Как много света и цвета вокруг: кармина, голубизны, зелени, золота. Город сверкает и искрится, словно его обмакнули в радугу. Я мог бы оттолкнуться ногами от асфальта и воспарить туда, где в чистой синей воде резвятся серебряные рыбки облаков. А внизу полыхают всеми оттенками красного черепичные крыши, отчего кажется, будто летишь над засеянным маками полем. Но я люблю идти в толпе. Среди вас. Мне нравится быть беззащитным и прозрачным для ваших взглядов. И — хотя вы не можете увидеть улыбку на моем лице — я знаю, что вы чувствуете мое присутствие, как чувствует спящий прикосновение солнечного луча к закрытым векам.
Конечно, мне ничего не стоит уплотниться и стать видимым, но тогда солнце для меня померкнет и мир нырнет в темноту. Два состояния, которые невозможно совместить: или — или, третьего не дано. Потому что в жизни я обыкновенный пятнадцатилетний мальчик, от рождения незрячий. Я никогда не видел своего отражения в зеркале, но говорят, что у меня черные волосы, бледное лицо и нос с благородной горбинкой. А глаза... Не все ли равно, какого цвета глаза, если они всегда спрятаны за черными стеклами? У слепых неприятный взгляд.
Я родился во тьме, плотной и тяжелой, как сырая глина. Она душила меня, обволакивала тошнотворным запахом прелой листвы и гниющих под дождем яблок. И, точно жук, барахтающийся в липком навозе, я рыл в ней бесчисленные тоннели. Снова и снова. Уже все пространство вокруг было исчеркано сетью кротовых ходов, по которым я перемещался: сначала — в пределах квартиры. Потом, с мамой за ручку, стал осторожно выходить из дома, чтобы послушать, как шепчется ветер в мохнатых ветвях лиственниц и скатываются звонкие горошины дождя с крыши подъезда.
Я жил в кромешном мраке — странное, лишенное человеческого облика создание, нечто среднее между дождевым червем и землеройкой. Таким я ощущал себя внутри; разумеется, окружающие видели во мне обычного мальчика-инвалида, обделенного судьбой и достойного жалости.
Но несчастным я не был. А был окружен любовью, она омывала мое вмерзшее в черный лед слепоты тело, словно море песчаный берег. Я дышал ею, как воздухом, и пил ее, как воду, заглушая терпкий, набивший оскомину привкус болотной жижи. Она противостояла темноте, но не разрушала, а оплодотворяла ее, точно теплая влага — дремлющее во чреве земли семя. И, разбуженный ее прикосновением, я чувствовал себя хрупким побегом, тянущимся к горячему, живому солнцу.
Так из копошащейся в зловонном перегное личинки я превратился в растущий цветок... но ни один цветок, даже самый неприхотливый, не может распуститься во тьме. И невыносимая жажда света охватила все мое существо. Такая яркая и острая, что почти причиняла боль. Я расспрашивал взрослых о причине моей слепоты, и они говорили удивительные вещи. Об инфекции, болезни, о судьбе и божьем промысле. О карме и моей неведомой вине перед кем-то мне незнакомым. А отец мой сказал: ты родился слепым, потому что в прошлой жизни отказывался смотреть правде в лицо. Он прав — я тогда подумал — никогда больше не буду жить с закрытыми глазами. Что бы ни случилось. Правда, я тебя не боюсь!
Я тогда еще не знал, на что похож свет. Он казался мне чем-то вроде горячего ветра, который пронизывает насквозь, выдувая черноту из всех пор, пока не сделает тебя прозрачным и легким, будто танцующая в бокале с вином льдинка.
Мне едва исполнилось семь лет, когда впервые произошло это чудо. Я лежал в постели, зарывшись, как в сугроб, в теплые одеяла — в комнате было холодно — и медленно просыпался. Лежал с закрытыми глазами и представлял, как охватывает меня жестокий ветер, стремительный и сильный, стискивает в нечеловеческом объятии, плющит, просеивает сквозь решето мелких, обжигающих игл.
В какой-то момент я понял, что это уже не игра воображения. Почувствовал себя пустым сосудом, и в этот сосуд вдруг хлынул яркий белый свет. Из темноты проявился мир, прекрасный и уязвимый, полный таких сумасшедших красок, что я чуть не лишился рассудка. Я видел не глазами, которые были по-прежнему закрыты — да и какой прок от слепых глаз? — а каждой клеточкой кожи, каждым волоском, мышцей... руками, сердцем. Мне больше не было холодно, и я вылез из-под одеял, вскочил с кровати... нет, не вскочил, взлетел! И бросился на кухню — мои ноги едва касались пола — с криком: «Я вижу!» Там завтракали родители, но они даже не повернули голову в мою сторону. Я пытался заговорить с ними, касался их плеч, лиц, волос... впустую. Я здесь, я рядом, мои дорогие, самые любимые мои люди. Они не могли ни увидеть меня, ни услышать, не ощущали моих прикосновений. Только фарфоровая чашка в руке моей матери перестала мелко дрожать, расплескивая янтарный напиток, и крошечные морщинки в уголках ее рта слегка разгладились.
Было раннее летнее утро, прохладное и пахнущее молодой зеленью кипарисов. Я подошел к раскрытому окну и, легко вспрыгнув на подоконник, посмотрел вниз. Никто не предупреждал меня, что прыгать с седьмого этажа — опасно; поэтому я просто шагнул в атласную, пронизанную золотыми паутинками солнца синеву. Но не упал, а сначала погрузился в нее с головой, взметнув стеклянный фонтан брызг; потом вынырнул и, отфыркиваясь, поплыл.
Плавать я не умел, но... это было такое состояние, когда знаешь и умеешь все. Когда идешь по траве и сознаешь, что она растет под твоими ногами. А находясь в тысячах километров от моря, слышишь его голос и понимаешь, что оно откликается на твои самые волшебные мечты. Когда можешь дотянуться до звезд, набрать их целую горсть, согреть и подарить им немного человеческой любви, чтобы ярче светили.
Вы думаете, что звезды — это огромные раскаленные солнца, светила далеких миров? Я читал что-то подобное в ваших книжках. А вот и нет! Со звездами я познакомился следующей ночью, после того, как снова сделал себя легким и прозрачным. Даже придумал им веселые прозвища — не всем, конечно, их ведь много. Так много, как жемчужин в океане или пчел на весеннем лугу. И все они — очень разные. Есть желтые звезды — пушистые и теплые, точно цыплята; а есть голубые — студенистые и холодные, как медузы. Красные — горячие и юркие; и зеленые — ласковые. Они так забавно копошатся в ладонях, что кажется, будто взял в руки щенка или котенка.
Мне нравится играть с ними, купаясь в чернильной глубине ночного неба, подслушивать их мысли и окликать их по именам. Вам кажется, что звезды неживые? Во Вселенной нет мертвых вещей. Даже бутылочный осколок, блистающий в пыли, или иголочка инея на оконном стекле — живые и чувствующие.
Я привык существовать в двух состояниях попеременно: как лед и пар. Подобно любому мальчику моего возраста, я, конечно, ходил в школу, только для слепых, и учил шрифт Брайля. От постоянных занятий пальцы мои сделались настолько чуткими, что я мог бы сосчитать ими песчинки, насыпанные горкой на столе.
А зачем мне Брайль, если я перечитал все книги в библиотеке моего отца? Ночами, пока родители спали, сидел в его кабинете, на кожаном диване у окна, и мутно зеленый свет луны падал на бледные страницы. А я жадно вглядывался в чуть расплывчатые очертания букв и погружался в миры, чужие, и в то же время узнаваемые; иногда пугающие, порой счастливые, но чаще всего — темные и болезненные. И пытался постичь странную логику существования людей, не умеющих летать.
Если бы каждый из них смог хоть раз взглянуть на землю с высоты птичьего полета — от их боли не осталось бы и следа. Она исчезла бы, растаяла, как размытые отражения болотных огней в проясняющемся зеркале воды.
Нет, самолеты — это совсем другое. Не настоящее. Летать — это значит стать сверкающей каплей в бесконечной радуге неба, раствориться в теплом, бледно-фиолетовом пламени и растворить его в себе. Потом окунуться в синее, голубое, зеленое, желтое... пока не сосредоточишь в своем теле весь спектр и не обратишься в хрупкий белый луч.
Я знаю, раньше это умели делать все. Да, и вы тоже умели, только разучились. И я бы не научился никогда, если бы не моя врожденная слепота, спеленавшая меня с первых минут жизни, точно тугой кокон. Гусеница может целое лето ползать в траве и питаться листвой, даже не помышляя о чем-то большем, разрывающем своей огромностью узенькие границы ее безопасного мирка. Но только в темноте и тишине кокона она способна вызреть в бабочку.
Я иду по разноцветному городу, с улыбкой вглядываясь в — такие разные — лица людей. Печальные, мечтательные, расстроенные. Мне хочется успокоить их всех, рассказать им что-то хорошее. О звездах, о птицах, о небе — необъятной пустыне, полной блестящего синего песка, по которой можно брести часами, не останавливаясь, среди клубящихся сиреневым дымом деревьев. А можно плыть, закрыв глаза и покачиваясь на прохладных, нежно-бирюзовых волнах. Или — лететь. Мягко взмахивая руками и разбрызгивая вокруг себя похожие на мыльную пену облака.
А еще я мечтаю заметить в толпе чье-то лицо, от которого уже не в силах буду отвести взгляд.
Я заворачиваю за угол и останавливаюсь возле маленького кафе. Заглядываю внутрь сквозь пузырчато-радужное, покрытое тонкой сеточкой пыли стекло. За столиком в углу сидит грустная девочка-подросток, наверное, моя ровесница, и в одиночестве доедает кусок вишневого пирога. Перед ней — недопитая чашка кофе и на чайном блюдечке скомканная салфетка, насквозь промокшая, вероятно, от слез. Кто тебя обидел, дружок? Подхожу совсем близко и, пользуясь своей невидимостью, разглядываю ее почти вплотную. Задорные «мышиные» хвостики, рыже-огненные, и такая же огненная россыпь веснушек по всему лицу. Глаза яркие, как васильки, оттененные сочным золотом колосьев.
Я стою у стеклянной витрины и любуюсь. Очень красивая девочка. И готов поспорить, что сама она об этом не знает. Обычно именно по-настоящему красивые люди не осознают своей красоты.
Жаль, что я не могу дождаться, пока она выйдет из кафе, и заговорить с ней. Хотя, почему нет? Могу! Конечно, кругом полно народу, и нехорошо получится, если кто-нибудь заметит, как я внезапно материализуюсь из воздуха... но — была не была! Слежу за девочкой, как она отправляет в рот последнюю крошку пирога, кладет ложечку на блюдце, встает и идет к выходу. И тут же делаю привычный глубокий вдох, словно втягиваю в себя густой, плотный запах города, и — ныряю в черноту. В моей руке длинная полосатая палка, которой я беспомощно ощупываю парапет, как улитка, изучающая рожками возникшее на пути препятствие. И, прислушиваясь к легкому постукиванию каблучков слева от себя, бросаю в пустоту: «Халло!» Звук шагов замирает. Я знаю, что она остановилась и смотрит на меня; догадываюсь даже, с каким выражением лица.
«Пожалуйста, помогите мне, я заблудился. Не могу добраться до дома, — говорю и коварно добавляю. — Я слепой.» Хотя последнее — уже излишне, и так видно. Мгновение испуганного молчания; и я внутренне улыбаюсь, когда тонкие пальцы доверчиво ложатся в мою ладонь.
«Где ты живешь?» — слышу теплый шепот и впитываю в себя осторожное прикосновение, погружаясь в него, как в пушистый туман. Отдаюсь его неожиданной, робкой ласке. Как мало таких прикосновений достается вам, зрячим. Иногда мне почти жалко вас, всегда напряженных и отчаянно боящихся — даже невзначай — дотронуться друг до друга.
Я называю адрес и, между прочим, свое имя — Эрик — и она ведет меня бережно, как будто несет в вытянутой руке хрупкую фарфоровую статуэтку.
Я иду по гибкой ниточке ее сострадания, ступая неуверенно, словно по вьющейся над пропастью тропинке. Мои одинокие прогулки-полеты так разбаловали меня, что я почти разучился ходить по городу вслепую.
Мы весело болтаем, как давние знакомые, уже не стесняясь наших улыбок и моей слепоты. Девочку зовут Карина, она на год младше меня. С удовольствием пробую ее имя на вкус — горьковатое, тающее на языке, как леденец — и думаю, что ведь и я мог бы так же вести ее за руку сквозь мой собственный, невидимый для нее мир. Или мы могли бы вместе идти по узкому мостику жизни, и по пути каждый видел бы что-то свое.
Вот мы и дома, я приглашаю Карину войти и предлагаю ей чашку чая. Гостья хочет мне помочь, но я жестом останавливаю ее: сам управлюсь. На собственной кухне я чувствую себя, как рыба в родном водоеме. Здесь все вдоль и поперек изрыто моими тоннелями, и я скольжу по ним легко и непринужденно. Предметы словно сами прыгают мне в руки: электрический чайник, коробка с заваркой, чашки и блюдечки. Попутно расспрашиваю Карину о школе, друзьях и тому подобном. Пытаюсь выведать, что ее мучает, и кто довел сегодня до слез, но открыто поинтересоваться не решаюсь.
Они не любят меня, — вдруг роняет она, как бы случайно. — Чувствуют, что я другая. Понимаешь?
«Какая?» — хочется спросить мне и успокоить: «Каждый человек — другой». Но я только киваю, соглашаясь:
— Да.
Мне ли не понимать? Стараясь не выдать внезапно подступившей нежности и нелепого желания обнять девочку, я разливаю чай по чашкам и рассказываю. О своем детстве, когда боялся даже выйти из дома, о карме, о судьбе и злословии соседей, о школе для слепых и о Брайле. Если я — не другой, то кто тогда?
А еще, — внезапно вырывается у меня почти против моей воли, — я умею летать.
И испуганно замолкаю, вслушиваясь в удивленную тишину. Сейчас Карина, красивая девочка с ярко-синими глазами, рассмеется — звонко и хлестко, как дают пощечину — и скажет: «Ты сумасшедший!» А потом встанет и уйдет.
Но — слышу звук отодвигаемого стула и ее взволнованное дыхание, совсем близко.
— Я тоже, — шепчет она. — Эрик, я тоже.
© Copyright: Джон Маверик, 2009