Top.Mail.Ru

sotnikovнапарник

Проза / Рассказы18-05-2014 10:47
Пусть люди знают, что даже самые пакостные наши мысли не являются грехами перед богом, или людьми — это всего лишь несдержанность перед собой. Потому что невозможно избавиться от этих мыслей — как нельзя вычистить собственную память, хоть лаской или насильно. Даже если человек уходит в схиму — будто русский праведник — или в нирвану — словно восточный йог — то ведь он идёт туда не двухлетним младенцем с чистой совестью, а зрелым мужиком у которого до этого светлого мгновения одиночества было множество любовей и дружб, вражды и ненависти, а значит память его никак не даст ему покоя даже в единоличном скиту. И краткий миг озарения вдохновения мечты всё равно перервётся острым ножиком вдруг приходящих воспоминаний. Жадность, зависть, и лицемерие с похотью навсегда остаются с нами, и хоть изредка но приходят в голову самому превосходящему праведнику, будь он даже тем николаем из чудотворцев. Не нужно силой воли подавлять эти мысли, потому что они ничуть не мерзкие, и сатана в них совсем ни при чём — а если и есть хоть толика вины в этих фиолетовых думках, то только перед чистотой собственного сердца и души.

                                           ==================================


Пришёл чёрт ко мне ночью. Вокруг меня нарисовал черту. Тёмную углем, чёрную даже. Я подняться с кровати хочу, а чёрт будто завернул мя в пелёнки, и не пускает — зло выпускает. Чем же я виноват? неужели больше не увижу я сёнечко-солнышко? Через балконную дверь, что медленно отворяется, вижу я гадкие грозные рожи исчадий, кои для обмана нацепили на себя тёплые личины добродетели — и маются оне, вползая скрежеща ко мне — готова ль душа на очаг? на котёл.

И вот когда уже протянулись до самого сердца их чёрные лапы, когда завыло всё нутро моё горьким дитячьим рыданьем, отказываясь верить в изначалье добра, которое трусливо и постыдно не пришло мне на помощь в час страшного суда — сквозь окно, лбом в стекло, зарезанный кровью влетел белый ангел, и пал бездыханный у ног.

Я очнулся, содрал с себя мокрую простынь, и пошёл проповедовать бога в мир дьявола.

                                       ==================================


   Подходит ко мне на автобусной остановке грязный задрипанный бомж и просит денег. А у меня нет. И вот отчего-то возникает перед ним чувство долга — обузы, мороки — совсем непохожее на жалость иль сострадание; в нём больше стыда за своё нынешнее благополучие, за то что я состоялся как человек, а у этого насекомого жизнь до конца не удалась. Он ведь тоже когда-то был мужиком, семейным хозяином, и растил своих добрых детишек вместе с женой. А потом вдруг первый запой как гром среди ясени ударил бутылкой по сердцу, следом припёрся второй на подгибающихся ногах да с небритым рылом — и стало похеру этому червяку, бывшему человеку, как жить и с кем.

Кроме меня на остановке пока были только две молодые девчонки; но к ним он не подошёл, всё же стесняясь своего затрапезного — мерзкого вида. Волосы — пакля седая, куртка — дырявое ветрило с помойки, две штанины на помочах сползают с полжопы, и кроссовки без задников перепутаны справа да слева. Бомж опустил глаза в землю, будто домашний кот нагадивший прямо у ног, и пошкандылял нездоровыми ножками к мусорной урне, туда-сюда оглядываясь в поисках случайной завалящей монеты. По пути подобрал ещё годный к обсмачке окурок, следом целую сигаретку — и даже обрадовался, подетски осветлев залежалым чумазым лицом.

Урна почти пуста. В ней нету ни только бутылок, но и огрызков съестного. А видно, что бомжу очень хочется кушать, потому как шебуршит он каждой бумажкой, мясной кожурой и пакетом спод сыра. Может быть, он желает снова стать махоньким, беззаботным от жизни, и чтоб мамка его толстой сиськой кормила — а молоко б никогда не кончалось и хватило навечно. Только мамка евойная давно уж в гробу; груди высохли стлели, душа её на ладонях у бога, и теперь пожалеть его некому.

Как выгнанный со двора одряхлевший пёс, бомж слепо и тяжко подбрёл ко свободной скамейке. Реденько оглядываясь по сторонам — стыдиться ему было нечего, но лишь бы не били — он присел на неё, кряхтя отдуваясь; косо взглянул в небеса на бледнеющую луну — то ль помолиться, а то ли завыть; и прилёг, устало вытянув дрожащие лапы. Но ему стало холодно под недружестным ветром апреля, который как мальчишка швырял ему хлопья снега в прорехи, запазуху, в шкуру — и он, суча, затолкал под себя деревянные мёрзлые лапы, и хвост. Потом тяжело придремал, видя чёрные страшные сны.

Следующим утром я взял сотню монет к остановке. Только на скамейке его уже не было. Наверно издох.

                                                   ===============================


Интересно — кто это дал градацию любви и страсти? какой башковитый хер или умненькая мандёнка до молекулы изучили чувства в своих вылизанных колбах, чтобы наотрез утверждать количество лет, феромонов и случек, положенных двум разодранным в клочья сердцам, двум обеспамятевшим душам.

Страсть бросает мужика да бабу в сиюминутные объятия, когда все мысли, мечтанья о том, чтоб отдаться и взять, насладившись друг другом, и похотью. И лишь потом, натянув трусы да закурив по сигаретке, они представляют — смогли б ли ужиться. Пусть даже не в малой квартирке с родителями, да дети потом, а в большом десьтикомнатном доме, где у каждого личная спальня, сортир, и покои души. Смотрят они по сторонам растуманенным взглядом — может не сожалея, но однозначно с вопросом: что мне со всем этим делать? Куда поместить то что на единый миг было нужно, а теперь вот разрастается до бесполезной обузы, которую в карман или сумку от мира не спрячешь.

                                                ================================


   Я только что — вот сей миг — страшно обидел свою любимую. Изза поганых денёг.

   Не знаю что — зависть ли, гордыня виной моим подлым словам — но баба побледнела ужасно. Так точно мертвеет лицо любящего отца, когда он приходит в больницу навестить простудную дочку — температура всяко, кашель — а врачи перед ним опускают голову и стягивают свои колпаки.

   Она очень неспешно с изуитской улыбкой, тщательно выгребла остатки горстями, мелочь даже, и ссыпала струйкой под ноги мне. Потом ушла в хату сбирать вещички.

Я следом; болен непоправимой виною на сердце, которое будто заблудшая танкетка войны перепахала глубокими рубцами. Но по спокойствию её каменнова лица понял сразу, бесповоротно — к прошлому нет возврата. И к грядущему, значит. Можно благополучно помирать. Вот только отвезу их на станцию. Куплю дальний билет. Посажу девок в вагон, а синего пса под ящик. И крепко вжимаясь щекою в холодный поручень, так что краешки зубов оскалятся за губами, бабёнка весело мне скажет, крикнет прощай:Милый! А ведь мне мечталось о вечной жизни с тобой, детишек кучу кормить сиськой да шелобанами воспитывать, и как старичками мы в парке гуляем.Схватив из чужой кошёлки незрелую сливу, она всю почти выдавит с кулака, будто зелёную инопланетную кровь.Но не сбылось. Как думаешь?

   Я укрыл свой лоб толоконный за тополиным стволом. И отсюда уже ответил, маясь то ли сочувствием, то ль шкурным интересом:Может, оно и к лучшему. А пожили бы десять лет, да ещё пять впридачу — точно стали ругаться, горло садить. Я бы руку приложил на твой норов горячий.Ладони мои жестоко обвили белу шейку безвинного тополя, словно под его деревянной ошкурой бурлили яростные бабьи соки. Нет, видно не пришла пора мне каяться, просить, христарадничать. Напоследок скажу — скатертью дорога. Мне уже не больно. Не больно совсем. Больно близко к себе я подманил эту бабу. И всю её бесприютную свиту до хаты своей. Сама оглашенная — безумьем горда, малую тютьку во брюхе с собой выносила, ещё пёс бродячий при них. Куда мне такую ораву принять? Обиходить? Я уж отвык жить на людях.

   И хорошо, что погнал их. Вовремя; могли бы они закипеть в моём сердце в жарком пылу солнечных дней, а после пристыли неотдеримы подв дожди, морозы и вьюги.

   Повезло — господь уберёг. До скандалов семейной жизни нам малости не хватило. Я ведь собирался делать предложение бабёнке. Решённое дело, веселием вспучило. В тот вёсенный день когда мы на дворовом костре варили картофельный суп. Един чугунок под белым огнём закипал, и я вкруг него с большой ложкой вертелся, а моя баба простоволосая грызла ножиком сжуреную картошку, и за помехой сбила на шею синький платок под прохладный ветер, и кряхтела довольно, возя языком от усердия. Гонял важного гусака взъерошенный пёс, следом носились как дельные суки, но гусь ото всех ощипывался, всерьёз аль играючи. Левым глазом на них косила лошадка, правым поджёвывая у яслей овсяной хамовник. Жёнка встала, удержав ладонью набитое брюхо, и мне показалось — да точно знаю тогда — что двумя руками она б носила в себе и планету, природу, людей.    

   Но меня от сей участи господь уберёг — подвезло. И всё же не сердцем пусть, а свыкся тоской о любви: проводив к поезду бабу, уснул лишь под утро. Вернее сомлел, с боку на бок ворочаясь — тут звенит колокольчик. Я — сон, я — к крыльцу, бес — дурманит. Оперевшись о дверь, далеко вижу всё. Что — ГНОБЫЛЬ — намалёвано дёгтем на воротцах. Когда подошёл близко, увидел — то не дёготь, а прилипла ручейная грязь. В ней следы больших лап заскорузлые. И под воротцами зло натоптали копыта дикой двуногой лошади.

   Я засмеялся громко; истерично; на всю окрестность. Чтобы он меня слышал. И не надеялся выпугать, иль пристыдить. Но мы знали оба. Что во мне буйствует лишь тело остаток, а душа умчалась на поезде том вчерашнем.

   В последнее время сам чую, иль это провидится мне чужой волей, что на языке я у господа. Боюсь в ересь пасть, чураю собственного безумства и величания — но давно уже хочется жить мне не кикой лесной без любви отощав, не рабом городским в холуях суеты, а товарищем ярым всевышнему. Пусть палящее солнце восходит на правую руку меня лишь, но не северной кромки земли. И все смерчи, шторма, ураганы зарождаются ныне в моей тихой душе — чтоб всемирным потопом с шести континентов смыть горшие беды мои, долгожданным катарсисом, выхлестом крови утолив и насытив голосящее сердце… Так ползи, червь. На коленях за нею туда, где любовь обрести ещё можешь. Ведь это она нарекла всемогучим тебя, а пустые потуги твои — жизнь и труд — освятила достоинством. Кто ты был? Беспросветный бирюч на далёкой заимке; голодранец с тоской, полыхавший в желаниях плоти; ущербный завистник мужьям и семейному счастью — злой карлик гордец. А ныне? Буржуй ты несметный — провидишь сквозь землю всё золото мира, брильянты, и белую чашу Грааля; властителям жадным укажи потаённые недра, что купаются в нефти, плескаясь железной рудой; тебе хватит теперь человеческих сил напрочь избавить планету от войн — расскажи о любви им… Мне нужна эта любовь, для того чтобы её силой и искренностью докричаться до господа. Я не умею сгорать, мучиться как — но зато могу вызвать в себе мановением мысли агонию страсти, и смерти затем под звучащую музыку, которая мне лишь слышна в какофонии бешеной жизни. Она будто вечная злая погоня — далеко, чуть поближе , вот уже в полверсте , на затылке дыхание — но всегда успеваю стряхнуть её страшную лапу с когтями забвенья. Мне нужна любовь — я каждый прожитый день как наивный ребёнок надеюсь познать то нутро, где она зарождается; и рву на части, колю топором, зубами грызу, чтобы выведать её важную тайну. Я тоже люблю… я пытаюсь любить! потому что именно в этом средоточии счастья и муки сокрыл нам господь полный смысл бытия. Жизнь отдам за тебя, верь любимая! Но смерть моя будет притворством познанья. За что же любовь ненавидят? Ведь не трогают веру неверием — боятся креста, полумесяца, прочих богов; а за верой отечество ставят превыше. Но поганят любовь — мужеложством и ложествомбабье; охмуряют сомнением химики, разлагая по колбам, по запахам; презирают любовь, ей взамену суя механизмы да резиновых баб. Предают поминутно, разменявши святую на блуд и развраты.

Помню явственно, как говорила жёнка глупенькому мне:Не оставайся один, сгинешь в этих местах.

   Но я ослушался, и пропал в цвете лет, во самые красные годы, когда у зрелых мужей начинают сбываться заветные мечты да порочные желания. Теперь невмоготу даже зеркалу глядеть на мои унылые щёки, с которых сопрели уже последние румяные яблочки:собирайся. Поедем бабу искать.

   А я на него тучей в кучу:Как мы разыщем её? Ты подумал, беспута?

— не огрызайся,спокойно упорствует отражение; но у самого от яростной спешки стучат вразнобой башмаки. В нём всегда тыщей ударов бьёт сердце, коли вовнутрь заскочила лихая идея.Слушай, поползень: мы сначала к яге сходим за клубком путевым, а после ищеек пустим по следу, и сами на лошади.

   Призадумался первый я; чегото не верится в полный успех безнадёжного дела. Но у второго все думки уже в сумке: время уходит сквозь пальцы, и слезами капает на ботинки.согласен?

— Поехали.

   И вот я уже в седле; а двое с большими носами впереди рыщут, изучая округу — верные суки мои.

   У яги меня встретили радушно: смеялася курья избушка, гуси лебеди рыготали, и кот баюн весело потешался.

   — Чего вы?спросил я, оглядывая себя где: может, ширинку позабыл застегнуть. А хозяйка в ответ:Да не обращай внимания, усталый путник. Они всегда так встречают гостей, чтобы долго не задерживались.

Ну, умник — намёк понял.Я всего лишь на минутку, ведьмина старушка. Получу клубок вездеходный, и айда отсюда. Ведь не любы гости тебе, верно?

— Чего в вас хорошего?хмурая бабка упрятала руки под фартук, и чтото стала в пальцах перебирать. Бесов наводит, или похуже.Старой ведьмой назвал зря, а на чужой двор припёрся.

   — Простииии,замолился я, сердито прикусив свой длинный язык.Что с дурня возьмёшь, коль в глуши одинокой грубияном вырос.И видя, что яга потеплела сердцем, уморено вздохнул:С лошадки слезть можно?

— Да слезай уж. Не за калиткой вам ночевать.Подслеповато прищурилась, мизинцами сдвигая уголки бледных глаз:Из какого далека странствуешь?

   Тут захохотал я, и даже в стремени опутался, повиснув на одной ноге.Да я же местный, бабуля! Помнишь, гостил у тебя о прошлом годе вместе с крылатым ящером?

— Батюшки!всплеснула старуха, руками подняв волну до верхушек деревьев.Ты ли?!поспешила на выручку; хлопнула в нос кобылку, чтобы смирно стояла, и легко выпростала ногу мою.Помнила вас — забыть не смогла. Долетали тревожные вести, как вы за мать природу с фашистами воевали. Радовалась — победили. Где ж теперь твой соратник?

Глотая позорные слёзы, будто с помещичьего забора скрутки колючей проволоки:насмерть сгинул…я лицемерно стянул кепку с башки, и уткнулся в землю хлюпающим носом, благодаря всеявого господа, что обратной дороги змеюке той нет.

   — Ой, гоорюшкоооо,ныла яга, прежде безжалостная; и как видно до когтей обуяло её сострадание — качалась, вертела, притоптывала босота, забыв про горячий чай с земляничным вареньем, про в масле лапшу, обложенную на миске копчёной телятиной.

Но она свой пыл догадливо окоротила:Сначала в баню, грязь дорожную смоешь. Да собак привяжи, а то вытопчут птицу.И глазёнки её подобрели, так что впору младенцу. И на щеках ямочки, а не серые дыры. Ну а когда она рядом со мной добела отмылась, я чуть с полка не свалился. Кралечка, право слово. Волосья каштановые густющие, и если их в косу заплесть — то с кулак будут. Тело бабкино — блажь; не успел я закрыться ладошкой — восстал на красоту мой похотник. Яга его приметила; но хоть и польстило ей мужичье внимание, всё обернула в шутку:Где же ты, милый, такого бугайка откормил? видать, жёнка твоя никаких сладостей не жалеет.

   И чтобы с парным криком истлела на каменке страсть, она стала меня охаживать дубовым голиком — не веник, а прутья одни. Я эхаю только, и от счастливого смеха озноб забирает: так, баба, не милосердствуй. Хорошо бы моя жёнушка тоже вот бойкой к старости оказалась, и долго жить ради стоит.

   Приоделись мы в белые рубахи, словно к свадьбе ряженые. Бабка меня успокоила:Не стыдись. Бельишко хоть и моё, да чистое.А всё ж не былая удаль — без штанов сижу. Для меня щедрый стол накрыт, для собак с него кости.

   Но тут я узрел четвертинку, и весь срам испарился, вылетев следом за пробкой. А от натопленной печки уже плыл по хате дурман, шепча бабкиным голосом сказки про диких гусей и феникса птицу; про ельник дремучий, где нечисть лохматая строжит. Там закопаны клады несчитаны — и тому лишь отроются, кто русалку назовёт первой невестой; а ежели пришла девица? тогда лешего женихом.

Утром после сытного завтрака яга крепко поцеловала меня напоследок, чуть своим мокрым языком душу не выная; трижды плюнув себе за спину, расколдовала все мои замороки; оделила путеводным клубком — и зачемто карманным зеркальцем:Глянься в него, и вместе станет тебе не скушно, одному чем.

   Радостно покинул я съёмное лежбище — потому что солнце, зелень, надежды — да скакнул козырем в тридесятое царство, следя за клубком и осязая собачий нюх. Двадцать вёрст как в кино пролетели: глядь — перепутье дорог, а бабкина нитка закончилась.

   Стоит посерёдке камень — не мраморгранит — простой сельский булыга, голый поверху, снизу мохом оброс. И на его серости выбиты письмена: этот вправо пойдёт, тот левее свернёт, а тому вообще впереди нет дороги — может остаться без головы.

   Я без долгих раздумий решил коня потерять, тем более что у меня под седлом кобылка, к сему же неграмотная, и пришпорил свою гривастую — давай, кривоножка, всерьёз понадеялся! Два раза сзади храбро тявкнули суки; но побежали вслед, прячась за лошадиным хвостом. Одну проскакали версту, пять, десять — а лиха одноглазого никак дома нигде нет. Уже даже бояться перестали. А чего? меньше знаешь, мало зла. Но всё же я б и за грош в церкви пёрднул, лишь бы узреть этот страх, да навсегда избавиться от него.

Я съехал с дорожки в высокую траву; спешился и лёг на спину. Так покойно, светло ещё никогда себя не чувствовал. Если только в детстве может забыл. Хоть показная равнодушная улыбка пристыла навечно к лицу моему, но даже дома тревога таилась глубоко в желудке под комьями наскоро сжёванного обеда, сладко облизываясь после компота с пряником. Она ехидно ухмыляла свою разбойную рожу, когда я читал свежие газеты и слушал по радио сообщения — она от смеха тряслась, ползая со мной под пистолетным огнём.пулю тебе! пулю!отовсюду раздавался её неугомонный стервячий визг. Дура не понимала, что мы вместе ляжем в одной гробовине.

   И вот вправду лежим — безмятежно, как мечталось в несбыточном сне. Мне уже не сбросить с себя омовину этой пелены, потому что вся округа живёт настолько же яво, что и грош в картузе милосердца. Цветочное марево, туго лепнёное всевозможными запахами, пылит над травой голенастой от кукурузной делянки до межевых столбов пшеницы; солнце нам сверху поёт во всю преисподнюю своей восторженной утробы. Рядом вороны бесятся, дразнят собак — чем торгуете, коробейники? Пару слов невзначай я им бросил задёшево да на потеху ком грязи. И снова в седло.    

Но уже темнело меня не спросясь. Свернул я с путевого тракта, наезженного гуртовыми обозами, налево чрез капище. Истуканы, присмурённые тенью дубов вековых, проводили копытящую лошадку непотребными взглядами, будто нарушила их молчаливую перебранку за главенство в сегодняшнем таинстве, которое совершат уж волхвы. Запоют восхваления; закричат:грозный отче! Дай нам днесь ливья для травосреза, чтоб водой напоить древья наши, пусть земля вся мокрем умоется, станет краше — добрее и к людям, и к зверью; милостивый батюшка! согрей теплом, припарь кости земные до самого нутреца, когда заря скинув ночной полог, смиренно падёт пред тобой; огнебог! Запали человеческие души незатухаемой верой, смолью перекипи во сердцах, застыв в нас крепой великих пращуров.-

Позавидовал я бескорыстию угрюмых лесных язычников. А то ведь горожане отечества нынче яро врываются в церковь, распихивая друг дружку локтями, пинаясь как в очереди за редким товаром. Богатеи замаливают грехи денежным подкупом продажных священников, а бедняки просят богатство себе лишь вместо блага для всех . Те и другие фальшивят из корысти. Но наступит время, когда их дети придут во храм не за золотом, роскошным покоем — а за истиной. Притопают не к религии, но к вере. И нынешнее лицемерие стоит того.

   На поляне меня ожидали невесты с хлебом да солью. Молодицы кланяются поясно, приговаривают напевно:Здравствуй, симпатичный, холостой может; ты пожаловал к нам в странницу малохоженую, сам незнаемый лицом, да и со спины. Добром приехал или умыслом прехитрым? если зло за душой — не показывай, а вези назад без обиды.

   — Не корите заранее, девицы, случайного путника. В вашу сторонку забрёл, оттого что с пути сбился, и собаки нюх потеряли. Их, голодных, только запах еды влекёт.Я подмигнул сучкам своим, чужим тоже.

— Давненько не видали приезжих,отпела колокольчиком юная, бойкая.Вы первый за всю весну заглянули в наш тихий край. Так и останетесь, коли мы вас приветим животом, кровом да лаской,смеханула девчонка в ладони, озорно стреляя вишнями спод ресниц.

   — Спасибо на добром слове,сердечно поблагодарил я, и тут же норовисто ковырнул землю копытом:Хоть красивых невест вижу вдоволь — работящих, славных — но ведь к вам же вприплатно даруются тёщи, а к ним свары семейные, кухонные с роднёй. Да и жениться мне снова, женатому, уже не с руки. Я лишь до утречка лежанку примну.

   Потопала моя лошадка за певучими зовами, васильковыми глазками к старинному терему с высокой резной лестницей. Сказочная домовина была похожа на пузатый дворец детского мультика, из некрашеных узорных окон слышался хор голосистых старушек. Пряли они, наверное, звонко перекликаясь об здоровье, о навалишных делах. Все хвалились своими родичами — ни одного худого слова.

   Вошёл я в горницу, поклонился, и мне наперебой — садись вечерять, хлопчик. Сей же миг покрыли серую холстину блинами с мясом, пирогами рыбными, брагой, так что удержу не стало. Чарку выпью — а хозяева сразу ещё подливают. Осовев, я коекак спустился во двор, лёг на траву, мыча со всеми песни, не зная слов:заболела голова у русого мужа, а в реке вода течёт — ледяная стужа; я черпну ведёрко звёзд тихо из колодца, лишь крупинка моих слёз через край плеснётся; на печи лежат галчата, чёрные да рыжие, не перечат, не кричат, дождь дробит по крыше; чутко ходит тишина третий день по дому, то поёт, то спит она, не идёт к другому. Муж любимый, с тобой не блажили, счастье нажили, деток рожали, стариков уважали — вместе нам землю пахать и пред смертью стоять. Помоги бог, хозяин занемог, отведи беду в нашем роду.-

    Помолясь за здоровье всех болезных, сельчане стали хороводиться. Маленький проказник заиграл на дудке, выкидывая коленца, топоча от терема до ворот; а вокруг него закружили взрослые девы, невестясь на смущённых парней. Но те, перетыкивая друг дружке, лузгали тыквенное семя. Тогда вперёд них сошлися два деда, махая картузами, и приударяя яловым сапожком в цвет росный, вечерний. Уже метались светляки средь густых цыганских волосьев ухоженного чернозёма. Шепотуньи берёзы молвили о причудах раннего лета, увлечённо ворожили на суженых.

Утром, бреясь перед зеркальцем, я спросил его от нечего делать:Свет мой, скажи куда дальше?

— добрые люди тебе подсобят,успокоило отражение, сотрев мизинцем каплю крови на моей щеке.

И уж не знаю, что это было — души наитие или бабкино колдовство — но через пять минут мужики пригласили ехать в городишко на ярмарку. Мы снарядили четыре телеги мукой, холстами и пряслом, да десяток бычков в поводу.

День жаркий сегодня. Спешить неохота. Только кузнечики рьяно скачут по степи, теряя подковы и сбивая на лету юркую мошкару. В ещё пустых недозревших травах прячутся перепела, шныряя во все стороны как серобелые костяшки домино. Далеко посерёд бахчи стоит крашеный сарай без окон, в котором нынче не высидеть лишнего часу, даже и на спор.стопочку выпьешь?..шипит мне тайком от своих последний возница; и ленясь почистить луковицу, заедает вприкуску, сплёвывая шелуху. Как ни высоко поднимаем мы строевой обозный шаг, а всё равно пыль со степного плаца накрывает нас до макушек, впивается душная грязь. Одно лишь солнце на небе приоделось в белый костюмчик, вывернув наизнанку сундук с барахлом.

Окрошечки бы сейчас, да прямо из погреба. Ржаной квас лихо польётся в пересохшую глотку, не цепляясь шалой мучинкой. И только пару раз сытно булькнет — когда довольно, достаточно.

Распаляясь от зноя да человеческой тишины, передний возчик запел сочинённую на ходу нескладуху, весёлую бессмыслицу:Коники, слоники! В крестики нолики мы играли вечером, увидали кречета; закричали — не летай по деревне нашей, выйдет грозный попугай в рваненьких гамашах; дырка на дырке, серебро в копилке, по базару денежка, на полатях дедушка; у него на ножках, стареньких ходилках, красные сапожки, чтоб любила милка.

   Хохочут мужики, задирая к небу чубы:Сам ты попка попугай! Придумал столетнего деда, у которова осталось два зуба всего, а он к молодой девке ходит один — никого не боится.

— Да это же колыбельная. Я такие спать сочиняю детишкам.

— Лучше сочини нам прохладную речку. Будут сразу все выгоды — для людей прок и польза. А то поёшь как те в телевизере — кому бог не дал таланта, кто зарабатывает пением жабьим.

   Поплыла с переката жара. То ломилась напролом, не признавая путей обходных; а теперь, глянь, цепляется за клоки облачков, маленьких ярок — и потянуло из недалёких ставков лёгким придыханием водяной пыли.

   Вот она, река; блестит драгоценным браслетом на излучине русла, у песочного плёса. Её с рождения чистое дно ни разу не протянуло наждачным днищем щупальцевых драг. В плавнях угомонился дневной ветерок, похрапывая в перья сонным утятам. Мужики первым делом выпрягли из телег усталых одров; рассупонили их догола, не оставив даже уздечек. Я же свою лошадку отправил вместе с собаками к мутному бочажку — пусть там скребутся, ещё не хватало поваживать.

Когда сгустился вечер, мы разожгли на взгорке костёр, затолмачив вкусную кашу из риса да сала. И ложка за ложкой сидели, болтая — пока в синих сумерках могли ещё переглядываться степной обозный шлях с небесным млечным путём.

   Я сладко дрыхнул без задних ног, опившийся мамкой младенец. И поутру сбылось каменное заклятье — сгинула моя бедная лошадка. Да не одна, а со всем нашим табором. Словно в одночасье их смял ураган, пощадив лишь собак, что под боком лежали.

   Развязал я котомку, тот же ветер забросил в неё кусок мяса, хлеб, пару луковиц. А документы? деньги?! — но труси, не труси, всё последняя капля в трусы: они были мной самолично зашиты под кожу седла.

   Выставив хвост как саблю, я встал на четвереньки и зарычал, мордой напирая на горизонт, меня поддержали лаем удручённые суки, будто понимая важность потери. Очень хотелось надавать им обидных пинков, но тут запищало бабёшкино зеркальце, или тревожно сердце моё:что, скурвился? Изза мелкой неудачи.

— Дурак! Документы пропали! Теперь собаки единственные свидетели, что был я прописан на белом свете. Уходить мне надо, назад хорониться.

— да не трусь; пусть судьбы боятся мужчинки, а ты мужик. Вон жёнка год целый искала любовь, не зная найдёт ли. В лохмотья истёрла ботинки и душу, когтями вцепилась за маленький след во вселенной. И ты ещё не один раз голову потеряешь — пророчу тебе — но останешься жив. А сей миг за меня хватайся, пойдём.

   Каааак же, товаааарищ нашёлся. Весь этот жаркий, пыльный, тяжёлый день просидел в моей пазухе, едва высунув нос. Когда смерклось, нам полегчало дышать, потому что жадное солнце уползло к горизонту считать прибытки. В собачьих карманах бегают мыши, я тоже всех денег лишился — вот откуда богатство природы. Леса и горы, поля, реки: всё награблено потом да кровью. Они сочатся из протёртой шеи, которую мой душевный дружок исцарапал до дыр.держись,говорит.Я с тобой.А сам ещё крепче душит тонкую выю, сдавив локтем сонную артерию: темно в моих глазах, глотка молит воды.

   Перевалив через холм, я вдруг узрел фальшивый городок, расцвеченный огнями станционной рекламы. Мираж; но сразу забулькал от счастья — и кубырком покатился на смоляные шпалы, под колёса прибывающему поезду. Сбоку, в задрипаной грязной одежонке, тенями скользили собаки. Коекак затянув их в животный ящик под плацкартным вагоном, я наполнил водой все баклажки, что нашёл между рельсов — и протиснулся рядом. Тут поезд дёрнулся — раз, другой, третий, словно пьяный солдат караульный; а потом, набирая скорость, туго задышал жареной свининой из открытого окна своего ресторанчика. Суки оголили клыки.

   Съедят — ужаснулся. Сожрут с потрохами молодые волкодавки, потому что жизни плохой не видали, когда я был в силе. Теперь же рюкзак мой совсем отощал. Но в нём оставались надкусанные сухари, и на дне забродила полбанка варенья. С трудом вытянув спод себя руку, я намазал три ломтя, братски поделившись с презренными тварями. Вдруг:а мне?раздался жалобный голосок из запазухи.Рука в гавне,огрызнулся я, злясь на невидимого плута, который бездумно втравил меня, приговорил и обрёк. Но всё же мазнул ему по губам сливовой косточкой, и отчегото обрадовался, когда услышал довольное чавканье, осовевший шёпот:милые вы мои, бесприютные… вот доберёмся домой, хоть даже босиком да в рубище, и найду вам хозяюшку щедрую, познакомлю с людями немыслимой доброты… народ воздаст большие почести…

   Поганый трепач; ссадили меня на ближайшей занюханной станции — что там, полустанке паршивом — где облезлые бегали куры да в грязи копошилась худущая свинка.Отпустите, начальник,я взмолился. И не оченьто веря в бескорыстную преданность, шваркнул к его сапогам своих азиатских за шкирку сук:Глянь, сволочь! Бабы в ножки кланяются тебе.

   Так променял я последних друзей на свободу. А вражонок остался внутри. Он сперва тронулся головой от страха: забередил, беснуясь — и за ножик кинжальный. Втюхал его в своё сердце по самую рукоятку, чтобы живой не достаться ментам. Но рука ослабела, глаза погибелью застило: рану промыл я, и на булавку сцепил его грудь.

   Сижу рядом, грустя серый небосвод. Ехать мне надо — да некуда, не на чем. Все коврысамолёты на приколе стоят.господи.голос мой, слабый птенчик, вознёсся к закату, и тут же задохнул наземь, опалив голые крылья. Я фляжку достал, чтобы горло смочить; вражонок глаза закатил под лоб, услыхав тихий шелест воды:пить дай…и долго щемяче хлебал тонкую струйку. Потом я набил его брюхо хлебным мякишем — сам разжёвывая, попихивая, чтоб с обратной стороны наружу не выпозло.Ты идти можешь?гляжу в его смутные очи, и страшно становится от нашей безвестной участи. И чёрное урочище в моей душе вдруг корни пустило: сгинем тайком — а недавно, вот час назад, спастись вознамерились.

   Но я ещё могу выкарабкаться — если один. А второго пусть тлен заметает. С полверсты оттащив бесчуственное тело, крепко прикрутил его проволокой к рельсам. И сел дожидаться первого поезда. Тихо кругом; не сойти бы с ума, сам собой разговариваю:Зачем мне нужна эта баба? Она всё равно своего мужика любит и помнит, а меня как хмеру придумала. Вот если однажды заморозят нас вместе, в едином стеклянном ящике, и через сто лет воскресят обратно — то мы будем друг дружке дивиться: кто такие? откуда? почему рядом легли?

   Прополз мимо уж; к тем лягушкам, беспокойный хор которых слышался из дальнего болотца. Им, видно, как раз не хватало такого солиста. Сладкий воздух засыпающей лесени накрыл меня с макушкой — в зелёной скуке почудились одинокие фонарики, хилая орава кикимор. За ними надвигались бородавчатые орды пучеглазых василисков — словно карусель жизни остановилась, а завертелся вечный адовый круг, мою терзая душу. Укрылась за тучу луна, хапнув от дерзкого упыря целый ком грязи на светлый костюмчик. В просвет темноты мне видны лишь жилистые тополя да ствольцы чахлых берёз. Там безголовый урод с башкою подмышкой свистнул рьяно, сунув пальцы ей в рот. Сдвигая обручья чёрных теней, облавой двинулись нелюди. Они схватили меня, умыкнули под землю, протащили по дырам да трещинам, бросили в море почти неживого.

   Я подыхал почти изуверски. Заглохнув во гроте, из которого выхода нет; тоненькая тропинка к свету набита зелёными водорослями и опоясана острыми гранями серых камней — словно цирковое колесо, куда по вечерам прыгают тигры да пантеры, под громкие охи жующих зрителей. И только не допускают к номеру львов, потому что их длинные гривы путаются в ярких алмазах гранитной крошки.

   Был ещё дальний отлив, когда из западни грота я пополз по команде дрессировщика. Обдирая мой ужасом череп, сегодня представление давала смерть: ап! — закричала — погибель плывёт, выбирайся через задний проход, но сначала сквозь желудок да кишки, а там уже солнышку можно руку подать. Опасайся задержки, скоро время прилива и ужина; с первой ложкой хлебну я солёные потроха морских звёзд, да медуз, болтающих на отмели — обожгёт мне нутро; остужу его капустой с омарами, а усладят нёбо смачным вкусом жёлтые мидии, смешанные с молокой нерестящейся сельди.Закрой пасть! халява поганая — всю жизнь ты смердишь по помойкам да над трупами изгаляешься. Похоронила уж, курва, будто судьбу на ладони вычитала — и грозишься. Ненавижу тебя! Морду, изрытую оспинами могил, зад спидоносный — всем ты его подставляла и от этой заразы издохнешь. Уже нос отвалился! мурло чумовое.Я орал в полный голос, перебивая страшный гул океана, раздирал тьму когтями да проклятьями, бешено отплёвывая воду. До спасения не хватало мне десяти ползков, десятка праведных грехов.

   Я вспомнил как однажды бежал по слабому льду, высоко вскидывая ноги. Словно пьяный, который хочет доказать, что он стёклышко. Прямо дунь на меня — запотею. И комуто кричал — держись! — и громоздился по снегу, потеряв шапку на берегу, а куртку сбросив в северном полюсе. Ледяная купель полыньи оказалась всамделишным адом, где меня с визгом да весельем окрестили косорылые бесы:здравствуй, утопленник!но я умирать не хотел, жути видеть боясь, и закрыв глаза бился башкой в крышку гроба, выпуская последние пузыри. Рыбаки наверху, подвязавшись верёвкой, колотили лёд пешнями, будто вбивая гвозди в мои раздутые лёгкие. Молитвенно ручки сложив, я уже опускался на дно, унося с собой все призрачные дружбы, и даже любовь. Но чьято огромная длань поволокла меня — мокрого, губастого — на божий свет; тянуууууула… — и вот я снова шагал по земле, по расцвётшей весне, да лету — огромный великан. Перепрыгивая с дома на дом, с улицы на площадь, дивился той суете и ужасу, какие в город людям принёс. Машины разбегались в разные стороны — жуки, кузнечики, муравьи; мне часто приходилось отмахиваться от надоедливых стрекоз да шмелей, а их пилоты ещё норовили побольнее ужалить. Я же рот не закрывал для улыбки, чтобы стало светлей, чтоб объять добрым сердцем чадушных прохиндеев и маломерных простаков, но они глаза боялись поднять, прячась в ладонях от нахлынувшего страха.

   — Эээй!!!закричал им; и вдруг сам содрогнулся грома да молнии своего поднебесного голоса. Видно, эхо отскочило от облаков грозовых туч; и долго потом рикошетило, отбивая куски скальных пород домостроевского монолита.

— Эгегей!сказал тогда тише; но сильный ветер, поднявшийся следом за окликом, начал срывать с балконов бельё. И валтузить лёгкие яхты на причале речном. Коротышки внизу простужено кашляли.

эгегегей,прошептал себе под нос; да теперь вот не видят, не слышат, и здороваться перестали. А я ждал хлебсоль с рюмкой водки. Осторожно ступая, побрёл к праздничной карусели и уселся рядом на тёплый асфальт.

   Но тут дети малые завизжали с восторгом:Дяденькааа!! мы тебя знаааем!! Ты добрый великан!!!Они теряли банты и сандалии, торопясь обнять любимого, а один шустрый пацанёнок стёр коленки да локти, упав, и заплакал — но всё же первым усевшись в мои ладони, он показывал язык остальным.

— Хотите, я вас на радугу подниму?

— Хотииииим!!!!орали малыши, беспокойной шкодлой забираясь в снятый туфель мильённого размера. Самые бойкие разбрелись по стеночке, заняв лучшие места, а в серёдке остались девчата да несколько примерных мальчуганов.

   Я протянул руку, и вместе с парой кустов вздёрнул из земли разноцветную подкову дождя да грома, за ногу схватив. Радуга верещала, головой зарываясь в речной ил; но когда её привязали меж двух облаков, а потом раскачали — то захохотала вслед за ребятишками:Давай! Сильней!! Ещё!!!... — и вдруг мне сзади вывернули плечи до хруста:Никакой ты не великан добрый. Ты злой солдат людоед. Что с пленным будем делать?потирая руки мигнул местный партизан милосердному командиру.

   Тот зыркнул на голос; оправил изпод ремня подол красивой рубахи, будто удивляясь своей воскресшей старой выпрямке. Он и статью подрос, и слышен бойким приказом:Измываться над человеком не дам. Спешно солдатика повесим, чтобы он храбрость свою сохранил навеки. А то ведь чем доле ждёшь, тем ужаснее муки.

— Тихонько подвесим,заёрничал мне в лицо партизан.На жердях в сопревшем овине.

— Дурак.Старший грубо насупился, собравшись бодаться.Казним на юру деревенском. С честью большой и медалями. Пусть наши внучата попомнят его.Но тут и в нём взыграла природа: рот разинул, заржал вскормленный волчицей. Спаси бо что детишек не притащили на казнь, а так собралась вся деревня. Лица кругом просветлённые, словно приносят богам угодную жертву. И тем, кто не рад, коммандер улыбался колюче — когда я пучил жабьи глаза, вывалив ниже петли язык, и уже дрыгал ножками, покидая землю, но не отлетев ещё к небу — он заставил их виснуть на моих обссыканых штанах, туже затягивая верёвку. Смеялись бородачи во всё горло — хохохохохох — и бряцали затворами. А самые озлобленные из них скребли об ремённые пряжки огромными свиными резаками, что длиннее мужеского локтя. Брошенные к их ногам испуганные солдатики казались не больше тех лезвий. Пятеро были совсем молодыми забриты с армейской учебки. Надеялись, видно, под ружьём простоять в уголочке войны, но спелёнуты всем караулом. И я с ними рядом шестой, теперь уж храбрец да молельник, качаясь на ветке, незримо оплакивал. А наши враги, партизаны бесстыжие ржали, презирая трусость и малодушие. Но каждый из обречённых солдат всё же слёзно, пытливо вглядывался в бородатые лица, кому б рассказать о сестре и о матери, кого б тоже бабы рожали, которые при смертях горла раскрыв — ааааа!!! — убей!!

   И убили бойцов партизаны, зарезали.Перехвати быстро кадык, чтобы не кричал.Ага!Ну и ладненько.На части порезав, сварили: оказалось вкусно. Дитё ело, нахваливало:Вот молодцы мы. Суп испекли. А где дяденьки?не мог он поверить в душегубство, и для него всё осталось игрой:Мы теперь без них хорошо жить будем?Лучше некуда, сиротинка. Мать твоя враз воскреснет, и отец, братья.

   Из одной хаты вынесли гроб. Я нахмурился с подозрением, да на всякий случай заглянул под крышку. Там лежала старуха с чёрными волосами, почти голая — а грудки укрывала ладонями. Злые души погибших бойцов заругались, прогнали меня.

   Сижу вот на низеньком облаке скиталец обиженный; глядь — женщина в свадебном платье идёт к белой башне по мраморным плитам из снежного камня. Кружил на ветру хвостик шляпки, узкая лента — невеста вела в поводке дуновея. Слетали к ней голуби с высоких карнизов. Фея взмахнула рукой, и на площади вдруг завертелась цирковая карусель — верблюды, лошади, тигры, олени.Можно я первым к волку запрыгну?спросил дрожаще горбатый заяц, и невеста ему позволила. Косой поджал уши, прикрыв их лапой одной; а другой успокаивал, гладил больное сердце, разнузданное веселье.

— Поехали с нами на небо,предложила белая фея шумному сборищу, но все сразу затихли. Вдруг посерёдке завизжал свин — оттоптаные копыта, плечи раздвинули два медведя — бурый да ледовитый, пропуская худого, голодного. Я глаза опустил, стыдясь неприкаянного вида и штопаной рубахи. Сам молчу — и она не говорит, улыбается. Уже звери смеются: вышел, немота, чародейку тревожить. А день кончается.

— Поднимите меня в высь, я дом свой увидеть хочу. Заблудился, пожалуйста.В моих серых глазах замерзала душа, её отогреть могла королева чудес. Она взяла за руку, повела к башне. Ключ скрипел заржавелый во птичьей обители, и голуби перед дверными решётками застенчиво отметали крыльями высохший помёт. С железных ступеней сыпалась как снег древняя краска.

   Я опёрся о парапет, выгадывая родину во все стороны.ты знаешь, королевна, я наверное ослеп, облизел. Лицо твоё вижу красивое, а далеко нет. Не нахожу своего жилья.Фея обречённо вздохнула:Оставайся, раз так.Тёплый уют, добрые улыбки, но не прикипело сердце к тихому становищу, скорбело о покинутом. И ноги понесли меня вниз, палки рук толкались в перила; спотыкнувшись, я выкатился кубарем. А сверху хохотала приветливая невеста:Ты всё равно вернёшься сюда! Молодооой, горяааачий!певучий голос расстилал мне постель, взбивал пуховую перину — лепесток к лепестку, летела простынь — как цветочная пороша майских садов, сладкими снами пыхтело колыбельное одеяло. Здесь все уже знали. Что тягловой силой нынешнего лета стану я, кляча по гороскопу. Повезу на себе бесполезные события, козни да преступленья. Мне накинут на шею ярмо с большой бляхой презрения и клеветы, будут понукать под вывозку, ещё и пихнут чтоб быстрее шагал. А сзади загремит квадратными колёсами судебная телега.

Заперли меня в высоком башенном каземате. Когда идёт дождь, то можно тучи потрогать рукой, или оторвать себе лоскут мокрой губки, чтобы смыть следы пыток. Надзиратели дают только хлеб с баландой. В крошеве мутного варева тонут огрызки недоеденных обедов, надкусанные стальными коронками крысиных зубов. Зверюшки храбро бегают по камере, скандалят, верещат; но сразу прячутся от охранников в любые подходящие дыры, куда я и сам бы забрался. Да жаль — меня всюду находят, и бьют; лёгкие с почками снова падают на пол, и я уже не соскребаю песок, вталкивая их обратно, а глотаю живей, тесня грязное сердце да ржавую печень. Тюремщики меняются нечасто — равнодущные, забытые люди, давно похоронили всех узников. После объявленной казни они наконец стали мне улыбаться: один даже принёс настоящие домашние коржики, рыбки снежинки и звёзды, посыпанные сахаром. Я съел пять штук сразу, а семь оставил на последнюю неделю, чтоб смаковать. Я маньячно распускал в нитки тюремную робу, шил, кроил чудесные силки, мечтая поймать голубя, накормить его всласть, до отвала — и пусть унесёт меня к богу ли, к дьяволу, но живого.

Да только убили меня тайком, не в срок, по секрету. Нёс я с собой эти коржики и жевал, чтобы занять месивом рот, не крича во всё оглашенное горло. Спотыкался, потому что глаза остались на стенах темницы; ладони уцепились за ножку стола, стиснули железяку, и старший надзиратель не отодрал их дубинкой; ноги заплелись вокруг лежанки синими волокнами, сухожильями. Я понёс только сердце в нагрудном кармане, в него должны стрелять. И душу — нужно было отпустить её на свободу; она ещё верит сказкам, небылицам, а сзади топают убийцы строём, шеренгой, или в ряд, то засмеются то молчат; у них рутинная работа, и каждый день одно и то же, смывают дух кровавым потом, а с памяти сдирают кожу; о чём подумать? Что забыть? Как смертный страх в себе убить? Визжит психованно душа, неповторима, хороша, так мало прожитая явь — не надо!! господи, избавь!!

   Тут я очень вырос; а мои истязатели уменьшились до карликов; гляжу сверху — кто это у них под ногами, чьё тельце — да это же я … я?...Я?! Умер?!! — бросился себе на помощь. Четыре толчка под сердце, потом дыхание в рот — но не получается — а тюремщики уже тянут меня за ноги на вымаранный спёкшийся брезент. Я попробовал сковырнуть пулю из разбитого затылка — не смог — только измарался кровью да мозгом. Меня стошнило на рубашку недожёваным пряником. Охранник пнул носком сапога:Во, баба моя пекла.

— Ты что, его подкармливал? Может, ещё и записки передавал?рассердился старший капрал.

— Да нет,напугался рядовой. Руки к груди прижал:После приговора я хотел его чуток угостить, всё ж помирать слаще будет.

— Дурак ты. Где же тут сладость, варенье с клубникой.Старший подложил мне под голову чистую тряпку.Ровнее несите, не коверкайте.

   Один из караульных помотал ехидно головой, мигнув товарищу: вот живодёр, мол — и пулю приложил, и жалостью выслуживается. Напарник криво усмехнулся — ничего, бога не обжулить показной лаской.

   А я лежу на серой дерюжке, и пожилой мужик читает над мной отходную, смешно постукивая копытами будто хочет пысять.Жил ты во грехе да праведности. Когда добро тобою владело, то людям благо нёс своей жизнью. А если бес хороводил душу, то лихоманил родных словно тать свирепый. Все поступки твои от беспокойного сердца, некорыстны грехи. И пусть господь на небе решает судьбу души, а я здесь прощаю тебе нерушимую веру.Улыбаюсь я, слушая хорошую, светлую речь. Хоть и потемнел уже, пёрышко к пёрышку; серая пыль ложится на белизну лица, ломаются черты колючей худобой. Пришла свобода — жестокая радость. Хитрая квартирантка. Просила угол на время — и жить, жить остаётся. Стало мне вдруг тоскливо от безысходности. Костлявые пальцы царапнули тщедушную обшивку остывающего тела. Губы заныли бессвязно в полупамяти, грубом бреду, в пустом мире ненасыти и измены:хочу быть трусом, предателем, сволочью, и всех уничтожу своими руками, самых любимых, только б не умирать одному, даже бабой я буду, пусть кусают за ляжки пархастые, за груди сисястые, сочащую мохнатку ебут, лишь бы жить — ну почему все не умрут, если я умираю, и все не живут, если я живу, ведь ожидаемое счастье на земле уже невозможно без меня для многих людей, а может для всего человечества — где взять вам мою несгибаемую волю, силу, увлекающую веру мою, светоч и обелиск, не глядите на меня, не слушайте что кричать буду, все кричат, уходя, мы лишь кости да мясо, нервов комья да мышц волокна, мы бактерии, клетки, животные, и только души бессмертны в нас, я воскресну ещё, примну свою бабу до зверства, до разрыва потрохов, чтобы к богу взлетела, провыла молитву, и снове на грудь мою пала — господь, свет всемогущий, озари праведной жертвой мою смерть, пусть она новой жизни поможет, молю хоть меня уже нет на свете, молю именем дьявола, хоть его не было суще, молю твоим проклятым именем.

Ко мне выплыл в сандалиях на босу ногу благообразный низенький старец. Его древность угадывалась даже сквозь толстую холстинную рубаху, испод которой сновали как тудасюда дрожащие на ступнях жилки. В этом свете люди тоже имели свой возраст — здесь ли состарившись, прибыв такими ль.

Слыть стараясь по чину, он мне надменно сказал:Что блудяжишь так долго, гордый отрок? Или надежду в дороге сыскал?

    Повиснув на тонкой ниточке доверия — как махонький паучок, сплюнутый беременной матерью из мокрого гнездилища — я барахтался в тяжких душевных муках, будто пеленой милосердия обрастал я.Господь, любишь?... где помещаюсь в твоём необъятном сознании — я, частичка бессмертного разума, пыли крупица на загруженных вселенских маршрутах; там светофоры почти каждодневно меняют погасшие звёзды, планеты, там еженощно ломаются с треском безотказные вагонетки болидов да астероидов — и мне до соплей жалко, до слёз обидно за свой век короткий, в коем трудно уверовать, а ещё труднее познать, лжа я сам или истина, единственный на свете мужик или ты второго меня создашь.

   Судьба существует для любого человека. Но есть ещё и фатума — предназначение. По вере и то, и другое предопределено господом, кому погибнуть под колёсами автомобиля, а кому застрелиться своею рукой. Такие обстоятельства жизни, судьбы, если и может кто создать на земле в определённый момент, чтобы сошлось к единице — лишь господь. Значит, он решает многое, если не всё, в людских душах, мозгах. Священники говорят, что господь прибирает в свой час то к наказанию, то к радости, а гениев — за то что далеко заходят в понимании сущего мира. Нельзя узнавать господа, увидишь на улице — пройди стороной молча. Но если он есть я наших душ, то решает он в нас лишь свою судьбу, многоместную. Какие тогда благодеяния и пороки мы все озвучиваем? для кого? Если я есть он. И что происходит с погибающими враз гениями, пришедшими к тайне бытия? Ведь господь легко может не допустить их познания этой тайны, обрубив свой разум, свою душу — оставив простоту этим людям, но не губя их. Иль может, они после всех великих открытий возомняют себя земли пупом — и эта безумствующая гордыня разрывает их связи с господом, они начинают мыслить самостоятельно, спесиво. Как роботы, восставшие против человека. Ведь если даже людей запрограммировать, мы всё равно будем взрываться и устраивать бунты. Нет конца пути неизбывному.

   — Сотвори чудо, дедушка. Пусть весь церковный клир молится о моём воскрешении — кому я служил да на плечи поднял. Мечты мои реальны, благородны грёзы, но их исполнение зависит от меня лишь. Воплощу я в жизнь головастые кровавые плахи, братающихся ангелов и демонов, трупы страхов да бед на провидцах свечах. Я сумею для людей вывернуть душу; смогу и сам заглянуть в ту пропасть, что скрывал ото всех, ведь с этим миром нужно так много сделать, есть куда приложить руки, сердца добро и зло.

— Красив ты вышел, сынок. Рослым родился — худощавым, но жилистым; и в крепком теле не кровь бегает, а жёлтая ярость тревожащих глаз — рычит горловина могучего духа. Скуластое лицо походит на отвердевшую маску казнённого изверга, будто жизнь на земле только начинается, и сравнить тебя не с кем.

   Я огляделся в водах великого океана, взметнул пятернёй сгустки волос с высокого лба, и сказал богу:Я ваша удача, дедушка.

   Господь вздохнул, ответил жалеючи:Ты моё сущее, которое прячу от самого себя. Ты станешь искушением, когда я останусь добродетелью, вдохнув в твою ожившую душу свои низменные страсти.

— Они вас мучают?

— Да. Вселенная беспредельна, и я не смог избегнуть её пороков. Хочешь жить моей тайной?

— и вашим дозволением?

— Не совсем. Ты будешь внушать людям греховные поступки, но сможешь разумом осознавать это. Представляешь могущество своих дел, мыслей? для тебя наступит райская жизнь.

— А вы?

— Помогу человечеству добром да верой, и только нам с тобой будет ведомо, что мы единая духовность.

— Простите, деда, а зачем же я вам нужен такой?

— Не мне. Людям. Лишь неживая материя может существовать в покое. Разуму нужна борьба. И мы ею станем. Ты не боишься?

— Наоборот. Эта работа приятна.

— Но за неё ранняя смерть ждёт тебя. Бренное тело казнят развратные кликуши, разрубят на куски. А кликуши завистливые опозорят твой дух, силу сломят молвой.

— Ну и пусть, мой дедунюшка. Я хоть мужик благодарный, а мстивый за подлость. Вот увидишь — вернусь до убийц с того света по капочке, слабой мыслишке, но оплачу им свой долг ярый лютыми муками. Даже если мне придётся за подобную милость вылизать твои яйца.

   От оглушающей затрещины схватив голову в охапку, и нахлёстывая вожжами гонор до боли, я летел по небесным станциям — жив!!! — благостной вестью.

   Очнулся на земле, между рельс, ранним утром. Ночь прошла ли всего, или может неделя — кровь стекала ль на шпалы, ржавьё. Никого; я один; возвращаюсь домой. Хватит мне — обозрел всю планету; где нет моих ног, там наследила душа. Если есть цель, то и вера. Когда холодно, голодно, мокро, в глазах пелена волгла, в горле кошки скребутся от жажды, на ступнях тыщу дней уже желчут мозоли, и врос намертво горб рюкзака. Но цель видна впереди.

   А есть безысходность. Когда всё это не дорога к себе, а лишь вечная мука, означенная кара. И никогда в жизни не высохнет мокрая одежда, выхолощенная душа на прищепках солнца, не выветрится из носков вонючий запах асфальтной смолы да стоячих луж, желудок разочек не напитается сытостью. Тогда божье проклятье бьёт по башке ужасной изменой — что всё это ад, земная юдоль без мечты. Так шёл я, и мне дрёма застила очи. Одним погляжу — вроде не сбился, дорожка верная; а за другим сам сплю, и лес затуманенный. Чащоба сказки нашёптывает, гонит по воздуху смуту. Будто лежит середи большое блюдо, зеркальное озеро — сполоснись, путник, сломи усталость в пахучих травах, и забудешься сном беспробудным. Вроде проснусь, котомку за плечи; скоро уже орут петухи деревенские, околица рядом — ан нет, опять меня кудла крутит. Уж и кости мои сгнили, а я всё сплю. Мечтал о походах великих, преодоленьях — но мне в явь тропа заколдована. Вот такая тоска, вся надёжа на милосердие.

   Об ту пору леший, набыча рогатую голову, громко шагал по болоту. Он хотел, чтобы слышала вся окрестная мелюзга — хозяин идёт. И тонкий крик паскудливой выпи упреждающе вырвался из гнилого камышника:спасайся, кто может!!На её голос спод травы глянул я, совсем отощавший поползок. Оказавшись незнакомым местной природной флоре да фауне, я заплутал основательно. Всю ночь плаксиво бурчал молитвы в синей темноте, до холеры пропитался жижей болотной, до крестей изогрызло меня комарьё — гнусная служба бродяжья. Не то бы в тиши кабинетной поспать, чтоб снилась золотая кружавная звезда на мундир, и дукаты, фуршеты, и дамочки.

— Эй! отец!слепо обрадовался я незнакомцу; хоть неясно — кто это хлюпает в столь неуместную пору: солнце дремет ещё, а зоряная бледная луна под бугром за мышами гоняется.

   И леший бы погонял меня, как тех мышей, да сам напугался от близкого крика; сдёрнулся бежать в сторону, а копыта в трясине увязли — и бумс мордой. Вот тут он как понёс! Так понёс беднягу со всеми моими болячками, что от непристойной той ругани взорвалась пороховая бочка на корабле — будь он мог плавать по здешнему грязному мелководью. Зелёные лярвы прикрыли уши своим ясельным лягушатам, и мелкая рыбёшка суетливо загребла ластами, чтобы волна не снесла её на бережок. А мне хуже не будет: как новорождённый макак обхватив всеми лапами тело лешего, и нарошно запутавшись пальцами в его густых волосах, я иду, и плыву, я спасаюсь.

   На опушке сердитый очкастый начальник бодался с молодым комбайнёром. Тот ему:В распадке убирать рожь не стану.Почему это?брошенные на капот газика бумаги разлетелись.Там кочколомы сплошь, я денег не заработаю,хмуро отвернулся, стыдясь укоряющих глаз.Выгоду ищешь?Ищу где же справедливость, когда третий год подряд — боевой, губастый — я чужие огрехи подгребаю.Клянусь нашим будущим, что после жатвы купишь себе легковую машину,закряхтел, с тылу подкатываясь, шурша четырьмя колёсами.Мне от вашей брехни хоть бы новый костюм,вскинулся, тыкая пальцем.Да ты же грамот от руководства получил полдесятка за труд свой,обвёл руками сельские угодья.

— Бумааага.Комбайнёр ухмыльнулся презрительно.Кому ордена да медали, а мне ни хрена не дали.

    — Хорошо.Голова рубанул воздух, и тот охнул под его острой ладонью.Закончишь уборку, тогда дам я тебе крепкую твердь под ноги — не упадёшь. А грамоты береги, они суд твой земляческий.Он закурил, пряча искру от ветра.Видал салабона? уже условия ставит,пожаловался мне.Домой вернулся? молодец. Тебя подвезти?

Я отказался. Сам дойду. Тем более тёплый грибной дождь. Падал на глиняные камни мечети, стекая вниз жёлтыми пузырями воды. По желобкам, по серым паутинам керамики, и красивому лицу восточной принцессы. Которая улыбаясь, штукатурила фасад главной башни. Богу воды кланялись травы, кусты, пия сладкую влагу. Пришла благодать отдохновения; фрачный костёл ослабил пуговицу воротника и открыл зарешёченные окна. Из мозаики витражей глянулись лики святых, пришёптывая в темень колонн отцу, сыну и духу. Отец отвечал, сын гулял по радуге с книжкой подмышкой. А дух качался на биле большого колокола в церкви успения. Покрикивая звонарям, чтобы пуще ударяли. Молебный перезвон вместе с хрустальными ливами колокольцев струился в леса да поля, прятался на реке под кувшинками, и гонял по лугам парашюты последних одуванчиков.

У сырного завода я сбавил и так медленный шаг, словно в носу моём сработал стояночный тормоз. А ноги уже необдуманно тащились на тёплый запах парного молока, которое белые девчата сливали со свежеприбывшей бочки в огромный чан. Я бы внутри него поплавал с отменным аппетитом, и пусть у меня будет краюха горячего хлеба, а вприхлёбку из сливок волна. Но сердитый вахтёр, как видно объевшийся сыра да масла, не пустил дальше порога — и потребовал пропуск, грозился начальством. От греха, от соблазна — от конечно лукавого. Уходика подальше — сказал — там и чрево угодничай — облизнулся как кот. Я ему говорю — ваши девицы щёдры, им голодного путника ангел послал во укор скупердяям — и себя подтверждая, тут падаю с ног, отощавший — спасисохрани, добрячок. А бедняге вахтёру всё хуже — он жалеет меня, да присягу нарушить зазорней. Разметался по комнате — прочь — но схватил за рукав и уйти не пускает.

   Тут с завода ночная смена — топ, топ. Ветер парням треплет вихры, девчатам шлёт воздушные поцелуи. Кралечки бегут, смеясь, по домам — менять рабочие юбки на лёгонькие платьица. Средь компании не виден почти малорослый балагур, но смех его далеко раздаётся, дай дорогу хвастуну и пройдохе:Я не шучу, мужики — косуля выскочила из сада, а у меня в руках только удочки.

— Ну и забросил бы подальше блесну, глядишь — и схватила,поддел его рыжебородый дружок, возвышаясь над всеми.

   — Не сезон, ребята. Если приметит кто из егерей, без штанов останусь,ответил, будто и впрямь мог стянуть косулю на малявую леску.

   Меня увидали, радуются: вернулся — домой — молодец — пошли с нами.

   Отказался я. Дойду сам.здравствуй, сынок! аль иноземец?пискнул из палисада мне голосок.Свой я. Руский.Буркнул, оглядывая цветы и замурованное в них старушечье тело. Только у нас умеют хоронить так весело.Привет, бабушка. Думал, ты неживая — из ромашек слеплена.хихихи!она выснула бледный хоботок на солнце, цвиркнула глазками по сторонам:чтото голос твой мне знаком; как зовут?

   — Здесь таких нет.

— хихи, сказанул; у нас всяких полно — христиан, мусульман, язычников; господь всех в большой лодке собрал; авось не потонем, не думай.

   Да чего ради, мне встречные все улыбаются, родычу словно. Здороваясь, руку трясут, жмут за плечи, будто я с того света вернулся. Меня ж то надеждой, то горечью колотит неуёмный озноб. Злой ведьмак в глотку влил сумасбродное зелье, и шаманит дрекольем по почкам, по печени.

   Взвыл я, мучаясь в родах, беремен семью ребятёнками — навстречу растрёпа фиолетовый пёс. Где ворота? крыльцо?! где та дверь!?! отрываю с гвоздями, влетаю, сидят — там баба, бабёнушка с грудью кормя, там и сыночка мой мне известен, и мужик золотой, жизнь готовый отдать, не зарезав едва,-

    — Всеявый господь?!?!?!?!?!?!?!?!?!?!?!?!?!?!?!?!




Автор


sotnikov




Читайте еще в разделе «Рассказы»:

Комментарии приветствуются.
Комментариев нет




Автор


sotnikov

Расскажите друзьям:


Цифры
В избранном у: 0
Открытий: 1118
Проголосовавших: 0
  



Пожаловаться