Удаление
На даче Женя познакомился с соседкой — скромной дочерью профессора. Сам ученый бывал тут редко, и дом их стоял десяток лет пустой. Пока не грянула пандемия, и вся землеимущая Москва не перебралась во вторичные резиденции на лоно природы.
Её звали Варя, она только что окончила институт. Работала детским психологом — теперь удаленно прямо с дачи. Ходила тут в мешковатых джинсах и футболках. Рядиться было не для кого, и даже волосы просто забивала под кепку, сонно слоняясь меж яблонь, выгуливая псинку или ездила с мамой на карьер.
Женя тоже работал на удалёнке. Жаркими полуднями сидел в трусах и пиджаке перед веб-камерой в саду. И за ветвями яблонь то и дело видел Варю, медведно шелестящую в кустах.
Женя проводил лето с роднёй, и от неё слышал, что соседи совсем зажались в карантин, ни с кем не общаются, в магазин не ходят и «Атлант затарил гречи». Профессор же, отец Вари, и вовсе уехал куда-то под Вышний Волочёк, где имелся у него домишко в лесной глуши. Вроде, писать книгу. Но ещё говорили, что он боялся заразы от собственной семьи.
Теперь вокруг него не было ни души, и продукты из гипермаркета привозил нанятый таджик — профессор считал, что эту народность вирус не берёт. Или же они упорнее других обороняются от него, поскольку заболеть или быть депортированным на нищую родину означало для них куда более верную смерть от безденежья. Профессор предпринял все меры.
Женя как-то заметил, что Варя иногда стоит перед их калиткой и болтает с его племянниками — мальчиками восьми и десяти лет. Ребята уже год учились дистанционно на даче. Они теперь интересовались собачкой Вари. Однажды Женя вышел к ним и пригласил Варю зайти в гости.
Во имя спасения от социофобии.
Варя стала бывать по вечерам. Приходила с томиком Блока или Делёза, никогда не открывая и не цитируя. С опаской она трепала углы книг, точно вглядывалась и сомневалась — стоит ли заводить речь о метафизике в этом доме?
Катя, сестра Жени, очень полюбила её. Социальная дама и эксподизайнер, всю жизнь наружу, сидела теперь взаперти. Жажда общения с кем-то кроме двух сыновей и мужа требовала живой воды, и текла её речь. Варя же от неё утомлялась, но всё равно тянулась к соседскому дому, где никто не говорил о новостях, количестве умерших и прогнозах скорого апокалипсиса.
Варя была от природы тревожной, а Катя умела заболтать её на волнах спокойной пустоты. И томики Блока и Делёза оказывались в ящиках с яблоками.
Женя же всегда был где-то на периферии и поглядывал на большие Варины глаза с каплей расширенного зрачка, на полные губы, белые руки в рыжеватой дымке, красные пятна на шее и ключицах — кожа её не загорала на солнце, а нежно страдала от него. Ещё привлекали кофейные полусферы под глазами, углублённые трепетом ресниц. Варя держалась пионерски прямо, но была молочной субстанцией в человеческом сосуде.
Как-то в конце лета сестра спросила Женю:
— Не понимаю, чего ты тормозишь? Ты один, она одна.
Женя цокнул вилкой.
— Слушай, — он поглядел вяло, — она мне никак. Толстая что ли.
— Сам-то лучше. И чего ж ты ее пригласил? Думаешь, я не вижу, как смотришь? И она, кстати, тоже — на тебя.
Женя встретился с собой в зеркале — щетина переходит в залысины, оспяное лицо, очки, волосатые дряблые плечи из-под сальной футболки. Он научился не замечать разбуй углеводного брюшка, но в глубине сознавал, что в свои тридцать три мог бы выглядеть и поярче.
Списывал всё на дачное одичание удалёнки.
— Тот ещё кадр! — сказал он. — Ещё б не посмотреть. Профессорская дочь. Куда нам, манагерам!
— Некрасиво, Жека, — усмехнулась Катя, — в курсе, что папаша её в больнице? Легкие проело. Девяносто процентов поражения.
— Слышал краем уха. То-то она такая потеряшка. Вот так и сиди в глуши — одному и помереть быстрее.
— Ладно, не о нём речь.
— Да и не в моем она вкусе. Вспомни Оксанку, Валю… А тут этакая иудейская сметана.
— Ну, понёс без колёс, — Катя слимонила рот. — Так и будешь один.
— Волнуешься за меня что ли? — и он понимающе помял ее за локоть. — Спасибо, что волнуешься. Но кому на роду написана воля вольная, тому мёд с молоком не приманка.
— Давай-ка мы её на днюху мою позовем, и чуток вас подогреем вискариком, а? Под другим соусом на дело поглядим.
— Сватья баба Бабариха, — заключил Женя и ушел в гаджет.
Но через неделю на дне рождения Кати виски действительно закончился очень быстро и пришлось открывать прошлогодний мужнин самогон. Тот гнал его из яблок. Вот и этим летом старый, ещё прадедов, дом липко впитывал бражные пары. Гостей не пришло, только семья. Беречься было некого. И Варя пила неожиданно для себя самой. Была ли тому причиной тревога за отца, которого на неделе перевели в реанимацию. Или апокалипсис по ТВ — «рекорд… сто восемь тысяч зараженных за день. В Индии президент публично читает мантры».
Вот ещё на днях зашла лошадь деда Феди к ним на участок. Мама усмотрела в этом знак.
«И увидел я отверстое небо…»
Алкоголь размягчил Варю, и слезы маслились уже без повода. Кофейные провалы стали ещё глубже. Она всё болтала о пустяках, а про отца отвечала с развязной уверенностью.
Так говорит верующий в благо — не важно, на земле оно ждет или в мире трансцендентном. И когда после очередного тоста стала вспоминать школьные вечера, где были танцы и девочки с коктейлями, слезы текли ручьем.
— Мы так мало живём по-настоящему, безумно и дико! А ведь vita же brevis.
Ещё мокрее было, когда муж Кати играл на гитаре «Батарейку».
И Женя в злобе грыз локоть. Он ненавидел ее тепличный снобизм. Если мы для нее никто, грязный пролетариат, чего ж она тут с нами лясы точит? Профессора дочь. Лучше голодай, чем с кем попало жри.
Потом она долго смотрела в телефон, пьяно поджав губы в попытке собрать текст воедино.
Ей звонили, она сбрасывала. Потом взяла трубку, послушала и обратилась ко всем:
— Папа умер, — и просто взвела брови.
Женя наблюдал, как сестра и остальные шатко и валко принялись приобнимать. Всхлипы, бурчание, слова. Но Варя все с теми же высокими бровями улыбалась и сама успокаивала пьяные вздохи вокруг.
— Я знала, все уже знали. Только время… И вот теперь так. Всё хорошо. Я знала.
Снова тосты слитых тонов — тоски, восторга, проклятий. Не чокаясь. Но щёки Вари высохли. Она даже казалась кротко радостной. Всё теперь спуталось, и её, такую непонятную, решили оставить в стороне.
Вышли в сад, растрогали костер. Катя назвала его вечным огнём — муж в июле разобрал дедов двор и день и ночь жёг его на брёвна. Вывозить рухлядь было некому — бригады не работали из-за карантина. Пришлось уничтожать прямо на участке.
Детям была радость созерцать пламя, лижущее небо.
Муж Кати, человек суровый и только после изрядного крепыша охочий до слов, подошел совсем близко к огню и бил кулаками языки пламени:
— Сука смерть!
Пока подошвы кроссовок не потекли на горячей золе. Под мат и «чё, ёп» его уволокли спать. Из дома слышалась перебранка. Катина свекровь и дальняя родня засели на кухне отпаиваться чаем. Кто-то вздыхал об испорченной крови нынешнего поколения. Серчали, что алкоголь больше не приносит веселья — только истерию и нелепую злость.
А дети всё кружились окрест большого костра, куда пьяный папа навалил свежих бревен.
Только Варя и Женя не знали, как быть. Она мотала ногой на садовых качелях, он сидел на корточках и глядел в огонь.
Сентябрьский вечер быстро темнел.
— Кажется, уже похмелье, — сказала она, — голова болит. Я обычно столько не пью.
Он встал, подошел к качелям и рухнул на сиденье рядом.
— Мертвые слова, да.
— Что? — она медленно удивилась.
— Ну, все эти соболезнования. Что они тебе говорили. Это мертвечина.
Варя промолчала.
— Ты прости, — он кашлянул, — так не говорят, наверное, когда кто-то умирает. Реально умирает. Но уж как есть. Терпеть не могу эти условности — «Как поживаете? Мои соболезнования. Крепитесь». Люди, которые так говорят, мертвее, чем сам труп.
Он сплюнул.
— Я его любила.
— Ну да… любовь.
— Что любовь? — она перевела взгляд на него. В ночи глаза мокро горели. Мокрый огонь не был слезами — скорее, так мокрятся звезды в ясную ночь.
Молчание.
Детям крикнули, чтобы шли домой. Но те не слышали. Они возились с консервной банкой.
— Что там у них? — спросила Варя.
— Свинец.
— В банке?
— Да, плавят свинец. Это весело.
— Дети плавят свинец?
Невдалеке был завод, из-за карантина закрытый навсегда. Местные уже тягали его нутро себе на участки. Детям особенно нравились аккумуляторы со склада отработки. Вскрытие корпуса производилось кирпичом. Свинцовые сетки доставали палками, обмывали в луже от кислоты, и лето запомнилось всем новым хобби — металл Сатурна плавится немного за триста градусов. Даже пламя храмовой свечи дает втрое больше. А банка из-под сгущёнки — идеальная плавильня.
— Им же можно отравиться, — сказала Варя безучастно.
Осеннее время распада — ягоды, хлам, злаки и атомы.
Искры летели в темное небо, где растворялись навстречу земле первые звёзды.
— При рождении человека в небе появляется новая звезда. Сколько людей, столько и звезд. При смерти становится на звезду меньше. Когда все умрут, не станет и космоса.
— Слышал такое. Не выдерживает критики.
Она выпустила воздух сквозь зубы:
— Как же я напилась!
— Или это свинцовые пары?
В жестяном колодце ртутно жижится зеркало с морщинами амальгамы. Тяжелый кисло-зимний мрак. Палец ковыряет глину, и металл сливают в яму.
— Крест! Я крест хочу! — кричит мальчик.
В бороздах грудится плавь и тут же тускнеет окалиной. Горячий крест готов.
Женя поглядел на белизну в сумраке. Розовые сполохи на её щеках стягивали тени яблонь. Она всё время удалялась от него, хотя сидела недвижно.
— Ты про любовь говорила. Ты реально веришь в это? — спросил он.
— Так подумать, — ответила Варя, — вон костер — это так и есть. Сама жизнь.
— Скорее смерть.
— Не, я не о том. Процесс. Всё вокруг — процесс. Этот костер во всём вокруг. В яблоке этом, в листьях. Вчера были зеленей, сегодня пожелтели. Ну и скажи, это те же самые листья или другие?
— Те же самые, кэп. А в чем вопрос-то?
Она поджала губы и чуть нахмурилась — он заметил, что идёт борьба с хмельным забвением. Было что-то важное, чего нельзя забыть — так ловят рыбу руками на мелководье.
— Нельзя на одну вещь указать пальцем дважды. Вот лист, а теперь это уже другой. Гниение, радиация, распад. Даже этот ваш дом — процесс. В нем вообще нет его самого. Стабильности нет, понимаешь?
Женя всё это считал праздным трёпом. И он опять сердился. Это не девушка, думал он, а сеятель тоски! На миг из теней встал, как в детстве, силуэт в балахоне с мокро светящей костью.
— Ясень пень, всё уходит — сказал он. — В одну реку дважды не войти. Бла-бла. Это всё понятно. А любовь-то тут при чём?
— А что любовь? — мечтательно прикрыла глаза Варя.
— Ну выходит, что и человека любить нельзя. Он же тоже всё время уже не он. Типа как нет никого, один процесс.
— Боюсь, когда человека никто не любит, — сказала Варя, — он вообще перестает быть. Любовь — она слепляет, дает этому процессу имя, образ.
— А, ну да, типично женское. А после свадьбы этот образ рассеивается. И вот уже раздражает, как он ковыряет ноги за столом и его хочется поучить.
— Это если ты не любишь в нем душу.
— Не знаю, я бы за такое сразу в морду.
Удар яблока по крыше. Плодопад по саду продолжается день и ночь. Лосные плодовыми косами деревья шатрово мажут землю. Страшно много яблок в этом году. Вечером в саду пахнет острым простором антоновки и мокрыми костями.
Она подносит к ноздрям стёртую в ладонях шишку хмеля. Запах соитийного пота. Щекочет глубоко нёбо. И небо ёжится иглами света в тоннелях костей.
На веранде сонно булькает яблочная брага. Шуршит насекомая тьма. Осы любят этот дом, где веет бражным суслом. А от неё пахнет женской пижамой. Тот, кому не ведом этот запах, не может назвать себя мужем. Ни даже мальчиком. Он в самом начале пути, как Шут в картах Таро.
— Меня задевало шлейфами судеб, — говорит он, — теперь тишина. Люди шли мимо, и я видел точимый ими ужас и одиночество, и прятки лиц. Окунул лицо в темень, и мне стало хорошо. Лишь бы ни с кем не встречаться взглядом.
Подрагивают тени в напудренных складках рта, клёкают бубенцы колпака.
— Работа в сфере услуг. Узкая специализация. Она крепче водки и гашиша. Да, деточка, она гасит сознание. Stoned immaculate .
Ночью на веранде трещит шершень.
— Этот моршень, — говорит он, — страж ворот. Из окна видно, как костер тлеет — прям как столб дыма в безветрии. Белая нить в тёмное небо, хочется плясать вокруг. Как дикари. Но выйти к нему на продых я не могу — нерв шершня у самой двери.
— Это так и есть. Это жизнь.
— Ну а что такое жизнь?
— Не знаю. Жизнь — ужасное незнание смысла происходящего. То же самое — что такое любовь? Мне бы знать! Ясно понимать, из чего любовь состоит. Потому что тогда, всякий раз, когда бы она кончалась, я бы находила нужное топливо, чтобы вновь её зажечь. Но я не знаю, что она ест, чем её напоить, чтобы не умерла с голоду. Не знаю, что такое правда. Когда была маленькой, знала наверняка. Но чем дальше вхожу в эту жизнь… вернее, чем дальше выхожу из неё, тем меньше знаю. Умоляю, нет — не надо мне про голос сердца, которое укажет и тэ дэ. Сердце в смятении от незнания. Это как полагаться слепому на поводыря, а затем почувствовать хлюпанье болота под ногами и понять, что поводырь тоже слепой. Слепой для этого чуждого мира. Так что сердце не катит.
Бог? Ну вот фигура отца, который уехал от нас, испугался заражения. А теперь вообще умер. Я не знаю, как быть с Богом. Я всё время рядом с ним была виновата, в моих венах не кровь, а вина, когда я рядом с ним. А без него не за что держаться, понимаю, и мне страшно без него. Вот и выходит, либо страх, либо вина, и совсем неясно, где тут любовь. Вот я и говорю, что ничего последнее время не знаю. Любое знание — маска отчаяния. Хочется выплакаться кому-то в жилетку, но замкнутый круг — я не знаю, кому. Лишь бы не распался мир! Любить его, любить, чтобы не распался!
— Любить умершего?
— Вопреки незнанию.
Её руки навсегда взяли запах хмельной шишки. Глаза влажно тлели.
Черный лес ноября скоро оголит череп неба и сушь липовой падали. На лошади бронзовые бубенцы. Врезалась в кущи коса времени. Липы спрятали летнюю пышную наготу листвы и надели целомудренные чёрные саваны.
Утром дождь зажёг сосну пушистыми каплями. И когда выглянуло солнце, стало ясно, что зелёный цвет разложился надвое — жёлтый остался в листьях, а синий всосало небо. Теперь оно ещё более синее, и провал света от ночной иглы стал ромбом солнца.
Женя проснулся на качелях от того, что сильно озяб. В голове колкий хруст. Костер бледно тлел, рядом чернела банка со свинцовой крошкой. Он отёр потные очки и огляделся — никого рядом не было больше.
Через сад к нему шла лошадь. Трава под копытами мерцала ночным заморозком. Хрустела антоновка. Он ощутил воздух как толщу инистых паутинок. Пустоты не было — всё колыхалось, кануло под воду.
Лошадь подошла совсем близко к качелям и шагнула задними копытами так, что встала к нему боком. Отряс её спины призывал сесть верхом.
Он видел пенную слюну на поводьях и брезгливое содрогание кожи, под которой катались вены. Пахло конским потом, и это трезвило.
Признания ночи оставили душный след, и Женя хотел стряхнуть его вместе с призраком Вари. Морок ночного молока удалялся в незнание из живой паутины. Когда Женя вставал с качелей, он проводил рукой перед собой, а тонкие струны колыхались всюду — от колен до неба. И оттуда обдавали мощью беззвучной волны — клёкот пустоты. Он видел это в каком-то фильме фон Триера.
Паутина рассудка ловит на последнем рубеже. В ней надёжно, уютно, хотя ты знаешь о своём рабстве. Только неживое пройдёт сквозь неё, а ты останешься прикован.
Но в последний момент вдруг пришло: а что, если и его нет? Того, кто носит имя Жени.
Дело не в вирусе.
— Вдруг просто никто не любит меня!
Да и за что, собственно, его должны любить? За то, что он родился, был ребенком, отрадой мамы и папы, пока те были живы? За то, что однажды читал девушке стихи, чтобы потом залезть ей под юбку? Или что сдает отчеты по работе вовремя? Любить его плешь и дряблое тело. Разве можно разглядеть душу за этой тушей?
Начало тошнить. Тогда он поправил очки, остервенело схватился за локон гривы и так, словно всю жизнь это делал, вскинулся на спину лошади.
Он сидел верхом, и животное чуяло злую уверенность седока.
Лошадь вышла из сада через распахнутую калитку. Где-то раздался ломкий крик деда Феди — хозяин искал скотинку. И теперь свистом кашлял вдогонку. Но Женя наддал пятками, и, сперва валко и натужно, а затем легко лошадь пустилась по гравийной дороге в липовый лес, где вскоре их обступила канитель пронзительного света. И все его мысли слились с точными сильными порывами зверя.
Деревья взбегали на холм, сеченый сухими руслами. От светлотравья — к голубому куполу с веером перьев.
Где же свинец? Вельвет травянистого сентября сквозит купоросной дырой. Воздух стынет близостью северной стали. Ртутная сырость кущ и канав в оржавленной ягоде. Где же тот давящий в песок груз? Нет, не головная боль утра, не лом шагов лошади — а тяжесть металлической невозможности.
— Ты права! Мы есть только, когда нас любят. Такими, какие мы есть.
Где же свинец?
Он огладил залысину, очки обронил в кочки, и хмуро, но искренне улыбнулся.
— Если я есть, значит где-то ходит по земле та, что может меня таким вот полюбить.
Далеко позади таяла среди яблонь трель его рингтона. Он рефлексивно тронул карман — пусто. Впервые без айфона. Но какое это имело значение? Свинец таял где-то позади среди яблонь. А шаг копыт всё легче и легче — меж синичьих стай.
— Господи, где-то есть моя простая баба. Да неужели будет встреча?
Расступились кудеяры дубков, блеском плеснуло в глаза. И навстречу им душистым перепревом вышло старинное деревенское кладбище.
Там на холме, в литаврах лопухов и огнёвок, в калиновой крови лежала, томно разложив колени, белая тайна.
На следующий день Катя звонила ему на работу, затем соседям, наконец, в полицию. И всюду ей давали один и тот же ответ:
— Он удалён.
***
Птицы давно улетели на юг, и леса стояли немые. Города же и сёла, напротив, полнились щебетом. Телефоны в них трезвонили без умолку.
Иные стерильные в розовых стразах, иные за тёртой кожаной бронёй. Щербато усталые с чёрными плазмоподтёками или безлико новые. С табачной крошкой в решетке динамика или в разводах соли спортивного пота. Камуфляж или золото. Демократически лживые внешней схожестью.
Все они звонили наперебой. Но с каждым днём было всё тише — лишь малая часть их стояла на зарядке, а остальные постепенно сажали батареи. Некому было зарядить.
Облачные программы сыпали дождём безответных вызовов, унылым повтором. Эра технической депрессии длилась уже сто восемь тысяч лет. По ночам планета мерцала красным светом — «внимание!» низкий уровень ресурсов. Некому бурить новые скважины и плотинить реки. Тёмная кровь электричества истекает.
Безразличная камера передаёт на дисплей охраны одну и ту же запись.
Там, на полях ходят кони. Покуда хватает электронного глаза, покуда не тонут тонконогие силуэты в туманах горизонта. Всё ходят и ходят, и носят на спинах своих свободных и недоступных абонентов. А в небе нет больше ни единой звезды.