно в курсе оказались. С ней я меры уже принял, теперь придется и его

убрать.

    — Анатолий Алексеевич, — с дрожью в голосе говорит Тоша, — я в это

дело ввязываться не буду. Даже если и потянут меня, ничего серьезного за

мной нет. А убийство — это не игрушки...

    — А ты что думал, мы тут в игрушки играем? — зло оборвал его дядя

Сева. — Нет уж, назвался груздем — полезай в кузов. Ты что думаешь, мне

все это нравится? Я что — уголовник? Но сейчас другого выхода просто нет.

И кончать его, — он снова кивнул в мою сторону, — будешь именно ты. Иначе,

понимаешь, продашь ты меня, чуть тебя покрепче прижмут.

    И воцарилось долгое молчание.

    То ли какой-то детектив мне вспомнился, то ли вдохновение накатило,

только тишину эту, отчаянно блефуя, нарушил я:

    — А зря вы думаете, что если меня грохнете, все ништяк будет. Зря вы

меня за фраера держите. Я что, не понимал, куда еду? Все, что я знаю о вас

и об убийстве, и об ограблении (при этих словах Тоша снова искательно

глянул на Севостьянова), я сначала отпечатал в пяти экземплярах, под

копирку, потом разложил по конвертам и отдал надежному человеку. Письма

адресованы в самые разные места — в прокуратуру, например, в "Аргументы и

факты", еще кой-куда...

    — Тебе никто не поверит! — чужим голосом вякнул Тоша, а Севостьянов

слегка пригнулся, словно от неожиданно навалившейся тяжести. Я же,

обрадованный успехом, возразил:

    — Поверят, Тоша, поверят. Письма ведь не к кому попало попадут, а

только к тем людям, которые меня "от и до" знают. Они поверят. И в лепешку

расшибутся, но вас достанут. К тому же письма-то эти будут отправлены

только в том случае, если я исчезну или со мной произойдет какая-нибудь

беда. Это как раз и будет главным подтверждением того, что все мною

написанное — правда.

    — Что ты о нас знать-то можешь, гаденыш? — задал риторический вопрос

дядя Сева; но в голосе его угадывалась неуверенность, и я понял, что

ситуацию пока что контролирую.

    — Да уж побольше, чем вы думаете. Я же вас уже давно вычислил. И

Тоша, случалось, кое-что болтал. Он ведь — болтун...

    Дядя Сева так на него глянул, что Тоша быстро-быстро затараторил:

    — Врет он все, Анатолий Алексеевич, ничего я не говорил. Да я и сам

ничего не знаю...

    — Заткнись, — обрубил Севостьянов и поднял на меня свой умный но

тяжелый, как свинец взгляд серых глаз:

    — Что же тебе, мил человек, надо? Раз ты так много знаешь, тебя тем

паче живым отпускать нельзя. Зачем искал? Зачем людей моих, понимаешь,

губил?

    Вот это был удар ниже пояса. Зачем я его искал, если я его и не искал

вовсе? Но надо было что-то сочинять. И я ляпнул, что в голову пришло:

    — Я хочу работать с вами.

    — Они посмотрели друг на друга и усмехнулись одновременно. Да,

промазал.

    — Вот что, Антон. Нужно его просто прозондировать. И все мы узнаем:

писал он эти письма или нет, а если писал — то кому передал. Благо,

сегодня суббота, там нет никого.

    — Анатолий Алексеевич, — отвечает ему Тоша, — он хоть и врет, что с

нами работать хотел, а я ведь его знаю, с ним можно и договориться. Мужик

он деловой, к героизму особому не склонный. Если сумеем ему объяснить, что

нет у него другого выхода, с нами будет.

    Даже и не знаю, спасибо Тоше говорить за такое обо мне мнение или

наоборот — оскорбляться.

    — Сейчас с ним возиться — времени нет, — говорит Севостьянов. — Вот

прозондируем, там и видно будет: ежели врет он все — сам понимаешь, — он

выразительно провел ребром ладони по шее, — а не все, тогда, возможно, и

разговаривать будем. Агитировать. Тряхнем, понимаешь, стариной; а

комсорг?

    И они засмеялись — так глумливо, что мне тошно стало. Хотя тошно мне

стало еще раньше: от словечка этого — "прозондировать" Зондировали мне

как-то желудок — кишку глотал пальца в два толщиной. Мерзко до крайности.

А этих, я так понимаю, мозги мои интересуют. Так что перспективы

радужные.



    Уже в машине до меня дошло, какого я свалял дурака. Надо было

сказать, что я хочу взять с них деньги. В такую-то причину они бы

поверили, знаю я этот народ. Разыграл бы из себя шантажиста, поторговался

бы, глядишь, живым бы ушел. Но теперь — поздно рассуждать.

    Молчим. Едем. Вдруг дядя Сева и говорит:

    — Ты вот что, Антон. Когда прибудем, ты в саму лабораторию не заходи.

Посиди возле двери, посторожи. На вот. — Он полез куда-то под сидение,

вынул оттуда пистолет и отдал Тоше. — Окна там с решетками, не убежит; а

вот дверь — постеречь надо.

    Вот, значит, как. Лаборатория. Не хухры-мухры.

    Дорога, которой мы двигались, была знакома мне.    Вот    магазин

"Аленка"... Машина остановилась возле огороженного высоким металлическим

забором богатого зеленью комплекса психоневрологического центра имени

Павлова. Да я мимо этих ворот чуть не каждый день езжу: в двух кварталах

отсюда живут Роман с Настей... Жили.

    Дядя Сева развязал мне руки, предупредив, что лучше мне не дергаться,

и мы, миновав двор, подошли к корпусу.

    Вахтер, выйдя на звонок, поворчал немного насчет "в нерабочее время

не велено", но впустил-таки. Поднялись мы на шестой этаж, Тоша остался в

коридоре — на стреме, а дядя Сева открыл ключом дверь и, пропустив меня

вперед, запер ее изнутри.

    На первый взгляд это был самый обыкновенный больничный кабинет для

проведения физиопроцедур: лежанка, крытая белой простынкой, возле нее

столик с поблескивающей металлическими уголками    коробкой    какого-то

прибора. Но если слегка приглядеться, становилось ясно, что все здесь на

порядок лучшего качества, чем в обычной больнице: и простынка "нулевая", и

столик — импортный, а уж прибор и вовсе ультрасовременно выглядит — словно

из какого-то штатовского фильма. Еще там стоял шкаф с неаппетитными

сосудами и неприятными инструментами, а слева от шкафа находилась дверь в

смежную комнату.

    Севостьянов сразу подошел к прибору, чем-то на нем щелкнул, и

передняя панель засветилась зелеными и красными огоньками. Потом он открыл

одну из застекленных дверок шкафа, вынул оттуда одноразовый шприц,

флакончик с какой-то жидкостью и указал мне на лежанку: "Сюда".

    Я лег и начал потихоньку соображать: то, что он прибор включил, и что

колоть меня собирается — взаимосвязано... А он мою руку берет, трет

запястье ваткой со спиртом и говорит при этом:

    — Ты не бойся, это — без героина, чистый, как слеза.

    Потом вгоняет мне этой дряни кубик и садится в кресло перед прибором

ко мне спиной. (А чего ему бояться? Что я сделаю? За дверью — Тоша с

пушкой.) Одевает он на череп обруч, металлический вроде, от которого к

прибору кабелек тянется, и начинает чего-то колдовать: на кнопки нажимать,

ручки крутить... А я в этот момент окончательно просекаю: сейчас, все что

у меня в голове, у него как на ладони будет. И то, что нет в природе

никаких разоблачительных писем, и то, что никогда не собирался я с ним

работать, и то, что так я их с Тошей ненавижу, что даже если б и не знал я

ничего про Рома, все равно бы меня пришить следовало — на всякий пожарный.

И уж за чем, за чем, а за этим-то у них не заржавеет. Удавят, как

цыпленка.

    Бегут в моей голове все эти мысли, а сам я в этот момент чувствую,

что начинаю входить в какое-то состояние необычное: не то, чтоб торчу, но

ясность в башке — поразительная. Это от введенного препарата, догадался я

(позднее я узнал, что и правда, есть такой побочный эффект).

    Приподнялся я и сел на краешек лежанки. И дяде Севе через плечо

заглядываю. И вижу: передняя панель разделена на две одинаковые части, а

на них — кнопки сенсорные и экранчики с цифрами; пара кнопок на каждый

экранчик. Возле кнопок треугольничками показано увеличение и уменьшение, а

под экранчиками надписи: "зрение", "слух", "обоняние", "вестибулярный

аппарат"... Всего (я пересчитал) двадцать один блок. И еще один отдельно

под его    экранчиком    написано:    "общие    характеристики    психического

состояния".

    Севостьянов быстро установил нужные цифры на одной стороне, а на

другой, напряженно наморщив лоб, стал медленно наращивать показание

экранчика в блоке "память". Все, — понял я, — если я не сделаю ничего

прямо сейчас, я — погиб, если же сделаю, появится хотя бы один шанс

выкрутиться.

    Я огляделся, и увидел возле лежанки металлический стульчик    с

вывинчивающемся деревянным сидением. Быстро, но очень осторожно, чтобы не

спугнуть дядю Севу шумом, я оторвал стульчик от пола и медленно-медленно

стал заносить его над головой сидящего. В этот момент дядя Сева, видимо,

нашел, то что искал: он оторвал палец от кнопки и откинулся на спинку

кресла. И тут же, вздрогнув, повернул ко мне искаженное гримасой страха

лицо. Я уверен, он не мог ничего услышать; он прочел мои намерения с

помощью прибора. Но — поздно. Изо всех сил я опустил массивный предмет на

его голову.

    Он, бедолага, даже не охнув, завалился на бок, и я только коленку

успел подставить, чтобы он не загремел на пол. Обруч слетел с его головы и

повис на кабеле.

    Стульчик я, аккуратненько так, поставил на место и, оттащив дядю Севу

на кушетку, прижал ухо к его груди. Живой. Я кинулся к окну. Решетка

укреплена очень солидно, нечего и пытаться ее выломать, тем более

бесшумно. Если бы ее не было, пожалуй, можно было бы рискнуть — под окном

проходит довольно широкий уступ, по которому можно было бы перебраться к

окну другого кабинета. Шестой этаж... Но я бы рискнул. Стоп! Может быть,

окно смежной комнаты? Я бросился туда.

    Она оказалась совсем маленькой: письменный стол, стул, да тумбочка.

Но окно — есть! Есть и решетка. Забравшись на стол, я распахнул створки

рамы и убедился, что и тут она укреплена не менее надежно. Даже, будь в

моем распоряжении приличная пилка, мне понадобилось бы два-три часа, чтобы

перепилить несколько прутьев... А Тоша начнет беспокоиться уже минут через

тридцать-сорок. И нет у меня пилки.

    Меня лихорадило, и отчаяние не позволяло сосредоточиться. Ломануться

в коридор? Это — на самый крайний случай. Пока у меня есть время, я должен

искать более безопасный путь, чем прыжки на пистолет...

    Телефон!!! Идиот, телефон! Я обшарил взглядом стол, выскочил в

комнату с прибором... Но телефона не было и там.

    Севостьянов застонал. Я должен обезопасить его. Я бегом вернулся в

комнатушку и, обшарив тумбочку, нашел все, что нужно — лейкопластырь и

бинты. Через минуту дядя Сева с заклеенным ртом был надежно прикручен к

лежанке. Я уселся в кресло перед прибором и постарался успокоиться. Голова

все еще была ясной, как никогда. Препарат еще действовал. "Как слеза"

сказал о нем дядя Сева. Так. При чем тут героин? Он сказал, "это без

героина". Тоша таскал героин Роману. А в него был подмешан этот препарат.

Зачем? Чтобы "зондировать" Рома. Чтобы ИМ УПРАВЛЯТЬ! Управлять с помощью

этого прибора. Козе понятно! Не по своей же воле он грабил.

    Теперь я хотя бы знаю, как все было. Но что толку? Это меня не

спасет. Хотя... Если дядя Сева мог управлять Ромом, то я могу управлять

дядей Севой. Абсурд: для этого нужно уметь пользоваться прибором. Но

научить этому меня может сам дядя Сева: я прозондирую его; я почти знаю,

как это делается.

    Я еще раз внимательно оглядел переднюю панель, и почти все стало

ясно. Две одинаковые половины — прием и передача, тот, кто управляет и

тот, кем управляют... Левую дядя Сева настраивал сначала, значит это — его

половина, свои параметры он, видимо, знает наизусть. Теперь мы поменялись

местами...

    Я быстро поменял местами показания на экранчиках симметричных блоков

"памяти", и напялил на голову обруч. Но ничего не произошло. Я чувствовал

себя идиотом. Причем, сильно испуганным. Только было я собрался попытаться

перестроить прибор самостоятельно, как меня осенило: я же забыл самое

главное!

    Сорвав с головы обруч, я подлетел к стеклянному шкафчику, схватил тот

самый флакончик и шприц, набрал примерно столько препарата, сколько дядя

Сева вкатил мне и, встав перед лежанкой на колени, влил жидкость ему в

вену. Он при этом застонал и открыл глаза.

    Но мне было не до сантиментов. Я вновь рухнул в кресло, вновь натянул

обруч и... Я "вспомнил"! Я вспомнил все.



    Я вспомнил свою юность, безрадостную и серую — послевоенный голод,

разруху и безотцовщину. Вспомнил "ремеслуху" и зависть к тем, кто мог

прилично одеться. Вспомнил медицинский, где я учился позже, решив стать

психиатром. Вспомнил красавицу Лину, в которую был влюблен и которая стала

моей первой женщиной. И то счастье, которое она дала мне. И тот проклятый

нищенский быт, который разъедал все, даже самое лучшее между нами. И то,

как работая в этом самом психоневрологическом центре, не видя просвета и

возможности "выбиться в люди", решил двинуть по партийной линии...

    Я постарался не отвлекаться на все подробности жизни дяди Севы, а

сосредоточился на главном.

    Теперь я знал, что и по прошествии многих лет, будучи уже секретарем

обкома по идеологии, он не потерял    профессионального    интереса    и

"курировал" медицину. Особо он интересовался исследованиями по своей

специальности — центральная нервная система. Наибольшим же фавором и

бесконечной финансовой поддержкой (из партийной, естественно, казны)

пользовалась у него именно эта лаборатория в родном ему учреждении.

Пристальное внимание "сверху" было замечено администрацией института, и

вскоре лаборатория эта заняла в институте особое — привилегированное

положение; вскоре фактически все подразделения института в той или иной

степени работали на результаты лаборатории, ее темы стали приоритетными.

Понемногу в ней сконцентрировались    лучшие    институтские    головы    и

современнейшее оборудование. Тут и было получено вещество, названное

учеными "жидким нейрозондом", при введении которого    каждая    клетка

организма превращается в приемо-передатчик биоволн. Тут был создан и этот

прибор, названный "биотранслятором". Точнее, тут он был лишь в общих

чертах "набросан", а окончательно спроектирован и смонтирован он был на

опытном заводе НИИ медтехники.

    Намерения ученых были самыми, что ни на есть, благородными: новый

метод давал возможность быстро и со стопроцентным КПД диагностировать

патологии нервных клеток. Севостьянов же, будучи мужиком прозорливым,

увидел тут нечто иное: возможность КОНТРОЛИРОВАТЬ чужое сознание (чем он,

собственно, много лет и занимался, только более примитивными методами),

возможность "подслушивать" чужие мысли и навязывать свою волю...

    Я вспомнил и Рома — таким, каким видел его дядя Сева: неопрятным

бестолковым юнцом, которого и не слишком-то жаль, вспомнил всю историю

этого ограбления. А еще я вспомнил... но это было так страшно и

омерзительно, что я, собрав всю    свою    волю,    отогнал    видение    и

сосредоточился на главном — как управлять транслятором.

    Все было предельно ясно.

    "Зондирование" заняло минуты две, не больше. А на перенастройку

транслятора ушло еще минут пять. Я начал с блока "боль", выставил параметр

дяди Севы и начал искать свой, наращивая число в экранчике. На 332-х

внезапный удар кувалдой по башке рассек ее на две ноющие половины. Я

заорал диким голосом и, задыхаясь, сорвал обруч. Боль мгновенно стихла.

Это был кайф.

    Установив мощность болевого блока на "0", я вновь покрыл голову

"венцом" и чуть-чуть повернул рукоятку вправо. Затылок заныл сверлящей,

как зубная, болью. Достаточно. Ничего не скажешь, тяжелый стул. Для

проверки ПЕРЕДАЧИ я, как мог сильно, укусил себя за руку. Дядя Сева

дернулся и застонал.

    "Зрение". Секунд через десять я уже видел себя со спины — за пультом

прибора. Изображение накладывалось на основное, как при комбинированной

съемке в кино.

    ...Все. В готовность приведены все двадцать два парных блока. Я

повернул все рукоятки мощностей (кроме болевого) до упора вправо. И

полностью слился сознанием с Севостьяновым. Но тут же "вспомнил", что

действие препарата прекратится с минуту на минуту.

    Не снимая обруча, я обернулся к дяде Севе и, распутав ему руки,

закрыл глаза.

    ...И, кряхтя, согнулся, развязывая себе ноги. А затем    встал,

пошатываясь, с лежанки. Обойдя сидящего спиной меня, я-дядя Сева наполнил

препаратом шприц и вкатил себе в вену повторную дозу. Сразу стало легче

управлять собственным (дяди Севиным) телом. Сорвав с губ пластырь, я

подошел к зеркалу и посмотрел на себя. Странно было видеть там чужое

отражение. Дядя Сева выглядел худо. Я перешел к умывальнику, сполоснул и

вытер лицо, затем, вернувшись к зеркалу, причесался и, нашарив в кармане

ключ, с замиранием сердца, двинулся к двери.




                            "КАКИЕ НЕРВНЫЕ ЛИЦА, БЫТЬ БЕДЕ..."


    Тоша Пташкин скучал на продолговатой, обитой дермантином скамеечке. Я

Анатолий Алексеевич Севостьянов — вышел из лаборатории, сел возле него

и, жутко боясь сбиться на несвойственный бывшему секретарю ОК лексикон,

произнес:

    — Вот так, Антон. В этот раз ты прав оказался. Уел меня, старика.

    — В каком смысле?

    — В прямом, в прямом, понимаешь. Парень-то этот — наш. Помогать нам

будет, не продаст.

    — Ну и слава богу, — с искренним облегчением вздохнул Тоша, — а то уж

я за Крота испугался. (Я-то знал, что испугался он единственно за свою

шкуру.)

    — Ты вот что, Антон, — сказал Анатолий Алексеевич, поднимаясь и

протягивая ключи от "Волги" (память подсказывала мне, что Тоша пользовался

иногда этой машиной), — отвези-ка его домой и отдыхай иди. А мне тут еще

поработать немного нужно.

    — Хорошо, — кивнул Тоша, взяв ключи, и добавил, приглядываясь, — вы

плохо себя чувствуете?

    — Устал, — махнул рукой Севостьянов. — Да, игрушку-то верни, не

забудь, — напомнил он, и Тоша отдал ему пистолет. — Все, ступай к машине,

сейчас он спустится.

    Тоша помчался к лифту, а Анатолий Алексеевич вернулся в кабинет.

Пройдя в маленькую комнатку, он достал из тумбочки несколько пачек бинтов

и шмот пластыря, чтобы я мог связать его заново. Затем он забрался на

лежанку и тщательно привязал к ней свои ноги. Затем он заклеил себе рот

куском пластыря. А уже потом я сам скрутил ему руки и накрепко привязал

его к жесткому ложу, не снимая с головы обруча и даже не открывая глаз.

(Ощущение при этом было очень странное, словно совершаешь действие,

наблюдая за собой через зеркало, или что-то в этом роде.) Я уже

чувствовал, что он начинает слегка сопротивляться мне. Но я успел сделать

все и лишь тогда сдернул с головы свой долбаный венец. Дядя Сева, злобно

поглядывая на меня, принялся энергично извиваться на лежанке. А я вынул из

его кармана пистолет, изобразил воздушный поцелуй и, крикнув: "Чао,

бэби!", помчался к лифту.

    Вахтер подозрительно оглядел меня:

    — Чего это вы по одному тянетесь?

    — Нет, мы вдвоем уезжаем, а Анатолий Алексеевич будет работать до

утра, — как можно убедительнее ответил я и выскочил на улицу.

    ...Предрассветная Москва, еще вчера постылая и неуютная, казалась мне

раем. Мы мчались по Тверскому, и я наслаждался чувством свободы и

торжеством победы. Я пытался сосредоточиться и решить, что же мне следует

предпринять дальше, а Тоша гордо, как старший умудренный опытом товарищ,

выдавал:

    — Рад за тебя, Коля, честное слово. Правильный ты сделал выбор.

Времена настают нынче сложные, и всем нам — людям с головой — нужно

держаться друг за друга. Что друзья твои погибли, это жаль, конечно. Но ты

пойми: без жертв не бывает. Слабый, он должен погибнуть...

    И он разглагольствовал бы так еще долго, если бы я не осадил:

    — Заткнись ты, жопа.

    Он озадаченно умолк.

    Теперь-то я знал, какую роль в убийстве Рома сыграл он.

    Ученые, "курируемой" Севостьяновым лаборатории все же понимали, что

их работа может быть использована и не по назначению; вопрос о том, чтобы

перевести тему в разряд "закрытых", стоял давно, но, как это у нас бывает,

волокитился. Самим-то им — все равно, ведь перед собой они ставили узко

профессиональные задачи. Зато Севостьянов, напротив, всесторонне обдумывал

перспективы и выгоды. Он не нажимал на ученых, не торопил события, он

знал, что свое возьмет и без того. Ведь нейротрансляция сулит переворот не

только в медицине, но и в юриспруденции, и в искусстве, и в политике.

Последнее особенно потрясало его воображение. Ведь с помощью нового метода

можно тихо и чисто совершить любой государственный переворот. И в любом

случае — хозяином положения будет он. Словом, его ожидали блистательные

горизонты.

    Но вот в стране случилась смена власти, и то, что еще вчера казалось

незыблемым, рассыпалось, как карточный домик. Севостьянов не боялся

безработицы. Все его "однополчане"-партийцы устраивались быстро и красиво:

кто — в золоченые кресла руководителей различных коммерческих предприятий,

кто — не менее резво чем раньше двинулся вверх по ступенькам политической

карьеры, по демократической, правда, ныне лестнице... Но у него, у

Севостьянова, был свой путь, свой лакомый кусок, своя золотая жила... И

он, ожидая восторженного приема, попросился в "свою" лабораторию. И тут, к

неприятному своему удивлению, обнаружил, что и ее заведующий, и директор

института, вчера еще в беседах с ним более чем высоко ценившие его

медицинские    познания,    сегодня    относятся    к    нему    чуть    ли     не

пренебрежительно. "Анатолий Алексеевич, — сказал ему директор, — вы должны

отдавать себе отчет, что многолетний перерыв в работе пагубно влияет на

профессиональные качества. Мы тут посовещались и решили: можем предложить

вам только должность старшего лаборанта..."

    Так он еще раз утвердился в мысли, что в нарождающемся обществе ни

регалии, ни заслуги, ни вчерашнее положение значения иметь не будут.

Процветать, понял он, будут только владельцы    крупных    материальных

ценностей. А он привык процветать. И еще он утвердился в мысли, что нужно

спешить. Тактичность администрации института    могла    и    улетучиться,

столкнувшись с откровенным невежеством; а истинную невеликую цену своим

профессиональным познаниям он знал лучше, чем кто бы то ни было.

    И он согласился на эту унизительную должность. Потому что это был его

последний шанс. Он снова получил доступ в лабораторию, к транслятору. И,

экспериментируя, параллельно принялся разрабатывать различные варианты его

применения в новой ситуации.

    Срочно требовался реципиент. Удобнее всего работать с наркоманом: его

не придется уговаривать или заставлять делать себе инъекции. Была у

Севостьянова пара надежных людей, которым он мог довериться (царство им

небесное, это они сидели в "скорой помощи", которую я угробил), но среди

их знакомых — наркомана не нашлось. Вот тут-то и вспомнил дядя Сева о

своем "младшем товарище" — Антоне Пташкине — ныне скромном труженике на

ниве шоу-бизнеса. Как раз в этой среде, по мнению идеолога Севостьянова,

сплошь все — тунеядцы, гомосексуалисты и наркоманы. То, что надо. И,

чуткий к чужой слабости, Тоша подставил Романа Хмелика. Посадил его на

иглу и продал с потрохами. То, что Роман жил неподалеку от лаборатории,

было случайным, но удобным для Севостьянова обстоятельством: радиус

действия транслятора ограничивался сотней километров.

    Кстати, память дяди Севы не окончательно стала МОЕЙ памятью. Я,

во-всяком случае, не путал, что мое, а что — его. Факты из его биографии

воспринимались мной, скорее, как эпизоды из просмотренного когда-то

фильма, и уже сейчас я чувствовал, как некоторые мелочи ускользают,

забываются. Но одна картина впечаталась в мое сознание так прочно, что,

наверное, всю жизнь она будет мучить меня. Картина, которую я сумел

отогнать от себя там, в лаборатории, иначе она напрочь парализовала бы мою

волю: перекошенное испуганное лицо Насти с глазами, молящими о пощаде.

Усевшись ей на грудь, всей своей тушей придавив ее к полу и зажав в

пятерне волосы, он другой рукой, таблетка за таблеткой, стандарт за

стандартом впихивал ей в рот снотворное, а потом — вливал воду. Она

давилась, захлебывалась... и почти не сопротивлялась. А после он, глядя ей

в глаза, с нетерпением и ужасом ждал, когда они превратятся в холодные

голубые стекляшки.

    До родного Лялиного переулка мы с оскорбленным Тошей добрались молча

и даже расстались без слов.



    Войдя в квартиру, я обзвонил ребят — Костю, Джима и Эдика. Все они

оказались дома. И все, несмотря на ранний час, без особого недовольства

обещали сейчас же быть у меня. Я еще не знал, зачем они мне нужны, но

чувствовал, что они — помогут. Я поставил воду для чая, завалился на диван

и попытался сосредоточиться. Верно ли я поступил, что не уничтожил

транслятор? Наверное — нет; но в тот момент я думал о спасении своей

жизни, мне было не до прибора. Это естественно. К тому же, где-то остались

бы чертежи, документы, ученые, которые его создали... Так что это,

пожалуй, ничего не решило бы. Правильно ли я сделал, что не прикончил

Севостьянова? Правильно. Не хватало мне еще вляпаться в уголовщину. Но

теперь, по-видимому, я должен принять какие-то меры, чтобы обезопасить

себя от него. Ведь я — единственный свидетель. Нужно сделать так, чтобы я

стал не единственным, то есть, чтобы о его преступлении узнало как можно

больше людей. Но как это сделать?

    Мои размышления прервал звонок в дверь. Я опасливо глянул в глазок.

За дверью — искаженное линзой, и без того не блещущее красотой, лицо

Клена.

    — Встань пораньше, встань пораньше! — приветствовал я его, открывая.

    — Ну ты — фраер! Мы уже решили, что тебя — того...

    — С чего это?

    — Сначала Ром с Настей пропали, потом ты исчез...

    На лесенке послышались шаги и знакомые голоса. Через минуту в

квартиру ввалились Джим и Смур.

    ...Когда я закончил свой рассказ, ребята еще некоторое время обалдело

молчали.

    — Круто, — наконец выдавил из себя Джим. — Ром — зомби. А ты все это

не по видику посмотрел?

    Я не обиделся. Я бы и сам вряд ли сразу поверил всей этой ахинее, не

случись она со мной самим. Я ответил на несколько их недоверчивых вопросов

и чувствовал при этом, что мало-помалу они привыкают к мысли, что все это

правда. Но добило их, когда Джим, встрепенувшись, задал провокационный

вопрос: "А пистолет где?" А я достал пистолет из ящика стола и молча подал

ему...

    — Постой-ка, — дошло до Клена, — "Зомби"? Я не понял, Ром что, правда

был мертвым, когда грабил?

    — Ну да. Это дело Севостьянов всерьез не готовил, держал такой

вариант про запас, как самый ублюдочный. В тот вечер    он    просто

экспериментировал, но вкатил такую дозу, что Ром не выдержал. И вот тут-то

дядя Сева и узнал то, чего не мог даже предполагать: после смерти

реципиента его тело становится еще более послушным, и, пока разложение

вконец не испортит нервные волокна, в течении нескольких часов им можно

управлять, как роботом. До этого открытия Севостьянов рассчитывал только

на 15-20 минут работы с живым человеком, а тут... Смертью Рома он был даже

слегка огорчен. Но уж, раз так случилось, он, не раздумывая, решил

использовать момент. Ведь, работая с трупом, он не рисковал ничем: тот его

никогда не выдаст...

    — Скотина! — процедил Джим. А я закончил:

    — К тому же, так случилось, что именно в эту ночь на "скорой"

дежурили верные ему люди, и забрать тело было очень просто. Все ему

смазала единственная непредвиденная деталь — телекамера напротив двери.

    — А откуда он потом о ней узнал? — задал Смур вполне резонный вопрос.

И как он вас с Настей вычислил?

    Я объяснил:

    — Когда он в теле Рома лежал в ванной, он слышал, как Настя звонила

мне. И он решил проследить, что мы будем делать. Утром он поехал за нами и

оказался возле прокуратуры. Настя вошла, я уехал, а он остался ждать ее

возвращения. Потом, выйдя, она тут же, из автомата позвонила мне. А Сева

стоял рядом, возле козырька, вроде бы ждал, когда освободится телефон. И

все про камеру, и про то, что Настя ничего прокурору о смерти Рома не

сказала — слышал. Он дико испугался и твердо решил нас, как можно быстрее,

убрать. Позвонил своим людям, чтобы они нашли меня (им пришлось снова на

смену не по графику напрашиваться), а сам разделался с ней.

    У меня подкатил к горлу комок, и я замолчал, но потом пересилил себя

и закончил:

    — Настю нашла Томка. Если бы она пришла чуть раньше, она или спугнула

бы Севостьянова, или наоборот — была бы убита тоже.

    Мы молчали долго.

    — И что теперь? — спросил Джим, возвращая пистолет.

    — Я и сам хотел бы знать. В милицию, по-моему, даже и дергаться не

стоит.

    — И не думай, — хмыкнул Смур, — тебя с твоей сказочкой там только на

смех поднимут.

    — В газеты? — предложил Клен.

    — Да брось ты, — обломил его Смур, — если б я Крота не знал, разве бы

такую дурь напечатал?..

    — Я кажется кое-что придумал, — решился я. — У вас, по-моему, на

сегодняшний вечер концерт запланирован?

    — Какой концерт без Рома? — махнул рукой Клен. — Мы-то все ждали, что

он объявится, а теперь... А так было бы клево, — он с мечтательным

выражением лица побарабанил себя по ляжкам, — представляешь: на стадионе,

ночью. Там штук двадцать команд будет. Называется "Рок — в борьбе с

наркоманией".

    — Актуально... — вставил Смур. Но Клен его не слушал:

    — Мы бы там самые крутые были. Тоша подсуетился и где-то на час

арендовал спортивный вертолет. Представляешь, мы бы с неба спустились...

    — Да хватит тебе, — попытался остановить его Джим, — что теперь об

этом говорить?

    А Смур, кажется, что-то понял и стал подозрительно    на    меня

поглядывать.

    — А еще — не унимался Клен, — там на сцене уже установлен огромный

метров в двадцать высотой — портрет Рома. Он ведь должен был стать

"гвоздем программы". Ром собирался спалить свой портрет под    конец

выступления...

    — Вот и классно, — заявил я. — Вы не будете ничего отменять. Тряхнем

стариной: я буду с вами. У нас еще день на репетиции. И там, на концерте,

я все, как есть, расскажу зрителям.

    — Так я и думал, — покачал головой Смур. — Это облом, Крот Коля. Лет

пятнадцать назад нас, возможно, еще стали бы слушать. Но сейчас... Даже и

не думай. Что бы ты не говорил, они будут или свистеть и гнать тебя со

сцены, или наоборот — тащиться. Но они никогда НЕ ПОВЕРЯТ ТЕБЕ.

    — Но почему? Почему ты так уверен?

    — Ты остался в тех временах, когда играл сам. Рок-тусовка в

"Невском", ночные бдения при свечах, дзен, тихие девочки... Все мы тогда

искали истину. Сейчас ищут зрелищ. Ты будешь выглядеть клоуном. Причем

бездарным.

    — Смур прав, — сказал Джим. — Но мы должны попробовать. С нас-то не

убудет. А вдруг выгорит?

    — Да ну что вы, а?! — взбунтовался Клен. — Что вы смурь-то наводите?

Все получится.

    Но Клен — дурак, это общеизвестно. И я снова искательно глянул на

Эдика. И, видно, ему жалко меня стало:

    — Ладно, — говорит, — давай попробуем. В конце концов, если на

репетиции почувствуем, что не катит, мы всегда сможем остановиться.

    — А Тоша туда не явится? — спрашивает Джим.

    — Ну, это-то мы сейчас устроим, — говорит Эдик и набирает по телефону

номер.

    — Алле! — говорит он. — Антон? Тоша, что делать будем? Ром пропал,

как сквозь землю. А у нас концерт сегодня. Ты не знаешь, где он?.. Нет?..

Отменять? Слушай, жалко, там все так круто приготовлено... Ладно, понял...

Ладно, не беспокойся, нам так и так туда за аппаратом ехать. Сиди дома...

Не за что... Да, а как с вертолетом быть? Как предупредить, что не

нужен?.. Встретить?.. Да уж ладно, я сам... Ну все, привет, — и положил

трубку.

    — Класс! — восхитился Клен. И я был согласен с ним. Был бы прошлой

ночью на моем месте Смур, он бы, наверное, не наделал столько глупостей.



    Весь день мы проторчали в ДК ВДНХ, где сейчас "Дребезги" арендуют зал

для репетиций. Мы вспомнили три наших старых хита, те, что играли до

прихода Рома ("Дай мне шанс", "Беглый монах" и "Электрическая линия"). Но

это — "для разминки"; на выступление же я написал новый текст, который

будет состыкован с гимном "Дребезгов". Мы пробовали, ругались, курили,

пили кофе и пробовали снова. И то нам казалось, что все — очень клево, то

что Смур прав, и все — жутко неубедительно. А ведь нам, по задумке,

предстояло не просто сыграть и спеть, а устроить такой кипеш, чтобы все

газеты писали...

    ...Заглянул администратор ДК и сказал, что к    телефону    зовут

"кого-нибудь из музыкантов". Пошел Смур, а вернувшись, сообщил, что искали

меня — "какой-то Гриднев". "Это тот самый следователь, — объяснил я, — что

ты ему сказал?" "Соврал на всякий случай, что ты не    появлялся".

"Правильно, — одобрил я, — не до него", а сам подумал: "Интересно, что ему

от меня надо?"

    Но вот настал вечер и мы, пересаживаясь с трамвая на автобус (из нас

только у меня есть машина, да она так и осталась стоять возле Тошиной

дачи; при том — в жутком состоянии), двинулись в сторону стадиона. Точнее

к пустырю неподалеку, куда должен подлететь за нами небольшой спортивный

вертолет.

    ...Он завис над центром переполненного людьми неосвещенного стадиона,

и со всех концов к нему потянулись разноцветные лазерные нити. Со сцены в

этот момент уходили ребята из питерского "Горячего льда". Вертолет

снижался, двигаясь к подмосткам и метрах в пятнадцати над ними — завис.

Упала складная лестница. Первым начал спускаться Клен. Но для толпы он

почти невидим: его не освещают.

    Мы двинули за ним лишь тогда, когда услышали внизу бешеный грохот его

барабанов. Пока все идет по сценарию, разработанному еще вместе с Ромом.

    Барабаны перекрывают даже рокот лопастей. Нас зарницами выхватывают

из тьмы яркие белые сполохи стробоскопа. Почти одновременно мы спрыгиваем

на сцену и на миг задерживаемся на ее краю, пронзая указательными пальцами

пустоту перед собой. Джим и Смур бросаются в разные стороны — к

инструментам, а я остаюсь посередине — перед стойкой с микрофоном. Я не

опустил руки, а обвел ею человеческое море внизу, и по тысячам голов

заметались в испуге серебряные круги прожекторов.

    По традиции, да и не разобрав, что на сцене — вовсе не их кумир,

зрители сначала неуверенно, а затем — все громче, начинают скандировать:

"Ро-ма! Ро-ма!" На это я и рассчитывал, сочиняя новый текст. Я собираюсь,

словно готовясь к прыжку, и выплевываю в ухо микрофона:

    — Ты жить не научен был исподтишка!

    Стадион продолжает скандировать: "Ро-ма! Ро-ма!" И я бросаю вторую

строку:

    — А мы вот не можем так: кишка тонка!

    Я повторяю это еще и еще раз, пока люди не начинают понимать, что от

них требуется. Они включаются в игру, и теперь под аккомпанемент ударных

Клена мы выкрикиваем поочередно:


                    — Ро-ма, Ро-ма!

                    — Ты жить не научен был исподтишка!

                    — Ро-ма, Ро-ма!

                    — А мы вот не можем так: кишка тонка!

                    — Ро-ма, Ро-ма!

                    — Ты жизнь любил, но не ту, что у нас!

                    — Ро-ма, Ро-ма!

                    — Ты грешной звездой промелькнул и погас!

                    — Ро-ма, Ро-ма!

                    — Но вот он — твой свет, вот он — живет!

                    — Ро-ма, Ро-ма!

                    — Он с нами, он в нас, и он разобьет

                    Вдребезги,

                           вдребезги,

                                    вдребезги...


    Тут ритм становится жестче, а мелодия незаметно    переходит    в

традиционный гимн, и я продолжаю:


                    — ...Вдребезги проклятый мир!

                    Вместе мы — монстры, мы — сверхчеловеки...

                    Вдребезги проклятый мир!!!


    Неожиданно, как бы на полуслове, музыка обрывается, и за моей спиной

падает огромное полотнище. Прожектора, вспыхнув, освещают гигантский

портрет Рома. Белозубая улыбка завораживает стадион, и в воздухе повисает,

готовая лопнуть от собственной тяжести, зловещая тишина.

    Так с полминуты молча смотрит Роман на людей, испытующе заглядывает

им в лица. А я снимаю микрофон со стойки, поднимаюсь на возвышение к

кленовым барабанам, захожу ему за спину и, оказавшись прямо под портретом,

начинаю говорить:

    — Вы видите: "Дребезги" выступают сегодня без Романа Хмелика. Потому

что его нет в живых. Его убили — прошлой ночью. Сначала его посадили на

иглу, а потом — стали подмешивать в героин вещество, делающее человека

послушным роботом... — Говоря это, я пытаюсь найти внизу человека, к

которому я мог бы обращаться (так легче говорить убедительно); мой взгляд

двигается по стоящим в передних рядах и вдруг натыкается на знакомое лицо.

Томка — Настина сестричка. Милое, совсем юное лицо. Глаза — две сияющие

кляксы. Но что-то в них сейчас не так... Ненависть. И тут я понял: она не

верит в то, что я говорю, она даже и не слушает; она думает, что мы

превратили гибель Рома и Насти в эффектный сценический трюк. И вдруг мне

самому начинает так казаться. Я почувствовал, как дрогнул мой голос. Но я

заставил себя говорить дальше, отведя взгляд в сторону.

    И я подробно изложил всю историю, кроме того, что, грабя, Ром был уже

мертвым (это звучало бы уж слишком невероятно), и закончил так:

    — Я думаю, мы должны уничтожить этот прибор и эту лабораторию, пока

зараза не распространилась. Мы должны отомстить за Романа. "Вместе мы

монстры, мы — сверхчеловеки", — пел он. Он верил вам.

    В этот момент погасли прожектора, и все увидели, что нижний край

портрета лижут язычки жадного пламени. В их неровном свете лица зрителей,

тех, кто поближе к подмосткам, вдруг кажутся мне полными понимания,

доверия и решимости. Клен, Эдик и Джим уже держали в руках по факелу,

запаленному от пылающего портрета. Я спустился к краю сцены и вновь

обратился к людям:

    — Мы зажгли эти факелы от его огня. И мы поведем вас. Вы готовы?

    Пауза. Она длится долго. Слишком долго. Пламя охватывает уже всю

нижнюю часть портрета. От температуры картон коробится, и черты Рома

искажаются до неузнаваемости. Улыбку сменяет жуткая гримаса боли. Вдруг

плотину тягостной тишины взламывает крик: "Что он нам лапшу на уши

вешает?! Играют пусть!"

    В ответ раздается одобрительный ропот, но кто-то, перекрывая его,

громко произносит: "Да вы что, не видите — не врет он". Кто-то поддержал:

"Пойдем с ними. Разберемся..." "Пусть менты разбираются, а мы-то причем?"

слышится с другой стороны, и все тонет в лавине выкриков, в которой

можно разобрать лишь отдельные фразы: "Деньги-то мы за что платили?",

"Пустите меня к ним!..", "Хватит нам политики, пойте, давайте!"...

    — Мы же просим вас о помощи, неужели вы не понимаете? — пытался я

что-то объяснить. — Ром убит, как же мы можем петь?..

    А в конце стадиона ни с того, ни с сего вновь    принимаются

скандировать: "Ро-ма, Ро-ма!" Тут же отчетливо слышен крик: "Деньги

верните!" И, словно издеваясь, несколько человек начинают скандировать

по-новому: "День-ги, день-ги!", и именно этот рев, подхваченный многими,

подавляет все остальные звуки: "День-ги!!!"

    И тут человеческая масса прорвала милицейское оцепление, и вспучилась

тысячами рук прямо под сценой. Я не знаю, что за психоз овладел ими, но

уверен, если бы они дотянулись, они бы нас растерзали.

    Клен, Смур и Джим, стоя на краю, сдерживали натиск, тыча пылающими

вниз факелами. В надежде тоже чем-нибудь вооружиться, я бросился за

портрет и наткнулся там на пожарный    бак    со    сложенным    кольцами

прорезиненным рукавом (видно его поставили тут, узнав о затее Рома спалить

этот огромный картонный щит). Одной рукой я схватил брандспойт и направил

его на огонь, а другой — до упора нажал рычаг на баке.

    Струя пены вылетела с такой силой, что я едва удержался на ногах. Она

пробила покоробившийся картон портрета насквозь,    образовав    в    нем

полутораметровое отверстие. Я выскочил через эту дыру на авансцену и

ударил пеной по первым рядам. Я хлестал ею, как гигантским бичом, мало что

соображая, только выкрикивая азартно:

    — Вот вам! Суки! Нате!..

    Я очнулся, лишь услышав грохот за спиной. Прогорев и потеряв

прочность, обрушились, державшие портрет, леса. Многометровый сноп искр

устремился в ночное небо. Рукав, обмякнув, повис, как глупая кишка: его

перебили рухнувшие обгорелые брусья. Из центра пылающей груды с шипением и

треском взметнулось ввысь облако густого пара.



    Толпа напирала. Бросив бесполезный теперь рукав, я выдернул из

кармана кожаной куртки трофейный севостьяновский пистолет, о котором

совсем забыл, взвел и, подняв вверх, несколько раз нажал на курок. Все

получилось, как на недавнем представлении "Дребезгов": я    попал    в

прожектор, и после оглушительного грохота выстрелов послышался звон

сыпящегося стекла. Толпа слегка подалась назад и притихла. Этой короткой

паузы нам хватило, чтобы обогнув тлеющую груду обломков, сбежать с

подмостков с обратной стороны.

    Миновав фургончики с реквизитом, милицейские машины и филармонические

автобусы, через служебные ворота стадиона мы выбрались на шоссе. Тачку

поймали быстро и, сев в нее, некоторое время подавленно молчали. Все вышло

в точности, как предсказывал Смур. Но он, конечно, и сам был этому не рад:

    — Да. Не вышло из нас спасителей человечества, — первым нарушил он

молчание.

    — Почему они все-таки не поверили нам? — искренне недоумевал Клен.

    — А просто потому, что они — гады, свиньи, быдло паршивое, — спокойно

объяснил ему Джим.

    — Ну-ну, сам-то ты кто? — урезонил его Эдик. — Кто ты такой, чтобы

тебе верили? Чтобы нам верили, нам нужно начать жизнь заново и прожить ее

совсем не так. К тому же, мы чуть не на каждом концерте бунтуем против

чего-нибудь, а после — расходимся по домам...

    — А по-моему, — вставил свое слово тупой Клен, — просто времени было

мало на репетицию, вот и вышла халява...

    — Да ты хоть год готовься, то же самое было бы, — возразил Смур. — Не

те времена. Это лет десять-пятнадцать назад ходили на концерты, чтобы

набраться новых идей — запрещенных, "подпольных". Вот тогда нам верили. А

теперь все, что можно сказать — сказано. Люди ходят развлечься. И платят

за это. А ты знаешь ведь, какая жизнь сейчас. И мы от них же еще чего-то

требовать начали...

    — Давай, давай, накручивай, — возмутился Джим, — по-твоему, выходит,

это мы — свиньи, а не они.

    — Что они — свиньи, в этом я не сомневаюсь, — усмехнувшись, заверил

его Смур, — вопрос только, кто в этом виноват? Не мы ли, в числе прочих?

    Но доспорить они не успели: тачка поравнялась с моим домом.

    — ...Ты считаешь, мы сделали все, что могли? — спросил я Эдика, когда

мы расположились в креслах и закурили.

    — Что касается благородных порывов, думаю, все. А вот, что касается

твоей личной безопасности... Зря ты дядю Севу еще там не придушил.

    — Ты бы сделал это на моем месте?

    — Вряд ли.

    — Вот то-то же.

    — И что будет дальше? — просто спросил Клен.

    Я глянул на часы:

    — До начала трудовой недели осталось четыре часа. Сотрудники придут в

лабораторию и найдут там Севостьянова. Не знаю уж, как он    будет

выкручиваться, но, я уверен, выкрутится. И вскоре снова начнет охотиться

на меня. Не сам, скорее всего, а внедряясь в каких-нибудь обколовшихся

торчков. А может и управляя очередным трупом.

    Джима передернуло от омерзения. Он зябко потер руки и спросил:

    — Слушай, а этот Гриднев, как он тебе показался?

    — Умный, по-моему, мужик. Только ограниченный.

    — А может быть стоит к нему дернуться?

    — На предмет?..

    Но Джим не успел ответить, потому что вдруг взорвался мой сумасшедший

телефон. В четыре утра. Я выругался, подошел к столику и снял трубку:

    — Да?

    — Это Николай Крот?

    — Да, он самый.

    — Наконец-то! Я ищу вас уже несколько часов.

    — Кто это — я?

    — Я — Гриднев, следователь, вы помните меня?

    Я закрыл ладонью микрофон трубки и шепнул ребятам: "Гриднев. Долго

будет жить", а потом ответил ему:

    — Естественно, помню.

    — Так. Я вас очень прошу, никуда не исчезайте. Сидите дома. Я буду у

вас минут через сорок.

    — Хорошо, — ответил я.

    ...Он появился в моей квартире даже раньше, чем обещал. И, как бог с

машины, развеял все наши затруднения. Вот что он нам рассказал. Связанного

дядю Севу еще в полдень обнаружил вахтер. Но даже не стал развязывать, а

сразу позвонил в милицию. Прибывшие на место происшествия сотрудники

патрульно-постовой службы были лично знакомы с двумя погибшими позапрошлой

ночью милиционерами (район-то тот же). И они были в курсе, что убиты их

коллеги музыкантом Романом Хмеликом (разве такое можно утаить?). Знали они

и то, что подобными делами занимается прокуратура. Потому-то, обнаружив

при беглом осмотре подозрительной лаборатории папочку с надписью "Роман

Хмелик" на обложке и с несколькими страничками испещренными цифрами (это

были параметры его нервной системы для настройки транслятора), они на

всякий случай брякнули дежурному прокуратуры. А тот позвонил Гридневу.

    Опыт    и    интуиция    подсказали    последнему,    что    в    руки    ему

нежданно-негаданно попал кончик ниточки, потянув за который,    можно

распутать весь клубок. Он примчался в лабораторию и, после короткого

разговора с ее заведующим (прибывшим туда в связи с ЧП) о предназначении и

возможностях биотранслятора, после разговоров с    вахтером    и    самим

Севостьяновым, окончательно утвердился в мнении, что напал на след. Дальше

дело техники. Уже через каких-то полтора часа в его кабинете сидел

перепуганный Тоша Пташкин и кололся вдоль и поперек.

    Так что, пока мы геройствовали на стадионе, Тоша и дядя Сева уже

находились под стражей, а Гриднев разыскивал меня. Разыскивал вот зачем.

Все связанное с этим делом в экстренном порядке объявлено государственной

тайной, и ему поручено взять с меня (а теперь и с остальных) подписку о

неразглашении оной.

    Нас слегка ломало. Но когда Гриднев сказал нам, что дяде Севе

обеспечена вышка, и Тоша тоже схлопотал немалый срок, мы, крови жаждущие,

на радостях ознакомились с содержанием предложенной нам бумаги и поставили

свои автографы.

    Гриднев отбыл, а мы завалились спать. И проспали до середины дня. А

вечером — напились как сапожники: за упокой души Романа и за здоровье

товарища следователя.

    ...Часов в десять в дверь мне позвонили. Открываю я будучи в

невразумительном состоянии, на пороге — Томка-пацанка.

    — Привет, — говорю, — заходи, заходи. А мы тут, понимаешь...

    — Вижу, — отвечает она. — Веселитесь. Нормально. Ладно, извини, я

пошла.

    — Да ты подожди, — останавливаю я ее, — зачем приходила-то, тебе ведь

что-то надо было?

    — "Ничего мне не надо, — отвечает она, — пусти. — А потом говорит:

Знаешь, кем я буду после школы?

    — Ну так, — отвечаю, — конечно. Актрисой. Ты ж ведь в театральный

поступаешь...

    — Нет, не поступаю, — говорит она. — Не буду я артисткой.

    — А кем? — спрашиваю я, хотя мне, честно сказать, совершенно это до

лампочки.

    — Бухгалтером! — отрезала она. Так, будто не слово произнесла, а

снаряд выпустила. И, хлопнув дверью, застучала по лесенке.

    Так я и не въехал, зачем она мне это сказала.




                                            ЭПИЛОГ


                                                           "Кто-то шепчет: "Люблю тебя",

                                                           Кто-то строчит донос,

                                                           Кто-то идет под венец,

                                                           Кого-то ведут на допрос..."

                                                                           Константин Кинчев


    Вот так неожиданно тихо и, я бы сказал, бесславно закончилась эта

жуткая, по-моему, история. Был я на Настиных похоронах, а вот тело Рома,

сброшенное людьми Севостьянова в Москву-реку, найти так и не удалось.

"Дребезги" свое существование,    естественно,    прекратили,    а    ребята

расползлись по разным командам и почти напрочь исчезли из моего поля

зрения. Прошло уже несколько лет с тех пор. Ни о Тоше Пташкине, ни о дяде

Севе я больше никогда и ничего не слышал, хотя Гриднев и сказал в ту нашу

последнюю встречу, что меня вызовут свидетелем по делу. Но я был только

рад, что никуда меня не дергают.

    А недавно в авиакатастрофе погиб Женя Мейко. Узнав об этом, я съездил

к его родным, и там только впервые услышал о глупой и бессмысленной смерти

Кости Кленова. Я попытался найти Эдика, но не сумел: он давным-давно

поменялся с кем-то квартирами, и никто из наших общих знакомых его уже сто

лет не видел. Через горсправку я его тоже не вычислил. Где он? Жив ли?

    Последний вопрос не праздный, у меня появилось подозрение, что нас

целенаправленно уничтожают. Лично я после всего этого стал таскать во

внутреннем кармане плаща "трофейный" севостьяновский пистолет.

    За нами охотятся? Но кто охотник? Дядя Сева? Он сумел каким-то

образом освободиться и процветает? Мафия? Органы безопасности? Да, но

почему тогда я — настоящий участник событий — до сих пор жив? Может быть

потому, что ныне я — скромный заведующий отделом культуры небольшой

подмосковной газетки; существование мое размеренно и просто (работа

семья, и снова — работа) и вычислить меня сложнее, чем их — музыкантов,

вся жизнь которых — сплошной бардак и непредвиденные обстоятельства?

    В прокуратуре, когда я сунулся туда, мне объявили, что Гриднев

Евгений Валерианович у них давно уже не работает. И в поисках его ничем

мне помочь не смогли.

    Я не знаю, чего ждать. Я должен как-то защитить себя, Ленку и дочь.

Но что я могу сделать? Пока я придумал только одно — последовательно

изложить эту историю и попытаться опубликовать ее. Хотя бы под видом

фантастической повести.

    Но, наверное, и этот шаг — довольно бессмысленный. Ведь однажды мне

уже не поверили — когда рок-н-ролл, впервые по-настоящему понадобившийся

нам, оказался мертвым. А может быть, это он и тянет за собой в могилу

своих самых доблестных рыцарей и самых истовых жрецов?..

    Мистика? Но я уже сталкивался с тем, что мистика может быть

реальностью. Так что, не знаю...

    Не знаю.




Автор


Imperceptible

Возраст: 42 года



Читайте еще в разделе «Без категории»:

Комментарии.
Комментариев нет




Автор


Imperceptible

Расскажите друзьям:


Цифры
В избранном у: 0
Открытий: 2137
Проголосовавших: 0
  



Пожаловаться