Я молился
«Я молился, чтобы она не смогла больше жить без меня»
А. Гавальда
Я молился. Хотел этого больше всего на свете. И боялся одновременно с такой же силой. Что мог сказать своим детям? «Папочка сейчас сообщит новость, которая вас расстроит»? Это я бы произнес «расстроит». Или, например, «опечалит». А подумал: «Убьет. Вместе с вашей мамой». Я молился, чтобы убить свою семью. Разумеется, морально.
Я делал это, поднимаясь в лифте на восемнадцатый этаж, где ждала любовь, одновременно удаляясь от единственной ценности своей сорокалетней жизни — семьи. Насколько это сокровище было значимым, настолько и тяжелым. Я ощущал себя путником, обремененным ношей и знающим, что все привалы позади. Клоуном, лицо которого разделено на две части — темную и светлую. Я решал задачу, у которой по определению не могло быть решения. Потому что все упиралось в понятие «измена». Мог ли я изменить? Жене? Любви? Себе? Я нашел бы в себе силы, если бы знал ответ.
Я рассматривал стены кабины лифта, имитирующие полированное дерево. Углы, закругленные мраком. Свое тусклое отражение с опрокинутым лицом. Здесь было можно не следить за его выражением, изменив привычке скрывать свои чувства. Сколько себя помнил, играл роли мужа, отца, руководителя, позабыв, кем был изначально. И когда встретил женщину, которая перевернула мою душу, перетрясла, как старую перину, навела порядок, вдруг понял, кто я такой и каково быть собой. Вспомнил вкус счастья, собиравшегося в уголках ее губ каплями подтаявшего ванильного мороженного.
Легкий толчок отвлек от мыслей. Мрак выполз из углов. Лифт остановился. Между прошлым и настоящим. Долгом и любовью. Надеждой и обреченностью. Где-то в районе девятого этажа. Я застрял, ведь я молился. Бог услышал и дал передышку. Возможность подумать и принять решение, которое ждала сегодня она, моя любимая.
Снаружи суетились, разговаривали. Этого я не слышал. Я видел ветку цветущего абрикоса, проникшую бело-розовым облаком в комнату. Ситцевую занавеску, с которой заигрывал майский ветер, бесстыдно задирая ей подол. Шепот любимой звучал хрипловато: «Мы вернемся сюда, когда созреют абрикосы?». Он дразнил и провоцировал, щекотал нервы, как ее волосы — мой нос. Я желал, что бы время остановилось. Я наслаждался.
Осколками разбитого зеркала
Вздохами старого рояля
Серым шлейфом дороги
Оголенным проводом прикосновения
Подушечками пальцев по векам
Печалью, стекающей
Разноцветными жемчужинами с лица
Душой, воспаряющей ввысь радугой
Шепотом, сплетенным со скрипом старых пружин
Биением нашего сердца
Рукой в руке
Душой в душе
Глотком воды в пустыне.
Я был маленьким мальчиком, знающим, что такое счастье. Счастье ловить капли ванильного мороженного, падающие с ее губ.
«Мы обязательно вернемся сюда, когда созреют абрикосы» — обещал я тогда. А сейчас она ждала меня в съемной комнатке на восемнадцатом этаже, где в темной оконной раме висела заставка городского пейзажа. И не цветущая ветка билась о стекло, а ворчали тросы в шахте лифта.
«Я не позволю никому сделать меня несчастной! Что будет с нами?» — спрашивала она. Другая бы стеснялась, ждала и терпела. Но не она. Я ехал ответить на этот вопрос. Еще на первом этаже решения не было. Когда зажегся свет, я, не раздумывая, нажал на кнопку.
* * *
Прошло десять лет. Моя жизнь прожита. Хочется сказать «кончена». Но в ней было время, когда я молился. С той женщиной мы больше не виделись с памятного дня, когда я застрял в лифте. Она нашла силы жить без меня. Не я — она. Приняв, что «на чужом несчастье…». Уступив свое счастье.
С тех пор я не молился никогда. Не ел ванильное мороженное. Поставил шлагбаум перед воспоминаниями. Снабдил его огромным «кирпичом». Да, еще в уголке сознания припрятал метелку для ненужных мыслей. Принял все меры предосторожности от нее. А она была всего лишь женщиной, хотевшей быть счастливой.
Я успешен в работе. Спокоен и невозмутим. Все уверены, что отлично владею собой. Никто не знает, что владеть нечем. Я не закрыт, а пуст. В центре этой пустыни укоренилось мощное растение — чувство долга. Перед семьей, перед сотрудниками, да мало ли перед кем. Слабый росток надежды на счастье быть собой вырван с корнем и давно сгнил в мусорной куче памяти.
И все-таки я помню, как молился. Поэтому живу.