Любишь ли ты клоунов? Они выбегают на арену, рыжие-рыжие, в нелепых башмаках, смешных полосатых штанишках , перекошенных пиджачках. У них огромные копеечные веснушки, красные носы картошкой, смеющиеся рты, намалеванные по щекам. Зрителям весело, зрители хохочут. Они видят смешной нос и нарисованную улыбку. Они не видят глаз. Даже когда глаза клоуна печальны, зрители все равно смеются. Рыжий клоун не должен печалиться. Он не имеет права на печаль. Он весельчак. Он хохочет утробным громким смехом. А по щеке катится огромная слеза. Черного цвета. Слезы клоунов всегда черного цвета. Ведь они нарисованы. И люди, глядя на слезы клоуна, хохочут. До слез. Когда человек становится смехом, когда каждое его слово и жест, каждое движение вызывают хохот, слезы — тоже повод для смеха. Люди смеются и не хотят понимать, что нарисованы только слезы, а чувства — они настоящие.
Когда-то давно, в другой жизни, где в небе плавали веселые облака, похожие на океанских черепах, где бабочки, раскрашенные цветными карандашами, вылетали из альбома и трепетно садились на мою ладонь, где гибкие гимнасты в лунном трико отталкивались от батута и улетали к золотым звездам из фольги под куполом Шапито — я была клоуном. Грустным клоуном, с черной слезой, нарисованной на белой щеке.
В этом нелепом мире терпко пахло влажными опилками и звериной мочой и сладко — жирным гримом из металлической коробочки. Лошадиные гривы рыжими знаменами реяли над ареной, подковы сочно чмокали, взбивая фонтанчики опилок. Музыканты радостно дули в трубы, выдувая звонкие марши. А я — я еще не знала, что убить в человеке радость легко. Очень легко.
Почему я все время мысленно возвращаюсь в то влажное, насыщенное стремительными грозовыми ливнями лето, перебираю в памяти дни и слова, вспоминаю лица и выражение глаз. Грустные черные глаза Иды, серые смеющиеся глаза Олега. И свои, заплаканные. Теперь-то я знаю: это большая ошибка — смотреть на мир сквозь слезы. Слезы стирают жесткие границы, смягчают краски, обжигают надеждой. Это большая ошибка — надеяться на любовь, молить о любви, выпрашивать любовь, как подаяние.
В то дождливое лето я, очарованная предчувствием любви, бесцельно слонялась по улицам. В лужах на черном асфальте плясали солнечные зайчики. Легкий сарафанчик из зеленого шифона свободно скользил по телу. Ливни проливались внезапно, пронизанные теплым солнечным светом. Радуга разноцветным коромыслом цеплялалсь за разлапистые антенны на влажно блестевших крышах. Пенистые потоки бурно неслись вдоль тротуаров. Я снимала босоножки и шла босиком. Теплый ветер трепал промокший сарафанчик, как парус... Промокшая насквозь, я прибегала к Иде, тормошила и обнимала ее. Ида кормила меня маленькими пирожками с мясом, поила горячим чаем.
Зачем я все время возвращаюсь туда, в то сумасшедшее лето? Что я хочу вспомнить? Какие фантазии оживить в памяти?
Мой дебют в цирке совпал с субботой. Ну да, это была суббота, 20 июня. Это-то я помню!
Я сижу между тубой и барабанами в тесном загончике для оркестра. Совершенно оглохшая. И очень волнуюсь. Все-таки дебют. Я первый раз в жизни выступаю в самом настоящем оркестре. Тискаю потными ладошками бубен с колокольчиками и жду сигнала барабанщика — дружеского толчка коленом.
Толстый смешливый барабанщик регулярно прикладывается к плоской фляжке, алеет картошистым носом и пухлыми щеками. Мятое вафельное полотенце шарфиком болтается на могучей шее. Сделав очередной глоток из фляжки, он озорно подмигивает мне, торопливо промокает полотенцем потную лысину и весь уходит в ритм. В этом задорном ритме двигаются не только его мощные ручищи, но и все огромное тело. Безусловно, он ас. Мастер! Я восторженно таращусь и жду сигнала. Волнуюсь до дрожи в коленках.
Толчок! Я вскакиваю с шаткой табуреточки, вскидываю бубен над головой, с размаху бамкаю маленькой колотушкой в его кожаное пузцо и приседаю на место. Такая у меня партия. Ида артистично пилит смычком лакированную скрипочку и каждый мой сольный выход сопровождает одобрительным кивком. Она мне и подсуетила эту работу, пока "чертов бубанист" шабашил по свадьбам или пребывал в очередном запое. Я не особенно вникала. Все равно болталсь без дела на каникулах. А тут такая халява — бесплатный цирк каждый день! Два класса музыкалки по классу фортепьяно позволяли надеяться, что бубен я освою быстро и цирковых не подведу. Судя по одобрительным кивкам, Ида довольна моим дебютом.
В Иде всего много: жгуче-черных кудрей, пышных бедер, могучего бюста, на который она легко укладывает свою скрипочку. Черное платье с блестками, малиновая помада на полных губах, перламутровые тени цвета созревшего синяка. Очень яркая женщина. Я обожаю Иду. Мы с ней дружим. Мне льстит, что такая взрослая, яркая женщина дружит со мной. Ее муж — кумир всех дворовых мальчишек — вратарь нашей областной футбольной команды. Ида шутит, что она замужем за футбольным клубом. Это похоже на правду. Двери их квартиры не закрываются, друзья и коллеги обедают и ужинают, гостят днями, неделями. Ида жарит котлеты сотнями, печет пирожки ведрами.
Что общего между замужней женщиной тридцати лет и семнадцатилетней студенткой пединститута, кроме площадки четвертого этажа в подъезде пятиэтажного дома? Не знаю. Но мы дружим. Я читаю Иде свои стихи о несчастной любви к сокурснику. Кроме нее никому мои стихи не интересны. Владик Баум — единственный парень в нашей девичьей четвертой группе — поневоле стал предметом обожания по крайней мере половины филологинь. Совершенно сдвинулся на этой почве: решил, что обладает неземными достоинствами и поэтому может осчастливить своей худосочной сутулой персоной только выдающуюся женщину, звезду мирового экрана, к примеру. На худой конец, студентку театрального вуза. Не сказать, что я потеряла голову от нашего филологического нарцисса. Скорее всего сработал инстинкт стадности. И страстное желание влюбиться. Владик был обречен на мою любовь. Но взаимности я не дождалась. Вдохновленный всеобщим обожанием Владик штурмовал театральных красавиц. Отставленные филологини страдали каждая на свой лад. Я сочиняла стихи пачками. И грузила своей тоскливой поэзией отзывчивую Иду.
Многое позабылось, но помню, как сейчас: мы сидим на тесном балкончике, курим "Мальборо" из запасов мужа-футболиста, я нараспев читаю:
Я умру, я умру, я умру,
Без тебя мне не жить на свете,
Я умру на заре поутру,
На грозовом и мрачном рассвете.
Ида задумчиво выпускает заграничный дым из малиновых губ.
— Знаешь, Веточка, — говорит она наконец решительно, — оно тебе надо —умирать из-за такого обормота? Ты таки да лялечка, а не какая-нибудь потерянная. Студентка! Картинка! Стихи пишешь. А кто такой твой Владик? Голый ноль в пустом месте! Или ты надеешься, что этот обормот таки сделает деньги? И не мечтай! Он сделает беременной твою талантливую головочку. Больше от него ждать нечего.
— Да причем тут деньги?! Ты что не понимаешь? Он меня не любит! — возмущаюсь я.
— Веточка, любовь — это цимус! — Ида мечтательно улыбается. — Но для того, чтобы этот цимус завелся на твоем столе, все-таки нужен еще доход. Деньги нужны, деньги! Пусть твой кишкомот таки живет еще сто лет! И 99 из них мучается! Но без тебя! Шо ты будешь иметь с этого педагогического гуся, кроме твоей головной боли? Это же надо девке так голову заморочить!
Забавная она была, Ида! Шумная, веселая, заводная. Тогда я не задавалась вопросом, счастлива ли она. Юрка, ее муж, был веселый красивый парень. И мне по молодости моей казалось, что они совершенно счастливы. Как же я ошибалась!
Мой дебют в цирке прошел успешно. Барабанщик Миша по этому поводу выставил две бутылки "Бастардо", настоящего, крымского. Праздновать мы пошли в чей-то вагончик. Дверь была открыта, хозяин отсутствовал. Я с любопытством разглядывала походное жилище. Узкая койка накрыта клетчатым пледом. На стене — гитара, в углу какие-то коробки, должно быть с реквизитом. На приставном столике — недопитая бутылка кефира, сушки в бумажном пакете, и ветка сирени в граненом стакане. Надо же! Человек, который обитал здесь, любил цветы и музыку.
— А он кто? — спросила я Мишу, ткнув в сторону гитары.
— Клоун! Олежка!
— А-а-а, понятно, — разочарованно протянула я, вспомнив толстую неуклюжую фигуру на арене в рыжем лохматом парике, с красным носом и рыжими веснушками, величиной с копеечную монету. Он таскал по арене резиновое бревно, падал на спину, болтал ногами и смеялся утробным смехом. А потом плакал, и слезы фонтанными струйками изливались на зрителей. Зрителям жутко нравилось.
Миша уже открыл бутылку и разливал вино в невесть откуда взявшиеся бокалы. В распахнутую дверь я сначала увидела глаза. Странно светлые на смуглом лице, словно выгоревшие на солнце. Вошедший даже не вошел, а как-то очень легко взлетел в вагончик по ступенькам. Я восхитилась его поразительной легкостью и гибкостью. И мне захотелось немедленно вот так же легко взлететь на стол, сбросить на пол узенкькой босой ступней дурацкие сушки и, поигрывая бедрами, кружиться в алой шелковой юбке с оборками. И звенеть бубном, и покусывать веточку сирени горячими от желания алыми губами, и чтобы он не отрывал своего насмешливого взгляда от моих хмельных глаз. И самой смело смотреть в его глаза. Серые, колючие. И угадывать за внешней колючестью что-то такое, флибустьерское, отчаянное, от чего сладко замирает и колотится сердце.
Мне не почудилось, я ощутила всем своим похолодевшим от волнения телом , что вместе с этим сероглазым флибустьером в душный вагончик ворвался свежий морской ветер и наполнил тревогой и страстью мои паруса. Они радостно вскипели, обещая морской простор, бескрайнее небо и крики чаек, и соленые брызги в лицо. И это было так хорошо, так радостно, и тревожно, что я засмеялась. Я еще не поняла, что пропала, совсем пропала, как парусник, захваченный пиратами. Я еще думала, что свободна в своем полете по волнам.
— Ну вот, Олежка, барышню поразил! — хмыкнул барабанщик Миша, покосившись на меня. — Веточка! Вы его бойтесь! Он у нас пират, похищает доверчивых девочек и ест их на ужин.
Олежка?! Это и есть Олежка? Этот красавец— флибустьер и есть тот самый рыжий неуклюжий клоун с бревном?!
— Что пьем и по какому поводу? — спросил флибустьер, ничуть не удивившись гостям. Он взял бутылку, прочитал этикетку, одобрительно кивнул.
— Неплохое вино! Я его в свое время попил в Ялте немерено! Михасик, ты растешь в моих глазах! Ребята, его надо пить маленькими глоточками, смаковать! Как смакуют красивую женщину. И тогда почувствуешь легкий привкус шоколада. Еле ощутимую шоколадную горчинку. Как аромат.
Он щелкнул пальцами от избытка чувств!
— Спрашивается вопрос, мальчики, может, мы начнем наконец пить это чертово вино? Или будем разговоры разговаривать? — вмешалась Ида, закуривая.
Миша согласно кивнул.
— Раздайте патроны, поручик Голицын!
Олег протянул мне и Иде бокалы.
Миша торжественно объявил:
— Выпьем за Веточку! Она сегодня отбубнила как мастер! Посвящаем ее в заслуженные цирковые бубанисты!
Мы чокнулись. Я не сводила глаз с флибустьера. Зачарованно смотрела, как он подносит бокал к губам, как делает глоток вина, как дернулся кадык на крепком смуглом горле. Меня бросило в жар. Я глаз не могла отвести от этого подвижного горла.
Никогда! Никогда меня не привлекал кадык Владика, никогда мне не хотелось прикоснуться к нему губами или лизнуть. Еще чего! Что же такое со мной творится? Прямо наваждение какое-то! "Перестань на него таращиться!— приказывала я себе.— В конце концов, это неприлично!"
Я зажмурилась и быстро глотнула вина, даже не почувствовав его вкуса.
— Не так! — услышала я голос флибустьера. Он подошел совсем близко. Взял мой бокал. Повернул его той стороной, которой только что коснулись мои губы. И медленно. Очень медленно поднес бокал к своим губам. Его насмешливые глаза были совсем рядом. Я только на секундочку взглянула в них. Только на секундочку. Не надо было этого делать. Я погибла! Но ни Миша, ни Ида не заметили эту мою мгновенную ошеломительную гибель. Или мне показалось, что не заметили? Я завороженно смотрела, как флибустьер сделал глоток из моего бокала, улыбнулся и сказал:
— Теперь я знаю все ваши мысли... сказать, о чем вы думаете?
Я отчаянно замотала головой, я испугалась, что флибустьер произнесет вслух то, о чем я мечтала с тех пор, как он появился в вагончике.
Он вернул бокал, и я так же медленно прикоснулась пылающими губами к влажному стеклу, где только что побывали его губы... Мне казалось, я прикасалась к его губам. В голове вдруг зашумело. Необычайное веселье охватило меня. Мы только что поцеловались! Поцеловались! И никто ничего не понял!
Наверное, я просто опьянела тогда, вылакав бокал вина на пустой желудок. Помню, как на меня накатило океанской волной чувство вселенской любви к миру.Оно фонтанировало во мне, било ключом . Меня просто распирало от этой любви. Я любила всех гибких индусов с оленьими влажными глазами, невозмутимо-спокойных эстонцев , горячих чернооких испанцев, вертких улыбчивых китайцев, эбонитовых негров и эскимосов в теплых оленьих шкурах, японцев с миндальными глазами и пылких французов, и даже гордых бородатых айнов, которых по пальцам можно пересчитать, я обожала в эту минуту. Словом всех, кто только есть на белом свете. Я задыхалась от своей необъятной любви, она плескалась через край и грозила всемирным потопом. Я тормошила Иду, тискала в объятиях, целовала. Мне надо было поделиться своей любовью. Но почему меня душили слезы? Я ничего не могла с собой поделать. Душа пела, а сердце сжималось от боли, и я не знала, что мне делать с этой болью, и с этой песней, кипевшей и бурлившей в душе.
Ида с Мишей как-то странно смотрели на меня. А флибустьер совсем не обращал внимания. Он склонился над гитарой, и тихо перебирал струны. И так же тихо запел.
У беды глаза зеленые
Не простят, не пощадят,
С головой иду склоненною,
Виноватый прячу взгляд.
В поле ласковое выйду я
И заплачу над собой.
Кто же боль такую выдумал?
И за что мне эта боль?
Почему я решила, что он поет для меня? Потому что его губы касались моих губ на моем бокале? Или потому, что только у меня в этой компании оказались зеленые глаза?
Дальше в памяти провал. Каких-то связанных воспоминаний у меня не осталось. Помню, что сидела на коробках в углу вагончика и страдала. Помню солнечный луч в запыленном окошке. Помню ветку сирени, на которой я отыскала пять счастливых соцветий! Пять! И потихоньку сжевала их. Боже мой, этого сиреневого счастья должно было хватить лет на сто, а не хватило даже на один вечер.
Мы пили вино, Ида с совершенно серьезным выражением лица рассказывала одесские анекдоты. Барабанщик Миша хохотал, хлопал себя по толстым ляжкам. Олег с Идой сидели на кровати. И я не просто видела. Я чувствовала, как ее горячее пышное бедро прижимается к его крепкой ноге, обтянутой джинсами. Я мучительно сглатывала соленый комок слез. А он никак не глотался. И я улыбалась и снова глотала, запивая слезы терпким вином с привкусом шоколада. Улыбалась, всем видом показывая, как мне плевать на ее бедро, на его насмешливую улыбку и сильные длинные пальцы, небрежно перебирающие струны.
Странный это был вечер. Случай свел нас в вагончике. Таких разных, совершенно чужих. ПО крайней мере, так мне казалось тогда. Просто случай. И внешне — все весело и непринужденно: вино, анекдоты, смех. Но я ощущала приближение взрыва, как ощущаешь приближение грозы. Теперь я думаю: неужели это моя пылающая ревность, сжигавшая меня весь вечер, неужели это она витала в душном сумраке вагончика, нагнетая неясную тревогу и тоску?
Мы вдруг разом замолчали. Стих смех. Миша задумчиво постукивал по коленке, Ида опять закурила. Олег, отвернувшись, смотрел в окно. В открытую дверь вагончика, в его душные наэлектризованные сумерки, вдруг влетела бабочка с изумрудно-зелеными разводами на оранжевых крылышках. И заметалась в поисках выхода. Мы завороженно уставились на нее. С каким-то болезненным интересом следили за ее ломаным бестолковым полетом. А она неожиданно упала на ветку сирени и замерла. Оцепенела.
— Веточка, тебе пора домой, — вдруг сказала Ида. Она не смотрела на меня, стряхивая пепел в свернутый из бумаги кулечек.
— А ты? Ты идешь? — мною овладело строптивое отчаяние.
— Нет, мы еще порепетируем.
— Я подожду.
— Не надо меня ждать! — в голосе Иды зазвучало плохо скрываемое раздражение.
Барабанщик Миша поднимается и, не прощаясь, выходит из вагончика. Ида выжидательно смотрит на меня. И я вдруг понимаю: я лишняя! Лишняя! Я должна уйти, а они останутся. Вдвоем. На этой узенькой койке. Они любовники! Это мысль вдруг забилась в моем воспаленном мозгу безумной зеленой бабочкой. А как же песня? У беды глаза зеленые... И поцелуй в бокале? "Нет, я не уйду! Я не уйду! Я не оставлю их вдвоем! Ну же! — мысленно молила я флибустьера. — Прогони ее! Прогони! Пожалуйста! Умоляю тебя!" В этот миг я возненавидела Иду. И сама испугалась этой острой, яростной ненависти.
Дальше опять провал. Я не помню, как вышла из вагончика. Помню, как меня стошнило, и я блевала в кустах, склонившись до земли. Помню, как потом, спотыкаясь о троссы, державшие Шапито, бродила бесцельно. Должно быть, ходила по кругу, как цирковая лошадь. И все-таки упала, ободрав колено до крови. Помню, как привалившись к теплому брезентовому боку балагана, плакала беззвучно и никак не могла выплакать свое горе.
Эти двое там, в вагоничке, они и были моим безутешным горем. В сумочке искала носовой платок, а нашла плоскую железную коробку с гримом. Как она попала ко мне в сумку, я не помнила совершенно. Открыв ее, я с горьким наслаждением вдохнула сладковатый аромат гримовальных красок. Пристроив на коленях зеркальце, я цепляла пальцем белую краску и размазывала ее по щекам, на лбу. В зеркале постепенно проявлялось грустное лицо белого клоуна. Не хватало только колпачка и зрителей. Черной краской я старательно нарисовала три черных слезы, три черных капли на щеке. Так я сидела под брезентовой стеной Шапито, и настоящие слезы текли по нарисованным.
Первые капли дождя гулко застучали по брезенту. Надо было идти домой, но я не хотела уходить. Ноги сами понесли меня к проклятому вагончику. Свет в окошке не горел, и сердце мое съежилось от горя. Дождь усиливался. Я подошла совсем близко и даже дышать перестала. Все мое существо стремилось туда, где за хлипкой вагонной стенкой продолжалась какая-то своя, неведомая мне жизнь. Открытое оконце чернело тайной. Там в этой черноте что-то происходило. Сначала я услышала шепот. Горячий невнятный мужской шепот. Слов я не разобрала. Смысл этих горячих слов утонул в шорохе усиливающегося дождя. Но, боже мой, сколько страсти звучало в этом прерывистом задыхающемся шепоте мужчины. И тут же монотонную шуршащую мелодию дождя и горячечное бормотание мужчины прервал женский стон. Протяжный, горловой, вдруг оборвавшийся на самой высокой ноте. И тишина обрушилась на меня. И оглушила. И в этой тишине я услышала сумасшедший стук своего сердца.
Дождь лил все сильнее, я совсем промокла, меня трясло то ли от холода, то ли от невыносимой душевной боли. А там, в вагончике, заскрипела кровать под тяжестью двух тел и прерывающийся голос мужчины повторил несколько раз:"Возьми...возьми" И сразу за этими словами мужчина застонал, часто и хрипло дыша. Я представила, что происходит сейчас там, и слепая неистовая ревность охватила меня. Нашарив под ногами обломок кирпича, я с размаху запустила им в черное окно. Мой снаряд что-то поразил: испуганный крик и грохот чего-то упавшего раздались одновременно.
Вспыхнул свет. В окошке замаячила лохматая голова Иды и голый торс Олега. Он нелепо подпрыгивал, натягивая джинсы. Это было очень смешно. Никакой он не флибустьер, а самый обыкновенный голый мужик. И я захохотала, склоняясь до земли, хлопая ладонями по мокрым застывшим коленкам. И кажется я еще кричала: "Ненавижу вас! Ненавижу! Ненавижу!"
Помню, как Олег обнял меня, подхватил на руки и понес . Помню его горячие губы на своем виске и прерывистый голос, щекотавший мне ухо:
— Маленькая дурочка! Что же ты наделала? Ты зачем себя раскрасила? Ты что придумала, а? Клоунесса! Девочка моя глупая! Чудо ты мое зеленоглазое! Веточка моя!
Через неделю я уехала в стройотряд. А когда в сентябре вернулась в город, на месте Шапито в парке выстроились цветные вагончики обслуги "Луна-парка", то ли поляков, то ли чехов. Но самое большое потрясение ожидало меня дома. Ида уехала вместе с цирком, бросив мужа-футболиста и благоустроенную квартиру. Уехала за Олегом. Больше я никогда их не видела. Не знаю, как сложилась у них жизнь. Обрели ли они счастье. Остались ли вместе.
Но до сих пор самым ярким любовным воспоминанием в моей жизни остались горячие руки Олега, горячие губы у виска и его радостный, удивленный шепот под дождем: "Девочка моя! Веточка моя!"
Спасибо, автор!