Рогозин кожей ощущал кривые взгляды с охранных вышек. Ни метель, ни густой северный сумрак не спасали от мнимой угрозы разоблачения. После каждого «интервью» с заключенными он, в давным-давно насточертевших поисках истины, пускал неизменный слушок о том что разговаривает он с арестантами отнюдь не по душам, но и это могло ему выйти боком. Несколько мучительных секунд подошвой тяжелого сапога он освобождал дощатую дверь от сугробов и, наконец, впустил заключенного в свой промерзший барак.
Доходяга жадно хлебал баланду, шваркая посеченными цингой зубами о деревянную ложку. Надсмотрщик Рогозин мрачно за ним наблюдал, изредка подкладывая узкие лиственничные бревнышки в добела раскаленную буржуйку. В бараке теплело медленно, несмотря на глухой рев пламени за прокопченной заслонкой.
— Алексей Васильевич… — он тихонько позвал заключенного, и тот вздрогнул, и поднял на охранника выгоревшие от снега глаза. — Вы ведь сами… того… из структур. Как здесь-то оказались?
Арестант не ответил, и вновь вплотную занялся порядком поостывшей баландой, доводя миску до стерильного состояния.
— Я видел ваше последнее дело, — не сдавался Рогозин. — Я видел дела всех, кто сидит в этом лагере. Впервые к нам посадили чекиста, но ведь и вы как-то связаны с…
Алексей Васильевич с глухим стуком опустил миску на нары, тяжело вздохнул, и какое-то подобие человеческого сознания вернулось на его лицо. Видно было, что перемена эта дается ему с трудом, и что он предпочел бы и дальше оставаться в животном состоянии. Да и как иначе здесь, на земле полного отчуждения, где железные топорища лопались от мороза, а лес, будто ненавидя валивших его заключенных, живым весом упавших стволов убивал надрывавшихся доходяг.
— Начальник… — тихо, хрипло произнес он. — Забери вы меня пораньше, я запирался бы до последнего. Да и вообще недобрую службу вы мне сослужили, вот так забирая из барака. Разговоры пойдут… Но мне недолго осталось. Да и плевать уже на все, если честно.
Слабым движением он попробовал было потуже затянуть онучи, да так и остался, полускрюченный, будто забыл, зачем вообще начинал шевелиться.
Рогозин снял с буржуйки помятый, черный от сажи чайник и плеснул кипятка в алюминиевые кружки. На протяжении всей своей работы в охранке он чувствовал, что с этим лагерем что-то не так. Он подкупал бумагомарак, исследовал дела, и, наконец, как ему показалось, нашел человека, способного подтвердить его подозрения. И теперь, на пороге открытия, он колебался, зная, что и сам не застрахован от ссылки. Неудобные вопросы и визиты к нему заключенных лишь усугубляли его положение, да и лагерное начальство не раз недвусмысленно указывало ему на его место. Рогозин и сам не знал, что это было — природное любопытство, или обостренное чувство справедливости, но почему-то его не отпускала эта мрачная загадка.
— Алексей Васильевич, — мягко увещевал он. — Вы родом из Хворостовского. Сели за превышение полномочий. Всего за несколько лет в лагерях оказалось почти все население того городка, а это немало! Но вы сели одним из первых. Возможно… Вы, со своим положением в ЧК…
Рогозин почти силой втиснул горячую кружку в стиснутые пальцы доходяги.
— Расскажите мне все, Алексей Васильевич. Облегчите душу.
Зэк трубно высморкался в рукав тулупа, откашлялся и сделал из кружки большой глоток.
— Ну, что рассказать вам, Рогозин, — совершенно другим голосом сказал тот. — Все дело в той проклятой телебашне.
У надсмотрщика от этой перемены душа ушла в пятки. В речи арестанта зазвучали стальные чекистские нотки, да и сам он все больше распрямлялся, приосанивался, будто дерево, пережившие зиму. Впрочем, мысль о подставном лице он отмел сразу: слишком мелкая он сошка, чтобы чекист доводил себя до состояния доходяги ради сомнительной цели поймать его на слове.
— Та телебашня, — размеренно продолжал арестант, уставившись в пол. — Как-то слишком велика была для такого маленького городка. Люди часто говорили, что ни с того ни с сего начинают слышать какие-то песенки. Не просто надоедливые мелодии, а то, что прямо сейчас транслировалось по телевизору, хотя бы они их никогда и не слышали. Я в этом заинтересовался, начал искать… И тут же меня очень сильно ударили по рукам. Так сильно, как только может ЧК. Как ни странно, это лишь сильнее распалило мой интерес, хоть я и предвидел, что за этим последует.
Рогозин слушал как зачарованный, отлично понимая, что за каждым словом его собеседника — крамола, и что очень скоро он и сам будет валить лес на минус пятьдесят. Понимая, но не в силах его остановить.
— Песенки оставались песенками, пока не начали открываться лагеря. И пока не понадобились тьмы и тьмы рабочих рук, чтобы валить лес и выковыривать золото, уран, олово из-под земли. События шли одно за другим: сегодня основали Дальстрой, а на следующий день жители моего несчастного Хворостовского начали жаловаться на голоса в голове. И это уже не смешно, это уже клиническая картина. Казалось бы, при чем здесь телебашня?
Арестант устало повел ладонью по лицу.
— Я был там, мне удалось пробраться. И ничего, черт возьми, необычного. Самое простое оборудование… Да там оборудования-то почти не было, одна антенна! А голоса тем временем продолжались. Они толкали людей на несвойственные им поступки. И их сажали в переполненную тюрьму, а затем толпами уводили в Ванино. Но я к тому времени уже и сам был на лесоповале…
Рогозин не знал, как реагировать. Он ожидал прорыва, какого-то избавления, а получил безумную историю доходяги, который за лишнюю минуту в теплом бараке готов был и не такое рассказать… Надсмотрщик уже раздумывал, как бы ему выставить гостя за дверь, но тот внезапно продолжил:
— И, знаете что? — он криво, повержено усмехнулся. — Я много думал… обо всем этом. И, кажется, это я своим первым отчетом натолкнул их на мысль так использовать телебашню. ЧК соорудила машину для управления людьми? Нет… Просто из-за каких-то не зависевших от нас явлений радиоволны начали попадать людям в мозг. И все, до чего мы смогли додуматься — это отправлять людей в лагеря… Всё как всегда…
Последние крохи энергии покинули заключенного. Перед Рогозиным вновь сидел опустившийся, доведенный до крайности рабским трудом и голодом человек. Охранник молча на него смотрел, ошарашенный простым и жестоким выводом. Он чувствовал себя очень и очень ему обязанным, хоть и слабо понимал, почему.
— Я… Я вас вытащу, — выдавил он и нервно провел языком по губам. — Через писца, или травмпункт… Вы только держитесь, Алексей Васильевич. Недолго осталось.
Арестант молча смотрел на него с нар безмятежным, прозрачным взглядом. Рогозин бросил взгляд на настенные часы, выругался и, бережно подняв, повел доходягу к его бараку.
На следующий день Рогозин стоял над трупом Алексея Васильевича, и не знал, что ему думать. Говорили, он надорвался, пытаясь поднять бревно, и то его придавило. Говорили, он совсем ослаб, и только чудом до этого дня продержался. А еще говорили странное: что он, берясь за непосильное для него бревно, напевал какую-то песенку из недавних, но совсем уже забытых тридцатых.