В конце Эннио предпочитал оценивать случившееся с легкой иронизирующей усмешкой, хотя не задумывался, был ли этот кусок времени концом; он подмигивал сидящей напротив Катрин, пытаясь заменить своим морганием салфетки или кофе с "бейлиз", в котором на вкус так много алкоголя. Бессилию мыслей он предпочел сигаретный дым, затуманивавший сознание, делавший из каждого движения негативный намек, и, не обращая внимания на разыгравшуюся совесть у Катрин, все продолжал говорить о лени, беззаботности и других пороках рода человеческого, относя их также к себе.
В сплетении жестов, приемов за столиком усматривалось нечто актерское: оба уже позабыли думать о вкусе кофе и, вместо того чтобы развалиться, как положено, на диване, Катрин выпрямилась и стремилась обыграть Эннио, не представляя, что могло бы привести ее к выигрышу; теребить салфетку, постукивать коробком спичек по столу, вращать чашку, чужую тоже вращать, при этом сверлить собеседника взглядом, — все это нименуемо привело бы к быстрому поцелую, что свел бы на нет прошлые промахи и недочеты свидания, более характеризовавшие обоих, чем их взгляды, но Эннио, назло ожиданиям, устроился на своем стуле с комфортом и глядел на заднюю стенку черепа Катрин.
Вечернее солнце обнималось с небом, когда Катрин пришла, уставившись на полукружье скамеек у входа в сад, этакий зрительный зал, где никто не следит за ней, а все сидят, и в порыве собственных стремлений насладиться друг другом вовсе не смотрят на сцену, где переставляют актеров, которые выходят из-за кулис и тут же исчезают в гардеробе через проход между скамейками, — некий нескончаемый black-out, и Катрин может незамечаемо стоять на сцене, обдуваемая потоками людского ветра, пока я, обломивший кончик уже не нуждающеся в политии розы, искал ее среди густого супа поцелуев, и бутылок из-под пива, и смеха над бесперспективными шутками, и прозвучало неудачное "Ты здесь?", после которого Эннио сразу же заметил меня, стоящую в гордой позе, что-то вроде революционерки в окруженном Кронштадте.
Стоило, наверное, отметить то тщание, с которым Катрин мешала краски на столе, сюда переставим сахарницу, а здесь пусть продолжают валяться ложки, и потом еще раз, добиваем картину салфетками, словно она из песка, чем больше предметов, тем легче, и все это при пристальном взоре на иронически-насмешливые глаза, in the end Катрин не выдержала и спросила Эннио, как будто за ними кто-то наблюдал.
— Золотце, — лениво произнес он, а исторгаемый им сигаретный дым насмехался, — драка закончилась, и, сама видишь, я вовсе не взводе, хотя ты ожидала, право, мы слишком мало друг друга знаем.
...рокировка пепельницы и пепла...
— Я вовсе не поэтому, — скоропроговорила Катрин. — Пожалуйста, не называй меня так.
И снова игра рук, стаканчик с зубочистками меняется местами с чашкой, пальцы Эннио неторопливо обхватывают часы своего владельца.
— А почему? — в глазах почти проснулся интерес к ответу.
— Сама не понимаю, но ведь надо чем-то заняться, пока не кофе не остыл, верно?
— Заметь, слово "верно" может превратить любое утверждение в вопрос, и мне полагалось бы отвечать, но прости, не люблю остывший кофе, займу пока рот им, а ты продолжай говорить.
Там, в парке, мне показалось очень логичным усесться на скамью рядом с любителем почитать на свежем воздухе и смотреть на Катрин, пока та изображала памятник на площади. Она, вероятно, заметила меня, выделила из толпы, но продолжала стоять, отлитая из мрамора телесного цвета, в разноцветных одеждах, будто бы не для меня, словно я имел вес такой же, как сидящие вокруг и не замечающие друг друга. В конце концов мне пришлось встать, а то у бедняжки совсем закружилась голова от ее почетной миссии, и вдруг произошла бы перемена, и Катрин стала бы являться тем, чем она только казалась быть. И она подошла, ожила, а Эннио смотрел на меня так, словно я была диковинным животным, и, не говоря ни слова, вручил свою шуршащую розу, как мусор, со словами о том, что за ней-то в жизни не придется ухаживать, но поставь, пожалуйста, в воду, а то листья скрючатся и будут как пальцы паралитика, никчемные и ненужные, и придется их обрезать, а розу носить в петлице.
— Пожалуйста, продолжай говорить, — сказал Эннио, поставив чашку на стол, промахнувшись мимо блюдца, которым сразу же завладела Катрин.
— Я плохо знаю, что можно было бы тебе сказать, — произнесла Катрин, всем своим видом показывая... — Видишь, я глупая, а ты, стало быть, умный, но при этом твое желание показать себя почему-то уступило наблюдению, словно это не я должна тебя выбрать, а ты.
— Дай мне салфетку из тех мест, куда ты ее положила, — лекгий смешок, иронизирующая улыбка, призывающий обоих смеяться над сокровенным в Катрин, — и перестань, пожалуйста, распределять роли, раз мы на свидании, то надо шутить, правда может заключаться в том, что выбираем мы оба, при этом кто-то из нас уже выбрал, но в нашей ситуации...
— Всегда мечтала иметь засушенную розу, — сказала Катрин и почти рассмеялась, но вовремя заметила, что смешного в этой фразе мало. Вместо этого покрутила ложку и отпустила.
— ...вряд ли кто кого выберет.
Катрин вдруг перегнулась через стол и быстро поцеловала Эннио, отпрянув так же внезапно, как и приблизившись, она испугалась его слов, то есть это выглядело как испуг, но словами "захотелось" не объяснишь этого поступка, как и тем, что возникло идеальное сочетание условий, хотя последнее и было так. Как и следовало ожидать, проснулась дремавшая до сих пор нелепость происходящего, и Катрин порвала салфетку на три миллиарда пятьсот сорок два кусочка, чтобы засыпать шахматный узор на столе снегом, а потом рисовать на нем, вычерчивая морских гадов, таких простых в изображении и устройстве.
Эннио облизал губы.
Эннио шел и держал Катрин за одну руку, пока она шла, обмахивая другой ветки с побегами, какие они жесткие и твердые, совсем не этого ждешь от зарождающейся жизни посреди парка. Ага. Посмотри, там играют дети, и эти побеги тянутся к ним, словно хотят что-то получить за их счет. Конечно, малышка, ты кругом права, и сейчас мне симпатичнее побеги, пошли в песочницу, право вето этих детей распространяется и на нее, но пошли, мне хочется ощутить жесткость этих побегов.
Катрин смешала обрывки в кучу и ссыпала их в пепельницу, все еще потупив взгляд после своего порыва, мимолетного поцелуя, еще чувствуя прижимающую от неожиданности мягкость губ Эннио, а потом положила руки на стол, на ширине плеч, как на допросе, держась неестественно прямо на мягком диване, пока остывал кофе с шоколадным ликером.
— Кофе остыл, — сказала она, чтобы не молчать.
Эннио подтвердил этот факт, приподняв свою чашку, сжимая ее в ладонях, поставив ее мимо блюдца, вовремя возвращенного на свое место, обведя ложкой по контуру отпечаток горящей лампы на столе, давая понять, что отныне он ведет нескончаемую партию рук,
и предметов на столе, таких простых и функциональных,
и он приблизился к Катрин,
приблизив свое лицо к ее лицу,
глядя на ее потупленные глаза своими внимательными,
не открывая рта, чтобы сказать что-то такое,
что все равно не имело бы смысла
в тусклом освещении единственной лампы,
под которой стояла пепельница с горкой бумажных осколков,
как те, на детской площадке,
которые не были бумажными в то время,
среди побегов, удивленно-хитрых детских лиц
— Ты все рушишь и рвешь, — передал Эннио почти телепатически, подался вперед и накрыл руки Катрин своими пальцами, сухими, и ладонями, накрыл отточенным до дрожи в фалангах движением, сигаретный дым развеялся, как и показное веселье, но Катрин не стало легче от этого, потому что она глядела на свои колени, а не на цепкие пальцы Эннио, и не видела, как ходит его кадык над расстегнутым воротом рубашки, и она боялась поднять взгляд, поднять даже тогда, когда почувствовала, что ее левую руку отпустили, а потом ей пришлось это сделать, потому что пальцы Эннио, полусогнутые, сухие и бесстрастные, обхватили ее шею, но Катрин не закричала, она смотрела на собеседника, который неумолимо переставал быть таковым.
— Прости меня, я не отвечу, мне трудно говорить, — сказала она.
— Прощаю.
— И отпусти, пожалуйста, мою шею, — попросила/ спросила/ выпросила она.
И он отпустил.
Дети копали ямки в песочнице, с которой только что сошла Катрин, которая сказала, что у нее закружилась голова, а до того она обегала песочницу по периметру, стараясь не сойти с деревянного ограждения, пока детям приходилось спускаться с горки, или качаться на качелях, или стрелять в других из пластмассового автомата, издававшего будоражащие детское воображение звуки, взятые, очевидно, из фильмов ужасов.
Катрин отошла к краю площадки, и взялась за веточку, чтобы показать маленького зеленого уродца на ее конце Эннио, который не смотрел на побег,
а скосил глаза,
глядя на руку Катрин,
в которой зажата была сухая или высохшая роза,
значение которой вовсе не символично
в лучах закатного солнца,
на этой площадке,
посреди этих детей,
при которых не закуришь,
потому что их мамы,
потому что их глаза,
чистых-пречистых цветов,
хитрые-прехитрые
Катрин подняла руку с розой, и Эннио прследил это взглядом, Катрин другой рукой схватила Эннио за нос, ослабив хватку, которой держала розу, и стебль, освобождаясь от листьев, сухих и безразличных, скатился вниз, задержавшись на бутоне, и пальцы сократились, когда Катрин засмеялась, и стебль упал вниз, на землю, куда спустя секунды высыпались осколки, осколки лепестков, розовых лепестков, желтых по краям лепестков, и Эннио сказал, что ты наделала, я подарил тебе нечто прекрасное, прекрасное в своей смерти, а ты все рушишь и рвешь...