ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ
УШЛЁПОК
Пока Богдашка наслаждался Ульяной, мачехой Манятки, Терентий насиловал его кровную родную дочь. Ни у одного из них не ёкнуло сердце, что так долго нет Манятки, которая ушла в тайгу за пихтой.
Эти двое как бы были предназначены для того, чтобы уничтожить этого, так ненавистного и мешающего им, ребёнка. Их изуверская натура изрыгала всю свою ненависть, сколько её есть, и сколько она существует на Белом Свете, на эту щупленькую, до синевы, худенькую девочку.
После смерти жены, Богдашка пустился во все тяжкие.
Удержу у него не было.
Да и как себя держать в руках, когда его жена сгинула с Белого Света. Он даже креста жене не поставил, сколь велик был страх перед тогдашним законом Сталина.
А, может быть, попадья Фёкла не разрешила. По Христианским религиозным законам — это действо матери очень жёстко осуждалось.
Мать, которая убила в утробе младенца, считалась убийцей.
Страх был и перед законом республики Советов и одновременно ужас перед православным законом.
Богдашка никогда не забывал про православную религию, так как с молоком матери был пропитан православием. У него никогда не выпадало из памяти, что он из семьи священнослужителя. Страх был и за отца, который только что вернулся из казематов, пробывший в заключении пятнадцать лет.
Ужас страха был настолько велик, словно перед казнью. Плаха и виселица ходили всегда рядом и близко около попа Парфения, и в мыслях, не покидая, Богдана. Закономерно этот страх унаследовали все дети священника, и даже их внуки.
Время было суровое, после войны. Нужно было возрождать население, погибшее во время Великой Отечественной войны. Аборты категорически были запрещены!
Судили всех, кто делал операцию, и кому её делали. До смерти доводили женщин в больницах, требуя от этих, и так несчастных, не состоявшихся матерей признания следователи, пока те не умирали. Помощи медицина таким не оказывала.
Мняткина мать, была на сносях третьим, а Богдашка уже шарился с Ульяной, которая, в свою очередь, и загнала Богдашкину жену в могилу.
Можно было бы об этом сейчас не вспоминать, если бы не беда с Маняткой.
Только на другое утро вдруг Улька с Богдашкой опомнились, когда зычно замычала во все рога корова Зинка.
Тризорка скулил и рвался с цепи до кровоточащих ран на шее, не находя себе места. То влетит в конуру, то снова выскочит из неё, то снова в конуру заползёт, где начнёт грызть всё — и даже железную цепь зубами, до измождения и боли клыков.
С появлением Богдашки на дворе пёс носился, как сумасшедший, словно объелся белены, рычал и выл по-волчьи на Богдашку.
Пару раз Богдашка огрел пса вилами, чуть было не прикончил его. Потом опомнился, что собака-то ценной породы, да и кто будет охранять незамысловатое хозяйство этих изуверов, которым до лампочки, что ребёнка, как не было, так и нет, хотя уже пасхальное утро настало.
-Ульяна, а Ульяна! Чтой-то Зинка трубит? Вставать пора! Во дворе пёс, как с ума сошёл. На меня кидается, аки волчара, рвётся с цепи — нет ему удержу.
Богдан как-то замысловато потирал свои ладони, когда подошёл, чтоб разбудить непросыпную Ульяну.
— Ну! Чего тебе, многодетный отец? Как я измоталась за нынешнюю ночь, что глаза, как будто воском слепило, не могу их открыть. Машка, наверное, во дворе уже? Она же знает, что по рёбрам получит, если корову не обиходит. Чего это ты так разволновался? Вчерашний день я её послала в тайгу за пихтой, поди, уморилась и дрыхнет без задних ног. Глянь на полати!
И верно, как это он, Богдашка, многодетный отец, не сообразил, что все ли дети его на месте и спят.
Тут стоит описать, что же такое полати? В каждой деревенской избе они всегда были. Это такой настил перед потолком из добротных досок, на которые взбирались с печки или по стремянке. Они были рассчитаны на постель для десяти человек, не только детей, но и взрослых людей. Сравнить их можно с нарами в казематах. Только нары установлены и устроены на полу двумя ярусами. А полати тянулись по всему потолку от одной стены до другой, и чаще были устроены над входной дверью. Потолки у изб были около трёх метров. Таким образом, в избе экономилось место.
Посередине избы стоял дубовый или сосновый стол, который обрамляли лавки. И где-то в дальнем углу скрыто и грустно стоял огромный сундук со всем добром, что было ценного у хозяев. Обедать садились все за один стол и в одно, и то же время.
Чулан был вотчиной хозяйки. Туда никто не имел права заходить, кроме хозяйки или старшей дочери, которая уже умела распоряжаться продуктами и готовить еду.
А так, в основном, там всегда находилась хозяйка дома, которая из-за занавеси выглядывала осторожно, как лазутчик, когда приходили или приезжали особо важные гости к Богдашке. Важными гостями считались отец и мать Богдана, священник Парфений и матушка Фёкла. Иногда приезжали братья из Питера и Москвы.
Особенно ценным гостем был самый старший брат Богдана, который служил в Питере в каком-то высшем учебном заведении. Он из всех был самый умный и имел звание академика, выпускник Бауманского училища. Дюже сильный был математик. Его не то, что Богдашка, даже поп с попадьёй побаивались.
Тут уж Ульяна особенно притихала. Играла роль «умной, доброй» матери и мачехи. И уважение оказывала, как только могла, пуская пыль в глаза.
Академика всегда встречали на станции тройкой чистокровных рысаков, запряжённых в тарантас, а на облучке, как знающий именитый заправский кучер, сидел сам Богдашка.
После проводов дорогого гостя домой, Питер, начинались все пересуды Ульяной с соседями и с кем надо, и не надо: де, что и подарков навёз мало, мог бы и отрез на платье, не из штапеля, а из крепдешина подарить? Да и больше подарков было всегда сироте Манятке и её сестричке с братишкой. Со временем даже академик грозился, что Манятку заберёт к себе, Питер, для обучения.
— Уля! Поднимайся! На полатях все ребятишки сопят носами, а Мани почему-то нет. Где она? Почесав свой гривастый затылок, молвил Богдан.
— Посмотри в хлеву! Может, там пихту перебирает, да цветами — розами украшает её.
На ветках пихты были главным украшением бумажные цветы, которые умели делать все поселковые и деревенские жители тех мест. Разве, что только лентяй не занимался этим делом. Ветки пихты с розами приколачивались к стенам внутри избы, что создавало изумительную красоту и уют в Пасхальные дни.
-Пойду, гляну. Снова, потирая ладони, прогнусавил, чуть не плача, Богдан.
Как раз в это самое время кто-то постучал в дверь сеней. Богдан вышел. На крыльце стоял Фатьян, Тот самый, который жил одиноко на заимке в тайге.
Богдашка глянул и увидел, что что-то лежит на салазках Фатьяна. Богдана это ничуть не удивило. Фатий часто приезжал в лавку за продовольствием или ещё за какой-нибудь мелочью, так необходимую в незамысловатом хозяйстве лесника.
На санях лежала Манятка, закутанная в тулупе, которую Фатий нашёл на тропке, напрочь замерзающую в тайге.
Маша вырвавшись из лап Терентия, побежала, куда глаза глядят, уже не сознавая, куда и зачем она бежит? Перед её глазами стоял, сидел, лежал Терентий. Страх куда-то за далёкие горы и леса испарился. Она бежала, то шла, то падала. Силы девятилетнего ребёнка покидали.
Колючий снег, как иглы пихты, «умывал» лицо Марии. И внезапно, недалеко от пристанища Фатьяна, она рухнула в снег, пурга медленно, со знанием дела, начала её заметать пушистым белым покрывалом.
Как раз на Маняткино счастье или горе, пока мы ещё не знаем, в таком состоянии нашёл пес Фатия.
Докричаться пса было невозможно: он что-то рыл и вырывал своими могучими лапами. Когда Фатьян прикатил на своих охотничьих лыжах, то увидел картину, достойную кисти художника. А кобель выл и рыл нечто под снегом.
— Барон! Ко мне, Барон!
Но Барон, как будто не слышал хозяина и, как ни в чём не бывало, не обращая никакого внимания, копал и копал…
Подбежав по-быстрому и срочно, как бывало на корабле, если был аврал, подъехал Фатий ближе к сугробу, ещё недавно нанесённому, и увидел лоскут коричневый, в горошек, из простой хлопчатобумажной ткани.
Он потянул. Но лоскут начал трещать и тащить за собой нечто громоздкое. Вначале выглянули замызганные, подшитые не один раз, прохудившиеся в носках напрочь валенки, из которых торчали детские пальчики ног, которые будто примёрзли к этой незамысловатой обувке.
Спешно лесник откопал уже почти умирающую девочку и, спутав охотничьи лыжи поводком и ошейником Барона, получил что-то вроде скользящей волокуши, на которой привёз умирающего человечка к себе в избёнку. Не то, что часы, а минуты и секунды оставались до гибели девочки.
Медленно и осторожно, со знанием дела, начал выхаживать ребёнка. Казалось, что вот-вот Манятка умрёт — не выживет.
Но вдруг… Маша открыла глаза. Этим она обнадёжила лесника Фатия.
— Уйди! Уйди! Уйди! В страхе, снова закрыв глаза, произнёс этот, на редкость красивый, по-взрослому, ребёнок.
-Подожди, дочка! Сейчас я тебе помогу выдюжить, раз уж спас тебя. Как ты, родненькая, оказалась-то в тайге? — спросил Фатий, растирая её ножки и ручонки легонько пушистым снежком, который чуть не свёл в могилу Манятку.
— Дяденька, вы кто? Ни Терентий? И вновь закрыла глаза.
— Дочка, я Фатий — лесник, может, слышала?
— А, тот, что с морей приплыл к нам в посёлок?
— Тот самый. Дочка, береги силы свои, с горечью и досадой произнёс лесник! — И продолжил: « У нас ещё очень трудная работа предстоит впереди!» Понял, вкратце, что же на самом деле произошло в эту глухую ночь. Взрослый, просоленный морскими водами, моряк всё себе уяснил и выбрал программу последующих действий. Он не стал больше приставать с расспросами к ребёнку, чтобы её уберечь от стресса, который мог закончиться сумасшествием. Но… для себя уяснил.
— Дочка! Ты тут пока отогрейся! А мне надо пса вывести на прогулку,— слукавил Фатий. А сам не медля, двинулся к избе Терентия.
Тот мертвецки спал. Выбив дверь, моряк вошёл и увидел сладко спавшего Терентия.
Фатьян, недолго размышляя, ткнул дулом ружья его по широким курносым пяткам. Насильник зашевелился.
— Вставай, скотина, подлючь божья!
— Ты, ты что? С охоты, что ли забрёл? Или заблудился?
— С охоты, с охоты! Дай, думаю, забреду к «божьему» созданию. Дюже на твою «молитвой» изрисованную рожу захотелось поглядеть? Давненько не встречались. Вставай, скот безрогий! Ну! Кому я сказал! Да поспешай! Нет у меня времени на тебя! Есть важнее дела, чем ты, морда лица!
— Да, ты что? Рехнулся что ли? Свят! Свят! И монах давай креститься. Чем я тебе, батюшка, не угодил? Монах медленно, нехотя, стал подниматься с лежанки. На нём была рубашка и кальсоны, которые так и несли свой собственный аромат затхлости и мочи.
— Не медлий, вонь, «божественная»!
-Щас, батюшка! Ах! Ты, господи, помилуй! Монах, было, начал искать вальки, чтобы натянуть на свои пятки курносые.
— Не зачем тебе, змий подколодный, их искать и надевать. Ну-ка, рассупонивайся, дерьмо трухлявое! Пень ты загнивший захудалой осины. Какая мать тебя родила? Она, похоже, мразь — и ты мразь! Шишка от сосны далеко не падает, ибо иначе белке их не запасти. Пристроился, мурава «христова!» Я и ранее слыхивал, что ты путался с Маланьей? Однако не придавал большого значения этому. Маланья-то, понятное дело, слаба на передок, да и по возрасту тебе подходит, а вот ребёнка ты зачем скурвил, падаль! Держа впритык к монаху дуло, почти прокричал Фатьян.
— Я! Я! Я! Нич…го! Ничего! Враки это всё про меня, трясясь, как веелка с сеялкой, прошепелявил Терентий, словно детским писклявым голосом.
Кажется, до монаха всё дошло. Воочию осознал. Жизнь коротка, но он цеплялся, как мог и умел, за неё.
— Снимай, своё барахло вонючее, — приказал лесник.— Снимай, говорю! Да, быстрее! У меня нет времени с тобой цацкаться!
— Да как же это, батюшка, не прилично это перед гостем. Может, по стопарику? Трясясь всем своим телом, как в лихорадке, процедил сквозь зубы, монах. Однако, не торопясь, снял рубашку.
— Весь раздевайся, человеческий выродок! Портки снимай! Ну! Я очень спешу, божий мракобес!
Монах ничего не оставалось, как раздеться догола. Нагой монах: вызвал тошноту, чуть ли не рвоту, у Фатия.
Фатьян ткнул ему дулом в промежность — раздался выстрел.
Терентий рухнул, и нечеловечья кровь потекла по половицам, как навозная вонючая лужа.
Не захлопывая двери, лесник вышел из избы, плевками кидаясь по сторонам этого дома, в котором обесчестили девочку. Надругались над ребёнком. Из-за своей похоти исковеркали будущую жизнь Манятки. И кто? Монах или дьяк? Разницы нет. Это зверь, которого следовало убить, как и поступил Фатий. С лёгкой душой и сердцем и со своим другом Бароном полетел по-скорому, как самолёт, домой, где его ждала обессиленная Маша.
Дом Терентия навестила Маланья, которому справила обряд похорон.
Дом спалила.
А возле дороги посадила кедр, который стоит до сих пор, обрамлённый железной изгородью. Проезжающие мимо этого дерева почти все знают, что это за дерево-кедр, который, как сирота, стоит на обочине северной дороги, а кто не ведает, зачем это деревце находится тут на десятом километре Мондомыр — Питер, то обязательно, удивляясь, спрашивают у знающих людей.
И узнают в полной подробности, за какие-такие « добрые дела» высажен из кедровой шишки здесь кедр, который, в свою очередь, почти совсем не растёт в морозной тундре. Грехи Терентия никак не может отпустить даже тайга и тундра — так мстит природа за злодеяния.
Фатьян, вернувшись в свою избу, увидел, что Манятка уже сидела на топчане, чуть-чуть повеселевшая. Девочка отогрелась, успокоилась, повязала платочек на голову самостоятельно. Видя такую зарисовку, лесник от чистого сердца и души порадовался за ребёнка.
— Ну, вот, дочка! Пса я выгулял. Скоро повезу тебя к твоему батюшке с матушкой. Чуток передохну. Давай, чайку попьём, — и двинем в посёлок. Всё в порядке, Маня, правильно я тебя нарёк?
— Вообще-то, меня в деревне все зовут Маняткой.
— Манятка, Маня, Мария это одно и то же имя. Главное сейчас ты жива. И мы с тобой поедем к отцу с матерью.
— Дядя Фатий! У меня только папа, а мамы нет уже как семь лет. Папа с Ульяной живёт. Может, слыхивали? Она ещё будто в фельдшерицах ходит. Говорят, что мам лечит, что какие-то аборты делает женщинам. Да я и не знаю, что это такое? Только вот маму мою Ульяна лечила, что вскоре мама моя и умерла.
— Дочка! Давай не будем толковать об этом. Мёртвого из могилы не вытащишь, да и не станет он живым. Жаль, конечно, что так в жизни бывает. Вроде живёт-живёт человек. Миг,— и нет его. Попей чайку, поешь на дорогу! Недалече нам ехать, но десяток вёрст будет.
И тут, чтобы распотешить как-то ребёнка, рассказал, как один якут, служивший на корабле, всегда рассказывал один и тот же анекдот: дабы, если выходишь из дома в тундру, то дорога сорок километров тянется. По этой же самой дороге, если возвращаешься домой, то она только десять километров, то есть до дома расстояние гораздо меньше получается, чем всегда успокаивал моряков, которые спешили приплыть быстрей к родному причалу. И, бывало, добавит: « В гору, когда идёшь, сорок киломЕтр будет, а с горы спускаешься — только десять…»
Богдан, натянув на себя фуфайку, что висела в сенцах, спросил: « Какими путями тебя, Фатий Галактионович, к нам занесло? За провиантом в лавку что ли приполз?»
— Какая лавка? Глянь внимательнее, своими подслеповатыми глазами на салазки-то!
— Подожди! Очки натяну. Дома они. И побежал в избу, долго-долго шарил на столе, а очки оказались на полу, смахнутые кошкой. Еле-еле найдя с помощью Ульяны, надел свои « приборы», словно фары автомобиля в чёрной оправе, захлестнул на резинку на затылке и был таков около саней.
— Ну, ушлёпок! Видишь теперь, в какую лавку я прибыл? Ребёнка твоего привёз, изморыш, в очках! Потешаетесь с Улькой! А что этот несчастный, толковый не возрасту, ребёнок чуть в тайге не замёрз. Я обоим вам готов башку оторвать за то, что в каком плачевном состоянии я нашёл этот кладезь-ребёнка. Замерзала в лесу эта девчушечка, когда её мой пёс откопал?
Меня только и удерживает то, что ты учитель толковый, да к тому же математик. Не найти посёлку учителя. Да и кто сюда, в кромешную тьму-таракань, поедет?
А то! Чуть было не проговорился, как он поступил с Терентием, да удержался.
Богдан подошёл к Манятке.
Слёзы покатились из глаз, как голова с плахи. Не говоря ни единого слова, попенял на свою судьбу, что Елизавета умерла так не во время. И что во время никто и не умирает. Смерть всегда застаёт не во время. Дела, богатство, остаётся, а человека нет. Но самое тяжкое — это смерть матери, когда остаётся сиротой ребёнок. Всё было бы не так. Будь ныне жива мать Марии.
Завтра Пасха. А пихты нет. И украсить дом нечем, вдруг вспомнила про себя Ульяна, мачеха Манятки.
Да заткнула свой рот, будто кляпом. Молча пошла, ставить самовар, как будто домой вернулась с большим званием гостья.
Для Ульяны ничего неординарного не произошло. Сгинь Манятка с Белого Света, грустить бы мачеха не стала, так она ненавидела детей Богдана Парфениевича.
31. 03. 2020 год,
Крайний Север,
Северная Лапландия.
Фото автора.