Сила Сильная и планета обетованная
Раздавить меня, увы, не получится.
Долго Ворон на земле будет мучиться,
забирая сердца и души.
Ты былину новую слушай.
Жила-была Сила Сильная, сила мощная да неприкаянная. И некуда было этой Силе деваться. Бродила она несчастная по полям, по долам, по горам, красным солнышком опалённым. Но вот прилепилась Сила Сильная к богатырю киевскому великому, прилепилась, не отстаёт и отставать не собирается.
И богатырь встал, расправил плечи и пошёл рубить, сечь: «Мой топор — твоя голова с плеч!»
Срубил он, значит, одну силу чёрную, вторую, Мамаев покосил ой немерено! Но Мамаи имели свойство заканчиваться, и тогда руки до князей русских стали чесаться, до бояр, да до купцов. А также до девок красных: оных он не сёк, а «топтал», яки петух. За что богатыря и побили, да крепко так побили. Так побили, что воин умом и тронулся. Вот и ходил он до конца дней своих по дворам — курей стрелял да от дубинушек мужицких уворачивался.
Посмотрела на всё это дело Сила Сильная, плюнула и вылетела из богатыря киевского, да побрела себе новое пристанище искать. И нашла таки! Понравилась ей поляница удалая, похожая на мать Русь. Погрузилась Сила Сильная в поляницу с головой и осталась в ней жить. А долго ли проживёт? Время покажет.
И вот оторвала пляница удалая с печи свой зад богатырский, вздохнула воздух лёгкими недюжинными и в путь отправилась: одному мужику бровь посекла, второму... Да и призадумалась: «Что же это я, всех мужиков без бровей оставлю?» — ей и самой эта затея не нравилась.
Думала она, думала и придумала баб без бровей оставлять: «А пущай уродками по земле ходят, никому не достанутся!» — и отправилась бабам брови рубить.
Ой и как же плохо потом вышло всё! Бабы в силки поляницу заманили, верёвками скрутили и помирать оставили. А также слух по земле пустили: «Подвиги поляниц ни в былины, ни в сказки не слагать!»
И не слагали ведь, послушный у нас народ. А потом и последние поляницы сгинули от тоски нечеловеческой. Одни богатыри остались, да и те, все сплошь дурные да киевские.
Так вот, не дура наша Сила Сильная оказалась, не отважилась она сидеть в полянице помирающей, а вышла из девицы и дальше в путь пустилась — следующую жертву себе приглядывать. Долго летала или нет — не знаем. Но встретился ей на пути заяц. Одолела Сила Сильная косого: влезла ему в дых и сидит, не шевелится.
И тут заяц стал расти. Рос, рос и дорос он до неба синего. И поскакал! Одной ногой накрыл славен град Москву, другой — стольный Киев-град. Ну и всё. История планеты как бы на этом и закончилась.
Повздыхала мать Сыра Земля без людей, повздыхала да и зацвела буйным цветом: деревами проросла и травами, кустами да хлебами, мышами и крысами, животиной пышной да гадами ползучими!
А зайцу то на одном месте не стоится, он прыг-скок, прыг-скок — и запрыгал, и побежал! Передавил богатырский зайчище все дерева и травы, кусты да хлеба, мышей и крыс, животину пышную да гадов ползучих. И заплакала мать Сыра Земля, затряслась вся вулканами да разломами. И прокляла она Силу Сильную на веки-вечные!
С тех пор каменных не видали мы ни богатырей киевских, ни поляниц удалых, ни зайцев-великанов. Да и сама мать Сыра Земля крепко спит, не просыпается. Лишь Зло Лихое по свету носится — народ топчет да зверьё стреляет. А люд больной плачет, не знает кого на подмогу звать: богатырей киевских или гусельников развесёлых? Ай и то, и другое с каждым днём всё смешнее!
Закрывай Егорка глазки и спи крепко-крепко,
а не то Сила Сильная придёт,
в твой дух войдёт,
и ты весь мир погубишь в который раз. Баю-бай.
Илья Муромец и Бабай
Баю-бай, засыпай,
баю-бай, придёт Бабай
и нашему Ильюшеньке
откусит уши, ушеньки.
Пела родная бабушка маленькому сиротинке Илье Муромцу свет Ивановичу такую колыбельную песню и ведь свято верила, что не от большого ума лопочет, а просто лопочет себе и лопочет.
«Да какая разница? — думала она. — Лишь бы спал!»
И Ильюшенька спал. Спал весь первый год своей жизни. А на другой год, когда начал мал-помалу слова понимать, спать то и перестал. Мало того, спать перестал, так ещё и с печи боялся слезть. Сидит на печи, трясётся от страха. А бабуля всё поёт и поёт, поёт и поёт, поёт и поёт.
Потянулись мелким пёхом года. Бабка живучая оказалась, тридцать лет от рождения внука прожила. А как безумную схоронили, так Илья в себя приходить начал. Прошло ещё три годочка, и паренёк слез с печи наконец-то! Потом ещё лет десять он ноженьки свои застоялые расхаживал, учился ходить по-людски. А когда осилил науку эту, тогда уж и плечи могучие нарастил да силу молодецкую нагулял. И поклялся Илья найти Бабая, врага своего, чтоб убить злодея навсегда, намертво и навечно!
Пришёл Илья Муромец к кузнецу и велел тому выковать девяностопудовый меч, десятипудовый ножичек-кинжалище, да булаву с палицей, каждую по триста пудов. Собрал богатырь с собой в путь-дороженьку покушать, поесть, постоловаться пятьсот курёнков жареных, пятьсот свинёнков копчёненьких, ржаного хлебца мешков… Ой, немерено! Всё село обобрал то ли из мести, а то ли играючи. И в поход отправился.
Шёл Илья, шёл, а в голове у него Бабай сидел картиной жуткой: могучий воин, который ножками на земле стоит, а шеломом могучим в ясный месяц упирается. Но где искать такого, как звать, призвать? Не знал Ильюшенька. Ай да и боялся он Бабая по привычке. Как подумает о нём, так задрожит мелко-мелко и холодным потом с головы до ног обливается. Но как до лужицы дойдёт, посмотрит на своё отражение и успокаивается: сам могуч, как скала! И дальше идёт, хлеб жуёт, поросями закусывает. Бабая кличет, тот не отзывается.
Дошёл богатырь до гор Урала, обошёл их вокруг, на самую большую вершину взобрался, оглядел мать Землю всю вокруг, расстроился — нет нигде воина великана. Сел, всплакнул от досадушки и дальше побрёл. Забрёл Илья в тайгу глубокую, в самую глухую глухомань. Наткнулся на деревеньку сибирскую, богом забытую, царскими указами нетронутую. А по деревне бегают ребятишки без порток, веселятся, в скалки играют, забавляются. Илья, по старой памяти, глядь на их ушки. Ишь ты, а ухи то у ребятеек надкусаны! Склонился добрый молодец, тридцать три года на печи пролежавший, над хлопчиками и спрашивает:
— Кто это вам ухи понадкусывал?
Дети бегать, прыгать перестали, уставились на былинного, могучего, русского богатыря и хором отвечают:
— Бабай!
Мороз по коже пробежал у Муромца свет Ивановича. Но он всё-таки взял себя в «руки», присел на травку и давай детей пытать-выспрашивать:
— Шо за Бабай, где живёт-поживает, как выглядит и где его шукать?
— Да вот он, Бабай, с нами играет!
Расступились дети, и увидел Илья маленького, лохматого духа, нежить драчливую. Прыгает нежить, скачет, сам себя по имени и отчеству величает: «Бабай Бабаевич Бабаев игратися желает, забавлятися! Бабай Бабаевич Бабаев игратися желает, забавлятися!»
И не думая, не задумываясь, по инерции, ненароком, а то ли от своих детских страхов, прихлопнул богатырь духа лохматого одной ладошкой. Мокрого места от Бабая не осталось! Охнули дети, погрустили чуток и побежали в скалки играть. А могучий, русский, сильный богатырь сел на траву-мураву и расплакался, как ребёнок, от обидушки-злобушки на себя самого любимого. Посидел, поплакал да от стыда большущего, от позорища великого в родную деревню больше ни ногой! Приблудился он в конце концов к богатырям киевским, поселился на заставушке богатырской и ещё кучу подвигов совершил!
А в деревеньке той сибирской вскоре новые дитятки народились, подросли и с целёхонькими-прецелёхонькими ушками побежали в прятки, прыгалки играть. Старики на их уши дивились, как на диво дивное, да свои надкусанные теребили. А потом и к такому раскладу привыкли.
Ведь всему человек привыкает: и к хорошему, и к плохому, к одному никак не привыкнет — нет больше царской власти на земле, нету! А мужик-дурак всё ходит, зовёт царя. Тот не возвращается.
Нет больше Бабая, Егорка,
спи и не думай ни о чём,
есть кому за тебя думу думати:
не твоей рукой указы писаны будут.
Баю-бай, глазки смело закрывай.
Ильмень-река и поляница удалая
Жила-была поляница удалая. Шлялась, металась она всё по войнам, да по битвам и поединочкам с могучими, сильными, русскими богатырями. А к сорока годочкам своим притомилась от походов великих, от боёв тяжких. Села у Ильмень-реки, пригорюнилась, плачет:
— Гой еси, река Ильмень прекрасная! Ой устала я бегать, шлятися с палицей тяжёлой по горам, по долам, по лесам дремучим. Надоело мне, деве красной, с Ильёй Муромцем битися, махатися. Болит головушка моя от татарина, а от мангола ноет сердечушко. Нунь отдохнуть мне приспичило. Не видала я, поляница, ни разу поля чистого, не нюхала я травушки-муравушки, не плела веночков деревенских, не пела песен задушевных. Подскажи мне, речка буйная, дорожку прямоезжую к полю чистому, мураве колючей, ромашкам белыям!
Зашипела, забурлила река шумная, всколыхнулась у берегов своих, отвечает: «Гой еси, поляница озорная, я бы рада тебе помочь, да нечем. Обернись, оглянись назад: ты спиной своей могучею как раз сидишь к полю чистому, зелёна трава позади тебя, а впереди я, Ильмень-река. Иди скорей ко мне, в первой черёд омойся уж!»
Оглянулась поляница удалая туда, где только что лес рос, а там поле чистое, шелковистое разлеглось от края неба до края. Обрадовалась дева-воин, разделась донага, кинулась в воду — захотела перед отдыхом искупаться. Выкупалась она в речке чистой и вышла на берег краше прежнего, моложе молодых молодиц: щёчки розовые, губки красные, волосы русые на солнце блестят, веночек просят.
Не стала девушка надевать доспехи тяжёлые, а в рубахе нижней так и пошла по полю. Трава под ногами колосится, цветочки сами в руки просятся. Сорвала она ромашку белую, та ойкнула. Девица на это лишь хихикнула да сорвала ещё ромашечку, и эта ойкнула. Захохотала поляница и айда рвать цветок за цветком! Песни народные поёт, венок плетёт, на солнышке красном греется, на стоны цветочные внимания не обращает.
А дело то было серьёзное: не сами цветики ойкали, а полевые духи анчутки-ромашники сокрушались. Потревожила их баба-великанша, сорвала домики ласковые, оставила крошечных духов без крова. Разозлились анчутки, собрались в кружок, шушукаются. А пошушукавшись, прыгнули на венок, заплясали, закружились на нём и стали какое-то жуткое заклинание выкрикивать.
Не видит их дева красная, одевает венок на голову и вдруг начинает стареть. Постарела она в один миг. Руки свои сморщенные разглядывает, не поймёт ничего! Лицо дряблое потрогала и горько-прегорько заплакала. Пошла к реке прохладной — отражение своё рассматривать. А как увидела себя в воде, испугалась: на сто лет она теперь выглядит, а то и старше! Осерчала поляница на реку:
— Это ты виновата, что я нынче старуха. Позади меня лес стоял, а ты поле зачарованное наворотила. Убирай колдовство лютое с тела моего, а не то порублю мечом своим могучим твои воды быстрые на кусочечки мелкие!
Расплескала Ильмень-река берега свои, усмехнулась: «Ты меч то булатен смогёшь поднять, али как? Да не я тому виной, что ты анчуток полевых растревожила, их домики цветочные оборвала, разворотила. Уж не знаю, как и помочь тебе... А попробуй ещё раз во мне искупаться, авось и помолодеешь!»
— Есть ещё одно верное средство, — сказала внезапно помудревшая поляница. — Убери это поле зачарованное, верни лес густой на место прежнее. Не бывать на белом свете радости от того, что приворотами сделано!
«И давно ты это поняла?» — хихикнула речка, дунула, вспенилась, и поле исчезло.
А как исчезло зачарованное поле вместе с анчутками да ромашками белыми, так и поляница наша молодеть начала. Молодела, молодела и перестала молодеть, к годам шестидесяти приблизившись. Приуныла баба, в свои сорок молодых годочков вернуться хочет.
«Да иди уж, омойся в моих водах чистых, тобой, как назло, не порубленных!» — зовёт река.
Делать нечего, потютюхала поляница к воде, искупалась. А как на бережок вышла, ещё тридцать лет скинула. Стала моложе, чем была, да и в росте прибавила. Надела она доспехи тяжёлые, поклонилась Ильмень-реке и пошла, побрела путями долгими, искать поля, луга не паханные, ворожбой не тронутые. Так до сих пор по тайге и шляется, славу свою да удаль хоронит. Чисто полюшко выглядывает — не найдет никак!
А ты спи, Егорка и о несбыточном не мечтай.
Космосы эти всякие далеко, а дом отеческий рядом;
Но как проснёшься, поди-ка крышу поправь. Баю, бай.
Проклятие птицы Алконост
Вы простите меня, люди добрые,
но сила чёрная по миру мается,
сердцами греется, сказками тешится;
не чуя доблести, ведёт в побоища народы целые,
ай, в одну сторону да поминальную.
Поскакал как-то раз богатырь Алешенька сын Попович погулять, косточки молодецкие размять, серых уточек пострелять, стрелу калёную потешить, себя позабавить. Ходил, бродил, нет нигде серых уточек, улетели серы уточки в края дальние. Опечалился удалец, стал целиться во всё подряд: дерево, так в дерево; куст, так в куст. И попал он случайно в невиданную деву-птицу Алконост: сама обликом птичьим, а голова девичья.
Вскрикнула она голосом человеческим и кровью истекая, прокляла убийцу своего лютого самыми страшными проклятиями, какие есть на свете, да выпустила дух. Пошатнулся богатырь, помутнело его око светлое, покосился рот свеж — пошёл на сторону: окривел добрый молодец, подурнел, пострашнел. Ясен лик свой трогает, не поймёт ничего, в горьком грехе раскаивается.
Ну, горевать не воевать, а дело без рук не делается. Выкопал Алешенька могилку свежую, схоронил деву-птицу несчастную, земелькой тело присыпал да к дому передом, а к лесу задом поплёлся.
Как пришёл домой, то понял, что онемел: ни сказать, ни написать, да и грамоте он с роду обучен не был. А на дворе семь бед, семь несчастий: молода жена в недуге слегла, мать преставилась, да и тятеньке-попу не несут прихожане полбу. Везде голод, мор. Печенег пришёл чёрной тучею на Рассею-мать.
Делать нечего, надо идти воевать. Надевал богатырь доспехи крепкие, брал булатен меч, собирал коня Сивку смелого. И скакал, бежал на злого ворога! Смёл он силу-сильную да в один заезд. А в другой заезд смёл их жен, детей. Никого не оставил для семени. И домой езжал победителем!
Но дома тишь да гладь, все ушли воевать с татарином. И опять надевал богатырь доспехи крепкия, брал булатен меч, собирал коня Сивку смелого. И скакал, бежал на злого ворога. Смёл он татарина да в один заезд. А во другой заезд смёл их жён, детей. Никого не оставил для семени. И домой езжал победителем!
Что застал он там: заставы битые, хаты сожжённые да церкви белые на дым пущены. Никого из родни не осталось, род людской лежит весь вповалочку — пошалил, погулял печенег тот злой. Печенег тот злой да вместе с тюрками.
Разозлился Алеша, разгневался, кликнул Сивушку своего верного, вскочил на него, пришпорил больно так! Ай заржал конёк, будто бесы в нём, и догнал печенега лютого. Печенега лютого да тюрка глупого. Потоптал копытами их дурны головы, не оставил в живых ни единого! Шатры же вражьи спалил дотла назло! А из кольчугушек он взял и выковал себе железный дом. Да жить остался в нём, немоту свою проклиная, юродство наружу не выставляя. Так и жил богатырь Алешенька на краю Руси, рубежи от набегов оберегая, от всякой нечисти охраняя.
Прожил добрый молодец так без малого сорок лет и четыре годика, бобылём прожил да одиночечкой. Ай прослыл он на земле могучим самым! Народ про него былины слагивал и байки баивал, мол, живёт на краю Руси богатырь-калика: ликом дурен, глух и нем, но Родину от половца сторожит, а поляка лишь одним своим ликом отпугивает!
* * *
Но случилось так, что устал терпеть одиночество могучий, русский богатырь, старый казак Алексей Попович-сын. Вышел он лунной ноченькой во двор, на улицу да под околицу. Глядь на небушко, там луна полная, на старость шедшая, богиней Дивией ему подмигивает и во весь рот широк улыбается. К ней взгорюнился наш сиротинушка:
— Гой еси, луна ясная, дева красная, велика Дивия, да ты избавь меня от порчи жуткия, от навета-наговора наистрашнейшего!
Осерчала убиенная дева-птица Алконст, наложила заветушку на весь род людской и на меня бессмертного, проклятие.
Усмехнулась Дивия, спрашивает: «А душегуб то кто, на деву ту?»
Опустился Алеша на коленочки, перекрестился богу единому (поморщилась богиня луны), а богатырь челом бьёт, кается:
— Я душегуб её! Пошёл я в лес погулять, косточки молодецкие размять, серых уточек пострелять, стрелу калёную потешить, себя позабавить. Ходил, бродил, нет нигде серых уточек, улетели серы уточки в края дальние. Опечалился я, принялся целиться во всё подряд: дерево, так в дерево; куст, так в куст. И попал нечаянно в деву-птицу Алконост. Вскрикнула она голосом человеческим и кровью истекая, прокляла меня самыми страшными проклятиями, какие есть на свете, да выпустила дух.
Вздохнула Дивия: «Врёшь ты складно, да ладно уж, напущу я на тебя обряд, а как через него пройдёшь, так всё взад и возвернёшь.»
— Что за обряд такой? — воин щурится.
«Жди птичку», — ответила богиня, умолкла и пошла по небу колесом заветным.
А богатырь спать побрёл в свой железный дом, но запоры, на всякий случай, нараспашку оставил. Наутро к его ставенкам птица чёрная ворона подлетела, в оконце стучится: «Тук-тук, открывай, богатырь великий, да бери меня супругою своей, ежели желаешь, чтоб проклятие твоё сгинуло.»
Пробудился Попович, глаза продрал, удивляется:
— Гой еси, ворона смелая, как же я тебя в жёны то возьму? Махонькая ты совсем, да и не баба, а птичка малая!
«Бери и увидишь, что будет.»
Как ни крути, но запустил мужик птицу в дом. Та зашла и превратилась в деву красную с косой чёрною. Обомлел богатырь, да и женился на ней. А как женился, так к колодцу прохладному побежал, вглядываться в своё отражение — прошло проклятие иль нет? Глядит он в воду чистутю: ан нет, не прошло проклятие, не стал Алешенька пригож собой.
«Ну ладно, — думает, — подожду ещё год-другой.»
Однако, жена богатырю досталась сварливая, говорливая, нахрапистая: поедом мужа съедает, совсем житья не даёт! Собрался воин и пошёл воевать (лишь бы из хаты долой) на одну войну, на вторую, на третью. Так до сих пор и ходит. А дома не появляется — выжила его ворона из железной клетки. Но и сама она туда редко заглядывает, наведёт порядок да в лес летит! В лесу хорошо, привольно, лишь пожары там и страшны.
Потянулись года: сто лет прошло, двести, триста, четыреста. А былинный как был на лицо крив, так и остался. Даже из его родни никто не воскрес.
Народ русский и к такому раскладу привык, как делать нечега, так судачат:
— Наш богатырь-калика пуще других богатырей. Говорят, самого Илью Муромца побивает. А и не мудрено, злости в нём хоть отбавляй!
Баю, бай, Егорка, засыпай и думу думай
о счастье народном, о добре и зле,
о стрелах калёных.
Аука и Илья Муромец
Носилась грусть-тоска по белу свету,
в бой, драку не ввязывалась,
но всё ж просила чего-то...
Собрался старый казак Илья Муромец как-то в лес: клещей пособирати, резвы ноги потоптати, буйну голову прохладити. А чего пошёл? Да и сам не знает: то ли от ворчливой жены ушел, то ли о жизни и смерти подумать, могилку себе присмотреть. Долго шёл: день шёл, два шёл, а на третий день и заблудился. Присел на пенёк, стал дорогу домой выглядывать. Не нашёл. Расстроился, осерчал и айда на помощь звать, аукать:
— Ау-ау!
А в ответ тишина. Два дня богатырь аукал. На третий день ему ответил кто-то: «Ау!» — и спрятался за ракитовый куст.
Илья туда! Заглянул за кусток, там нет никого.
«Ау!» — вновь крикнул кто-то и спрятался за сосну.
Муромец к сосне! Обошёл её вокруг, да и вышел ни с чем.
«Ау-у-у!» — прокатилось гулкое эхо и убежало за соседнюю горку.
Понесся былинный к той горе! Оббежал её вокруг, и на этот раз никого не нашёл. А незнакомец не унимается, всё: «Ау!» да «Ау!» — и вглубь тайги мужика уводит.
Плутал так Илья Муромец без малого тридцать лет, состарился уж совсем, в дряхлого старика превратился, обессилел совсем, сел на пень, грибочками увешанный, вздохнул тяжко-тяжко:
— Видимо, нашёл я, наконец, могилку свою. Тута ей и бывать! — достал из-за пояса лопатку и давай себе могилу копать.
«Ау! — печально прошептал кто-то. — А закапывать то тебя кто будет?»
— Вот ты и закопаешь, — ответил старый казак Илья Муромец.
Выходит из-за дерева маленький, щекастый, пузатый человечек и говорит: «Я нежить Аука, дух невидимый. Навряд ли я в копательных делах мастер. А ты ещё не преставился?»
— Да пока душа при теле, — хмыкнул богатырь. — А тебе то что?
«Брось ты это дело, пойдём ко мне жить. Одному тоскливо, а вдвоём всё веселей будет. У меня изба, баня, колодец — всё есть!»
— Ну пойдём, — буркнул дед Илья. — Давненько я в баньке не мылся!
«Ау!» — уже весело крикнул Аука, и вдруг перед ними выросла избушка, проконопаченная золотым мхом, с двором и банькой — всё как полагается.
Помылся Ильюшенька в бане, наелся Аукиных разносолов да заснул богатырским сном. И приснилась ему жена старая, дети сирые, внуки голодные; и как будто они все стоят у ворот родного дома, да пропавшего кормильца аукают: «Ау-ау-ау!»
Проснулся богатырь в холодном поту и понял, что старость его впустую прошла. Осерчал Муромец на духа щекастого:
— Это ты во всём виноват, зачем тридцать лет меня по лесу гонял?
Рассмеялся Аука беззубым ртом: «Это не я, а ты пошёл себе могилу искать. Забыл? Вот теперь поживи у меня ещё три годочка, тогда я тебя домой и верну. Ну или помогу могилку выкопать да тело землёй присыпать.»
Подумал Илья Муромец, подумал, погоревал, махнул рукой, да и остался у Ауки ещё на три года:
— Ай, всё одно, родные меня живым уже не ждут!
А как остался, так ко двору и присосался. Избу подправил, огород вскопал, пчелок завёл, за ульями ухаживает, землянику выращивает, о смерти лютой думу думает: «Надо бы в лес сходить, клещей на себя пособирати, стары ножки поразмяти, могилку себе присмотреть.»
Аука же нутром чует мысли чёрные богатырские, хмурится. Уж больно хорошо ему с воякой живётся: двор, хозяйство, мёд, варенье круглый год. Задумался Аука крепко: «Как бы былинничка от дурных мыслей отвадить?»
И позвал нежить Чёрта. Тот явился: «Чего звал, приятель?»
Аука в ответ: так мол и так, «Хорошо мне живётся со старым казаком Ильёй Муромцем, но вот беда: в лес он уйти собрался — могилку себе искать.»
«Ха-ха-ха! — рассмеялся Чёрт. — Да пущай себе идёт. Поищет, пороет, покопает мать сыру-землю и поймёт, наконец, что богатыри бессмертны!»
«Дык ведь дряхлый он совсем.»
«А ты дай ему в ясен месяц из своего колодца водицы испить и увидишь что будет», — вымолвил нечистый и исчез.
Дождался дух Аука ясна месяца в ночи, полез в колодец, набрал два ведра воды, принёс в дом и спать лег. Проснулся утром старый Илья, захотел водички попить, глядь, а она уже принесена. Обрадовался, выпил одно ведро, а второе вылил в самовар. Сидит, чай ждёт. А пока ждал, молодеть начал: в рост пошёл, в силу, в ум! Помолодел, поумнел Илья, встал, расправился плечи свои сильные, развел руки аршинные, топнул ножищами пудовыми, тряхнул буйной головой и духу лесному Ауке низёхонько поклонился:
— Спасибо тебе, дедушка, за ум да за науку! Но пойду-ка я к людям: жену свою старую схороню да от хазара землю русскую очищу!
И пошёл, и очистил от хазара землю русскую. А супругу его уж давным-давно похоронили, могилка успела травой-муравой зарасти да лютиками белыми. Поплакал Илья над холмиком могильным и женился по ново.
* * *
А лесной дух Аука как остался один, так к луже поплелся — рассматривать своё отражение. Разглядел он там деда старого-престарого, больного-пребольного. Подурнел, посерел от этого нежить, в своих чёрных мыслях запутался: «Пожил я на белом свете, хватит, пора и честь знать. Надо бы в тайгу идти — дупло погребальное для себя присмотреть.»
И пошёл, бросив хату, двор, баньку, пчёл да огород с земляникой. Вот и бродит с той поры маленький пузатый, щекастый, невидимый мужичок-старичок по лесам тёмным, по болотам глубоким. Аукает. Грибников, ягодников да охотников в чащу уводит, в болотах вязких топит.
Закрывай, Егорка, глазки и спи, баю-бай.
А в лес без мамы никогда не ходи.
Но папу дома всегда держи,
не то уйдёт — ищи его потом, свищи!
Богатырь Сухмантий и Лихо одноглазое
Собрал в другой черёд ласковый князь Владимир почестный пир для бояр, князей да русских, сильных, могучих богатырей. И всё шло, как по накатанному: глупый хвастает молодой женой, безумный — золотой казной, умный — старой матушкой, а богатыри — силой да удалью молодецкой. Лишь один богатырь ничем не хвастает, за столом сидит, голову повесил, хмурится да лоб чешет.
Солнышко Владимир-князь стольнокиевский говорит ему ласково:
— Что же ты, Сухмантий Одихмантьевич, не ешь, не пьёшь, чего смурной такой, о чём кручинишься, об чём думу думаешь? Аль еда не по нутру или чарка не хмельна, а может, место не по чину, не по званию; иль надсмехался кто над тобою?
Отвечает ему богатырь:
— Ай и чарка крепка, и еда вкусна, да и место по чину, по званию. А надсмехался надо мной Илья Муромец: мол, я ростом не вышел; всем богатырям любое болото по щиколотку, а я непременно по голову увязну. Ой да за обидушку, за злобушку меня сиё надругательство и пробрало! Пойду-ка я, князь, самое большое на Руси болото ногами измерять, голенищами мерить.
Встаёт Сухмантий на резвы ноженьки, берёт для пути, для дороги лишь свой ножичек-кинжалище да идёт к той заводи тихой, к тому болоту Великому, что в области Вологодской. А как дошёл до болота, так и полез в него: к самой глубокой глубине шагает и всё больше в трясине увязает. Увяз он посреди болота по самую голову, а ногами достал до дна. И всё, и ни туда, и ни сюда! Сидит богатырь в болоте, судьбу ругает, а про ум свой поминать и не думает — не догадывается.
Прошёл день, прошёл другой, а на третий день детинушка кричать отважился. Стыдно былинному на помощь звать, но деваться некуда — зелена вода ко рту подступает, газами болотными булькает.
«Вот уже и смертью пахнет», — подумал Сухмантий Одихмантьевич.
— Помогите, спасите! — заголосил он, и не то чтобы заплакал, а вроде как капли пота в илистую жижу обронил.
Услышало эти крики Лихо одноглазое, вышло из своей ветхой избы, стоящей на самом краю болота. Подлетело оно к мученику могучему, косится, приглядывается: «И что это за русский дух ко мне припёрся? Этого уж точно сожру!»
А само Лихо на вид, как старая, злая баба: седые волосы до земли, платье в заплатах, пальцы скрючены, единственный глаз бесовским огнём горит.
Видит Лихо, что богатырь увяз по самую голову, уселось ему на шелом и ждёт, когда тот дух испустит. А ожидая, то хихикает, то собакой гавкает, то волком воет — жути нагоняет на мужика могучего. Невмоготу стало сильному богатырю в болоте сидеть, да ещё с Лихом на голове, кликнул он по-птичьи, по-соколиному. Подлетел к нему сокол ясный, дружок его верный, вполприскока за хозяином следовавший в пути нелёгком. И говорит птице мужичище стоялое:
— Ой ты, сокол малый, лети-ка ты в Саратов-град, найди там на ярмарке двух медведей-великанов, тех что на гармониках играют, люд честной веселят. Шепни им на ухо: мол, Сухмантий Одихмантьевич, великий русский богатырь в беде, пущай на выручку бегут!
Встрепенулся сокол ясный и полетел к городу Саратову, до ярмарки той шумной. Нашёл он средь толпы медведей-великанов на гармошках пиликающих, весёлых-развесёлых: толь в хмелю, то ли в бреду — непонятно. Присел соколик к мохнатым на уши и горе горькое поведал: «Гой еси, медведи бравые, в беде ваш брат названый, великий русский богатырь Сухмантий Одихмантьевич, тонет он в болоте Великом, в той области Вологодской. Помогите чем можете, а лучше на выручку бегите да поскорей, нунь жить осталось ему трошечки!»
Осерчали косолапые от новостей таких, кинули гармони свои о земь, подскочили и побежали к тому болоту Великому, что в области Вологодской. Бегут: малые озёра меж ног пускают, мелкие леса перешагивают, речки буйные играючи перепрыгивают. Соколик еле поспевает за ними.
Подбежали медведи к болоту, а там их брат названный в трясине тонет, почти не дышит уже, а на его головушке Лихо одноглазое пляшет, Смертушку призывает. И та, вроде как, летит уже. Заревели косолапые, рассвирепели и кинулись брательничка своего спасать. Вытащили они богатыря, взвалили его на спину к медведю старшему, да понесли в Киев-град к ласковому князю Владимиру. Бегут: малые озёра меж ног пускают, мелкие леса перешагивают, реки великие играючи перепрыгивают.
Принесли они Сухмантия в Киев-град к хоромам княжеским, прямо в гриденку светлую заносят, кладут на лавочку: «Принимайте гостя дорого, еле-еле его полумёртвого вытащили из топи Вологодской», — окланялись медведи-великаны и обратно в Саратов-град на ярмарку весёлую поспешили (деваться некуда — тянет)!
А в гриденке у князя пир почестный гудит для купцов, бояр и всех русских, сильных, могучих богатырей. Догадался Илья Муромец: зачем Сухмантий Одихмантьевич в болото лазил. Поднял он соратничка своего на смех да прилюдно! Долго смеялись бояре, князья, богатыри и поляницы удалые над воином-недотёпой. А затем эта история в народ пошла, байками, анекдотами обросла, скоморошьими потешками по площадям покатилась. Бежал из Киев-града Сухмантий Одихмантьевич куда глаза глядят! Народ гутарил, что видели его в пустыне Одихмантьевой. А где пустыня та, в каких краях — не ведомо.
Баю-бай, Егорка, спи крепко-крепко.
И не бойся смеха малого, а бойся смеха большого.
Но на болото не ходи, пустое это, ни грибов там, ни ягод,
лишь филином ухает Лихо одноглазое —
богатыря Сухмантия ждёт не дождётся, на всех заблудших кидается:
сядет на голову прохожему-перехожему,
ноги свесит и мучает его до самой смерти. Баю-бай.
Банник и Ставр Годинович
Решил отец Егорки баньку поставить у ручья. Выкопал для проруби ямку, она водицей то и наполнилась. Рядышком место для баньки подготовил: поляночку от деревьев и кусточков очистил, выкорчевал пни, снял дёрн, землю перелопатил, устлал брёвнышками, укрепил глиной, сделал насыпь и сколотил дубовый сруб с дверцей, да оконцем под самой крышей. А щели законопатил мхом, льняной паклей и смолой древесной. Печку-каменку сложил да гладкие камушки для пара приволок. Вкатил бочку для водицы и чан для купания. Принёс парочку ушат, дровишек берёзовых заготовил и всё, можно мыться. Ан, нет.
— В баню банный дух войти должон. Надо б его чёрной курицей задобрить. Пойди, Егорка, излови чернушку! — сказал отец.
Побежал малец в курятник, поймал чёрную курицу, принёс отцу:
— Нате, тятенька! А дальше то что?
— Теперича сверни птичке шею да закопай её под порожком нашей баньки. Банный дух и придёт, покуда спать мы будем.
Свернул Егорка курице шею, закопал мёртвую у порога. А батяня чёрный хлебушко с солью в предбаннике оставил для нового хозяюшки. И попёрлись отец с сыном в дом к маменьке: потчевать и баиньки. Пока ели да спать укладывались, Егоркины родители байки баили о злом характере Банника да про то, как тот может запарить до смерти или баню спалить, ежели что не по его.
— А зачем он нужен, Банник этот? Может и без него проживём? — засыпая, спросил Егорка.
— Не знаю, — пожал плечами отец, он себе таких вопросов никогда не задавал. — Спи, сынок, баю-бай.
А сам задумался: "И вправду, зачем он нам нужен? Да нет, ну как же, хозяюшко! Чудно, однако."
Побежал наутро Егор смотреть, как Банник в бане устроился. Двери открыл, кланяется:
— Хозяинушко-батюшко, пусти поздоровкаться с тобой! Хозяинушко-батюшко, пусти поздоровкаться с тобой!
В ответ тишина. Обошёл мальчонка баньку кругом, во все углы заглянул, даже в бочку и под кадку. Хлеб с солью, отцом оставленный, съел и обратно в хату побежал.
— Есть Банник в бане, пришёл! — закричал он с порога отцу с матерью. — Хлебушко утянул и бочку с кадкой опрокинул.
Вот те раз, вот те раз! — забеспокоился отец. — Явился, значит, проказник наш. Пойду баньку топить, Банник пар любит.
Натягал мужичок воды, истопил печь жарко-жарко, и вся семья мыться отправилась. Помылись, Баннику ушат водицы оставили, обмылок и веничек в уголке. Дверь палкой подпёрли и до следующего банного дня простились с хозяюшкой-батюшкой.
Егорка же, хоть и съел, оставленный Баннику хлеб, но всё же уверовал, что Банник в их новой бане поселился. Ребятам во дворе о том и твердил:
— Есть банный хозяин в нашей бане, пришёл! Хлебушко утянул и бочку с кадкой опрокинул.
* * *
Ай, великий, сильный, могучий богатырь Ставр Годинович ехал от стольного града Киева, с великого пирования почёстного, к себе домой во землю ляховицкую, к супружнице своей милой Василисе свет Микулишне. А дорога то была по просёлочкам, через леса да подлесочки. Застала его ночка тёмная у той деревни, где жил Егорка. Не дойдя до хат деревенских, наткнулся богатырь на новую баньку у ручья. В ней и надумал заночевать. Отпер дверь, вошёл, не поклонился, не поздоровался с хозяином банным; крестик православный с шеи не снял и под пятку не засунул — как нечисть велит.
Нашёл Ставр дровишки, истопил печь. Снял с себя одёжу походную, вымылся дочиста, да тут же на лавке, лёг и заснул крепко-крепко. А духу банному ни обмылочка, ни водицы в кадке не оставил.
Ровно в полночь из тёмного уголка выходит нежить: голый, призрачный, худющий-прехудющий старикашка Банник с седыми, лохматыми волосами, весь облепленный листочками берёзовыми, и лицо у него злое-презлое. Склонился нежить над богатырём и начал что-то нашёптывать, да искры из глаз пускать. Поколдовал Банник, поколдовал, потряс своими кулачишками, поплевал на Ставра Годиновича и исчез — только его и видели.
Разбудило утро светлое гулёного богатыря в баньке чужой. Проснулся он, потянулся, хотел с лавки слезть, да не тут-то было! Ни ногой, ни рукой двинуть не может: обессилел наш воин могучий, лёжнем лежит, прохлаждается, взгляд жалкий, а из глаз то ли вода, то ли слеза бежит — непонятно.
Но валяться в одиночестве ему судьбой недолго назначено было. Тем же утречком побежал Егорка к баньке своей — Банника врасплох застать. Глядь, а там былинный богатырь валяется: вымытый и трезв, как стекло (хотя, стёкол малец в глаза не видел, в его деревне окна бычьим пузырём закрывали). Выбежал хлопец из бани, нашёл рогатину и с ней к ворогу лютому подходит. Ткнул Егор рогатиной в тело гладкое, богатырское, а оно не шевелится. Ткнул ещё.
Взмолился тут добрый воин:
— Не губи меня, крестьянский сын! Ехал я от стольного града Киева, с великого пирования почёстного, к себе домой во землю ляховицкую, к супружнице своей милой Василисе свет Микулишне. А дорога то была по просёлочкам, через леса да подлесочки. Застала меня ночка тёмная у баньки рубленной. В ней и надумал заночевать. Заснул крепко-крепко, а как пробудился, так встать не могу.
Дивится на это дело Егорка:
— Видать, без нечистой силы тут не обошлось. Побегу, отца покликаю, — и побежал в дом за тятенькой. Рассказал домашним новость невиданную. Те выслушали и айда к бане: матушка с батюшкой впереди бегут, кошка следом, за ней собака, и даже слепая курица за шумной компанией увязалась, крыльями машет, кудахчет.
Оглядела крестьянская семья богатыря, да и призадумались все. Каждый свою думку вперёд толкает: баба настаивает на порче княжеской, пёс в лес тянет — разбойничков искать, кошка во всём винит блох; а курица Егора в ногу клюёт за то, что тот, в угоду Баннику, чернушке голову свернул.
— Банник! — догадался отец.
И стал у Ставра Годиновича выспрашивать:
— Ты, богатырь, дверь как отпер, поклонился ли хояинушке-батюшке три раза, спросил у него позволения заночевать?
— Нет.
— А порог переступив, снял ли с себя крестик православный да запихал его под пятку?
— Нет.
— А когда в бане омылся, оставил Баннику водицы грязной в ушате, веничек непрополосканный да мыльца кусочек?
— Нет.
— Ох и дурна твоя башка!
— Хочу пирожка.
— Погодь, не время пироги жевать. Давай, проси у Банного духа прощеньица, покайся да поклонись ему три раза.
— Поклоняться я никак не могу, к лавке присох!
— Ну ладно, лежи, мы за тебя челом побьём.
Поклонилась вся семья, вместе с кошкой, собакой и курицей, три раза духу банному. Попросили они хором прощения. Содрали с груди Ставра Годиновича крестик православный и в богатырский сапог запихали, дали воину водицы медовой испить да ушли в дом пироги печь.
А былинник поскучал, поскучал в одиночестве и захрапел. Тут выходит из-за угла Банник злой-презлой и давай кричать, ругаться! Ведь деваться то ему некуда — надо заклятие снимать (семья крестьянская, хошь не хошь, а добрый ритуал совершила). Покряхтел Банник, поскрипел и давай шептать что-то Ставру в ухо — злые чары развеивать. Поколдовал, поколдовал и исчез. Навсегда иль нет — никто не знает, не ведает.
Тем временем, Егоркина маманька напекла пирогов, накормила семью, остаточки со стола в корзинку уложила и пошла к баньке — богатырешку проведать. А за ней, лоб хмуря, муж побежал, за мужем — сын, за сыном — кошка, за кошкой — собака, за собакой — слепая курица. Примчалась процессия к Ставру, тот спит. Разбудили они его и давай пытать:
— Как, добрый молодец, здоровьице богатырское?
Открыл богатырь свои очи ясные, потянулся, встал с лавки, оделся, обулся и накинулся на пышные пироги. А поев, пообещал деревню от ворогов избавить.
— Дык нет у нас ворогов!
— Энто токо кажется, что ворогов днём с огнём по белу свету не сыскать. Их сегодня нет, а завтра набегут, налетят — никого на семена не оставят! В общем, свистите, как появятся. Я мигом прибегу да дружину хоробрую приведу.
Раскланялся великий, могучий богатырь и исчез. Жди-пожди его теперича!
А Егора родные спать повели:
«Баю-бай, сыночек,
баю-бай, не срочно
нам со злом махаться;
впервой черёд — проспаться,
во второй — покушать,
а в третий — сказки слушать.»
Безымень и поляница удалая
Вырастай скорей, Егорка, ждет тебя конторка,
а в ней писарь Яшка. Но сказка-разукрашка
тебе поможет. Нет, не бумаги сложит,
а научит себя не мучить. Баю-бай, засыпай.
Ой да в той Московии далёкой, в тёмных лесах подмосковных, где намертво засели наши ёлки, ели... Жила, гуляла да прохлаждалась могучая, русская богатырша, поляница удалая Настасья дочь Микулична. И дела её хороши были — бошки богатырям отрывать да тела на кулак наматывать. Но наступили невесёлые для поляницы годы. Богатыри занятие себе нашли. Ёлки, ели шибко разрослись по всему граду стольному Москве, совсем житья от них не стало! Позвали мужички московские былинничков на подмогу: ёлки вырубать, ели от кремлёвских стен отколупывать — великие, то бишь, подвиги совершать. Ну и пришли богатырешки на помощь — лесорубничать, пильничать, леса непотребные валить. А вокруг них люд простой косяками вьётся — в подмогу, якобы. Не подступиться полянице никак к врагам своим, народ затопчет!
Вот и заскучала Настасья от безделья. Ну, коль её вражины работой мирной занялись, надумала и она мирскими делами побаловаться — замуж пойти, пока в соку и возраст не вышел. Уж больно ей дитятку захотелось понянчить, по попке легонечко пошлёпать, в холодной реке пелёнки прополоскать. Решила, сделала! И всё для этого приготовила: выстроила в лесу терем высокий, вострый меч в ножны спрятала, палицу тяжёлу в землю вогнала, крепок щит на стену повесила; у могучего шелома маковку сплюснула, насыпала внутрь перегной и посадила в железну шапку рассаду, да у окошка поставила. И уселась за работу: распашонки шьёт, на тропинку поглядывает: не едет ли мимо добрый молодец, чи охотник, чи стрелец?
Сидела, сидела, глядела, глядела. Нет, не скачет мимо добрый молодец, чи охотник, чи стрелец. Устала Настасья Микулична шить, вышивать, встала да за дело взялась: сняла с себя платье богатырское, одела одёжу женскую, кликнула коня Бурку верного и поскакала в соседний лесок к колдуну-ведуну за советом.
А колдун порядочным оказался, он окромя злых духов, за тыщу вёрст никого не знал. Развёл ведун руками, пожал плечами, но всё же согласился помочь деве красной в её беде. Нашёл осинку столетнюю, встал подле неё лицом на запад и стал кликать, призывать Безыменя — злого духа пола мужеского. Мол, приди, помоги бабе русской не засохнуть, в девках не сдохнуть.
Покликал колдун Безымень, покликал, поворожил, поколдовал и к полянице вернулся:
— Будет, Настасья свет Микулична, тебе жених хороший! Надо токо святок дождаться, сесть тёмной ноченькой подле трёх зеркал, зажечь свечку сальную да много раз проговорить: суженый, ряженый явись ко мне наряженный! Он к тебе и явится. А как увидишь жениха своего, так прикрой зеркала рушником, свечу задуй да спать ложись. И весь ближний год жди. Дружок, судьбою даденный, должон в твой терем постучаться.
Поблагодарила поляница колдуна, поклонилась, простилась с ним, да и поскакала в свой высокий терем зимушку ждать. А чтоб в ожидании не засохнуть, выстроила дева себе постоялый двор, скотный двор с овином, амбаром и сараюшкой. Землю чёрную вспахала, засеяла её пшеницей белоярой. В огороде посадила репу, в саду — деревья плодовые. И всё, уселась, святки ждать: то грядки прополет, то пшеницу пожнёт, то яблочки наливные с дерев сорвёт, то скотину обиходит. За заботами не заметила, как Рождество наступило, а за ним и святки пришли. Села тёмной ноченькой Настасья Микулична гадать. Три зеркала на дубовый стол поставила, свечечку сальную зажгла, косу русу расплела и приступила к гаданию.
— Суженый, ряженый явись ко мне наряженный! Суженый, ряженый явись ко мне наряженный! — повторяла она слова заветные так долго, пока ни привиделся ей в зеркале добрый молодец, собой хорош, лицом пригож, статью богатырскою. И как бы к Настеньке плывёт, белы рученьки протягивает, губы пухлые к поцелую готовит. Раскраснелась дева, размечталась и забыла про наказ колдуна. Не прикрыла она зеркальца рушником, а как заворожённая, продолжала повторять:
— Суженый, ряженый приди ко мне наряженный! Суженый, ряженый приди ко мне наряженный!
И ряженый к ней пошёл. Вышел он из зеркала да ручками белыми берёт Настастеньку за тело крепкое, а губами пухлыми целует губки алые девичьи. Зацеловал он её чуть ли ни до смерти! А потом взял, да и понёс на кровать мягкую. С этой то ноченьки и началась у поляницы новая жизнь, семейная, с духом бестелесным, нежитью безымянной.
— Как звать-величать тебя, жених мой, богом данный? — смущённо вопрошала Настасья.
— Зови меня Безымень, — усмехался дух.
— Ну, Безымень, так Безымень, всё одно, любимый!
Но счастья от этого союза девица так и не познала. Прошёл год и её стало не узнать: с лица спала, осунулась, исхудала, румянец со щёк сбежал, огороды свои забросила, скотину голодом заморила, верный конь Бурка на вольные хлеба убежал. А сама Настасья кушать и спать почти перестала. Всё в постели лежит да бредит.
* * *
Скакал как-то раз мимо терема поляницы великий русский богатырь Добрыня Никитич. Искал он супротивничка-поединщика себе равного для боя смертного иль потешного. Едет Добрынюшка на добром коне дорогами прямоезжими, тропками лесными, да орёт во всю глотушку:
— Э-э-эй, э-ге-гей! Выходи, вылезай, добрый молодец иль поляница удалая! Будем битися, махатися, до первой кровушки дратися!
Затрепыхало сердечко у Настасьи свет Микуличны, вспомнила она своё предназначение великое — богатырям бошки скручивать да тела на кулак наматывать. Слезла баба, кряхтя, с кровати и поволоклась искать своё платье богатырское, шелом могучий, вострый меч, палицу тяжёлу да крепок щит. Отыскала. Шелом от землицы избавила, одёжу от пыли отряхнула и на себя напялила. В зеркало на себя перед дороженькой глянула, расстроилась. Велики ей стали доспехи те, на тощих мослах болтаются, кольчужными колечками гремят, с ума сводят: «Дзынь-дзынь, хозяйка, есть хотим, пить хотим, хотим Безыменя твоего, хотим, хотим…»
— Ничего-ничего, и умом поправлюсь и телом! — буркнула богатырша и бегом во двор.
Свистнула она Бурку верного. Оторвал конь голову от травы сочной, прискакал к своей хозяйке юродивой и смотрит с укором. Ан нет, радость свою скрыть не может: мордой о Настеньку трётся, ржёт, спину конскую под седёлко подставляет. Оседлала поляница друга верного и поскакала догонять Добрыню Никитича. Нагнала богатыря и ткнула ему в спину вострый меч.
Оглянулся Добрынюшка:
— Что за комарик меня в спину укусил?
А «комарик» этот с коняжки свалился и чуть ли ни в обмороке валяется, траву-мураву глазами поедает. Склонился богатырь над девицей, хотел её в чувство привести, да не удержался, в губки поцеловал.
Прикрыла глазки Настенька, зашептала сладко:
— Безымень.
Добрыня хрясь её по лицу! Безымень и выскочил из тела девичьего, да в лес побежал. Взял былинник деву, в бою павшую, на руки крепкие, взвалил её на Бурушку верного и повёз домой, во терем тот высокий. Выходил он бабу русскую, вылечил, откормил, как умел, а как не умел — пришлось научиться. Двор, скотину в порядок привёл, огород поправил, сад обиходил, поля вспахал да засеял. Тут и Настенька поправилась, на ножки встала, повеселела. Добрыня не стал медлить, зовёт девушку замуж. А поляница ему и не отказывает: идёт за богатыря замуж. Вот выходят они вдвоём из леса дремучего и едут во стольный град Москву. Там же и свадьбу сыграли: закатили пир почёстный для всех поляниц удалых, могучих русских богатырей, князей да бояр. А люд простой на пирование забыли позвать. Да и бог с ним, с людом тем! Чего ему, окаянному, будет?
Ой люли, люли, люли,
летите в небушко, гули.
Не мешайте курям
шастать по чужим дворам!