Слово «Философия» в переводе с греческого означает — любовь к мудрости. Это — общеизвестно. Но где-то с 18 века понятие «философия» имеет два толкования — широкое и узкое.
В широком смысле философия равнозначна мировоззрению, свою философию имеет каждая цивилизация, каждый народ и, в конечном счете — каждый человек.
Но с 18 века все чаще и чаще под философией стали понимать лишь методологию научного познания. По крайней мере, именно над этими вопросами трудились практически все профессиональные философы с самого своего появления. Эта область философии, правильно называемая гносеологией, но зачастую — просто, философией, тесно связана с наукой. Она обобщает методы познания, применяемые, прежде всего — естествознанием и разрабатывает на их основе общую методологию нахождения истины.
Философий в этом, узком, смысле, то есть — гносеологических учений, в мире, по большому счету, имеется всего лишь две — русская и европейская.
В основе теории познания, несомненно, лежит такое понятие, как истина. Ведь она является самим предметом познания, и без нее познавательный процесс просто лишается смысла. Вроде бы, истина может быть лишь одна, разнятся лишь пути ее постижения, отчего и происходит многообразие философских школ.
И все-таки я возьмусь утверждать, что русская и европейская философии отличаются не путями поиска истины, но самим представлением об истине. То есть, они являются не разными философскими школами, но — разными философскими мирами.
В Европе с самого зарождения философии, как теории познания, представление об истине было узким. Он представлялась наподобие точки-мишени, сокрытой в тумане ложных идей и мыслей. Этому учил номинализм, начиная с Уильяма Оккамы и Пьера Абеляра, утверждавший про одну единственно истинную сущность всякой вещи. Если сущностей открывается несколько, то истинной может быть лишь одна из них, соответственно, остальные должны быть признаны ложными. Таким образом, западное философствование походит на стрельбу из лука в мишень, сокрытую клубами тумана.
Единственность истины определяла рождение непререкаемых авторитетов, вроде Евклида и Аристотеля, Ньютона и Дарвина, Эйнштейна и Фрейда. Появление новых, более широких концепций неизбежно порождало кризис в европейской науке. Вспомним, например, рождение квантовой механики или аналитической психологии К.Г. Юнга (последняя так и не была принята).
Кроме единственности истины европейская теория познания также уверена в ее принципиальной полной познаваемости. Неполнота познания может определяться лишь несовершенством познавательных инструментов. Отсюда — стремление объявить каждую новую теорию — исчерпывающей и окончательной, единственно верной.
Русская философия, как можно предположить — иная. Но прежде чем перейти к ней, посмотрим на условия, в которых рождалась русская и западная мысли. Европейская мысль росла на узком земном пространстве, вдоль и поперек исхоженном человеческими ногами с относительно малым числом населяющих его народов. И символом истины для нее стала чаша Грааль — предмет, умещающийся в руках.
Но ведь у нас — все с точностью до обратного! И земли — необъятные, нехоженые, населенные разноязыкими народами. Льды, леса, горы, степи, реки, озера, моря, болота — все есть в русских землях. Что для одних людей — правда, для других — ложь, потому не найти одну насквозь ясную, бесспорную истину.
Потому русским символом истины сделался Китежград, который и в руки не возьмешь, и не найдешь, но который невидимо связан со всем миром.
Русская философия родилась поздно — только в конце 19 века. Кое-кто связывает этот факт с любимой им «отсталостью русского народа». Но на самом деле она и не могла родиться раньше, прежде чем русские обошли большую часть своих земель, более-менее познали свое пространство.
Так и сложилось русское учение об истине. Которая — не точка, но целое пространство, которая до конца в принципе не познаваема, и можно лишь находить связи, объединяющие истину с ее проявлениями.
Русские ученые подошли к подобному представлению об истине много раньше философов. Примером может быть Д.И. Менделеев.
В Европе 19 века химики были уверены, что число химических элементов в принципе ограничено. Потому требуется открыть их все поодиночке, описать их свойства, и, наконец, связать эти свойства друг с другом. Если связь эта есть, а если ее нет — то просто собрать разрозненные сведения вместе. И все.
И вот русский химик Д.И. Менделеев доказал наличие между химическими элементами связи, определяющей закономерное изменение их свойств. Так был открыт Периодический Закон. При этом Менделеев так же доказал, что число самих элементов — в принципе ничем не ограничено, и свойства неизвестных элементов вполне возможно определить еще до их открытия.
Позже С. Бутлеров открыл основу структуры органических соединений, доказав, что их число — так же ничем не ограничено, как и число химических элементов. При этом их объединяет общий закон, позволяющий предполагать свойства тех веществ, которые еще не открыты в природе или не получены в лаборатории.
Русские философы приняли это представление об истине.
Александр Богданов тяжело дышал, развалившись на диване в своем кабинете. Ему было плохо. Очень плохо. Он чувствовал то, что чует каждый человек при встрече со своей смертью. Чувство это одинаково и у ученого, и у неуча. Но случай Богданова — особенный, ведь он привел смерть сам к себе. Причем вызвал он ее, отыскивая бессмертие.
На полке возле невиданной роскоши тех лет — телефона громоздились книги. Да, по телефону, кстати можно было вызвать и доктора, только… Во-первых у Богданова уже не было сил, чтобы до него дотянуться, а во-вторых он знал, что врач уже ничем не поможет. Ведь он сам был доктором. Но больше — философом.
Среди книг на полке стоял увесистый том «Тектологии», созданный им. Эта наука — об организации людских сообществ. В книге говорилось о том, что силу любой организации определяет качество и количество связей между ее участниками, а не число самих участников, как считают многие. Далее он рассматривал закономерности возникновения и распада связей, давал поучения по вопросам их создания и сохранения. Книга была первой частью его жизни.
А рядом с ней стояла другая, художественная книга, также принадлежащая перу Богданова. Она имела чарующее название «Красная Звезда». Это был фантастический роман, но вместе с тем — и вторая половина жизни автора. В романе он писал о создании связи между людьми всего человечества на самом тонком, душевном уровне. Получив такую связь, обратившись в мировое братство, люди достигнут такой силы, что смогут познать и свое таинственное начало, то есть — Бога. Создать же связь между людскими душами философ предполагал через их материальный носитель — через кровь.
Да, связь души и крови не открыта естественной наукой ни тогда, ни теперь. Но она — ощутима, и, значит, скорее всего — существует. Допущение, основанное на вере, как их много в науке и в те времена, и теперь…
Потому Богданов занялся изучением переливания крови, для чего создал собственный институт. Главной проблемой, с которой он столкнулся, была проблема подопытного материала, ибо по самому определению задачи им могли стать только лишь люди. Так и пришлось ученому ставить опыты на самом себе, и его примеру последовали несколько соратников.
Теперь в жилах Богданова текла кровь более чем сотни людей. Представьте, он чувствовал свою связь с ними! Иногда он ловил в себе мысли, источником которых сам быть не мог. Другой раз, вроде беспричинно, веселился или печалился. Все это могло происходить лишь от тех, чью кровь он носил в себе.
На этот раз в него попала смертельная кровь. Что делать, он давно предполагал, что чья-нибудь кровь оборвет его жизнь. И как любой умирающий мыслитель, он верил в то, что найдутся продолжатели его дела, которое очень скоро будет сделано. Надо лишь научиться отличать «живую» кровь от «мертвой», и безбоязненно переливать первую от человека к человеку. А как быть со второй — кто-нибудь тоже поймет, и найдет, как из убивающей крови сделать кровь живую…
Его смерть стала точкой в «Красной Звезде». И в книге и во всем проекте. Продолжателей дела, увы, не нашлось…
Николай Вернадский тем временем напряженно трудился в комиссии по ГОЭЛРО, покрывая карту страны нитями проводов. Они — тоже связи между людьми, которые когда-нибудь охватят всю Землю.
Про опыты Богданова он, конечно, знал, но вместо души рассчитывал — на разум. Люди, объединенные друг с другом на уровне разума, создают для мира новую оболочку — ноосферу. Уже есть признаки, говорящие о том, что ноосфера — образовалась. Ведь сознание теперь может творить то, что прежде могли совершать лишь слепые земные силы — менять лицо самой Земли. Пространством деятельности человека ныне стал воздух, охватывающий всю планету и потому общий для всех народов. Значит, новая оболочка родилась, и отныне надо помогать ее росту. Для этого необходимо помогать образованию, обеспечить всем людям равный доступ к знаниям. А потом — связать людей и народы друг с другом, чтоб количество и качество их связей непрерывно росло. Тогда ноосфера достигнет такой силы, что познает самые небеса, Бога…
Носителем факела знаний Вернадский когда-то видел демократов-западников, отчего и входил в партию кадетов, и произносил с трибун речи, которых они не понимали. Так было до тех пор, пока ученый не понял, что его «соратники» по партии на место разума ставят денежную цифру. Тогда он и перешел к большевикам, и теперь радовался своему выбору, ведь он получил возможность работать над гигантским ноосферным проектом.
Не знал Вернадский, что при торжестве большевиков-марксистов его учение все равно столкнется с западным представлением об истине, только иначе, чем это было в партии кадетов. Ведь марксизм — учение западное, несущее все наследственные признаки западной философии, то есть убежденность в однозначности и полной познаваемости истины. За однозначную истину в обществе марксизм принимал коммунизм, познаваемый человечеством по цепочке «рабовладение — феодализм — капитализм — социализм — коммунизм». А сам образ конечной истины был принципиально простым — тотальный контроль общественных институтов над всем производством и распределением. Сначала — в одной стране, а потом — и во всем мире.
Все не соответствующее однозначной истине в западном ее понимании — есть ложь. Ложные идеи должны отбрасываться и предаваться забвению. Если же западное учение приобретает вид идеологии, то все чуждое его «истине» должно быть уничтожено. Возможно, вместе с живыми носителями…
Над головой свирепо выли «Юнкерсы», норовя прихлопнуть своими железными плевками небольшую зенитную батарею. Из двух орудий. Но автоматические пушки отвечали им огненным пунктиром, перечеркивающим жизнь металлических птиц. И их пилотов — тоже.
Осколки одной из бомб просвистели над ушами и затылками расчета. Но тут же сам «Юнкерс» обратился в огненного мотылька, и смешно размахивая крыльями, поспешил к Земле.
— Ура! Есть!!!
Командир победившего орудия поднял голову. И рядом с прощавшимся вражеским самолетом увидел солнышко.
Да, солнце для него сделалось тем, дороже чего не может быть на свете. Его он не видел уже несколько лет, будучи погруженным в мерзлое чрево Норильска. Не по своей воле. В наказание за попытку оспорить «однозначную истину», утвержденную марксизмом. Командиром орудия был Лев Гумилев. Сейчас он радовался военному солнышку, провожавшему лучами гибнущий самолет. Он полюбил войну. За то, что она вернула ему солнце. На возможную смерть ему было наплевать, ведь тут она все равно будет краше, чем в промерзшей норильской шахте.
Гумилев искал связи не между людьми, но — между народами. И связи земной судьбы народов, их рождения, силы, увядания и смерти — с небесной волей. Он нашел их. Всплеск солнечной энергии заряжает попавший под нее народ, который прежде почти что спал в обнимку со своим ландшафтом. Пробужденный народ обретает силу — пассионарность, потому он стремится сразу во все стороны, расширяет свое пространство, плодится и размножается, рождая при этом идеи жизни, идеи пути. Это — его молодость.
Но после у всех народов происходит надлом, энергия теряется, народ сосредотачивается на удержании завоеванного, что дается ему все труднее и труднее. Наконец, начинаются потери, ведущие в конце концов — к новому погружению в свой ландшафт и спячке, а то и смерти.
Ни одному народу пока не удалось вырваться из этого цикла. Как ни один человек еще не обрел земную жизнь на вечно. Но… У Гумилева появилась вера, что его русский народ совершит теперь невозможное. Ведь теперь открыто новое пространство — небесное, и можно кроме четырех сторон света шагнуть туда! А там — дойти до Основы Бытия, до Бога…
Поверженная Европа обращалась в трофей. Потому Лев Николаевич не сомневался, что победа над ней будет означать и торжество над всеми европейскими учениями. Конечно, включая и марксизм.
Но… Марксизм сохранился, и в 60-е годы приобрел отвратный вид, превратившись из пусть и чуждого, но все же учения — в пустую словесную шелуху. В вопросах, связанных с организацией народного хозяйства, иногда по необходимости еще прибегали к наследию русской мысли. И то — недостаточно, ибо вместо развития связей между хозяйственными единицами происходило увеличение числа самих единиц, что вело к перерасходу ресурсов, производству некачественной продукции, еще большему усложнению управления, и, в конечном счете — лишь росту дефицита. В общественных же науках на наследии русской философии стоял строжайший запрет.
«Эх, знали бы русские, какой силы могли бы достичь благодаря своим мыслителям! Но — они не знают, и никогда не узнают!» — злорадствовал американизированный грузин Джармен Гвишиани, перебирая пожелтевшие труды русских философов. Его задачей стала ликвидация тех связей в русском обществе, которые все-таки сложились, несмотря на господство марксизма. И в советском народном хозяйстве — тоже. С чем он и справлялся при помощи своего «Института Системных Исследований». Разумеется, существующие общественные и производственные системы он изучал лишь для того, чтоб их уничтожать…
За прошедшие годы о русской философии в России не знал почти никто. Даже штатные «философы», обученные лишь более-менее грамотно делать выписки из «дозволенных» книг. Зато во всех людях было воспитано общее для европейских учений представление об однозначности истины. Крах марксизма привел к рождению в людских головах простой схемы «или марксизм, или — либерализм, третьего — не дано». Всеобщая убежденность в ложности марксизма заставляла выбирать либерализм.
Либерализм по своей сути даже нельзя назвать одним из европейских учений. Он — знак краха всей европейской мысли, ибо понятие истины сужено в нем до предела, до одного-единственного предмета — денежной цифры. Которая одновременно является и средством Богопознания (вспомним кальвинистское учение), и смыслом жизни, и инструментом познания всех вещей, и единственной истинной ценностью, и мерилом добра и зла. Словом — всем, что есть.
Чем более однозначный вид имеет истина, тем вокруг нее того, что принимается, исходя из нее, за ложь. Соответственно, либеральное государство может быть лишь страной тотального контроля и тотального же террора. Часть обязанностей по контролю и террору выполняют сами же денежные единицы. Они — казнят не хуже пресловутых органов ВЧК далекого прошлого, кого голодной смертью, кого — самоубийством. Также они выступают и в роли отличного цензора, ибо ни одно слово, не обеспеченное запасом денежных единиц, просто не будет услышано.
Но даже силы собственно, денег, в либеральной системе оказывается недостаточно. Потому единственный ее прогресс — это совершенствование различных систем надзора, превращение их в тотальные. Контроль над людьми, потерявшими в себе все человеческое, и обращенными в сгустки денежных цифр — вот единственный смысл жизни либеральных сообществ. Превращение всего мира в тотальный концлагерь.
Наиболее жесткие, даже — гротескные формы идеология тотального контроля приобретает там, где сила террора денежных единиц для управления жизнью недостаточна. Из-за недостатка самих денег. То есть — на периферии мировой либеральной системы, к которой относится и Россия. Этим и обусловлено возникновение в ней весьма специфического режима, который некоторые по недомыслию почему-то противопоставляют «чистому» либерализму. Хотя отсутствие в нем собственной идеологии, о которой он мог бы заявить, недвусмысленно указывает на полную солидарность с официальной «мировой» идеологией и системой ценностей. Потому выбор между «серым» и «оранжевым» в принципе лишен смысла. Ведь первое — это лишь особый, «окраинный» вариант — второго.
Потому единственным выбором для нас может быть лишь выбор ИНАЧЕ ВОЗМОЖНОГО. О чем говорила и что искала русская философия, чем сама она по своей сути и была в отношении философии западной.
Андрей Емельянов-Хальген
2013 год