ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
РОДЫ
В ночь на первое декабря 1922 года у Агриппины Семёновны начались схватки. Рождалась будущая мать сироты Манятки. Роды наступили спустя месяц, после похорон своего любимого мужа Николая. Как уж Агриппина не просила мужа, не курить самокрутку изо мха, Николай не прислушивался к её мольбам и советам. Она его всячески увещевала, но это было бесполезным и результата никакого не приносило. Нет— нет, да, бывало, скажет:
— Николушка, оставишь ты меня одну–одинёшеньку с оравой дочерей.
Хотелось бы в старости иметь наследника, однако никак не рождался сын. Надеялись, ждали, что вот им Бог подарит наследника-мужика, но вновь и вновь рождалась дочь. В то время на почётном месте стояла семья, где рождались мальчики. Если родился пацан, то уж родители так оберегали своё чадо, помня о том, что рождается будущий кормилец и поилец родителей в старости, наконец, защитник родного крова, родной земли и Родного Отечества. На дочерей надежда не велика: вышла замуж, — считай, нет у тебя дочери, одна только память остаётся о мучениях матери в родах.
В совместных беседах за запоздалым ужином, поздним зимним вечером, Николай рассказывал всё, что было и не было о своей жизни, где нет-нет да добавит кратко и доходчиво с большой грустью о своём детстве и юности:
— Эх, мать! Мачеха мне всю жизнь отравила. Вспоминать, и то противно. Одно только что стоит, как я убегал от побоев, да ночуя на сеновале зимой, было, ноги себе чуть не отморозил. Тут остановится и вздохнёт, завернув штанину от брюк, покажет рубцы на ногах Груне. А слёзы так и капали без плача по жёлтым и впалым его щекам, орошая солёной водой моря.
-Будет тебе, Коля! Всё же давно ушло, быльём поросло. И мачеха — маманя Анастасия давно в могиле. Давай калякать о нас с тобой! О дочках потолкуем. Тут корова скоро отелится, молочка попьёшь, и боль будет медленно и верно уходить из твоего тела, скажет Груня.
— Здоровье, которое не уберёг в детстве, уже запоздалым временем не вернёшь, хоть, как сыр в масле катайся. Моё время ушло. Курилкой-то я стал уже осьмилетним.
— Ой, Николушка, по любви я за тебя выходила замуж. Помнишь ли ты, как мне говорил: «На вечную муку и любовь с тобой сходимся. Терпеть меня всякого будешь, — и хорошего, и плохого».
— Тут ты права, мать! Мать моих дочурок, несмышлёных девчушек. Дай-то им Бог вырасти быстрей и найти хороших, любящих их, мужей!
— Поди, не пошла бы за тебя, если б знала, что ты слабоват лёгкими. Ведь отец с матерью мне говорили, но я их плохо слышала. Полюбила тебя дюже. А так судьба, от которой никуда не уйти и не спрятаться, как не хоти. Так, что не говори, десять годков тянем в паре. Меня страшит то, что ты ненароком не сдюжишь, а деточек одной придётся тянуть, если ненароком что? Ну, это я так ляпнула. Не обижайся и не серчай на меня. По пословице получилось: « Слово не воробей? Вылетит! Не поймаешь».
— Знаешь оно, мать, возможно, и лучше, ежели я свою заразу всем раздаривать не буду, а помру.
— А как же я, Николушка!
— Не скорби по мне! Выходи замуж! Жизнь-то я тебе отравил, своей немощью. Всю-то жизнь, сколько мы живём, не мог тебя нарядить, как царицу. Не нашивала ты брильянтов в золоте, как хотел по молодости. И, вдруг закашлял, поперхнувшись. Закрыв свой рот, прислонился к животу Груни, где руками и ногами билась жизнь ребёнка. Слёзы текли по щекам без рыдания. Открылся частый постоянный кашель, что Агриппина в страхе спросила:
— Что с тобой? Николушка!
Отстранив голову от живота, она увидела, что весь одетый на ней сарафанчик оказался в крови. И она поняла, что у него пошла кровь горлом. Не зная, что делать, она на скорую руку накинула стёганую чёрную фуфайку и на голые ноги, надев валенки, перепутав левый валенок с правым, как оглашенная, выскочила в страхе на улицу. Волосы её неугомонно трепались на ветру. Она бежала и кричала неведомо кому в этом небольшом купеческом городе Елань. Они жили на окраине, где очень редко появлялись люди, а повозки шли ещё реже.
— Люди! Люди! Помогите! Добрые поселяне, кто меня слышит, пособите! Николушка мой истекает весь кровью. Ой! Ой! И она в эту морозную ноябрьскую холодную ночь так и упала возле калитки, потеряв сознание от своей слабости.
И только позднее, через полмесяца, Валентина, её тётка, расскажет, что же произошло: как она билась в припадке, как её лихорадило и колотило, и как она ничего не понимала, впрочем, как и соседка Валентина.
Только после вызова доктора Пахомыча, — всё станет предельно ясным и понятным и о Николае, и об Агриппине.
У Груни получилась падучая от сильного нервного потрясения и от большой усталости появилась слабость в душе и теле. А Николай в этот же день умер от туберкулёза, который в то время именовали чахоткой. Не мучился: захлебнулся кровью, — и смерть пришла нежданно-негаданно. Жил в мучениях. А смерть настала, как тополиный пух, который сдувался мгновенно с дерева. Легко и просто: ветер, — и нет у тополей на кронах пуха, как и природой прописано. Только потемневшая крона сучит веточками друг о дружку, как детские ножки.
После всего: похорон, поминок Агриппина очень медленно, как поезд, подходящий к перрону, приходила в себя, вспоминая с горечью о поздней вечерней беседе. Корила себя, что в тот день запозднились с отходом ко сну.
Тут к горю или несчастью под сарафанчиком бесом закрутился живот. Боли в животе усиливались и катились, как волны, по телу увеличиваясь, как снежный ком мартовского снега. Груня поняла, что с ней происходит нечто: то ли животом ослабла, то ли начались роды. В одночасье сообразила, как опытная мать, что начинаются роды. Воды отошли и начались схватки. Два месяца не доносила до срока родов.
Ещё злобнее начались бабские мучения, как ураган и смерч, чтобы появилась новая жизнь. Вероломно ворвались, как цунами, роды. Их время не пришло, и которых, конечно, не ожидала сама Груня, и которым ещё два месяца надо было быть в покое.
Была тихая лунная ночь. Небо было усыпано звёздами, и они мерцали так ярко, что так и хотелось взлететь к ним. На окраине Елани было так ясно и светло, будто светило яркое солнце, только не грело. Тихая ночь — ни звука, ни ветерка, и только складно шептались рябина с черёмухой. Стояла глухая тишина, будто кто-то родился или умер. Даже на вполне здорового человека пугающая ночь навевала некий ужас бытия.
Дети спали, посапывая в тишине, изредка что-то бормоча, скрипя зубами. Скрип зубами выдавал диагноз детей, что у них паразиты — глисты. Всё было как будто мёртвым. Мёртвая тишина. Мертвецки уставшие днём, спали дети. И мертвецки мучилась в схватках Агриппина. Боли в теле усиливались и усиливались. Казалось, живот резали ножом. Когда схватки утихали, мать начинала причитать:
— Ой, Николушка! Ты меня с собой зовёшь?
— Ой, до чего же больно! Ой, мамочка, моя! Где ты?
Бледная, как смерть, в лице Агриппина лежала на полу, пот струился с неё не то, что дождём, а градом.
Боли! Боли!
Агриппина скинула с себя одеяние, отмахнула на пол одеяло, и нагишом, с женской своей красотой, лежала и корчилась от болей в животе.
Казалось, болит всё: и живот, и голова, и поясница и ноги до самых пяток. Стонало тело от страдания.
И ни души вокруг…
Собственно её это не пугало. Она всех пятерых рожала вот также одна. Помощи никогда ниоткуда не было. Только вот сегодня всё неожиданно и всё сразу…
Жизнь не давала ей опомниться. Сроки родов сами опередили жизнь.
Она ухватывалась за подушки для облегчения страданий. Ими затыкала себе рот, чтобы не разбудить детей. Безжалостно их рвала зубами. Подушки сохраняли тишину: ей было легче переносить страшную и мучительную боль при родах.
Действительно, не зря говорится, что живое существо рождается в муках, в муках растёт, в муках живёт и в муках умирает.
Губы роженицы были бледными иссиня-зелёными, с красными трещинами и рваными ранами. Они изорвались в клочья зубами от болей в животе — так она, Груня, переносила муки родов. Это были пытки. Роженица боролась за свою жизнь, забыв, что в утробе тоже борется за собственную жизнь её чадо, которое беззащитно, и которому нужна помощь, чтобы появиться на белый свет живым. Нет-нет, да, изредка очнувшись, она с надрывом скажет:
« Господи! Мамочка! Родись же ты скорей, моя кровинка!»
Приходит небольшая передышка, и снова сильнее прежнего начинались боли. Агриппина уже не помнила себя. Встав на колени на полу, она корчилась и корчилась от боли.
А схватки, как неуёмный ураган, текли по всему телу, не щадя ни на минуту. Казалось, что она теряет рассудок. Это борьба между жизнью и смертью. Охрипший её голос никто не слышал. Но… вдруг потянуло её на плюс–минус попить, и она снова натужилась, — и миг… нечто выпало и запищало, как комар.
Это родился маленький живой человечек.
Свернувшись в калачик, роженица перекусила зубами, как кусачками, пуповину. Нащупав рот младенца, обтёрла его своим незамысловатым сарафанчиком, который служил ей простынкой и пелёнкой одновременно. Младенец застрекотал ещё громче, и Агриппина поняла, что всё кончилось: она сама и ребёнок живы.
Роженица разделила свою жизнь и младенца, перекусив пуповину, как это делают звери. Всё же недалеко ушёл человек от зверя.
И Груня это доказала недоказанное, как в одиночестве можно справиться в родовых муках.
Медленно, пошатываясь, поднялась с пола, где ещё барахталось живое существо в своих водах, который был ему домом семь месяцев, роженица с незамысловатой деревянной кровати стянула простыню и скатерть со стола, во что и, обтерев, завернула долгожданное дитя.
Девочка родилась в « рубашке», так говорят, когда ребёнок появляется на свет в своей скрытой для чужого глаза мантии, окутанной по всему телу вплоть до лица и головы.
Медленно и тихо наступил, как в море, лёгкий бриз, который изредка напоминал маленькими волнами боль по животу и телу Груни. Она тихо промолвила:
— Пить! Пить! Осипший голос как будто кого-то звал. Но его никто не слышал. Стояла тишь и гладь, и Божья благодать. Груня очнувшись, медленно поползла в чулан, где сунула свою голову в чан с водой: и пила, и пила ключевую хрустальную пахнущую свежим льдом, воду.
И тут снова потеряла сознание. С ней началась самая страшная болезнь — падучая или, говоря медицинским языком, — эпилепсия. Теперь она лежала окровавленная, с последом.
Как только она пыталась встать и сделать шаг по полу, этот змей— послед, тащился следом за ней, который был помехой в движениях.
Очнувшись и осторожно поднявшись на ноги, вдруг резко пошатнулась и снова грохнулась, ударившись о черенок лопаты, который, в свою очередь не остался в долгу, стебанул её по виску. Гвоздь, забитый в черенок неумелыми руками, не заставил долго ждать, — и кровь из виска начала сочиться, как берёзовый сок, размазывая алой жидкостью всё лицо.
Груня, обессилившая, вновь пытается поднять своё тело, но тело ею не управляется, ни при каком усилии и попытках. Сколько бы раз она не пыталась дирижировать им, тело было непослушным, неуправляемым?
Вновь, неожиданно для себя, рухнула на половицы, которые скрипели, будто плачущий ребёнок.
Руки её раскинулись по сторонам. Рот с искусанными губами скривило. Она билась и билась в своей луже вод и крови.
Потом тело Груни остановилось, притихло. Бледное измученное тело от страданий умолкло, и осталась эта ужасная не написанная картина художниками — картина бытия среди ухватов, совков, чугунков, металлических тарелок на полу.
Словно эти предметы быта кого-то ждали для помощи.
На полу лежала женщина тридцати двух лет от роду, почти оголённая, и на деревянной незамысловатой кровати заливался трелью ребёнок, только что увидевший белый свет. Голова роженицы, будто куда-то пряталась, раскинутые руки и ноги рисовали картину красной звезды.
И неумолкаемый крик младенца разбудил мёртвую ночную тишину, где ярко в окна уже светило солнце. И небо было столь ярко — синим, и по нему пряли своими ножками облака, мчась куда-то вдаль по своим делам. Золотые звёзды умчались спать после ночного дежурства. Ребёнок хотел есть!
Дети проснулись. Всю эту картину увидела старшая дочь Александра. Здесь нет свидетелей. Не будет и суда. А свидетель один: маленькая девочка, которую нарекут Елизаветой — это будущая мать Манятки, Марии, Маши.
08.03. 2018 год,
Крайний Север,
Нагорная.
Фото автора.