Top.Mail.Ru

HalgenГлубинная бомба

блог Halgen: 47 стр.19-10-2007 16:05
Дедушка с внуком и внучкой брели по берегу моря. День выдался не курортный, с дерущимися волнами и мелкими дождевыми каплями. Погодка, одним словом, оказалась самой подходящей для того, чтобы отдохнуть от отдыха и подумать о чем-нибудь важном.

Вот, внучки, в этом море я утопил свою зависть… — промолвил дед и поковырял носком ботинка мокрый ракушечный песок.

Зависть?! — недоуменно переглянулись внук и внучка.

Да, зависть. С тех пор никому не завидую, ни в мелочах, ни по крупному. А та зависть была злобно большой, я дивлюсь даже, как морюшко из берегов не вышло… С тех пор я, правда, на это море сейчас впервые вернулся, а оно ничуть не переменилось, все такое же, как и тогда… Тогда…

Они присели на корявое бревно, принесенное на берег каким-то особенно дюжим штормом. Дедушка неторопливо закурил папироску, посмотрел на небо, и погрузился в те времена, когда на его сердце подпрыгивала пудовая гиря зависти…

Сколько себя помню, я был круглым сиротой, и всегда дивился на тех малышей, родители которых были где-то рядом. Мы с дедом и бабушкой жили тогда в невзрачном двухэтажном домике, сложенном из сырого кирпича. Когда-то он, видимо, был побелен, но, видать, малярная кисть прикасалась к жилищу моего детства очень давно, и его стены я запомнил злобно-серыми, почти черными. К тому же одна половина строения как будто поссорилась с другой и решила уйти от нее подальше, из-за чего прямо посередине домика зияла похожая на молнию щель. Жильцы затыкали эту брешь несуразными тряпками, что ничуть не спасало от постоянного холода и сырости, а также от прущей с улицы черной пыли.

На нашем этаже жило еще десять семейств, отцы которых днем захлебывались потом на шахте, а по вечерам остервенело пили водку и тяжко бузили. Музыка пляшущих кулаков и кровавого хлюпанья носов становилась особенно громкой по праздникам и дням получек, когда дом превращался в какое-то подобие адовой печки.

Подземная темнота, приносимая мужиками из шахтных кишок, пропитывала и их жен, и детей. Каждый из живущих здесь был угрюм, как дно помойной ямы, и казалось, что уголь, пропитавший их тела и одежды, также забрался и в самое их нутро.

Я жил с дедом и бабушкой. Они еще помнили времена другой Придонщины. Той, которая ничем не походила на пленивший ее Донбасс. Бескрайние поля, звенящие золотом спелой пшеницы, южные лихие песни, похожие на облака белые села, купающиеся в вишневом и сливовом аромате. Но ненасытная пасть угольного подземелья сожрала весь тот мир, сделала небеса мутно-серыми, покрыла степную гладь плевками отвалов — терриконов. Проглотила она и родное село моих предков, выбросив на его место похожий на груду экскрементов шахтерский поселок со странным названием Красный Уголь.

В один из дней своего детства я сидел на лавке возле окна и листал большую детскую книжку, которую мой дед недавно принес из города. С улицы доносилась печальная музыка. Недавно в шахте произошел обвал, и, поглотив живых людей, она не отдала Божьему свету даже мертвецов. Под очередной заунывный аккорд я перевернул страницу, и мне в лицо посмотрело нечто невероятное. Во всю ширину картинки красовалось подводное царство, где среди леса из белых, красных и черных кораллов сновали красные и золотые рыбешки. Морское дно светилось от груд жемчуга и драгоценных камней, и на нем восседали красавицы-русалки, поющие, наверное, что-то веселое. В середине картинки стоял обвитый коралловыми деревьями трон, сделанный из перламутровых раковин, и на нем восседал бородатый морской царь.

Я внимательно разглядел картинку, потом посмотрел в окно, на рыжие от ржавчины ворота шахты. «Интересно, а есть ли там, под водой, шахты? А если нет, то куда морской царь ездит покупать уголь?!», подумалось мне.

Тем временем в комнату вошла бабушка Галя и увидела картинку.

Морем на картинке любуешься, — вздохнула она, — Твоя мама тоже все хотела на море взглянуть, все не верила, что там другого берега не видно. Так и не довелось ей…

Почему не довелось? — наивно поинтересовался я.

Не свозил ее твой батька… Хотя, какой он тебе батька. Упыри соседские, и то лучше, они хоть своих ребятишек и колотят, зато иной раз и конфеток купят к празднику, и одежку какую. А тот, так совсем… — бабушка махнула рукой, не жилая говорить о том человеке, кровь которого течет по моим жилам.

В тот день бабушка впервые рассказала мне историю про мою мать, да про столичного артиста Кораллова, моего злосчастного отца. Потом она повторяла этот рассказ еще с десяток раз, всякий раз что-то к нему добавляя, и что-то от него убавляя. Но во мне он раз и навсегда запечатлелся набором картинок, таких крепких, будто отпечатались они вовсе не на горячих хлябях человеческой памяти, но на холодном камне.

Кто не знал столичного артиста Кораллова? Его имя, а, точнее, броский, как шоколадная фольга, псевдоним, гулял как по напомаженным устам столичных дамочек, так и по морщинистым ртам суровых крестьянок. Его гладкое и лоснящееся, как у персидского кота, лицо смотрело с десятков афиш, висящих и на разукрашенной тумбе Большого театра, и на прокопченных стенах заводского клуба «Молодой энтузиаст». Если какой-нибудь далекий город ожидал приезда такой знаменитости, то о предстоящем выступлении Кораллова местные жители старались говорить шепотом, чтобы, не дай Бог, нечаянно не сглазить, не спугнуть такого важного гостя. Встречи артиста на провинциальных пристанях и вокзалах нередко заканчивались жуткой давкой, в которой случались и человеческие жертвы. Например, в Саранске одного из восторженных зевак толпа вдавила прямо под колеса маневрового локомотива.

На своих концертах Кораллов делал из своей сцены некое подобие морского дна. Он украшал ее картонным и жестяными кораллами, повсюду разбрасывал слепленный из папье-маше жемчуг, специальные осветительные хитрости создавали видимость колеблющейся воды. Сам Кораллов, конечно же, занимал место на троне, сделанном из картонной ракушки, а вокруг него стоял хор из ослепительных красавиц, наряженных под русалок с тряпичными хвостами.

Когда зрители слушали его концерты, то очень жалели, что не могут раскрыть свои уши до размеров Тихого океана, и вынуждены довольствоваться лишь тем, что способны уловить два маленьких слуховых отверстия. Правда, среди них тоже иной раз находились выдумщики, и однажды одна особенно смышленая обожательница Кораллова пришла к нему на концерт, нацепив на каждое ухо по раструбу, сварганенному из старых ведер.

Для моей мамы Кораллов, конечно же, был так же далек, как море Баффина. Она тихо и незаметно жила в «Красном Угле», училась на бухгалтерских курсах, чтобы в скором будущем влиться в трудовую жизнь своей родины, которую теперь именовали исключительно Донбассом. Но, едва ей выдавалась свободная минутка, мама начинала петь старые песни, которые некогда неслись по нашим вольным степям. Пела она так, что даже угрюмые шахтеры прекращали праздничную бузу, и, потирая расквашенные носы, внимали трепету ее голоса. Да, маму знали и любили во всем «Красном Угле», но в ней это признание порождало лишь тоску, ибо усиливало мысль о том, что ей никогда не покинуть этого края изуродованных степей, мертвых вод, да угольного смрада.

Никто не знает, почему эта знаменитость решила посетить и наш злосчастный поселок. Одни говорили, что так ему приказало высшее начальство. Другие же утверждали, что Кораллов просто поспорил по пьяни с друзьями, ткнул с закрытыми глазами пальцем в карту, и отправился в то селение, на которое лег кончик его ногтя.

Но, как бы то ни было, Красный Уголь вовсю приготовился к встрече знатного гостя. Его улицы подмели, дома и бараки кое-где побелили, даже залепили щель, зияющую в середине нашего дома. Правда, замазали ее кое-как, и глина вскоре отошла, снова обнажив черную рану. На копре шахты закраснел плакат, на котором с большим трудом можно было разобрать корявую надпись «Искусство — народу». Из передовиков и ударников производства срочно набрали команду встречающих, звездой которой, конечно, стала самая красивая девушка этого поселка, то есть моя мама. Именно она должна была преподнести Кораллову обычные для таких случаев хлеб-соль.

В заветный день народ столпился на станционном перроне. Тысяча глаз всматривалась в блеск рельс и чернь шпал, дожидаясь появления долгожданного поезда. Наконец из-за ближайшего террикона выплыла паровозная морда. Громыхая вагонной гармонью, паровоз подполз к станции и окутался облаком пара. Моя мама, наряженная в яркий казачий сарафан и с цветочным венком в волосах, уже застыла у означенного вагона. Она неуклюже протягивала вперед круглый каравай и маленькую солонку.

Дверь со скрипом отворилась, и на лесенку ступили ноги, обутые в туфли, которые, конечно же, никогда не встречались с грубой почвой. Их лак блестел, наверное, как спокойная морская гладь, и моя мама чуть не заплакала, когда первые пылинки наших краев замарали эту чудесную обувь. Сперва она смотрела лишь на ботинки, а когда подняла голову, то едва не упала, ведь перед ней расплылось в улыбке живое лицо афиши.

Кораллов тут же почуял ее конфуз, и, отломив одной рукой ломтик хлеба, другой обхватил ее за талию. После этого он наклонился к самому уху моей матери и принялся ей что-то шептать. Что говорил этот заезжий артист, осталось непролазной тайной. Должно быть, эти слова были веселыми, ведь все заметили, что мама стала беззвучно смеяться, проглатывая хохот внутрь себя.

Так и приехали в клуб вместе, Кораллов и моя мама. Там она провела весь день и осталась на ночь, как она объяснила бабушке — помогать артисту подготавливать выступление (будто без нее помощниц было мало, десять «русалок» вместе с ним из столицы приехало!).

На следующий день восторженная публика облепила зал нашего клуба. Народ толкался в проходах, торчал где-то сверху кулис, и едва не залез на большую люстру. Когда занавес открылся, зрители разглядели Кораллова, принявшего облик морского царя, вокруг которого стояли одиннадцать русалок. Но ведь из города он привез всего десять?! И тут народ ждало удивление, ведь в «лишней» русалке все могли разглядеть знакомые черты моей матери.

Начался водоворот концерта. Народ бушевал так, что клубное начальство всерьез опасалось за целость стен и потолка. Поток раскаленных песен сплавил людей в единый монолит, стержнем которого были два голоса — Кораллова и моей мамы. Они отворяли для народа окошко в другой, красивый и цветной мир, которое с завершением концерта, увы, захлопнется, и людям не останется ничего, как в одиночку расходиться по своим грязным и неуютным норам. Но пока лились песни, окно было открыто настежь, и никто не вспоминал ни про смрадный забой шахты, ни про сыновей — хулиганов.

Все хорошее кончается очень быстро. И вот народ, сохраняя в себе гаснущие уголки былого веселья, стал разбредаться по лачугам. Лишь только в сердце моей мамы веселье не гасло, а, наоборот, разгоралось все сильнее и сильнее.

Что это с тобой? — покачала головой моя бабушка.

Я еду! — воскликнула мама, — Еду с Коралловым, буду петь у него за русалку. Он берет меня с собой! Завтра же, утренним поездом едем в Севастополь, там у нас концерт!

Мама принялась паковать два чемодана, заталкивая в них свою былую жизнь. То, что не влезало, она либо бросала в окно, либо, со словами «отдайте соседям», откидывала в сторону родителей.

Может не стоит вот так, сразу… — осторожно пробормотал дед.

Чего не стоит?! — огрызнулась мама, — Что меня тут ждет?! Работа счетовода на шахте?! Или вы мне что-нибудь получше обеспечите?!

Дедушка пожал плечами, а бабушка уронила слезу на занозистый пол. Действительно, ничего лучше они предложить своей дочке не могли. Остаток ночи прошел в молчаливом чаепитие. На нем расстающееся семейство выпило целых два самовара чая. А с первыми лучами купающегося в дымных облаках солнца мама двинулась к станции.

Дед и бабушка, не зная, горевать им или радоваться, просто легли спать. Разбудил их протяжный, как вой умирающего волка, стук в дверь. Протирая сонные глаза, дед пошел открывать, и увидел перед собой родную дочь, всю заплаканную, и уже без чемоданов.

Что?! — только и смог спросить дед.

Он!.. Он!.. — только и смогла ответить мама.

Целую неделю она неподвижно просидела возле окна, размазывая пальцем слезы по грязному стеклу. А потом чуть-чуть успокоилась и рассказала родителям, как Кораллов, ничего не сказав, просто захлопнул перед самым ее носом вагонную дверь и повернул изнутри замок. Путь в ослепительные дали оказался отрезан в самом прямом смысле. Последнее, что она видела — это ухмыляющуюся, злорадную рожу артиста, из которой, как будто, вместо пота сочилось ощущение своего превосходства. «Не была бы комсомолкой, подумала бы, что он — бес» — пронеслось в маминой голове.

Все мамины пророчества о ее судьбе сбылись. Она стала работать на шахте бухгалтером, и в самодеятельности уже не пела. Вскоре она с удивлением отметила, что ее живот начал уверенно расти. Однозначно, ожидался ребенок.

Тогда моя мама решила, что ребеночка она родит, но никогда не будет считать Кораллова его отцом. Она убедит себя и всех, что случилась неслыханное, ребенок родился вообще без отца.

Так и появился я. За то, что ребенок родился сам собой, без всякого мужского участия, мою маму очень похвалил помощник местного секретаря по атеизму. «Это поможет нам быстрее покончить со старыми предрассудками! Я обязательно напишу брошюру!», сказал он. Также обрадовались маминому поступку и в женсовете шахты, ей даже особую лекцию прочитать предложили, но она отказалась. Правда, когда меня записывали в казенные бумаги, то все-таки потребовали дать отчество, и мама сделала его из имени деда. Так и стал я Константином Васильевичем Котенко.

Еще год мама проработала в конторе на шахте, а потом ей непонятно зачем пришлось отправиться в самый забой, впервые в жизни. Потом поговаривали, будто она несла обед горному мастеру Мише, в которого тогда влюбилась. Как бы то ни было, черная лапа обвала с грохотом накрыла и мою маму, и мастера Мишу, и еще два десятка рабочих. Второй обвал похоронил десяток спасателей, которые тщетно пробивались в нутро подземной могилы, чтобы вытащить оттуда хотя бы мертвые тела. Так и осталась мама лежать в угольном мраке, в полукилометре от деревьев и цветов.

Кораллову, конечно, об этом не сообщили. Его имя стало у нас запретным, и упомянуть его значило то же самое, что во времена иные вспомнить о нечистом. Лишь однажды дед шепнул на ухо бабушке, что услышал в пивной, будто Кораллов переехал из столицы в пальмовый крымский город, и там он растит своего законного сына Артура. Его шепот тут же лег и в мое ухо, и перед глазами выросло безмятежное подводное царство, в центре которого стоит ракушечный трон, на котором восседают теперь уже двое — сам злосчастный Кораллов, и его новый сын, хотя то место было предназначено для меня. Ответом на мои мысли стала бессмысленная, сказанная в никуда фраза бабушки:

И чем наш Костя хуже?!

С тех пор тень счастливого брата преследовала меня повсюду. Едва я садился есть похлебку с хлебным мякишем, как тут же видел Артура, жующего что-то невероятно-вкусное, вроде красной икры, три крупинки которой дед мне как-то принес с какого-то местного праздника. Когда среди ночи нас поднимали с постелей зверские крики соседей, я сразу представлял невидимого братца, мирно спящего под нежное русалочье пение. Если мой нос забивался поднятой ветром угольной пылью, я тут же думал о тех чудесных ароматах, которые влетают в ноздри Артура. Однажды мои протертые штаны с треском разорвались, а оба ботинка разом лопнули, открыв ветрам и сырости свои хищные пасти, и передо мной мелькнуло множество расшитых золотом одежд и ботинок, которые каждый день надевает на себя сын Кораллова.

Со временем мне стало казаться, что каждое мое несчастие — это новая вспышка беспричинного веселья Артурки. Как-то раз я споткнулся об валявшееся на улице бревно и больно ушиб ногу, и тут же почувствовал гром веселья, разразившийся в нутре далекого братца.

Так и тлел во мне фитиль зависти до того дня, когда он не рванул во мне сокрушающим взрывом, развернувшим дорогу моей жизни. Это произошло в тот день, когда я, покуривая подобранную в дедушкином кармане папироску, ждал свою первую любовь, Настеньку. Эх, первая любовь, первая любовь… Она похожа на любимую русскими южанами голубятню, внутри которой кружатся голуби-мысли и голуби-мечты. И у каждого такого голубя на месте крыльев есть две жизни, две судьбы, моя и Настина. Они неразделимы, ведь без одного крыла голубь уже никуда не полетит, а птица без небес — уже не птица. Во всем мире для меня в те дни не было ничего, кроме неба Настиных синих глаз и ночи ее черных волос, в которой сияли звезды ее маленьких серебряных сережек.

И вот, я бросил недокуренную папиросу, и застыл, как лед, на месте, когда на меня выплыло долгожданное Настенькино тело. Ее душа, как я чуял, уже давно вилась вокруг моего сердца, и расстаться с ней я никогда не мог.

Я подошел к возлюбленной, и принялся сбивчиво, кусая язык, рассказывать ей о своей любви, даже стишки какие-то наплел, хотя ни до, ни после этого не смог сложить ни одной рифмы.

Настя резко отвернула голову, потом опять посмотрела на меня, только ее глаза из двух маленьких небес неожиданно обратились в два беспощадных сверла:

Ты разве не знаешь, что девушки любят, когда для них совершают подвиги?! Ты готов на подвиг, а?!

Готов… — прошептал я.

Кощея в своих фантазиях порубить или Тугарина-змея засолить?! — усмехнулась она, — Мне один подвиг нужен — увезти меня из этой душегубки, поселить в центре красивого города, и каждый год показывать мне теплое, пахнущее водорослями море! Совершившего его я полюблю, кем бы он ни был — хоть кривым, хоть косым, хоть лысым. А с тобой у нас что будет? Ты вырастешь, станешь паршивый уголь ковырять, самогон жрать, да меня собачьей цепью бить, как отец мамку! А я буду в конторе на шахте по счетам пальцем дубасить, да тебя пьяного унимать?!

Но я… Я не буду пить… — прошептал я.

Тогда от тоски сдохнешь, — злобно прошипела она, — В той дыре иначе нельзя.

Настенька указала рукой в сторону шахты, возле которой яростно чадила труба новой кочегарки.

Мы уедем… — упрямо прошептал я.

Куда?! — злобно усмехнулась она.

В город. И на море возить буду…

И будем жить на чердаке или в подвале, мести улицы или мусор в помойках трамбовать?! — уже во весь голос засмеялась она, — А потом поедем к морю грязь за курортниками подбирать?! Нет!

В это мгновение я ощутил, как целый ковш яростной зависти вылился на мое сердце. Хотелось еще что-то сказать, но из груди вырывалось одно лишь бульканье. Я махнул рукой, потом резко отвернулся, и побрел домой, натыкаясь на стены и заборы.

Через пару дней я узнал, что у Настьки уже давно есть жених — горбатый проводник поезда «Ленинград — Москва — Новороссийск», который старше ее аж на тридцать лет. Но что я мог поделать, если на форменном пиджаке горбуна блестели частички городской пыли, которые были для нее столь милы…

Горбуну я ничуть не позавидовал, ведь ему в Настькиных мечтах отводилась роль всего-навсего ездовой лошадки. Нет, мой братец — вот ее идеал, именно о нем она и мечтает, потому так и бредит поездками к морю и запахом водорослей! Только не говорит об этом, боится признаться самой себе.

Я представил себе Настю в объятьях воображаемого Артурки, разглядел каждую жилку, вздувшуюся на их телах, и зарево зависти озарило меня изнутри. «Зачем, зачем он тебе?! Ведь все равно отринет тебя, бросит, и ты останешься одна! Он наложит на тебя заклятие, и ты уже не будешь никому нужна, и останется тебе только рваться в его холодное, пропитанное водой сердце! А я — вот он, всегда был бы рядом с тобой!», раздумывал я, когда брел в свой унылый домик.

В прихожей нашего длинного, заваленного всякой рухлядью коридора, стояла полная бутыль самогона. Должно быть, ее забыл кто-то из соседей-шахтеров. Не испытывая ни малейших угрызений совести, я взял эту бутылку, и, не заходя к деду и бабушке, вышел на улицу. «Напьюсь первый раз в жизни. Все равно мне Настька это предрекла, надо же когда-нибудь начинать», решил я, и зашагал к дому друга Коли.

Коля обитал в домике-мазанке, сохранившемся еще от тех времен, когда об угле здесь еще и не слыхивали. В хате у него была своя комната с собственным выходом на улицу, и потому я мог придти к нему, избежав встречи с его родителями — дядей Вовой и тетей Клавой.

Коля, хочешь?! — спросил я прямо с порога и протянул ему бутыль.

Тот удивленно скосил глаза, но потом утвердительно кивнул головой и даже достал откуда-то два граненых стакана и шмат сала.

Мы пили огненные слезы, и я все рассказывал и рассказывал про свою Настю.

Да хватит тебе. Ну ее на х…, разве ты не понял, что она — п… и б…?! — сказал, наконец, он. Коля любил вырастать в своих глазах, пропуская через свою речь «шахтерские» слова.

Э-э-эх! — вздохнул я.

Ладно, — успокоил меня Коля, — Я тебе такую вещь расскажу, что скоро все девчонки наши будут. Давай поступать в морское училище!

Куда? — не понял я.

Вместо ответа друг вытащил с книжной полки маленький плакатик, на котором среди бурлящих волн возвышался кораблик с хищным острым носом.

Это — эсминец, — сказал Коля, — Такой военный корабль, у которого есть пушки, мины, и глубинные бомбы.

Какие бомбы? — удивился я.

Глубинные! Их в море бросают, и они там взрываются. Так по вражеским подводным лодкам бьют.

А до дна они достать могут?

Наверное, могут, — твердо ответил Коля.

Я тут же представил себе коралловое царство, разбиваемое взрывом невиданной мощи. Куски раковин, осколки кораллов, облака взбаламученного ила смешиваются с кровью и ошметками плоти Артура. Одно мгновение — и «отлиты кошке мышкины слезы», и мы в расчете с невиданным братцем, который своею жизнью отобрал у меня все счастье, которое только могло у меня быть! Я это должен сделать. Мои зависть и ненависть обязательно переплавятся в тяжелую и круглую бомбу, летящую до самых глубин, от которой уже не укроешься!

Тут же я почувствовал, как в конце жизни сама собой выросла ее цель, и от этого сделалось так радостно, что я тут же перестал лить слезы по Настьке. Наполнив стаканы, мы сделали очередные глотки, и я, обняв друга, громко крикнул:

Конечно, пойдем в училище! За это и выпьем! Ура!

Когда я, считая своим телом все лужи и канавы, брел домой, перед глазами пылал пожар, с сухим треском пожирающий мокрый коралловый лес. Среди языков этого негасимого пламени корчился ненавистный Артурка. Он заходился в отвратительном крике, его глаза вылезали из орбит, раздувались и лопались. Наконец, он сам проваливался в огненные глубины, и его шипящая и пузырящаяся кожа сама собой слезала с костей. «Так будет, так будет, так будет!», говорило мне сердце.

И я стал считать дни до гибели проклятого кораллового царства. Иногда я злорадно представлял себе вымышленное лицо брата, который еще не знает, что где-то далеко, в Богом забытом «Красном Угле» потихоньку вырастает его жуткая смерть.

Достав с полки покрытую пылью книжку своего детства, я открыл ее на странице, где по-прежнему ярко красовались кораллы и русалки. Картинку я сперва проткнул карандашом во многих местах, а потом искромсал ее ножницами, представляя свою будущую минную атаку. Капут коралловому царству, смерть ему!

Через три года я видел свой Красный Уголь из тамбура плацкартного вагона. Рядом со мной стоял верный друг Коля, а шахтная кочегарка махала нам на прощание струей особенно черного дыма. Меня никто не провожал, ведь бабушке не здоровилось, а дедушка не мог отойти от нее. Коле было хуже. На платформе захлебывалась слезами его мать, хотя ее глаза светились радостными огнями. Эти бесполезные слезы, конечно, портили моему другу весь праздник, и он, чмокнув на прощание мамашу, удалился в недра вагона. Поезд дернулся, и вскоре Красный Уголь навсегда скрылся от меня за терриконом.

Прошла всего какая-то неделька, и я уже поступил в военно-морское училище. Колю не приняли — плохо знал математику, да и по-русски писал неважно, пришлось ему идти в танкисты. А меня взяли. Да и как не взять в училище человека, у которого вместо всех мыслей одна глубинно-бомбовая атака?!

Каждая написанная в тетрадке формула казалась мне еще одним движением к смерти кораллового царства, и поэтому не было в училище лучшего физика и математика, чем был я. Правда, рвение в этих науках пришлось приуменьшить, когда преподаватели стали просить начальство о моем переводе в университет. Им было обидно, что такой математический ум станет простым минером! Знали бы они, что этот ум намертво прикован к глубинной бомбе, и, стоит его только оторвать от нее, как все математические способности сейчас же растают, как туман на рассвете жаркого дня!

Но, к счастью, все обошлось, и через несколько лет я сделал звонкий шаг по палубе эсминца «Сообразительный», что стоял у пирса в Севастополе. На корабль я прибыл в качестве нового командира БЧ-3, и к моему заведованию относились мины, торпеды и любимые глубинные бомбы. Едва я дотронулся до холодного бока бомбы, мое сердце тут же замерло, будто даже ему передался мороз железа. А потом оно забилось часто-часто, почуяв спящую в бомбе беспощадную силу, способную в одно мгновение обратить коралловый рай моего брата в облако придонной мути.

Наверное, матросы не полюбили своего нового начальника. Я их гонял с рассвета и до заката, добиваясь, чтобы торпеды, мины, а, главное, мои любимицы, глубинные бомбы, всегда пребывали в таком виде, словно уже через мгновение им предстоит совершить смертоносный нырок в пучину. Но, что удивительно, с тех времен моя память не сохранила лиц сослуживцев. Не помню что бы с кем-нибудь о чем-то говорил, кого-то слушал, или даже на кого-то смотрел. Должно быть, в те дни я специально вычеркивал из своей жизни людей, не проявлял никакого интереса к их жизни. Они интересовали меня ровно настолько, насколько соприкасались с тремя действующими лицами будущей драмы — морем, глубинной бомбой и мной. Подчиненные мичмана и матросы вообще мне казались хлипкой и самой ненадежной частью моего оружия, за что я испытывал к ним некоторое презрение. На ответное отношение мне было глубоко наплевать, и я даже не смутился, когда узнал, что на корабле за мной закрепилась кличка «Оловянный». Еще я услышал, что говорили, будто я строг, как выговор, но и то меня не волновало.

Только с красивым и беспощадным оружием я дружил крепко. Мне иногда даже казалось, что хищные торпеды и злые глубинные бомбы при каждой встрече со мной обязательно бы улыбались, имей они рты. По крайней мере, при прикосновении к стали их корпусов, вместо привычного и естественного холода я почему-то всякий раз ощущал почти живое тепло.

Быть может, рано или поздно я обратился бы во всеобщий объект насмешек, в самого несчастного офицера всего флота, ведь на морской службе надо уметь ладить не только с железом, но и с людьми. Могло бы так случиться, что я бы дослужился до старости, так и не исполнив своей мечты. Тогда раскаленная звезда моей души постепенно бы обернулась остывшим камнем, с которым я бы и сошел когда-нибудь на берег, чтобы потом отправиться в могилу. Но то была другая, не похожая на нашу эпоха, и ее невидимая рука развернула мою жизнь как раз в нужную для меня сторону.

В обнимку со своей долгожданной подругой, то есть бомбой, я и встретил летний солнцеворот 1941 года. Через несколько часов я услышал от командира короткое слово «война», и даже не сразу понял, к чему оно сказано, ведь чувство нескончаемого сражения преследовало меня с самого детства. Позднее замполит рассказывал про вероломное нападение немцев, про бои на границе и бомбежки городов. Но для меня все это казалось чем-то далеким, близкой была только глубинная бомба, и я чувствовал, что очень скоро ее беспощадная сила должна проснуться.

25 июня сонный покой бухты разрезал вой турбин нашего эсминца. Из-под форштевня вылетели пенные буруны, и корабль двинулся в открытое море, в стеклянных глубинах которого я и представлял себе коралловое царство, равнодушное к войнам и всей поверхностной жизни. Вскоре громада «Сообразительного» уже резала волны открытого моря, окружая себя россыпью золотистых брызг.        

Я чувствовал свое торжество, будто все предрешено, и я уже обратился в победителя моря. Моя душа приплясывала в такт волнам, и дожидающаяся своего мгновения глубинная бомба терпеливо грелась в лучах светила. Эсминец сделал разворот, и теперь казалось, будто корабль спускается с самого солнца по сброшенной им в море трепетной дорожке. Наконец, шум двигателей стих, корабль лег в дрейф, и я устремил свой взгляд в беспросветную зелень волн.

Я знал, что где-то сейчас идет свирепый морской бой. Наши лидеры «Москва» и «Харьков» пошли в самую пасть врага, туда, где ощетинилась десятками орудий морская крепость Констанца. Уже вовсю гулял по небу грохот тяжелых выстрелов, и где-то на западе сверкали частые красные вспышки, которым не было помехой даже южное июньское солнце.

Но я смотрел на стаю юрких рыбешек, снующих у борта нашего притихшего корабля. Время от времени они высовывали из воды свои склизкие морды, и мне казалось, будто рыбки смотрят мне в глаза своими круглыми и почти неживыми очами. Потом они ныряли в глубину и исчезали из вида, и я думал, что рыбы проваливаются в пронизанные светом морские глубины, проплывают над коралловым царством, в центре которого на троне — ракушке восседает мой враг и брат Артур. Интересно, понимает ли он их язык, и могут ли рыбешки поведать ему о нависшей смерти? Наверное, нет. Рыбехи сейчас соединяют два мира, снуют между палачом и жертвой, сами о том не ведая, ничего не запоминая и не понимая. Когда один из видимых ими миров кончится, они только удивятся, покрутят своими холодными носами, и заживут, как прежде, никогда больше не вспомнив об исчезнувшем…

Из раздумий меня вывел силуэт корабля, появившийся справа по борту. То был наш лидер «Харьков». Шел он очень медленно, все время кренясь на левый борт и оставляя над морем след из разорванных клочьев черного дыма. Я напряг глаза, чтобы разглядеть второй корабль, лидер «Москва», но, сколько не всматривался, не смог разглядеть на горизонте даже крохотного бугорка.

Внезапно что-то мощное и большое пронеслось под водой возле эсминца, едва не оцарапав его стальную кожу. Беспощадность, с которой несся этот предмет, не оставляла сомнений в человеческом его происхождении. Тут же раздались колокола громкого боя.

Дальше все происходило как будто само собой. Сердце дребезжало от радости, мозг выбрасывал остро заточенные команды, и все происходило так, как я о том и мечтал на протяжении почти всей своей жизни.

Первая, вторая, третья — товсь! Пли!

Одну из своих глубинных бомб я, как любящий отец, успел на прощание обнять и поцеловать в гладкий бок.

Раздался грохот бомбометов, и смертоносные шары нырнули в пучину. Еще мгновение — и где-то в морских недрах пророкотали взрывы, от которых наш корабль чуть-чуть подбросило и плавно поставило обратно на морскую гладь.

Я закрыл глаза и увидел, как где-то внизу мягкая и ласковая прежде вода неожиданно стала жесткой и беспощадной. Вой водоворота, заглушив нежное русалочье пение, вторгся в обитель подводного царства. С треском рухнули прекрасные коралловые леса, разлетелась на тысячу осколков раковина-трон, смешались с илом драгоценные жемчуга. В мгновение ока тысячелетняя подводная идиллия превратилась в кровавую мясорубку, которая закружила выпотрошенные тела русалок и самого их великого царя Артура, моего брата — недруга…

Когда я открыл глаза, мне представилась реальность, которая оказалась ничуть не печальнее фантазии. За кормой эсминца как будто вспыхнула радуга. То большое масляное пятно, выплывшее из морских недр, расстелилось по соленым водам. Неожиданно из самой середины пятна вынырнуло что-то большое и тяжелое, и тут же убралось обратно в пучину. «Корма подводной лодки», безошибочно определил я. Поднявшийся бурун захлестнул нашу палубу и швырнул прямо к моим ногам комок медузы, которая, должно быть была счастлива оттого, что не умеет бояться.

Светясь улыбкой, ко мне подошел наш командир.

Молодчина!    

Он по-дружески меня обнял и пообещал, что представить к награде тотчас после того, как мы вернемся в базу.

Стальная туша корабля резала море, на которое я смотрел уже равнодушно, как на поверженного и неспособного к возрождению противника. О своей будущей награде я почти не думал, ведь самый высший из всех возможных орденов, орден отмщения, моя душа уже и так получила. Радость стала тихой и плавной, как легкая музыка, и вместе с ней я вернулся к белому берегу.

Бесполезно рассказывать о том, как красная радость может темнеть и превращаться в черное раскаяние тем, кто сам этого не пережил. На берегу нас встретили неожиданно мрачные лица моряков и их родственников. С нами даже никто не здоровался, все отворачивали лица, будто не хотели даже нас замечать. Особым презрением люди покрыли командира и меня, ведь именно в нас они видели виновников случившейся беды.

Все три мои глубинные бомбы рванули аккуратно у бортов нашей подводной лодки «Щ-206». Прочный корпус треснул сразу в нескольких местах, и экипаж погиб почти мгновенно, без лишних мучений. Конечно, нашей вины в гибели подводной лодки не было — она атаковала наш корабль первой, мы только оборонялись. К тому же командир не имел информации о том, что в заданном квадрате находилась подводная лодка нашего флота. Очевидно, виновные находились где-то наверху, то есть, в командовании. Но все равно душу каждого из нас упрямо грызла собака по имени совесть.

Особенно злобно эта собака грызла мою душу. Ведь каждая сброшенная глубинная бомба была сгустком моей ненависти, направленной против брата, и в итоге вся эта злоба досталась нашим братьям — морякам.

        Через несколько дней мне удалось достать список экипажа злосчастной «Щ-206», который я стал читать, закрывшись в своей каюте. Список этот был составлен по фамилиям в алфавитном порядке, не взирая на чины и звания. Едва я дошел до двадцатой фамилии, как меня затрясло и я, выронив лист, полез за бутылкой дрянного «шила», которая была у меня припрятана в надежном месте. Сделав богатырский глоток, я снова уставился в список, потом протер глаза и ущипнул себя за ухо. Сомнений быть не могло, там значился матрос А. Кораллов…

Вот так вот моя зависть ни за что ни про что погубила моего брата, а с ним еще сорок человек, — закончил свой рассказ дед, выплюнул окурок, и закурил еще папироску.

А ты потом как жил? — поинтересовался внук.

Я? Переживал, конечно, что такое сотворил, но много не попереживаешь, когда война идет. Я и воевал. Жизнь свою уже не берег, хотел к брату уйти, чтоб хоть на Том Свете его увидеть, если на Этом не довелось. Первый свою голову подставлял под снаряды. Ведь, если бы я погиб, то грех бы мне простился, так у старцев сказано. Но не взял Господь мою душу, вот я до десятого десятка и дожил, даже бомба, что в десятке шагов от меня взорвалась, и та не зацепила. Как церкви открыли, молиться стал за упокой братца и всех моряков с той «Щ-206». И сам не знаю, простится ли мне когда тот грех. Теперь вот жить недолго осталось, решил вам о нем рассказать, затем сюда и поехал…

Так ты хоть после войны узнал, кто был тот А. Кораллов? — спросил внук, о чем-то задумавшись.

Об Артуре я мало узнал, только выяснил, что жизнь его была не слаще, чем моя, даже еще горше. Тот артист, Кораллов, оказывается, утонул в море, когда ему годик был, а мне — три. Просто пошел искупаться и больше не вернулся, его даже водолазы не нашли, как будто растворился. Что было с матерью Артура — я не знаю, только мальчишка совсем одинешенек остался, даже деда и бабки у него не было. Я узнал, что он в детдоме рос…

Старик замолчал и широкими, морщинистыми глазами уставился в даль того моря, где когда-то давно утонула его огненная зависть.


Товарищ Хальген

2007 год


 



Комментарии
Комментариев нет




Автор



Расскажите друзьям:



Цифры
В избранном у: 0
Открытий: 969


Пожаловаться