Top.Mail.Ru

HalgenМой опыт работы на железной дороге должен был во что-то отлиться...

Отчаянные
Проза / Рассказы31-03-2012 16:23
Скользкие огоньки гладят стены моего купе. Где-то внизу скрипят колеса, отмеряя километры моего пути. Где-то впереди зловеще краснеет черта границы. Хотя с чего это ей краснеть, ведь всякие границы прочерчены лишь в людских мыслях! И деревья, травы, цветы, крупинки песка и комочки глины, которым угораздило сделаться подложкой для этой линии, даже не ведают об этом. А потому они растут себе и растут, и не думают краснеть, сохраняя свой данный природой цвет, такой же, как бывает у них и вдалеке от границ.

Нет, ничего в ней, в границе особого-то и нет. Такой же кусочек земли, как и под моими окошками, где заканчивается раскисшая садовая тропка и начинаются грядки с цветами. Так чего же мне волноваться?

Птичка легко перелетит через нитку границы и клюнет что-нибудь с той ее стороны. А бабочка соберет пыльцу на той стороне, распахнет крылышки и опылит цветочек по эту граничную сторону. Чтоб на нем образовалась завязь и созрел плод — сладкий или кислый, зеленый или красный.

Но я — не бабочка, не птичка, и даже не слезливая лягушка, водянистым прыжком пронзающая все ту же заколдованную линию. И потому линия границы пройдет через мою душу и мое тело. Она может болезненной струной свиться вокруг меня, и обратить живое тело с бьющимся сердцем в груду мертвого мяса. А может спасительной веревкой даться мне в руки, и я с ее помощью выберусь… Нет, не на небо, а в другую жизнь. Возможно, похожую на почти забытые мои детские годы. Все ее воля, воля границы, которую на земле даже и не видать. Потому надо ее мысленно просить о том, чтоб сжалилась, смилостивилась. Чтоб она увидела мою жизнь… Но как ей что-то видеть, когда у нее нет глаз? Или есть, но — тоже невидимые? И вообще граница — он или она, грозный молодец, или прекрасная, но своенравная девушка? По звучанию, вроде — второе, но по предчувствию — ближе к первому.

Рука шарит под одеялом сумочку. Дамскую кожаную сумочку, в которой лежит кое-что плотное. Это — полиэтиленовый пакетик, наполненный белыми, как снег, кристалликами химического счастья. Или несчастья, как говорят всякие разные специалисты. Но для меня это — застывший в порошке выход из той жизни, в которую я провалилась вместе со своей матерью.

Порошок чуть хрустит, если его мять пальцами. Да, это — героин, не надо ложных домыслов и иллюзий. И я везу его сквозь границу, чтоб получить по ту сторону его цифровое выражение — пачечку денег, и с ними вернуться обратно. Да, я совершаю контрабанду наркотика в крупном размере! Бегите куда следует, стучите на меня, кому положено, пока поезд еще далеко от границы! Быстро, одна нога — здесь, другая — там!

К пакетику привязана тонкая ниточка. Ее я привяжу на границе к своему зубику, а сам пакетик — проглочу, и никто его не найдет. Конечно, ниточка может порваться, да и пакет в желудке тоже лопнуть может. А если ко мне подойдут серьезные до безличия люди и поведут куда следует, то я сама перекушу ниточку, на которой повиснет вся моя жизнь с ее длинным прошлым и немыслимо коротким будущим. Дальше, если верить словам цыганки Изы — будет очень хорошо. Тысячи дозы счастья разом омоют каждую мою клеточку и обратят ее в капельку легкого облачка, которое тут же воспарит к небесам. Легонькая смерть, чем не награда за оставшиеся позади трех красных огоньков хвоста поезда прошлые годы?! Ну, а если казенные люди, кивнув моему паспорту, прошагают мимо, то одним движением я извлеку пакетик наружу, чем продлю киносеанс своей жизни.

Может, есть где-то место, где все известно уже сейчас, и откуда я видна либо лежащей в черном мешке на перроне приграничной станции, либо устало спящей в купе вагона обратного поезда. Но мне там не бывать, а тому, кто там есть виднее, в какую картинку поместить меня через десяток часов.

Я легла на полку. Можно поспать, быть может — последний раз в жизни. Но не спится. И то верно — на Том Свете спать куда слаще, а если туда не попаду, то просто отосплюсь в таком же купе поезда, идущего обратно. Там уже будет спокойно.

Но сейчас надо чем-то занять свои мысли. Не смотреть же все время сквозь свои мысли на себя мертвую, какой я сама себя уже когда-то видела!.. Закрыть хотя бы глаза, расслабиться…

Я закрыла глаза и почуяла, как поезд замедлил ход, где-то зашипел воздух. Неужели — уже граница! Нет, еще долго ехать…Вот, еще три часа по часам.

Чужая воля снова подхватила меня и понесла вперед, к красной черте, рассекающей землю. Воля поезда, этой железной струи, рассекающей простор околограничных земель русской равнины…

В сегодняшний день орех моей жизни прикатился из прошлого десятилетней давности, над которым висела незатейливая табличка «Салон красоты». Слово «салон» меня забавляло, казалось смешным по своему звучанию, похожим на сало. Подтверждением этой фразы были сидящие в салоне тети, лица которых и вправду были измазаны чем-то жирным, похожим на сало. Но зачем его вот так на себя намазывать, какое в этом удовольствие или интерес?! Лица теть были какими-то застывшими, будто в салоне они превращались в памятники самим себе. Впрочем, мазюкалки, которыми их мазали, не всегда походили на сало. Были и белые, и серые, и даже зеленые. Когда я была в салоне, то мне хотелось хохотать, и высмеивать чинно восседавших теть. Зеленую я чуть не назвала лягушкой, а серую — замарашкой, ведь она была грязнее, чем я даже в дни своих самых грязных дворовых игр. Приди я домой с таким лицом — мама сама посмеялась бы надо мной, а тут чуть не шлепнула, когда я тихонько прыснула от смеха.

Что же, я сконфузилась и отошла к двери, увешанной ни то колокольчиками, ни то бубенчиками. Там висела табличка «Тихо, идет процедура!», от которой я чуть вздрогнула. Я долго не могла понять, что тетя, обмазанная странной грязью, вовсе и не балуется, а проходит серьезную процедуру. Что же это за процедура такая, если нет ни суровых медсестер в белых халатах, ни шприцов, ни уколов?!

Но болезненная серьезность мамы сбила мое шутливое настроение. У меня даже пропало желание раскраситься под индейца какой-нибудь из этих веселых мазей. Пришлось отойти к маме, и вместе с ней молча смотреть на раскрашенных теть, как будто те были дикарскими идолами.

Я заметила, что в то время, как их лица оставались неподвижны и даже суровы, под кожей маминого лица прогуливались желваки. Было такое чувство, что она волновалась. А спустя немного времени ее лицо покрывалось тенью грусти, хотя ее голос оставался прежним. После посетительница смывала мазюку в раковине, раскрашивая ее белыми, серыми, зелеными, а то и разноцветными струйками.

Вечером мама была усталой, и мне казалось, будто каждой из тетенек она хотела передать частичку своей красоты, раз работала в ее салоне. Мама отщепляла ее от себя, и вместе с жирной мазью пыталась приклеить на очередную пришедшую к ней тетеньку. Но она к ней не клеилась, и к маме тоже не возвращалась. Потому, скорее всего, просто терялась где-то в воздухе, возможно, превращаясь в еще одну соринку, каких и так в зале было очень много.

Вечером мама пересчитывала шуршащие купюры, издававшие серьезный-пресерьезный запах. Который, наверное, даже серьезнее, чем сама математика!

«Живем, живем… Пока…» — приговаривала она, откладывала денежки, и задумчиво смотрела в потолок, а потом какое-то время просто ходила из угла в угол.

Гости в нашем доме были редки. Лишь иногда заходил дядя Слава, который и научил маму премудростям с мазюками, а теперь продавал ей сами мази. Был он задумчивым, и каждое слово говорил так увесисто, как будто в нем было смысла на целую толстую книжку.

«В косметологии, Юлечка, тоже есть тайный смысл. Ведь лицо — это та же душа, его всегда и называли ее зеркалом. Меняя его, мы изменяем и ее, делаем моложе, а, значит — чище. Но наша воля здесь — ничто, нужна помощь Бога, ведь над душой мы не властны. Потому молиться надо, когда процедуры проводишь! Без этого — никак! И пусть клиентка тоже вспомнит свою жизнь, и покается хотя бы про себя, хотя бы о чем-нибудь. Польза будет сразу! Ведь и травы для своих мазей я собираю с молитвой, какие — днем, а какие — и ночью, в разные фазы луны. Однажды так с палаткой поехал в лес, дождался ночи, хотел одну травку при молодом месяце брать. А как месяц взошел — смотрю, а он уж не так молод, с пустыми руками домой ехать пришлось! Досадно было, но ничего не поделать, ведь над женщиной месяц — властен, как над мужчиной — солнце!»

Когда дядя Слава напился чаю с бальзамом и ушел, я спросила маму, отчего над нами такую власть имеет месяц.

«Слушай его больше! Он и не такого наговорит», — отмахнулась мама. А попозже добавила: «Ты видела моих клиенток, но ничего не поняла, наверное, потому что мала еще. Да их хоть мылом намажь, им все одно! Им же надо не чтоб по-настоящему лицо молодилось, а чтоб им казалось, что оно молодится, и они сами в это верили! Они и верят, а кто — нет, тот за версту такие салоны обходит. Я вот Славе тоже поначалу верила, потому так омоложения и ждала. Но пустое все это! Но с его мазями я работаю — не могу же я и впрямь их мылом мазать, хоть другие, говорят, даже так могут, и все одно. Но у Славы мази дешевы, почему бы ими и впрямь не мазать, если есть, чем мазать?! А в остальном я давно поняла, что омолодить невозможно, можно лишь забрать с человека деньги да придумать способ, как их взять. И на этом — все!»

Я смотрела на себя в зеркало и ковыряла в носике. Девочка Мила, которой не нужны мази, но которая так хотела, чтоб в них и вправду была какая-нибудь тайна! Что это за детство — без тайны!

Ведь мы с подругой по двору уже начали оживлять найденного под тополем мертвого воробья, обмазывая его каждый день маминой мазюкой. И что, неужели он никогда не оживет, сбросив с тела смертную старость?! А еще сегодня утром я заверила подругу Иру, что все у нас получится, надо только обмазать воробышка ровно семь раз. Что же делать теперь, хоронить его, что ли?! И мы, получается, делали уж очень нехорошее дело — обманывали мертвого, что, наверное, куда хуже, чем обмануть живого. Правда, получилось это не по своей воле, но все-таки… Что же теперь говорить Ире? Что мазь — бесполезна, что маме она нужна только для того, чтоб получать деньги с теть, которых она ею мажет? Нехорошо как-то…

Что я говорила подруге — уже не помню. Но через неделю мама вдруг сделалась какой-то озабоченной. Она сказала, что нам необходимо как можно скорее покупать автомобиль. Ведь ей приходится ходить по разным серьезным делам, связанным с нашим салоном, а там людей, пришедших на своих двоих, просто всерьез не принимают.

Что же, вскоре у нас появился автомобильчик, украшенный четырьмя обручами. Мама сказала, что обручи — это эмблема автомобиля «Ауди». Мне было на это все равно, я только радовалась серебристой машине, словно новой игрушке. Она мне казалась похожей на слетевшее с небес облако, и потому автомобиля просто веяло чем-то добрым и мечтательным. Внутри пахло новеньким, и все было такое чистое, приятное. Как весело было играть, крутя руль машины, и понимая, что крутишь руль именно своего автомобиля, а не какого-нибудь чужого, или ржавого, выброшенного. Теперь я и Ире могла сказать «Вон стоит наша машина», с нарочитой небрежностью даже не глядя в ее сторону.

Такой добрый серебристый автомобильчик не может принести зла… Как же я, бессильная пронзить взглядом толщину времени, тогда ошибалась!

Мама отправилась учиться на права, чтоб сесть за руль нашего автомобильчика. Я помню те вечера, когда я засыпала, так и не дождавшись мамы, занятой после работы на курсах. Первая привычка к терпению, первое осознание горьковатого слова «надо».

Но вот все закончилось, и мама восседает за рулем автомобильчика. Она проезжает круг по двору, самый первый в своей жизни. Потом — и второй, и третий… И вот мы вместе уже куда-то съездили, а потом — еще куда-то…

Так автомобиль и вошел в нашу жизнь, сделался будто еще одним лицом нашего семейства. Заменив при этом… Кого же он заменил? Неужто моего несуществующего отца, про которого мама всегда с большой неохотой говорила, что он умер, когда мне был всего-навсего 1 годик?! Несчастный случай, сорвался на работе с крыши, ведь трудился он на установке антенн. Нет, так я не думала, просто приняла машину в нашу жизнь, и все. И вот мы с мамой ездим все больше и больше.

В тот день мы собирались отправиться в какое-то место по маминым делам, что-то насчет салона. А после мама обещала свозить меня на боулинг, где я смогу испытать удовольствие от сбивания шарами солдатски-стройных рядов кегль. Так мы и решили, и я примостилась на заднем сиденье, уснула. Мама надавила на газ (это я уже знала), и мы понеслись по городским улицам, словно по хорошо нарисованной картинке. Один поворот, другой… Ехать долго, а потом еще маму ждать, и снова ехать… Я заснула.

Механическое тепло погрузило меня в прозрачную колыбель, а железное тарахтение и резиновое шуршание слились в колыбельную песню. Перед моими глазами замелькали кадры из какого-то мультика, пока их не разрубило топором стального визга. Тревожный звук уничтожил сон, и что-то сбросило меня с заднего сидения. Когда я открыла глаза, то не успела даже ужаснуться — откинув голову, на водительском месте неподвижно сидела мама, столь бледная, что она мне показалась покрытой белой мазью из салона. Я открыла свою дверцу и выпала на улицу, и сразу остолбенела. Прямо передо мной неподвижно распластавшись на окровавленном асфальте лежала… я сама. Девчоночье тельце издавало хрипы, едва слышно стонало, как будто из него вот-вот должна была выбраться птица. Со всех сторон сбегался народ, кто-то охал и ахал, но большинство неподвижно застыли кольцом вокруг машины. Меня, видимо, никто не замечал, лишь одна тетка взглянула сперва на умирающее тельце, потом — на меня, потом вздрогнула и отошла за толпу.

Я смотрела на себя умирающую, и то, что сейчас творилось во мне, даже нельзя назвать каким-нибудь словом, Это было то, что лежит по ту сторону страха и далеко от него. Я чуяла себя, как, наверное, почувствую в последнее мгновение своей жизни, когда ни глаза равнодушных посторонних, ни родная мать уже ничем не смогут мне помочь и ничего не укажут. Нет смысла говорить, сколько времени это продолжалось, ибо время как будто отменилось в той точке пространства, где стояла я.

Появились доктора в белых халатах и казенные люди в сером. Один из казенных людей сел за руль нашего автомобиля, чтоб отвезти нас до дому — мама, хоть и пришла в себя, но рулить уже не могла. Девичье тельце отнесли куда-то прочь, причем один из докторов, взглянув на меня живую, тоже вздрогнул, как и та незнакомая тетка. Значит, и вправду она походила на меня, если не что-то большее. Позднее я где-то слышала, что у каждого живого человека есть живой же двойник, с которым он, скорее всего, никогда и не встретится, ведь белый свет велик. Встреча же с таким человеком у многих порождает страх, есть даже предание, что она — к скорой смерти. А тут линия жизни моего двойника (вернее — двойницы) несчастно пересеклась с беспощадными колесами, на которых была я. Видела ли она мое лицо в последние мгновения своей жизни? Это я, быть может, узнаю очень скоро, прямо на границе, если выйдет так, что я отправлюсь туда, откуда пока что мало кто вернулся…

Позднее мама говорила, что даже не сразу увидела девчонку, что она выскочила прямо под колеса машины. Почему так случилось — никто, конечно, не узнает. Ее последняя мысль осталась запечатанной в мертвом мозгу. Может, спешила куда, может — в какую игру играла сама с собой. Может, и вправду смерти искала. Что же, бывает и такое, и причины самоубийства, кажущиеся взрослым смешными, ведут все к той же несмешной смерти.

Да, лица погибшей мама не увидела. Кто знает, к добру это или нет? Впрочем, добра нам и без того с тех пор больше не было. Суд, конечно, маму оправдал, но она сама как-то сильно изменилась с той поры. Стала молчаливой и нелюдимой, и часто, не замечая даже меня, говорила себе под нос «вот, должна нести жизнь, я ведь — женщина, но несу смерть…»

Прежде веселый автомобильчик мрачно застыл в углу нашего двора. Сперва он покрылся грязью и пылью, потом стал ржаветь. Мальчишки, почуяв его бесхозность, выбили его стекла, и в его сердцевине летом, когда было тепло, обитала кошка со своими котятами. Мама, похоже, теперь боялась некогда своей машины, и идя по двору, даже не смотрела в ее сторону. Так же поступала и я, и ничего не говорила мальчишкам, когда они прыгали по крыши автомобиля, навсегда потерявшего свой облачно-серебристый цвет.

Делами по своему салону мама почти не занималась, и редко даже ходила в него, часами задумчиво просиживая дома и разговаривая с собой. А где-то ни то в Москве, ни то за океаном вертелись беспощадные цифровые жернова, выкидывая на равнодушные экраны то одни циферки, то другие. Для тех, кто не понимает, все это казалось далеким, скучным и вовсе не живым. Но однажды цифровая машинка сработала так, что выброшенная ею комбинация цифр тут же слилась в слово «кризис».

А через две недели после того, как я услыхала это слово, мама равнодушно сказала мне «мы прогорели… пропали!» Я специально сбегала в салон и не нашла в нем никаких следов пожара, он все так же блестел своими окошками, в нем не покосилась даже табличка. Но все-таки он был не таким, как прежде — в нем было пусто, и мои слабенькие шажки гулко отзывались в пустом пространстве. Так я впервые столкнулась с этим непонятным пожаром взрослого мира — без огня и вроде как без руин, без причин, но так же яростно пожирающего даже не сотни, но миллионы жизней. После я уже перестала страшиться даже лесных пожаров.

Незнакомые люди вытащили из салона все кресла и светильники, заперли его на свой замок и повесили бумажку с похожей на монетку печатью. Мази же оказались на ближайшей помойке, и тяжко было смотреть на эти снадобья, про которые я прежде думала, что они даже в силах оживлять мертвых. Теперь они бесполезной грудой валялись в мусорном баке.

К нам домой тоже явились пропахшие чернилами чужие люди. Мама мрачно смотрела на них. Я вспомнила, что она уже рассказывала мне о том, что заложила нашу квартиру, чтобы открыть тот самый салон красоты. Тогда я ничего не поняла из ее слов. А теперь я видела, как чужие люди, проникшие будто во внутрь меня, терзали наше прошлое, нашу жизнь. Давно привычные вещи теряли свои места, и тут же включались в страшный круговорот, и я носилась среди них в кем-то навязанном танце, ничего не понимая и пытаясь вырваться из хоровода. Куда-то летел шкаф, а следом за ним — мой комодик, наполненный плюшевыми зверями и куклами. Сиволапые грузчики равнодушно сгребали нашу жизнь в грузовик, фыркающий под нашими (теперь уже не нашими) окнами.

Я путалась у них под ногами, думая, что это может что-то изменить, но они, не обращая на меня внимания, все тащили и тащили вниз нашу жизнь. Вот и квартира оголилась, и я реву в пустой комнате, наполненной воспоминаниями о своих былых днях. Мама берет меня под руку и хочет вести вниз, вслед за грузчиками, а я вижу жирафика, которого когда-то выцарапала ногтем на обоях, и реву еще сильнее. «Крепись!» — шепчет мне мама, но у нее самой глаза похожи на два соленых озера. Так в обнимку, уткнув лица друг в друга, мы и спустились в последний раз по нашей лестнице.

Я не видела, куда мы ехали, и подняла глаза лишь тогда, когда мы остановились у покосившегося деревянного домика. Это была наша дача, куда давным-давно уехала жить бабушка — чтоб не мешать жизни своей дочки, то есть — моей мамы. Ездили мы сюда редко, но все-таки — ездили, и я хорошо знала этот домик. Но все-таки во мне не укладывалось, что в этом домике нам теперь жить — навсегда.

Юлечка, родная, мать решила проведать! — воскликнула бабушка, увидев нас.

Мама… Мы тут… Мы жить здесь будем… — всхлипнула мама.

Да… Мое сердце чуяло, что так и будет, — пробормотала бабушка и они обнялись. Я обняла их.

Так и началась новая жизнь в этом забытом дачном месте. Мама устроилась работать кассиром на железнодорожную платформу, и мы вместе с ней темными утрами брели туда, где нитки рельсов связывали еще меня с краями моего раннего детства. Мама исчезала в кассовой будке, а я садилась в электричку и ехала в свою школу. Промерзшие консервные банки жестких вагонов — вот чем запомнилось мне то время. Я открывала книжки и тетрадки, пыталась что-то изучать, делать уроки. У меня это получалось, ибо больше ничего не могло отвлечь и от унылой дачи и от злых своим холодом и равнодушием вагонов.

Наверное, кому-то сделалось страшно за маленькую девочку, одиноко пронзающую пространство пригорода. Но я не боялась, и мне даже ни разу не повстречался кто-нибудь, кого следовало бы бояться. Должно быть, боялись меня саму, бросающую на все, что было вокруг ненавистные взгляды.

К школе я шла мимо своего старого домика, и отворачивала лицо, чтоб мгновенно не утонуть в собственных слезах. Дом, похоже, тоже плакал мне в ответ, я это слышала… Правда, слышала тихие всхлипывания, и мне хотелось броситься скорее в его объятия, в комнатку с нацарапанным на стене жирафиком. Однажды меня чуть не понесло туда, но я сообразила, что там обитают чужие люди, которые, должно быть, давным-давно выдрали моего жирафика из стены, и заклеили его чем-нибудь равнодушным, положенным по каким-нибудь стандартам.

Иногда я ночевала у какой-нибудь из своих подруг. Их родители вздыхали про меня «не повезло». На прощание я дарила им картинку, что я начала рисовать в последнее время. Чаще всего это были грустные звери, изгнанные из родных мест на чужбину. Жираф в большом городе, заяц среди свалки, бобры на берегу искусственного моря, затопившего их хатки, быть может — вместе с детенышами. У Иры таких картинок набралась целая пачка.

Как-то мама заболела, и я отправилась на электричку одна. Черные окна пустых дач зловеще смотрели в самое мое сердце, и мне вспомнился рассказ Леонида Андреева «Кусака». Я сейчас была вроде той собачонки, и вот-вот кого-нибудь взаправду укушу.

Когда растаял снег, мы решили взяться за огородные работы. Для бабушки они были само собой разумеющимися. Она, как всегда, решила сажать картошку, но мама запротестовала против этого дачно-старушечьего овоща. Мне тоже, едва я представила себе мотыги-тяпки, сделалось не по себе. В итоге решили сажать цветы, ведь они — не для еды, а для любви. Будем дарить другим то, чего не досталось нам!

И мама взялась за цветы с тем же усердием, с каким прежде работала в своем салоне красоты. «Может, даже хорошо, что так вышло. Не для нас, а для самой красоты. Ведь тетек красивыми никак не сделать, если им красота не дана. А цветы — прекрасны по своему рождению!» — говорила она ни то мне, ни то себе под нос.

И мы снова и снова, проваливаясь в грядки, работали над цветами.

Вскоре наши труды были вознаграждены — из земли показалась необычная роза. Не белая, ни красная, ни черная, а — клетчатая. Мы с мамой обнялись, и она сквозь слезы сказала мне «Кто знает, может, мы будем великими цветоводами»…

Цветы мама отвезла на рынок, где тамошние хозяева заплатили ей какие-то копейки. Но ничего, на еду хватит. Жаль только с цветами расставаться, с нашим трудом, замершим в чудесных лепесточках. Хочется оставить их у себя, но жизнь, сама эта жизнь у нас их отнимает, обращает в атрибуты чьего-то праздника, но не нашего.

Так среди цветов я и выросла, дожила до своих 17 лет. Вроде, настала пора как-то менять свою цветочную жизнь, поступать в институт, например. В институт я и поступила — в сельскохозяйственный, хотя его науки почти ничего не добавили к моим знаниям о цветах, которые лежали у меня в сердце. Ведь сердце само-цветок.

Между тем наш домик стал потихоньку рушиться. Истек его запас прочности, заложенный плечами моего деда. Ведь и так домик пережил своего строителя аж на 20 лет. Стали рушиться ребра стропил, просела крыша, обдавая пространство жилища ручейками при всяком дождике. Ремонтировать было некому, денег чтоб заплатить за ремонт — тоже не было. И вот когда я сидела возле звенящего от воды белого тазика и делала задания по институту, в дверь постучали.

На пороге стояла цыганка, которая представилась Изольдой или сокращенно — Изой.

Не бойтесь, не воровать я пришла, — усмехнулась она, — Все знают, что воровать у вас — нечего. Мы живем здесь неподалеку, и я вас часто видела. Да и вы меня — тоже, только, наверное, внимания не обращали. Идет себе цыганка, и пусть идет. А мне вас очень жаль стало, и я не выдержала, зашла. Я расскажу вам про то, про что нельзя, но больше мне ничего не остается, чтоб помочь вам. Как вы сами понимаете, чтоб вылезти отсюда, в ладу с законом оставаться никак не можно. Он же, поди, сам и привел вас сюда, закон-то.

Да… — мама кивнула головой.

Потому у меня вам есть совет, чтоб никого не грабить и не убивать. Порошочек кое-какой через кордон возить…

Мама гневно тряхнула головой и закрыла дверь перед самым носом Изы.

Но я ее открыла и догнала цыганку.

Рассказывай, как и что, только быстро!

Она рассказала название станции, куда надо приехать, человека, которого встретить, слова, какие ему сказать. Потом рассказала о людях, которые встретят по ту сторону границы. Назвала номер поезда и время его отправления с той станции и прибытия на другую сторону границы. Я все запомнила.

Пакетик можешь проглотить и ниточкой к зубу привязать, можешь себе в … засунуть. Я всегда — в …, там кислоты нет, она мешочек не разъест. И искать там вряд ли будут! Рот могут заставить открыть, а туда уж не полезут!

Я спрячу в рот.

Смотри, дело твое. Хотя ты, видно, девушка, тогда все правильно… Теперь три раза съездишь — и сможете квартирку себе купить, ну или тут каменный домик соорудить, если душа пожелает!

Так я и оказалась в этом поезде с пакетом, туго набитым сладким для кого-то снадобьем.

Поезд резал западное приграничье. Перед ним катил другой поезд, наполненный переработанной черной кровью русских земель — нефтепродуктами. И никто не знал, что в довесок к ним Запад ждет еще пакетик адского счастья, чтоб веселее ему было.

Тепловоз ТЭП-70БС вкатил на очередную станцию свои синеватые вагоны. До границы оставалось два перегона.

Юра Ломоносов закурил сигарету и глянул на часы. Стоянка поезда 10 минут плюс 2 минуты, что он нагнал. Можно чуток передохнуть. Как пройдет время стоянки, его руки снова лягут на кран и на джойстик контроллера, и поезд вновь обретет свою прыть.

Михайло Ломоносов устремил свой взгляд в окуляр заморского микроскопа. Его око было устремлено на стеклышко, под которым горела спиртовка. Перед глазом ученого частички пыли, похожие на точечки, плавали в капельке воды все быстрее и быстрее. Тепло заставляло их двигаться, значит, само тепло тоже образуется из движения…

Михаил Васильевич вспомнил снежные просторы, сквозь которые прошел своими ногами, направляясь сперва в Москву, потом — в Киев, и, наконец — в Петербург. Большие пространства предполагают вечное движение сквозь них, и это движение порождает тепло, их согревающее. Движения сердца порождают тепло любви, пронзающей пространство, которому так легко всех со всеми разлучать. Вот и его пространство разлучило с возлюбленной, с Катериной, которая осталась в далекой Германии…

«Тепло — это и есть движение, а движение — есть тепло! Зачем тут еще нужно какое-то вещество, которое именуют теплород!» — произнес Михаил Васильевич. Так он открыл закон образования и передачи тепла, ставший одним из главных законов физики.

Но открытие никак не изменило жизнь людей, ибо в ней некому было его применить. Потому Ломоносов запомнился более как поэт и мастер мозаики. И лишь через сто лет начались времена тепловых машин. Их железное сердце было сотворено по закону, открытому Ломоносовым. Быстрое движение частиц вещества перешло в движение по просторам континента, изменяя его облик.

Быстрее всего частички вещества забегали в тепловых двигателях, и настало время пустить двигатель Рудольфа Дизеля по дорогам континента. И другой Ломоносов, которого звали Юрий, взялся за сооружение тепловой машины, которая понесется по железным дорогам.

Перевести движение частиц в движение механизма оказалось непросто. При большой мощности дизеля механическая передача, то есть нагромождение зубчатых колес, делалась невероятно громоздкой, а, значит, столь же ненадежной и недоступной для управления.

Ученый в рабочей спецовки, паромасляный гений. Чистенькие журналисты центральных газет столпились в мастерской, боясь нечаянно во что-нибудь вляпаться и поставить на одежды масляное пятнышко. Много им приходилось в последнее время разъезжать по фабрикам и заводам, лабораториям и мастерским. Казалось, в недрах народа случился могучий взрыв, и к небу забило сразу множество вулканов и вулканчиков, бьющих творческой энергией. Каждая вещь под глазами и руками тех людей, которые недавно даже не задумывались о ее формах и содержании, теперь вдруг стала мгновенно меняться, превращаясь во что-то новое. Надо было за всем этим уследить, отразить на бумаге, чтоб поддержать свершающееся извержение.

Из-под машины появилось улыбающееся лицо изобретателя.

Энергия тепла будет переходить в моей машине в энергию электричества. Она будет как маленькая электростанция. А уже электричество через электромоторы станет крутить колеса. И так энергия вещества полностью заменит силу мышц человека, чего пока не добились в паровых машинах, где сила пламени горящего топлива работает с человечьей силой, считай, напополам. Теперь человек, управляющий машиной, станет ее властителем. То есть каждый, кто научится ее управлению, ощутит себя царем над частью царства железа. А ведь коммунизм — это когда каждый человек — царь! — весело говорил он, вытирая тяпкой запачканные черным маслом руки.

Журналисты спешили записывать его слова скрипучими карандашами. Авторучек еще не придумали, а перо с чернильницей с собой в кармане не потащишь. Кто-то не успевал и заглядывал в блокнотик соседа, чтоб переписать драгоценные слова.

Чуть поодаль стоя грустный начальник. Новые изобретения для него — множество вопросов, которые придется решать один за другим. Причем те вопросы, рождение которых он может предположить — лишь ничтожная часть их могучего пласта, видимая часть плавучей ледяной горы. Смежники, поставщики, производственные мощности… Обо всем этом изобретатель даже не догадывается, а для него, начальника это — составные части мира, в котором ему жить, и в котором он легко может умереть.

«Незаменимых людей нет», вспомнилось ему название статьи на первой полосе газеты «Правда». Фамилию автора он не запомнил, что-то вроде Иванов, или Петров. Но она важна не была, ибо сам стиль написания не давал себя обмануть. Безусловно, ее автором был Он, кремлевский Хозяин рвущегося и к небесам, и вширь по просторам молодого мира.

И ведь правильно сказано! Разве он, начальник, незаменим? Наверное, всегда найдется кто-нибудь, кто и с поставщиками лучше договорится, и работу своего производства ловчее наладит. И тогда падать ему, начальнику. А падать высоко, поднялся-таки ведь. Упрекать тоже некого — сам хотел. А теперь вот в руки ложится чаша нового изобретения — и неси ее, смотри, не разбей и не расплескай! И не знает он, Юрий этот, сколько для начальника впереди бессонных ночей и злых, просто бешеных ударов сердца, прежде чем изобретение, готовое к большой работе, выкатится из ворот заводского цеха!

Юрий снова выглянул из ямы, что была под его агрегатом. Он улыбался и его лоб был весь в масле. Начальник снова вздохнул. Вот он — точно незаменимый человек! Ибо лишь в его голове сейчас живет машина, которая понесет веселых людей будущего и тяжелые его грузы сквозь русский простор. Нет, слукавил Хозяин, или не договорил всего, или не то имел ввиду… Спрашивать-то все одно не у кого, не у него же!

Прошел год, и в той же мастерской инженер Юрий Ломоносов заливался смехом, который заглушал тарахтение его машины. Изобретение работало! А потом машина распалась на тысячи чертежей, которыми зашелестели инженеры, мастера и рабочие. Не одного завода, а десятков, потом — сотен. Кто трудился под палящим солнцем, кто — в осенней прохладе, кто окруженный лютым морозом и свистящим ветром. Кто работал добровольно и с яростью жизни, кто — просто за зарплату и за сохранением за собой своего места, кто — вообще подневольно, под присмотром вертухая с деревянной вышки.

И вот все винтики, болтики, колесики сложились вместе. Юрию Ломоносову представились его мысли, застывшие в железе. Он обнимал их, целовал, и уткнув голову в блестящий новенькой краской бок, тихонько ронял слезы своей радости. Название своему детищу он дал простое, русское, по созвучию с паровозом — тепловоз.

Музыканты набрали в себя больше воздуха. И грянул оркестр. Ворота цеха отворились, и в нутре первого во всем мире тепловоза вздрогнуло механическое сердце. В осеннее небо вспорхнуло легкое облачко дыма, и показавшийся из цеха нос новорожденной машины лизнуло слабенькое осеннее солнышко. Упавший с клена красный листик сперва тронул красную гладь плаката, а потом прилип к красному боку тепловоза.

Потом были ходовые испытания, и множество ученых и начальственных людей любовалось на чудо техники, исправно преобразующем энергию, сокрытую в прозрачной солярке, в жизненную силу бега сквозь просторы. Вычисляли, записывали, обдумывали.

Успех — это премии, благодарности, рукопожатия, подарки и прочие радости. Но Юрий Ломоносов так не получил главного, чего хочется каждому изобретателю. Он так и не увидел свой Ээл, подходящим к вокзалу его родного города. Нефти в стране было в те времена мало, а мощей по ее переработке и того меньше. Не были построены ни топливные склады, ни заводы для ремонта тепловозов. Потому дать жизнь изобретению Ломоносова смогли лишь частично, на отдаленной от жизненных центров Среднеазиатской железной дороге. В тех краях было плохо с водой, паровозы изнывали от жажды, потому их замена на тепловозы оказалась жизненно необходимой. Так первые тепловозы и мчались через край верблюдов и саксаула, прокладывая русский путь на юг, через азиатское пекло, в сторону теплых морей. Так и родилась русская школа тепловозостроения.

Юра Ломоносов был потомком того Ломоносова, имя ему тоже дали в честь прадеда. Ему досталось и прадедовская способность чуять в вещах самую ее душу. Он выучился на инженера, и его комната была наполнена кипами чертежей. Работал он в институте, где разрабатывали оборудование для орбитальных станций. Но все, что делалось для космоса, могло быть использовано на земле, и когда Юра купил новую мебель для кухни, он не стал прибегать к помощи грузчиков. Зачем обижать людей, нагружая их глупой и тяжелой работой, пусть даже и за деньги?! Ведь такой заказ будет означать, что Юра в ком-то не ценит ничего, кроме силы их мускулов, но чтоб иметь могучие мускулы не обязательно быть человеком, можно быть, к примеру, волом или конем! Шкафы, плиту и мойку подняла по лестнице специальная тележка-робот, которую придумал Юра и сделал на заводике при своем НИИ.

Но все исчезло. НИИ растаял в пыли 90-х годов, а попытка сделать собственное производство разных умных и полезных вещей уперлась в отвратное слово НЕ НАДО. Оно было сказано более тысячи раз и самыми разными людьми. Причем, не только на русском языке. Ведь ту же тележку-робота в разных странах заменяют разные спины — китайские, узбекские, арабские, африканские. Но всегда и везде чья-нибудь спина, да найдется, и стоить она будет всегда дешевле робота! Делать ее не надо — сама родится, чинить — тоже. Ведь если и сломается — всегда найдется новая.

Что же, Юра вспомнил о прадедовом изобретении, и отправился осваивать его, пошел учиться на машиниста. Погрузившись в тепловоз, он будто бы поселится в нутре прадедовых мыслей, и проживет в них дальнейшую жизнь. Так он и стал работать на тепловозах, в пассажирском движении, провозя сотни людей по двум рельсам-ниткам, блестящим между лесов, сгнивших деревень и заросших молодым березняком полей.

Плохо было лишь то, что его жена ушла вместе с дочкой. Она говорила Юре, что отлично чует новую жизнь, что вкатилась в страну, и мгновенно найдет в ней для себя место. Но он, Юра, ей мешает тем, что оставаясь человеком прошлого, тянет ее назад и сбивает ее планы. Ведь столько людей получили уже себе кусочки того большого счастья, о котором все когда-то мечтали, но потом — отмечтали и разорвали его! А он — даже не хочет думать о своей доле, и тем не дает ей тоже мыслить о ней. Кто-то ей уже рассказал, как легко теперь достичь высот в этой жизни, надо лишь кое-что сделать и кое-чего не испугаться. И она полна решимости, в отличие от мастодонта Юры, живущего ни то в веках Михайлы-однофамильца, ни то тезки-деда! В день прощания она пообещала придти к нему, когда разбогатеет и найдет мужа себе подстать, обустроит новую жизнь. И тогда она будет заливисто хохотать над талантливым неудачником Юрой, бросаясь в него денежными купюрами, а сама сиять, как новое Солнце. Но с тех пор ничего такого так и не случилось, а жены и дочки Юрка так и не увидел. Они пропали, и когда он навестил квартиру тещи, в которой они могли жить — там обитали уже другие люди.

Часто ему доводилось водить и международный поезд, и ему передавалась горечь тех, кто уезжал на другую сторону границы навсегда. Быть может, они вспомнят потом свою последнюю поездку по русской земле в плавно бегущем вагоне. Но сейчас, пока поезд еще туда не пришел, они, вероятно, мечтают о своем будущем счастье в закатных странах. Чего мечтать о том, чего сейчас не найти нигде, ни по эту сторону границы, ни по ту!

Впрочем, последнее время за границу ехали восновном те, кто не мечтал уже сделаться головой в какой-нибудь из чужих стран. Больше катили желающие стать спиной для чьего-то шкафа, держателем тряпки в чьем-нибудь офисе или живой машинкой по укладке товаров в иностранном магазине. Они, вероятно, уже ни о чем не раздумывали и даже в окошко не смотрели…

Юра посмотрел на часы. Сейчас должен пройти встречный грузовой, а потом — отправление. Проводники уже загнали в вагоны немногочисленных пассажиров-полуночников, куривших на свежем воздухе последней перед границей остановки. Работать осталось 4 часа с проходом границы и сдачей локомотива по ту ее сторону бригаде, которая поедет обратно. Уже через 3 минуты на вершине горы, что начинается от станции, должен показаться прожектор тепловоза грузового поезда.

Станция Громадна в противоположность названию, была глухим местом, торчащим возле западной границы. По большому счету, она и не станцией была, а так, разъездом, по обе стороны которого торчали два поселочка. Уже никто не знал, остались ли в тех краях люди, или давно поумерали, хотя иногда серые пеньки косых домиков и перемигивались чахоточными световыми лучами. Но кому на них смотреть? Железнодорожникам — не до того, а больше здесь никого и не бывает. Правда, пригородный поезд, именуемый в народе шишкотрясом, делает тут положенную остановку, но скорее — по привычке давних времен. Да и пропускать грузовые поезда с бочками, наполненными черной кровью русской земли, тоже приходится. Они спешат, ведь жажда чужих краев на русскую земляную кровь неуемна, и кто-то решил, что единственное призвание русских краев — ее утолять. С ним все согласились, кто громко, а кто — молча, и свирепо грохочущие цистерны днем и ночь прут в сторону западных границ в дополнение к гудящим от перенапряжения нефтепроводам.

На этой станции никто в шишкотряс никогда не входил, и из него тоже никто не выходил, что говорило о летальном конце поселков возле Громадны. Ведь если люди живы, им все одно надо куда-то ехать, хотя бы на работу. Здесь же работы нет, два фосфоритовых карьера давным-давно закрылись, оставив как памятник о себе большой ржавый экскаватор! Даже если тут — сплошь пенсионеры, и им надо в собесы насчет пенсий ездить, хотя бы иногда. А они — не ездят!

Поезд с испитыми бочками из-под солярки и бензина встал на этой темной станции. И некому было увидеть тень, бредущую из поселочка по одну ее сторону в поселочек по другую сторону. Может, прежде тень эта и была кем-то, например — мастером фосфоритного карьера. Но теперь она стала просто местной тенью, беззвучно несущейся в тех краях, где ее не увидит никто из большого мира. «Россия-3» — вот как именуют уже даже в официальных бумагах эти места, невидимки для блестящей гламурами, пропитанной кокаином «России-1».

Местная тень уперлась в часть чужого мира в виде стены из цистерн. Она оказалась слишком плотной, чтоб пройти прямо сквозь нее, но под сцепками пролезть вполне можно. Одна незадача — мешают какие-то шланги, болтающиеся под ними. Там же есть краны. Что же, краны перекроем, шланги расцепим (как легко их, оказывается, расцепить)! И вот, между 6 и 7 вагоном дорога пробита.

Мертвая «Россия-3» пронизала железную «Россию-2», кормящую упрятанную в электронном зазеркалье и одуревшую в нем «Россию-1». Все просто, простое пересечение параллельных миров. Местная тень понеслась по своим, ни для кого больше неизвестным делам. А поезду теперь катить по делам своим — поставлять пустые бочки под загрузку продуктами земляной кровушки, к утолению заморской жажды и к счастливому настоящему тем, кто назвал себя «Россия-1».

Красная ягода светофора созрела в зеленую. Машинист тормознул, помощник посмотрел срабатывание тормозов на первых пяти вагонах, как оно и положено. Все в порядке, отправляемся! Две секции тепловоза бросили в темное небо два невидимых в его просторах дымных плевка, и поезд со скрежетом ломанулся в ночь. Железная стена обрела жизнь, сделалась громкой и страшной. Но лишь на время. Скоро она исчезла со станции, вернув на нее прежнюю тишину, сквозь которую лишь перемигивались дохлые огоньки безжизненных поселков, да гавкали вездесущие псины.

Поезд врезался в ночь. Разогнавшись до 50 километров в час, машинист тормознул. Через несколько мгновений он яростно вдавливал кран в экстренное торможение и зажимал локомотивный кран. Ничего не помогало, злая, неподвластная человечьей воле скорость, лишь нарастала. Машинист по профилю пути знал, что через каких-нибудь пять минут поезд обратится в неподвластное кому-либо из живых чудовище, несущую смерть всем, кто встретится ему на пути, но прежде всего — двум его людям.

Молись! — крикнул он помощнику, и тут же, схватив трубку рации, произнес в нее три слова «Иду без тормозов!»

Юра Ломоносов встрепенулся. Прожектор грузового стремительно несся ему навстречу, а рация повторяла те три слова, которые мгновенно разбивают сонливость, наплывающую на машиниста, когда поезд застывает на месте.

Инструкция требовала оставлять помощника крепить состав, отцеплять тепловоз и гнать его навстречу железному кулаку обезумевшего поезда. Дальше — прыгать с него и бежать дальше, или ложиться, закрыв руками голову, это уже никто установить не мог. Юра сообразил, что при таком расстоянии бешенный состав легко сметет его тепловоз и бросится на пассажирский поезд. Если же дежурная примет его на боковой путь, то стрелка не устоит под натиском разогнавшегося металла, и цистерны рухнут на пассажирские вагоны. В любом случае сталь и людская плоть слипнется в комок смерти, которая явится пассажирам вместо заграницы. Что же, смерть — она тоже вроде заграницы, но так мыслят философы, но не люди техники…

Перегон за нами свободен?! — крикнул Юра в рацию, обращаясь к одуревшей от страха дежурной, которая уже лишь стонала в трубку.

Свободен, — ответила она, приведенная в чувства механизировано твердым голосом Ломоносова.

Открывай четный. Буду осаживать! Времени нет! — сказал ей Юра.

Открываю, — пробормотала дежурная, которой сегодняшняя ночь будет стоить десятка лет жизни.

Ломоносов дернул реверсивку, дал два гудка, и нажал на контроллер.

Вскакивай сейчас в поезд и дуй скорее в хвост. Смотри там, будем осаживать! По дороге крикни проводникам, чтоб за пассажирами смотрели, чтоб там без паник — х…яник! — крикнул он помощнику, и тот выскочил из тепловоза.

Набирая ход, поезд двинулся в обратную сторону. Только сейчас Юра почувствовал, как за последние годы он слился со своим железом, с которым он уже как будто мог мысленно говорить, и оно отвечало его мыслям своим действиям. Впрочем, так ли бездушно оно, это железо, как думают некоторые?! Ведь оно сплошь пропитано жизнями множества людей с их мыслями, мечтами о будущем, навсегда застывшими в деталях машин. Большинство их, конечно, давно умерло, но вечное вращение зубчатых колес дало им жизнь вечную. Даже — на этом свете. А большие пространства, покрываемые крутящимися колесами, расплескали их жизни на весь простор, сквозь который струятся блестящие нити и мчат поезда…

Скорость росла. Поезд уже покинул станцию и зарылся в привычный для северо-западной России лес. Сверкая искристыми глазами лисица равнодушно смотрела на пятившийся поезд — она не понимала, что происходит. Юра молча работал, не думая о смерти, которая может через несколько минут явиться перед ним в облике тепловоза, детища талантливейшего изобретателя Юрия Ломоносова, его прадедушки. Он сделал на этой земле все, что мог, и сейчас доделывает последнее свое дело. Вернее, это дело сделается последним, если так решится среди прозрачных небес, на которые Юре пока что нет хода, но когда-нибудь он откроется. Что же, самое время помянуть своих пропавших жену и дочку, которую он видел лишь младенцем, и потому видит такой ее и сейчас. Да вспомнить о своих творениях, которые так никогда и не родились, и не легли ни в чьи руки. Ну а руки самого Юры старательно доделывали дело…

Большая часть пассажиров ничего не замечала. Зарывшись в норы своих купе они лишь послушно ожидали границу, а все, происходившее до ее появления, их не особенно волновало. Кое-кто удивленно поглядывал в окошко, но ничего не говорил. Мало ли что и как на железной дороге положено!

Кто-то спросил у проводницы, куда идет поезд. Получив исчерпывающий ответ «к границе», он кивнул головой и отправился назад в свое купе. Большинство же пассажиров спали. Перед нелегким днем проникания в чужой мир надо было набраться сил. Во сне никто из них не почуял изменения направления пути, ибо у сна — свои пути-дороги, не те, что земные…

И лишь девушка Мила во втором вагоне тревожно вскочила с полки и уселась на ней. Ее рука поглаживала сумочку. Ей показалось, будто могучая невидимая рука оттолкнула поезд от страшной черты границы, и подтолкнула его обратно. Почему-то она забыла, что кроме нее здесь есть еще сотни пассажиров, и решила, что все происходит для нее одной. Она не могла лишь понять, добрая та рука или злая, для добра она отжимает ее от границы, или стремится причинить ей зло?! Ведь если она не приедет туда, то пакетик навсегда останется при ней, а он ей не нужен. И она не получит денег, и никогда не вернется в свой родной мир из поселочка, который с каждым годом все более походит на деревянную могилку…

Но ведь на границе порошок проникнет в нее, и, быть может, навсегда оставит на границе ее мертвое тело! Тогда — все наоборот, и тот, кто повернул поезд обратно, конечно, хочет сделать ей добро. По крайней мере — хочет, а сделает или не сделает — уже неизвестно. Но в любом случае, ей ничего не остается, кроме как положиться на волю большой руки…

Рука, гнавшая поезд вспять, была вовсе не столь огромна, как она виделась Миле. Обычная человеческая рука машиниста Юрия Ломоносова. Поезд разогнался до 80 километров в час, а в лицо Юры уже бил свет прожектора грузового тепловоза и смотрели перекошенные от ужаса лица машиниста и помощника. Перед этим они делали страшный выбор между броском за борт и бегством в заднюю кабину. Бросок из тепловоза на такой скорости скорее всего закончится встречей со смертоносным столбом, камнем или деревом. Побег в заднюю кабину — тоже не спасение жизни, ведь при ударе в нее вомнутся тела вагонов еще прежде, чем тепловоз опрокинется и мертвым существом покатится под насыпь. В железной свалке, которой вот-вот должен обернуться поезд, шансов на сохранение невесомой пылинки жизни почти нет…

Взгляд Юрия их успокоил. Ломоносов тем временем привел в согласие скорость своего, послушного воле сердца, разума и рук поезда, и чужого, от рук отбившегося. Лязгнула сцепка, и поезда сделались единым целым, даже не случилось толчка. Теперь — тормозить. Удержат ли тормоза тепловоза и пассажирских вагончиков многотонную грузовую тушу?!

Юра тормознул, и поезд стал плавно замедлять ход. Темная струя мира, проносившаяся за окнами кабины, тут же распалась на отдельные деревья, столбы и шелестящие березовые листья. На небе мелькнула падающая звезда, но загадывать желание Юра не стал — не до того было. Было не до того и отделенной от него двумя вагонами Миле.

Юрка дернул ручку крана в экстренное торможение. Тормоза завыли, из-под колес посыпались снопы искр, навстречу падающим звездам. Капли пота въелись в глаза и обратили окружающий мир во что-то водянистое, плывущее. С рычанием, недоступным ни для кого из живых зверей, состав полз назад, пока не замер среди тихого леса, который зародился в этих краях еще в те века, когда была на свете лишь одна Россия…

Наконец, поезд застыл на месте. Закончив свою работу, Юра вздохнул, и встал со своего места. «Если ты еще живешь, значит, зачем-то ты еще нужен», вспомнил он чьи-то слова. Сунув в рот сигарету, он вылез из кабины, и молча встал возле тепловоза.

Из вагонов тем временем вылезали некоторые пассажиры, кто не спал. Увидев, что творится в голове их поезда, они все понимали без слов, и тут же понимали, какая опасность неслась навстречу их жизням всего лишь минуту назад. Но тогда они ничего не знали, а теперь бояться было поздно, и им оставалось лишь отметить про себя удивительный случай, произошедший по дороге к границе. Потом о нем будет можно кому-нибудь рассказать, или написать где-нибудь в блогах, если с виртуальными мирами в дружбе живешь…

Вдруг от толпы пассажиров отделилась девушка и уверенно зашагала к тепловозу. Подойдя к Юре она внимательно посмотрела на него и сказала «Папа!»

Юра вздрогнул. Он сразу узнал свою дочку Милу, хоть видел ее лишь младенцем. И обнял ее. Сумочка выскользнула у нее из рук, и упала куда-то в канаву, что в ночи плескала свои мутные воды под насыпью. Творение Юрия Ломоносова тарахтело у них за спиной.

Восточный край горизонта распорол меч луча нового дня…


Андрей Емельянов-Хальген

2012 год




Автор


Halgen

Возраст: 48 лет



Читайте еще в разделе «Рассказы»:

Комментарии приветствуются.
Комментариев нет




Автор


Halgen

Расскажите друзьям:


Цифры
В избранном у: 0
Открытий: 1270
Проголосовавших: 0
  



Пожаловаться