Муха билась между двумя окнами. Крылья у мухи местами потрепались, лап местами не хватало, лоб от столкновений сплющился, глаза смотрели хрустальным взглядом. Муха разгонялась, делала кульбит крыльями, бросалась то об одно стекло, то о другое. Павел Аркадьевич Оглядкин несколько часов кряду наблюдал за мушиным экстримом. Пыль от перпендикулярных ударов расслаивалась, ворохом изъеденной молью шубы легко ложилась на затянутый поволокой взгляд Павла Аркадьевича. Потому что муха оказалась живучей, жить ей было неизвестно сколько, потом достойно похоронить с надгробной надписью, необходимо имя. Он так и сказал, мысленно глядя на ржавый шпингалет: «Ты моя Козява». В это время, будто совпало, муха перестала бусами глаз жечь мутный диафильм, внимательно кивнула Оглядкину, лизнула пятую лапку, демонстрируя вчерашний педикюр.
Оглядкин расстроился, ведь он не этого хотел, чтоб Козява оказывала ему знаки внимания, а иного — когда вывалится кадр диафильма из поцарапанной плёнки, на нём плывёт на Яву. Муха перестала ломиться в закрытую дверь, улеглась на более солнечное место, так лежала очень долго вверх лапками — настолько ей понравилось в будущем увековеченное имя. Павлик оторопел от жестокой наглости, дальше испугался — Козява валялась шестой час без движений. Он взял тапок с измочаленным задником, кинул по окну. Окно стабильно икнуло, Оглядкин подошёл к нему с извиняющим взглядом, дал окну полстакана смородинового варенья, разбавленного водой, чтоб запить икоту.
Козява, одурманенная знаками внимания, впала в летаргический сон, уже вечерело. Солнце скатилось под лопатки тучному кокосу, чтоб найти среди потухших углей потеплее местечко. Потерянные тучи вздувались засохшими пальмами, роняли кокосы в межрёберные пространства. Один такой кокос отвалился, полетел вниз, хотел просунуться между рам, где летаргировала Козява. Кокос не поместился, лишь надтреснул, белая вязкая жидкость накрыла кисельным животом муху с вековым именем.
Муха не просыпалась. Бархатная белая кисея подбиралась к бусам глаз, мясистое тело покачивалась на безбрежном пространстве. Павлик взял трубочку, попробовал откачать через неё терпкое молоко, молоко быстро застывало, подобно цементу, вскоре из мухи могла случиться окаменелость. Так оно и вышло, Козява дрогнула поникшим усом, впечаталась в застывшую вечность. Оглядкин рыдал, слёзы плавились на скорбном монументе, превращаясь в пар. Когда он, наконец, уже не рыдал, то взял болгарку, выпилил окно вместе со стеной и прикрепил к потолку, думая, что, возможно, муха по законам невесомости оттуда упадёт, окаменелость расколется, всё начнётся сначала.
И началось всё сначала. Потолок не выдержал, дёрнулся конвульсией, дал толстую трещину, поплыл, раздувая пять лампочек на бронзовой люстре. Покачиваясь, плыла Козява в роковом саркофаге, она не остановилась попрощаться, как уже оказалась на Яве.
«Плыву на Яву разводить Козяву» — прохрипел Оглядкин и забыл, что окно с потолком увезли муху. Поэтому он вышел через входную дверь.