Простецкие рассказы из повестей и романов
Капитан Май и полковник Рафаиль ранним утром уехали в город. Это была та самая, обещанная инспектором мирная командировка. Вот только жаль, патронов они не прихватили побольше. Потому что центральную больницу города захватили обезумевшие наркоманы. Так выглядела хроника бунта в утренних передачах:
— фойе больницы остаются охранять двое убийц с автоматами; другие бегут наверх, по этажам.— Всем на пол!!— и посетители клиники улеглись на живот пупками, штанами да юбками.— Сыночка мой!— завизжала баба, вторым брюхатая, и сползла на бок, чтоб паснёнка в утробе не раздавить, а старший её сынок кровь с себя вытирал, плача безголосо. Когда наземь падал, то разбил нос — но это ничего, лишь бы жив был.
Наркоманы внизу спокойно переговариваются, а на этажах бой идёт с безоружными. Врачи да больные из кабинетов выскочили, но бежать некуда: с лестничных проходов прут душегубы, сами испуганные — карабины в руках их дрожат, и каждая шальная пуля салютом орёт — свершилось! — Назад пути нет убийцам: они измываются над людьми предельно, до истощения сил и нервов. Поганенький хмыря, которому вчера синюшка вокзальная не дала, полез к молоденькой медсестре, сломав прикладом череп храброму хирургу. Тому бы скальпель, а он в драку с голыми руками, и теперь выживет ли — неизвестно. А хмырь, не сумев сморчок свой девке присунуть, дуло карабина вопхнул ей в зад, и хохочет. Он садист, его слюна по подбородку течёт, трёхдневная щетина не скрыла гнойных прыщей от грязи суматошных ночлежек. В отравленных мозгах одержимые ангелы, в глазах его христосятся бесы.
Одна старуха пришла со псом — видно, уже неходячая без поводыря. Как упала, тузика выронила; ну, зверь дурной, лаять на всех стал, а белобрысый молчаливый парень, который больше улыбался и оружия при себе не держал, нож из ботинка вытянул. Пузо собаке взрезал, да пуще хохотал, разбрасывая кругом внутренности:— Эх, люди, раз живём!
Потом с пятого этажа выбрасывают раздетого главврача — не отдал ключи от сейфов… Журналистов и телевизьёнщиков к себе вызвали… ну это уже детали.
Оперативному начальнику доложили. Стоял, сидел он, или маялся по кабинету — никаких планов в голове, потеряна надежда. Словно на его шее тыква мочёная — выпиленные глаза, а рот ей ножом скривили. С такими ж ухмылками по коридорам носятся подчинённые — что делать? — Заголять да бегать. Те, кто уже заголил, давно отрапортовали — больница окружена, войска в готовности — чинуши обелили себя спешно.
Главный позвал в тихий кабинет своих доверенных оперативников.— Предлагайте всё, что нельзя. Даже самые сумасбродные планы. И о морали забудьте на сегодня — вы бессовестные, нечеловечные, подлые. Никаких соплей; вместе с документами выньте сердца и сложите в мой сейф.
Когда запер он шкаф железный, обернулся к ребятам, сказал:— Теперь вы нелюди.
А Май да Рафаиль спокойно ещё всходили по длинной лестнице, осматривая высокое здание городской милиции. Они надели гражданские костюмы; узрев форму, тот пьяный и грязный оборванец, что трёт вшивую спину об дорожный столб, обязательно ляпнул бы им в лицо гадость. Ясно — желает попасть из уличного холода в тёплый отстойник распределителя. Из ботинков выглядывают пальцы и шепчутся боязливо, обозревая окрестности. Жалости у Мая почти не осталось: сгинул бы пропойца с глаз долой, раз не детишка малый, не замощный старик. Тут дядьку Рафаиля схватила за рукав цветастая многонарожавшая гадалка, и Май еле увёл сердобольного полковника из орущей толпы.
Суета по этажам и мышиная возня, шёпот по кабинетам — всё это было привычно. Наверное, опять в милицию пожаловали столичные лампасники с проверкой, для сведения цифири своих ненужных бумаг. А за клетками и линейками разлинованных листов томились заключённые, в припадках ярости и недоуменной злобы грызя прутья тетрадных решёток.
Спешка стала непохожей на генеральскую, когда от горотдела с воем умчались четыре машины, набитые людьми да оружием как консервные банки.
— Что случилось, дежурный?
— Я только сменился, и слышал лишь краем уха. Три солдата первогодка сбежали из части, убив караульного и прихватив автоматы, а потом вместе со знакомыми наркоманами захватили больницу. Двух врачей уже выбросили из окон.
Капитан Круглов взъерошил волосы:— Опять наркотики. Прямо мёртвая петля вокруг них. А в той петле трупы да деньги.
Полковник Рафаиль остановил такси. Через десять минут они проскочили на красный светофор, на автоматные очереди. Водитель угнулся к рулю:— Дальше не поеду. Расплачивайтесь.
По больничной площади, по заячьему полю разбойники устроили охоту. Они с окошек подранивали взрослых, и беспризорные дети метались вокруг родителей, визжа, плача. Оперативники хотели укрыть их от сильного свинцового дождя, но сами опадали под ветром, чёрным ливнем над головой. А одуревшие наркоманы смеялись, покручивая на кольцах гранаты, и хохотали в голос от каждого попадания по лоткам с капустой да огурцами, по людям. На подоконниках они расставили школьные ранцы с наклейками из мультфильмов, чтобы усмирить праведный гнев армейских пулемётов и сбить меткость снайперов, занявших позиции на окрестных крышах. Больничные входы были заминированы, украшены гирляндами взрывчатки словно к новоявленному сатанинскому празднику.
Смех наркоманов стал гадким да истеричным. Проходит время, и прозревающие глаза отказываются верить в кошмар опийного угара: нет — в благом кайфе они только летали, вожделели и умирали от счастья; их окружали разноцветные шары, а не горячие синеватые гильзы; им в тело вливался тонкий запах женских благовоний, гаремный аромат, а не угольный смрад пороха да крови — это изуверский фильм психопата, монстра, это чужая роль! и жизнь, и трупы!.. солдаты уже ненавидели заложников, себя, и просвета не было во тьме исходящего прозрения.
Убийцы выбросили из окна беременную бабу; расшвыряли её на асфальте — голую, красную, изнасилованную блажью воинских бездумных муштровок, ночных недосыпных тревог да маршбросков, похотью рукоблудия и банных дней.
Её трёхлетнего оглоеда подхватил полковник Рафаиль, отсушив руки, но добежал с рёвой-коровой до непробиваемых щитов оцепления. Два опера, схватившись, ловили под окном взрослую запуганную девку; а у неё в кармане тихо лежала раздетая граната, синее жжёное железо с чернью шлакового прокала. Когда всех троих разорвало взрывом на куски, начальник оперативной милиции повёл на штурм своих мужиков, забыв о приказе ждать. Разбойников добивали на месте, не давая поднять руки.
Взойдя на больничное крыльцо, дядька Рафаиль огляделся и заплакал:— разлетелись они по асфальту, по обочине, деды с внуками, с мамками дочери; лоскутами обвисли густые, кровью склеенные кусты; а на них игрушки, куклы тряпичные, из материи заграничной; то не кажется, то не грезится, мёртвая площадь в небе чернеется — страшно ли, глупо ли, но и небо усеяно трупами.
— Я знаю, как время обернуть назад,— успокаивал его Май,— меня старый дед научил. Нужно гнобыля поймать, на куски его растерзать, ведро воды, мясо туды, в ступе истолочь, через пытоки переволочь.
===================================================================
— Куришь?— спрашиваю её очень твёрдым голосом, надеясь этим камнем если не глупую голову ей разбить, то хоть угрозой в сердце достучаться.
Но она не смутилась:— Курю,— так буднично, серо, что понятно уже как давно зашла к ней в лёгкие пагуба табака. И я испугался: спросить, пьёшь ли — а вдруг да; по мужикам ли бегаешь — и неоднократно, на днях только слезла. Мигом разрушится вся моя химера из хрусталя, зазвенев не червоным золотом, а фальшивыми грошами.
— Любишь меня?— Я выхрипел это голосом, объевшимся тараканов: и лишние, которым уже некуда было деваться от давящей тяжести, полезли от моих глаз, кыляя её зрачки своими длиннющими усами.
Она вытащила сигарету из огня и вместе со ртом смяла её в пальцах. Рот то ли плакал, то ль смеялся кривясь.
Только мне было не до жалости:— Ты подумала о моей боли возле твоего гроба, когда ты умрёшь от рака? А потом ещё зарывать на кладбище и слушать пьяные поминальные песни, если доживу эти дни. И всё из-за твоего удовольствия пососать вонючую туберкулёзную палочку.— Я сорвался:— Живёшь как последняя проблядь, лишь бы понежиться.
=================================================================
Машины на проезжей дороге — те ж люди.И так же спешат, обгоняют и толкают друг дружку, боясь не успеть.Вот чёрный большой вездеход, раскорячившись посеред всеми колёсами, несётся не глядя на прочих — а в кабине здоровый толстяк жмёт педаль как гашетку и злобно ругается, харкая сгустки соплей за окно. Следом за ним в иностранной блескучей машинке едет томная дамочка: они обе похожи духами, тенями и пудрой — и даж у болонки на заднем сиденье размалёваны губы помадой.Чтобы им не мешать, с главной трассы к обочке свернул трандулет, сбивая о камни худые масластые ноги — за рулём боязливый мужик, мужичок, что как видно трудом своим кормится. А всех позади спокойно трындит мотоцикл — бродяга, пацан — и я знаю, куда он собрался: по полям и лесам, да по кладбищам; а в седле — бултых ножками — сидю я.
Я нёсся на мотоцикле будто на лошади, вжавшись яйцами в луку седла. Жеребец мой попёрдывал отработанными газами, хоть нос затыкай: но я спешил и поэтому не раздражался, а то бы в другое время навалял ему по бокам стременами да шпорами.В зеркальце за мной уже давно ничего не было: только лысая плешь дороги и чёрное поле в синеватом мареве дыма. До трамплина сталось рукой подать.
И вот он показался — сломанный мост к небесам. Я слишком резво прибавил газку, в нетерпении поспешая, и мотор зачихал, сбился, разнёсся как мерин, объевшийся бобовых стрючков. Сердце моё захолонуло — опять не успеваю до края — но всё же я выжал рукоять, надеясь взмыть кверху петардовой свечой. Последнее я услышал, что кто-то прохихикал: тихонько и сожалеюще.
================================================================
Как я провёл эти дни? Они меня провели. Лживо и ехидно, с искрен¬ней радостью в глазах от неудач моих и ошибок. Было солнце со звёздными обещаниями. Были дожди, провисшие мокрой сеткой-авоськой с килограммом огурцов, грязной картошкой, да ещё зелени придаток.
Гороскопы дарили встречу — клялись былью и небылью на шпагах, крестах и полумесяцах, а я уже редко выходил из леса, ожидая у опушки как пёс привратный. Млеял от тёплого ветра и бродил по кустарникам в дни сломленного воздержания, когда не оставалось сил бороться, и лихорадочная похоть прыгала, воздев руки в развратной молитве: — хочу!
Сдавался я, стыдом деться некуда: моё распалённое семя разбросано по земле хожей, втоптано следами ботинок, ушло в почву засеянных полей вместе с небесным водосходом. И будет на твоём столе, любимая — осенью, в ковриге чёрного хлеба...
На ребят не обижаюсь — они мне только товарищи. Почти чужие. Съедает сердце тоска по малышу и Олёнке. Был бы телефон — позвонил; самолёты летают — возьму билет и улечу, покрывая любовью и страстью ненавистные километры, на которых за несколько дней выросли непроходимые леса и река-непроплыва течёт. Вчера спустил в затон надувную лодку, и крутя головой по сторонам, оттолкнулся от берега, чтоб уже назад не возвращаться, когда Олёнка меня с честью примет. Метров двадцать шаланда моя проплыла, но ржавая коряга проткнула ей горло, и кровь хлестать стала как из водопроводной трубы — я взялся с испугом рану перетяги¬вать рубахой, но куда там — смертельно. Тогда я с лодки гоп, бросив печаль по утопшей, да поплыл вразмашку, мастеря на ходу новый стиль с прихлёбом, слезами и рычанием, но чьи-то браконьерские сети опутали ноги мне, утянули под воду — и стал я, умирая от удушья, раскидывать лапами мокрую землю, и разорвал её надвое как скибу апельсина. Всё же дополз по расщелине до другого берега, райского. Там люди в одних ку¬пальниках от тепла ходят, яблочки жуют. Подумал я, что в чужую страну попал, потому спрашиваю: — Кто вы, да как сторона ваша называется? — А смазливая парочка влюблённых мне в ответ улыбается: — Мы праведники местные, в этом раю нам счастье заказано. Но попасть сюда можно только за хорошие дела, а ты воровски приполз. Уходи, не то стражу позовём. — И малый с поднятым кулаком сделал ко мне угрожающий шаг.
— Погоди! погодь чуть, — молю его, не в силах с колен подняться. — Мою Олёнку не знаете случайно? рыжая в веснушках.
— Лошадь, что ли? — схохмил злой мужик, и первый заржал над своей глупой шуткой, скаля белые зубы на смеющую подругу. — Уматывай отсюда, в аду свою тёлку ищи.
Я б загрыз его за такие слова, и глаза ему выдавил, да сердце моё доброе к хулиганам и грубиянству всякому, пока всерьёз не задели. Встал в струнку, как Серафим учил, причащая воздух и мысли возвышенные — oпёрся на радость эту костями, смуту в душе пересиливая — и воспарил.
— Малахольный!! — орут мне снизу чистые пардонные люди, а я в них грязью бросаюсь, что с реки налипла: — Пошли прочь!
В небе ужились самолёты, ракеты — даже бесы верхом на грехе летают: но у всех дела и заботы, спросить толком некого. Заорал я маленькому хвостатому притуху: — Помоги! — а он в ответ: — проси того, кому молишься.
— Господь всеявый, окаянный сатана, пришедший в мир наш прародителем и царём последним — выручи меня, мелкого труса, потерявшего со страху любовь! Замолись!!...
======================================================
================================================================
Она обыкновенная кроткая девчонка осьмнадцати лет — может, и с мужиком ещё не была. Я так чувствую по её доверчивому взгляду, а он означает, что никто её не обижал, не обманывал. Товарищи, кто меня видел с ней, шепчут за пазуху мне, будто именно в таком тихом омуте черти водятся. Нежничает — притворяется, втираясь в доверие — а после первого же дружеского поцелуя в щёчку потянет в милицию — изнасиловал, мол. В квартиру впустил — присматривается к вещам — тайно делает слепки ключей — обворует, сказавшись убогой, а квартиру в огонь.
Но я-то вижу поглубче, что нету в душе у ней грязи, и на теле поганых следов. А всё равно червь грызёт: такой длинный, как сквозь землю хвостом пропихнулся с далёкой зарубежной окраины. Она ищет для жизни верных друзей, я же от них метеором лечу. Раз дал мне господь личную свою орбиту, то и нечего подпускать к ней чужеродные планеты да спутники. Бывает, полюбишь — в притяженьи сольёшься, полетаешь лет пять вот так накоротке друг с дружкой. А потом бац — взрыв, апокалипсис для нас, двух безумствующих страстных планет, и для населяющих мелких народов.
Я говорю уже мудрым разумом сорокалетнего мужика. Настолько умудрённым, что боюсь лишний раз подпустить к себе даже близкую душу. А девка открыться кому-нибудь хочет, и я для неё становлюсь всё роднее — ох, дура.
==================================================================
Сегодня она опять приходила ко мне.— Белая горячка?— Да нет. Девчонка эта неприкаянная. Ходит по городу, друзей себе ищет. Я не могу быть одна — говорит. Ей обязательно нужен хороший товарищ, чтоб выслушал, а то и советом помог. Конечно: в её двадцать лет всегда нужно быть на людях, познавая разные души и вообще мир — но она слишком добра ко всем, и кои прекрасны и которые во злобе; я бы даже назвал её блажной, хоть сам от неё отстал недалече по своему мягкосердию.
Но оно у меня жестокое. Я такой отпор могу дать севшему на шею да погоняющему, что та плеть оставит глубокие язвы на его теле, которые не зарубцуются досмерти — что черви моего презрения век будут в них ползать, подъедая рваную плоть и гниющую душу.