Он никогда не играл по нотам. Играть по нотам — это все равно что рисовать картину по трафарету, так он считал. И недоумевал, когда ему говорили, что он сочиняет красивую музыку. Музыку, как любое волшебство, нельзя выдумать. Ее можно только пригласить прийти в мир.
Его настоящее имя было Цедрик, но все называли его маленьким музыкантом. Должно быть потому, что помнили, как девятилетним мальчишкой он впервые пришел на перекресток Вальдгассе и Блиспроменада, с трудом волоча за собой огромную виолончель. Его ярко-желтый свитер притягивал запоздалую осеннюю мошкару и удивленные взгляды прохожих, а льющиеся из-под неловкого смычка звуки вплетались в мутно-серые пряди дождя и солнечными зайчиками опавшей листвы разбрызгивались по мокрому тротуатру.
Цедрик не поставил перед собой пустую жестянку, как это делали другие уличные музыканты. Ему не нужны были деньги, он хотел поделиться красотой, которая жила у него внутри. Но люди все равно кидали ему монеты прямо на асфальт. В тот день маленький музыкант впервые ощутил, что у виолончели тоже есть сердце и оно бьется с его, Цедрика, сердцем в унисон.
Он стал приходить сюда по вечерам, за два часа до заката, потому что любил смотреть, как за зубчатые башенки городской ратуши опускается солнце. В жару и в листопад он сидел на углу Вальдгассе в обнимку со своей неуклюжей виолончелью, и даже зимой, когда мостовые хрустели сахарной корочкой льда и смычок выпадал из озябших пальцев.
В этом заключалась его жизнь, а еще в странном сне, который грезился ему каждую ночь. В своем сне — таинственной реальности, находящейся за пределами «здесь» и «сейчас» — Цедрик был не просто маленьким музыкантом, рисующим яркими звуками на блеклом холсте тишины, но натурщиком, с которого Вселенная писала портрет самой себя.
Не то чтобы он верил в свою исключительность. Загадочное откровение Цедрик принял безропотно, как привык принимать все, происходящее с ним: смерть младшего брата, развод родителей, исключение из музыкальной школы за неуплату ежемесячного взноса — после ухода отца семья несколько лет нуждалась, и только повторное замужество матери принесло в дом достаток. Но мальчику одинаково безразличны были и бедность, и богатство. Круглый год он ходил в потертых джинсах и стоптанных кроссовках, а играть на виолончели его учил ветер, касавшийся струн нежнее самого тонкого на свете смычка.
Все началось с банального афоризма, случайно услышанного в церкви во время воскресной проповеди: «Спасись сам, и другие вокруг тебя спасутся». Слишком юный, чтобы понять абстрактно-иносказательный смысл фразы, Цедрик воспринял ее, как обращенную лично к нему, и даже побледнел от внезапно нахлынувшего чувства ответственности за тех неведомых «других», чьи жизни и спасение почему-то находились в его детских руках. Так бывает, когда маленькому ребенку говорят: «Если хочешь, чтобы мама выздоровела, съешь кашку!» И несчастный малыш давится, впихивая в себя ненавистную еду, лишь бы только не навредить близкому человеку. Чудовищный и беспощадный эмоциональный шантаж.
Чем больше Цедрик размышлял над словами священника — а размышлял он над ними не год и не два — тем отчетливее понимал, насколько они верны. В школе на уроках религии его учили, что Бог сотворил мир по своему образу и подобию. Но реальность не статична, она ежесекундно изменяется, дробится, как дождь под порывами ветра, умирает и воскрешается вновь. Акт творения бесконечен, как сказали бы эзотерики и философы. По чьему образу и подобию воссоздается мир? — спрашивал себя Цедрик. — Бога — вряд ли. Ведь Бог совершенен, а мир нет. Но должен существовать какой-то шаблон, иначе Вселенная погрузилась бы в хаос. Не обновляется ли мир каждый раз по образу и подобию человеческой души? Может быть, ОДНОЙ человеческой души?
Все это маленький музыкант осознал гораздо позже, а в тот момент просто почувствовал: священник сказал правду. А ночью Цедрик впервые увидел себя сидящим на огромном валуне посреди Озера Жизни. Узкие деревянные мостки соединяли камень с берегом, окропленным белыми и голубыми пятнышками цветов, за цветочной лужайкой начинался березовый лес, кружевной и прозрачный, а с противоположной стороны, на горизонте, сквозь молочный туман проступали очертания опаловых гор.
Мальчик вдыхал свежий аромат травы, и смолистые испарения древесины, и теплую ауру нагретого солнцем валуна, темно-красного, с радужными прожилками кварца. И только вода не пахла ничем. Цедрик смотрелся в нее и видел, как она впитывает его мысли, надежды, его душу, очарованную музыкой, и тот неповторимый, единственный в своем роде свет, который дается при рождении каждому человеческому сердцу.
Он, маленький уличный музыкант, был этим озером, а озеро было им, и в то же время оно было всем миром, но в ином, незнакомом проявлении, в другой его ипостаси.
Ощущение не исчезло, когда в окно детской спальни заглянуло солнце и мальчик открыл глаза. И еще долго на дешевых обоях дрожали тонкие, отраженные от воды блики, а потолок казался туманным и зыбким, точно подернутое влажной дымкой облаков небо.
Дневные заботы постепенно рассеяли воспоминание о сне, но следующей ночью он повторился, столь же пугающе отчетливый, полный звуков, запахов и красок. Цедрик обнаружил, что Озеро Жизни не пусто и не мертво. В изумрудно-золотых водорослях блуждали искристые стайки мальков, по гладкой, как зеркало, поверхности скользили элегантные водомерки, в рыжем иле копошились блестящие жуки-плавунцы. Откуда-то доносились крики птиц, стрекот кузнечиков и что-то похожее на далекий гул взлетающих самолетов. Цедрику нравился этот странный мир. Даже чувство, что нечто заползает к нему в душу, считывает ее, выворачивает наизнанку, больше не мешало. И теперь каждый вечер и каждое утро он проходил по хлипкому мостику между сном и явью, уже с трудом понимая, где сон, а где явь.
Иногда Цедрик покидал камень и спускался на берег, лежал, раскинув руки, на мягкой лужайке среди цветов и смотрел в густо-сапфировое, пронизанное холодными ниточками серебра небо. А запах от цветов струился горький, как у ветра, прилетевшего с пожарища, и осыпались они, точно пепел, невесомыми белыми хлопьями.
Так прошло восемь лет. Цедрик заканчивал школу. Он повзрослел, повзрослела и его музыка, окрепла, расцвела колдовским фейерверком. И уже не денежки дарили маленькому музыканту прохожие, а благодарные улыбки.
Он по-прежнему ходил в линялых джинсах и оранжевой секондхэндовской курточке, но зато у него теперь была прическа из модного салона, глухая черно-рыжая кошка и крошечная квартирка, правда, съемная, за которую платили мать и отчим. С развешанными по стенам рисунками, выползающими из-под дивана моделями машин, виолончелью, стоящей в одном углу и Триумфальной Аркой из папье-маше — в другом, жилище Цедрика напоминало не то музей, не то арт-мастерскую.
Свой семнадцатый день рождения он отпраздновал скромно: в компании трех самых близких друзей и девушки, которая ему немного нравилась. Он даже раздумывал, не позволить ли себе легкий флирт — почему-то это представлялось ему нечестным, не по отношению к девушке, а... Цедрик и сам не знал по отношению к кому. К его преданной подруге виолончели — о, неужели она могла ревновать? — или к Озеру Жизни, как олицетворению чего-то высшего, имевшего право запрещать и судить? Он чувствовал, что Озеро простило бы ему большую и искреннюю любовь — и виолончель простила бы — но не заигрывание с любовью.
Вечеринка получилась по-хорошему домашней, теплой. Ребята пили безалкогольный коктейль, строили планы на будущее — а когда их строить, если не в семнадцать лет? Глухая кошка, восторженно урча, крутилась под ногами.
— Ей повезло, что она ничего не слышит. Жить у музыканта! — присев на корточки, Цедрик ласково почесывал животное за ухом.
— Да еще и художника! — гостья с любопытством разглядывала радужно-дымчатые акварели. — Похоже на Рериха. Ты рисовал?
— Я.
— А это что, Bostalsee?
— Нет, это моя совесть, — засмеялся Цедрик и, сняв картинку со стены, спрятал в ящик стола. Он решил воздержаться от флирта.
Это было в начале августа, а через три недели потрясенный Цедрик прочел в блисвайлерском Вохеншпигеле (так называются многотиражки, которые выходят раз в неделю в каждом немецком городке — прим. автора) об убийстве одного из городских штрихеров, происшествии досадном и не обычном для маленького спокойного местечка. О мотивах преступления и о том, кто его совершил, оставалось только гадать, но подозрение падало на местную фашиствующую молодежную группировку. Ну, как группировку? Пятнадцати-восемнадцатилетние пацаны, слонявшиеся по вечерам без дела, этакий немецкий вариант подростковой банды из «Заводного апельсина».
Убийство было описано в столь омерзительных подробностях, что, выбрасывая газету в контейнер, Цедрик инстинктивно отряхнул ладони. Жутко читать, как у кого-то просто так забирают жизнь. Эти парни и раньше досаждали добропорядочным бюргерам: малевали на стенах запрещенные лозунги, ломали скамеечки в привокзальном парке, мусорили во двориках и скверах. А еще — избивали турок и гомосексуалистов. И хотя Цедрик не принадлежал ни к тем, ни к другим, он вдруг почувствовал, как в сердце холодной улиткой шевельнулся страх.
И уже неприятно стало возвращаться домой по пустынным улочкам, разлинованным яркими столбиками желтых фонарей. И любой шорох заставлял маленького музыканта испуганно оборачиваться... А в озере его сна завелись большие черные жуки. Похожие на уродливых крабов, они ползали по дну и грызли опоры моста. Иногда ловили рыбок и перекусывали их жесткими клешнями пополам, и тогда вода мутнела от выплеснувшейся в нее боли агонизирующих существ.
Цедрик понимал, что попал в заколдованный круг и что чем больше он будет бояться, тем больше страха станет в его родном Блисвайлере, в Германии, в мире. Но он ничего не мог с собой поделать. Газеты запестрели кровожадными заголовками: «Ротвейлер загрыз насмерть трехлетнего ребенка!», «Безработный переселенец из России убил женщину, сбросив с автомоста десятикилограммовое полено!», «Австриец двадцать лет держал собственную дочь взаперти и прижил от нее четырех детей!»
Мысли возвращались, становясь навязчивыми, черные жуки вели себя агрессивно, с остервенением набрасываясь на все живое. Цедрик с содроганием думал, что когда-нибудь они выползут на камень, но перед этим обрушат деревянные мостки. Путь к отступлению будет отрезан, круг замкнется.
Наступил октябрь и маленький музыкант выкрасил волосы в зеленый цвет, чтобы хоть немного продлить уходящее лето. Глазами, в которых отражался тусклый небосвод, он смотрел, как на мостовые города ложатся первые листья. И, обмакнув тоненький смычок в закат, тягучий и сладкий, как малиновый кисель, расцвечивал дома и улицы, и пегие тротуары, и облака, опрокинутые в серые лужи, и массивные шпили далекого костела. Музыка огненными ручьями стекала с покатых крыш, капала с деревьев, разгоралась зарей на горизонте. И не понять было, где звуки, а где краски, так все перемешалось, слилось в яркую мелодию.
Каждый вечер на перекрестке Вальдгассе и Блиспроменада совершалось маленькое чудо, когда красота побеждала жестокость и торжествовала над страхом. Но торжество это длилось лишь несколько закатных мгновений, потому что страх подобен зову, а значит, то, чего ты больше всего боишься, обязательно придет к тебе.
Маленький музыкант шел по плохо освещенной улице после обычного ежевечернего концерта и все время поворачивал налево. Так можно было сократить путь и быстрее попасть домой. А жил он на окраине Блисвайлера, в бывшем турецко-итальянском квартале. Теперь там обитали не столько турки и итальянцы, сколько всякие асоциалы, да еще школьники и студенты, у которых не было достаточно денег, чтобы платить за хорошее жилье.
Цедрик так и не понял, кто на него напал, даже лиц не рассмотрел, только силуэты, расплывшиеся на фоне грязно-бурых осенних сумерек. Его швырнули на раскисший газон, а виолончель — на жесткий асфальт, и принялись пинать ногами с таким остервенением, будто хотели выбить из обоих жизнь до последней искры.
Лежа лицом вниз на остро пахнущей траве, Цедрик кусал губы, потому что плакать или кричать ему казалось стыдно. А виолончель кричала... рвалась, вопила всеми струнами, когда тяжелыми ботинками из нее выколачивали волшебную душу. Но никто не услышал, не пришел на помощь маленькому музыканту и его верной спутнице. Дома повернулись к ним глухими стенами, столпились вокруг, загородив мутную луну. Желтые фонари мерцали тускло и злобно.
Когда все было кончено и Цедрик с трудом поднялся на ноги, виолончель осталась лежать, неподвижная и безмолвная, затоптанная, как опавший лист. Только из трещины в деке яркими каплями сочился золотой свет.
Наверное, такое чувство бывает, когда у тебя на глазах убивают любимого человека. Страшная пустота внутри; боль, настолько сильная, что не можешь даже заплакать, и обида... Жгучая обида давила грудь, комом подступала к горлу, мешала дышать. За что с ним так обошлись? Он не делал ничего плохого. Он дарил людям музыку своего сердца, вытряхивал перед ними самые сокровенные движения души, как монетки из кармана. Должно быть, что-то не так с этим миром, если за желание дарить радость — бьют.
Маленький музыкант бережно взял умирающую виолончель на руки и отнес домой. Сам упал на диван, зарылся головой в подушку и провалился в темноту, в ночь... Он еще ни разу не был на Озере Жизни ночью. Солнце там светило всегда, и вот, оно ушло. Все стало другим, незнакомым, жутким. Внизу, возле самого камня, что-то хлюпало, урчало, шевелилось... от воды поднимался тяжелый смрад, опоры моста светились, как болотные гнилушки.
Цедрик проснулся с криком ужаса. Забрызганная серым светом комната казалась убогой и пыльной. Утро или вечер? Сколько он мог проспать?
«Успокойся, идиот, это всего лишь сон, — прошептал Цедрик, дрожащей рукой нащупывая телевизионный пульт и избегая смотреть в тот угол, где стояла покалеченная виолончель. — Ты всерьез вообразил, что от тебя что-то зависит? Посмотри, тебя смешали с грязью, но ничего не изменилось... Ведь нет?»
Все тело болело, пальцы онемели и не слушались, но ему все-таки удалось включить телевизор. Цедрик открыл в телетексте колонку новостей и узнал, что на Ближнем Востоке началась война. В Европе разразился экономический кризис. Землятресение в Средней Азии унесло тысячи жизней. В Саудовской Аравии вспыхнула эпидемия холеры, а в Гонконге — птичьего гриппа. С беспомощным изумлением маленький музыкант наблюдал, как рушится мир.
Copyright: Джон Маверик, 2009