Стал ли Семен Вырин полноправным гражданином свободной России?
г-жи М. Ф. Карбонаровой сочинение
(Пейзажная лирика)
Вольготно ли? то, что возможно? Ли. Сложен ли Сирин страдать на сиреневых ветром.
С другой стороны. Уносит из лавки лук, укроп, черемиса, червонные бомбы граната. Много чего еще. Зеленщик бывает доволен. И не опасается уже. Смотрит приветливо. Как-то даже расположен к окружающему. Будто "двести грамм и целый день свободен" (пословица).
А платьишко дрянцо и сукно мало-мало, а светится исподним. А не май на дворе, так что ж? К зеленщику не ходить? На улице не ходи? Нихт вам, милые друзья, непогода и суковатые взгляды приевшихся. Не таков наш. Все ходит и ходит болезной тенью. И не то чтобы: "выкуси, вот !" — поговаривает он северному ветру, а то, что... не пойдешь раз, не пошевелишь в другой и не станет тебя, дорогой мой. Вовсе не станет тебя, Се име твое Симеон. И упокой тебя с ними, сам знаешь. Не в первой ведь. Ведь как бы хорошо все ни начиналось, а и закончиться должно не хуже.
Так что, пока алмазами не вспыхнет кров, светло будет зеленщик смотреть в проворный туман за стеклом своей лавки.
Самодержавие — не грехи, не планида такая, это — тюк, которым можно и по башке, если забываться начинаешь. Это само собой разумеется.
Пейзаж 1
Стальная, отфрезерованная до блеска, плоскость без горизонта, иссеченный ветром верстовой столб — нечто среднее между знаком восклицательным и вопросительным, в центре, которого нет, сверху... Что там может быть сверху? Кто заглядывал? и что видел кто? Кого вопрошать?
Нарушение перспективы. И ничего больше, кроме ледяной измороси над всем миром.
Там, где-то, будто бы поезд. Приближается. Перестук колес. Искрящийся вихрь снега. Встал и опал. И потянулся низко-низко по святой стали. И все смолкает. За порывом сверкнувших струй, словно из отдаленного искривившегося динамика: "Доченьки, доченьки, доченьки мои…"
14 июля.
"rien" — неужели и это возможно?
— Ба, ба, ба-а! Семен Семенович!
— Я собственно Семен …
— Действительно, Семен… да, да?
— Ну, не в этом дело.
— Да вы присаживайтесь, пожалуйста, присаживайтесь, дорогой вы наш!
— О! Вот давненько вспоминаем, вспоминаем. Вот и супруга велела кланяться.
— А у нас, Семен Семенович, все, как говориться…
— Да уж, говориться у нас, говориться…
— Полно вам, Юрий Никитич, Семен Семеновичу это вовсе, может быть, и не интересно.
— Ну-у, неужели! Семен Семенович, какими судьбами, вот уж не чаяли, правда, Казимир Аполонович, вот уж, так да, ничего не скажешь, большое удовольствие, превеликое, можно сказать...
— Простите, Семен…
— Ваши-то как?
— Да и у нас все ничего, отменно, помилуйте, грех, так сказать…, милый вы человек.
— Ох, друзья мои, я ведь и поэтому тоже…
— Да-с.
— Не потому, словом, а…
— Конечно-с!
— Минутку, Семен Семеныч, минуточку, une instant, как говориться. У вас, Николай Ферапонтович, это-с… туда-с… упало-с. Да-с, да-с. Да утритесь вы, ради бога, утритесь. Именно. Да, вы не обращайте внимания.
— Ох, да это у нас сущий пустяк! Действительно, пустяки, кругом пустяки, Вот у Ивана Ивановича чуть ли не через день… такая прорва, этакая, сейчас прорва пошла, только поворачивайся, только поворачивайся. А все Дело, да Дело…
— Вот и приходиться. Толи в прежние времена. Да что я вам, сами, поди, помните.
— Обстоятельства, одним словом!
— Да, ладно, отыщется.
— Вы уж не беспокойтесь.
— Будьте спокойны, отыщется то есть…
— Я просто справиться хотел…
— А я на словах, на словах всегда рад. Уважаемому человеку это всегда…
— Право же я не потому, господа, бог с ним с бумажкой-то. Вы ведь верно помните. В смысле, в чем мое дело-то…
— Как же-с! Ну как же-с! На то мы тут и… Семен Семенович, я то помню, преотлично все помню.
— №16 3452 — вот и зарегистрировано, так что не извольте беспокоиться. Да вы верно про то, что здесь прежде Викентий Павлович сидел? А теперь, видите ли… ваш покорный слуга. Хорошее место. Видит бог, очень хорошее.
— А Викентий Павлович теперь ого-го!
— Ого-го наш Викентий Павлович.
— Он теперь там… поди слыхали.
— Да, ладно, отыщется.
— Вы уж не беспокойтесь.
— Будьте спокойны, отыщется то есть…
— Я просто справиться хотел…
— А я на словах, на словах всегда рад. Уважаемому человеку это всегда…
— Право же я не потому, господа, бог с ним с бумажкой-то. Вы ведь верно помните. В смысле, в чем мое дело-то…
— Как же-с! Ну как же-с! На то мы тут и… Семен Семенович, я то помню, преотлично все помню.
— №16 3452 — вот и зарегистрировано, так что не извольте беспокоиться. Да вы верно про то, что здесь прежде Викентий Павлович сидел? А теперь, видите ли… ваш покорный слуга. Хорошее место. Видит бог, очень хорошее.
— А Викентий Павлович теперь ого-го!
— Ого-го наш Викентий Павлович.
— Он теперь там… поди слыхали.
— Конечно, слыхали, как же, и читали поди…
— !
— !
— ! … ?
— Именно!
— Мы же тут все за него теперь не нарадуемся просто.
— Вот ведь...
— И не сказать, что де, мол, повезло просто. Ни в коем случае!
— А вот каждый человек, нет-нет да окажется в нужное время на нужном кому-нибудь месте. В нужное время.
— Какое везение, посудите сами! По заслугам, чистой воды говорю, по заслугам…
— Так как же с моим-то?
— Так я ведь в курсах, родной вы наш.
— И я.
— И я тоже.
— Да и Никодим Прохорович давно уже в известности. А вы то все никак к нам да никак.
— Викентий Павлович мне вот все-все, до последней закорючки, все передал. А как же! Все тут. Порядок у нас такой. И так, на словах, радетель о вас говорил. Как же-с, превосходно помню это.
— И такой вы, право…
— И такой…
— И такой, что просто мочи…
— Без прикрас все как есть рассказывал.
— Сам всех собирал и ведь, мудрый, подлец, перед тем как всем тут выволочку, по сукну-то жалом водил, рисовал-с.
— Об вас и рисовал-с. В полный рост, можно сказать. Мудрейшей души человек (это, к слову, так мой один знакомец рекомендуется, шельма). В том смысле, что, мол, зажрались, замшели, мы тут.
— А что, мол, есть в России еще такие медвежьи углы, где люди-то не за бутерброд с маслом, да казенное бланманже по престольным, а за совесть служат и живут. Что всех нас, сколько ни наесть в этой самой комнатке, всех как одного, так прямо и говорил, вот тут же надо в кандалы, так и говорил, в кандалы, говорил, да сопроводить к Кузькиной самой матери и к Макаровым телятам и к озимым ракам. Так то! Неужели мы не понимаем!
— И как начнет разводить, тут уж мы, ясненько, ушки прижмем. Тут уж готовы ну просто все стерпеть.
— И уж коленки тают прямо, как студень какой или кисель...
— Так весь внутри и прогибаешься. Прибаутки только и перебираешь про себя тихонечко.
— Авось пронесет.
— Авось пронесет.
— Ан нет! Вот, говорит всякий раз, потому что есть где-то там в просторах наших азийских (и в сторону окна машет, хоть и во двор оно выходит, посмотрите дорогой Семен Семенович), я с вас, подлецов, с живых не слезу.
— Да что вы, господа, мне бы…
— Полно вам, полно, Семен, вы наш, Семенович.
— Да вам же теперь, когда Викентий Павлович наверх пошел, в деле вашем прямой профит!
— Так в чем же, господа,… заминка, то есть? Я ведь и Степан Святославовичу неделю назад все доподлинно излагал. Помочь обещал…
— Непременно!
— Непременно!
— Это уж точно!
— Коли так сказал, то уж сомнения ни одного…
— Коли так, то ваша, брат, взяла. Это я точно вам… как на духу! Это ж — как от судьбы…
— Семен Семенович, да что вы волнуетесь, родной, дело то ваше у меня. На мне, можно сказать. Здесь оно. Здесь! Мне ж его Никодим Зефирович, сам… и вот, собственноручно, говорит: держи, мол, чтоб всегда на контроле.
— Я тоже слышал.
— И я это слышал.
— А не то…
— И еще посмотрел так, когда пометочку-то сделал, как быть у него водится…
— И что ж вы думаете? Я ж, Семен Семенович, не дурак, тотчас все понял.
— Так что же-с?
— Смею вас заверить, без прикрас: ХОРОШО-С! Ах, хорошо-с, Семен Семенович, хорошо-с дело то ваше. Всеми силами, поверьте, идет как Гагарин по орбите скользит превосходно и что ни час новую весточку посылает. О трудностях не досуг, когда такое Дело…
— Это ж вопрос принципа. Разве мы не понимаем.
— Корневой вопрос.
— Идет, идет полным ходом. Не сдобровать теперь этому мерзавцу. Не открутиться, будьте tranquille на этот счет.
— Казимиир Тимофеевич к ноябрьским и решение по нему обещал.
— Вы же не первый год по нашей части, понимаете прекрасно.
— Конечно, конечно, господа…
— Виза-то от Аблеухова должна была voila a son tour… А тут без Федора Полифемовича никак не возможно.
— У-у! Федор Полифемович!
— Да-а, вот человек попал! Он как из отпуска, да в родные…
— так у него, представьте, супруга с племянником по материнской линии сошлись.
— Просто не оторвать паршивца!
— Федор Полифемович, с горя, давай еще раз, да за свой, понимаете, уже счет…
— Потом снова за свой...
— А там уж не выдержал и пришлось за государственный опять на воды. Вот беда у человека!
— А юг он ведь благостен, любую гадость с души ототрет.
— Все одно там карбонарий на карбонарии. Так и норовят нашему брату кинжал по рукоятку…
— И откуда такие только берутся-то!?
— Да их мало того, что Родина центральным отоплением кормит… их отпусти, так они и в жопу без…
— Ну что вы, Владлен Серафимович!
— Ах, простите, простите, господа.
— Да, нечего говорить, сукины дети!
— Все одно, простите, господа, ведь никакого терпежу нет.
— А все-таки не нужно бы!
— Чума на…
— Валентин Петрович, я все-таки попросил. Словом, без Сергея Нилыча мы в этом вопросе как птица без полета, как дранка, понимаешь, без штукатура. Словом, Семен Семенович, то, что к нам…
— Это ты, брат, понимаешь, что такое!
— Может чайковского, по старинке, а?
— Да не переживайте! Что вы, право, Константин Станиславович, далося вам тоже!
— А нечто я чурка лохматая, нечто не вижу ничего?
— Ну что мы все о себе-то, да о себе!
— Мне ведь только узнать прав я …
— А как же, а как же-с!
— или нет, господа?
— Вы же с Викентием Павловичем однокашники, кореша, можно сказать, со школьной скамьи.
— Да! И Никодим Юрьевич младший тоже всечастно на вашей стороне.
— Так и говорит: "На том стою!"
— Семен Семенович!
— Правы вы! Еще как правы!
— Ведь рассмотрели по полной.
— Междометия, конечно.
— Долой их.
— А там уж вертопраха этого и шурупом надежным не грех по самое не балуйся…
— Это, пожалуй, вы слишком.
— Но пока Василич не приложится…
— При полном параде, простите.
— Всецело с вами.
— Семен Семенович!
— Желанный.
— В чем же заминка то-с…?
— Да-да-да-да. Помилуйте, какая ж заминка. Я ведь Николеньке-то Митрофанычу (да вы его должно помните — ну такой…, вот такой…, такой…, вон там всегда…) Так вот Миколинке Нитрофанычу...
— Это мы промежду себя так шутим-с.
— Entre-nous, разумеется… Да-с, Митрофанычу, оставил тут. А как придет, ну тотчас все порешать будем. А вы уж не забывайте, неизбывный вы наш…
— Так, что пятнадцатого в одинадцать тридцать…
— А может прямо завтра с утречка?
— Не поминайте…
— Всегда.
— Лихом заходите!
По коридорам, по длинным переплетенным, гулким пока коридорам и Елисей Семугович, тот, что поддакивает при посторонних всегда с платочком несвежим, наотрез отказавшийся, в свое, разумеется, время, состоять в ВОХРе, и Николай Николаевич, милейший человек, когда не кривит душкой своей, у которого стол в прошлый понедельник переставили к Евстафиию Польдовичу и тот по сей день, равно как и Нил Бенедиктович, гемороидальный страстотерпец, сподвижник Краюхина, еще в бытность студентом, и одногодок к тому же, нос у него еще до сих пор здорового цвета, выходит при каждой новой луне, за что и прославился в кругу Чартохонских, когда при промасленном бумажном круге, приняв его за очевидность, принялся поносить строптивцев против Тих Тихыча с которым с младых ногтей ничего другого больше не трогал так уверенно, и Тих Тихыч, к слову сказать, хоть и совсем безудержен стал в последние лет двадцать тоже, как и Мавзолен Понкратьевич, у которого кошки на дому ведут злую на вид беседу, обуржуазился конечно, да все петушком, а коли вспоминать за ним… так ли нашего брата поминать приходят, да еще как, так что и он тоже, и Панкрат Рамазанович и Сапгир Пенелопыч с Сидором Ентарбеечем, тем, что домкрат под Кузмичов стол каждое утро подводит с тонким расчетом на успех, а не вышло, как и у Родиона Виллисовича, который теперь за бугром, да ведь все одно к местной шалаве каждый квартал, каждый квартал, потому, говорит, что страсть в нем пылает и ностальгия терзает, не менее чем тот же Карл Карлович, каждое утро к ней и про Родиона расспрашивает, расспрашивает, нет-нет да ущипнет она его, да черномазым называть примется, а ему все ничто, только дай, прямо как Юрий Борисович какой, или даже, прости господи, Сан Саныч, тот уже даже Еремею проходу теперь не дает, тот бы вроде и рад, да Константин Павлович на эти их рокамболи да мракобесия недобро поглядывает, хотя бывало и сам, пока, можно сказать, теперь совсем не то, так он сам на каждом углу порой, как только стемнеет и говорит забавно и то, подмечали, что не хочет, а все равно, возьмет да и выложит, то Кузьме Войцевичу, а то самому Ерисеарху Гаврилычу, а им что с гуся вода, вздрогнут, и Сан Саныча же за другой и посылают, если Пробирха Михайловича рядом нет, а как случиться оказаться, тут же хлебец за щеку и давай перья облизывать, иной такие выкидывают, что и Платон Игорьевич, известный монархист ни одной из дам поныне не показывал и не потому, что пренебрегал, а все потому, что как увидит он даму, так тотчас то на шляпке у нее то ножки, то на шее всюду, так тут уж наша дама только тыл показать и может, да плечи вдать, как наш Натан Олегович любил приговаривать, как только завидит, что похожее на животную крысу, ему все одно, да не расположен был к шуткам, однажды Аристарха Кириловича так поленом отделал, что тот к столовому как Банко к Данко притопал, да еще про Анкера Кудимыча гадость присочинил, за что тот в свой черед Самшиту Давыдычу хотел потом было харю изволтузить, да только по совету Аркашки Хлопова просто взял да и руки не подал, на том Леонид Савич и порешил свой долгий спор с инобытием в пользу последнего, не случись того, видно, гореть потом Арону Святополковичу в гиене по самые колена — дурацкая шутка Кузьмича, которого Матрена наша звала лет тридцать-сорок назад Павликом, и который так посей день с тех пор ее Матреной и называет, если бы не она, то не видать бы теперь уважаемому Устину Сергеевичу таких прекрасных сыновей, которых оспаривает у него Пал Палыч, да и Наталья Ивановна тоже какие-то свои виды имеет, то конфетку, то кой чего посущественнее, все последние двадцать пять лет. Словом все они, не говоря уже о Никодиме Станиславовиче, Егоре Бернардовиче, Эрнесте Артуровиче, тот, что отравил собачку Ком Комыча, ровно как об Саше и Алеше Похабцевых, Маргарите Михайловне, Анатолии Булкине… да мало ли, все, все кружат, кружат по коридорам нашим в туфлях на войлочных подошвах и улыбаются друг другу потаенно, будто…
Пейзаж 7
Вот и спели. Теперь белофинам — кирдык. Вот и хорошо. А там загадывать не годиться. А там будь хоть конь клодтовый, хоть какой, а над нашим Интернационалом выкрашено будет огненными буквами то, что надо.
Теперь с Каменого на Васильевский, а там пока не развели и дальше. Где полушария торфяных стен, где грохот трамваев вечного возвращения в матовые перспективы, к Москве.
Здесь и сейчас нет тише голоса, чем мой, который не позволяет говорить тебе. Нет легче дымки песчаной полночи на северном небе и, неужели, поэтому один? Не может быть, но это стало, и длиться.
Я ведь только пытаюсь быть умным и изворотливым. Твой серебряный взгляд, то, что невозможно запомнить, то, что не возможно хотя бы принять. Ангел мой! Ангел мой, сиреневой тенью, вдоль песчаных стен ведешь меня, кожей перепоясанные патрули раскланиваются с тобой. Видимо знают судьбу, им позволено знать, и россыпь голубых брызг нежно посыпает вокруг звездами мая.
Шаг схож с шорохом. Схож из далеких пространств, где не ступать их кованым башмакам. Только алчут они шататься по тем местам. И я. Вместе с ними. Низкие самолеты уходят в сторону Випури. Их низкие крики плывут в белесой верхотуре, откликаясь звуком шороха шагов. Ангел мой, ангел, не крылом путешествовать, но гордой смертью над кровлями. Это и есть любовь, подбирающаяся к изголовью тех, кто отчаялся засыпать под серебряным взглядом.
Поворот, и еще,
— Папенька, а почему бабочки всегда на цветочки садятся, а никогда на веточках не присаживаются?
— Ну, что “папенька”? Что ты меня так все время называешь? Какой я “папенька”? Я тебе просто папа, доченька. Опять книжек начиталась?
— А почему бабочки…
— Ну, потому, что так их дядя художник рисует на картинках. Ты пойди лучше во дворе погуляй, там и поглядишь.
— Папа, там же метель. Нет, я лучше еще книжки посмотрю.
— Это не метель, это — листопад. Ну, смотри, смотри, что с тобой поделаешь.
— Папенька, а птицы тоже похожи на листопад… когда летят, папа.
— Наверно.
— А с желтыми звездочками на груди — это клены?
Пейзаж 6
…
17 окт.
Вчера был у М. То ли он изворотливый, толи совсем несчастный. "Ох, разве до того теперь. Вы посмотрите, что делается. Этого нам лет на двадцать вперед хватит. Еще и детям хватит расхлебывать." — так и говорит.
А вы не печальтесь. Рано или поздно мы все обязательно будем счастливы. Вот что. Так я думаю порешим: вы приходите на днях на площадь. Если получиться, разумеется. Правда, приходите, думаю, не пожалеете. А то, что вы все дочка, дочка. Честь наша на чаше лежит. Или вот что, вам наверное денег нужно. Давайте я вам денег дам. Приходите право, если получиться.
Пейзаж 8
Соляная слякоть, месиво под ногами.
— Слышь, братан! Братан, погоди. Полтора рубля на газету, буквально…
— Во! Какой я тебе братан? Тебя чо, пальто мое кашемаровое с толку сбило? Здесь тебе не "Союзпечать". Иди себе!
Я тебе так скажу, может быть издалека, но нам то … и теперь, да и прежде. Только вид все, понимаешь, делали. Дружка перед дружкой. Во как заело! Так, что ты послушай меня послушай… А как ведь не вспомнить о тамошнем!.. Я тебе кратко в двух словах, а ты думай себе там как… Ничего ведь этого нет! Ага. А ты как думал! Именно ничего. Ты думаешь, я вру? А-а-а. А я то, как раз — вовсе нет. Впрочем, мне плевать, а только я-то знаю: ничего этого нету. Ни этой стекляшки, ни водочки тут, ни этого стола нету, ни того, ни того вон с красной рожей… ни того… — с фиолэтовой. Ни дыма тебе, ни потолка, ни прилавка, ни трех ступенек, ни окна, ни Гороховой там… и дальше тоже… Достаточно и того, что это-то перед носом — все пустое ништо.
Ты уж поверь, душа моя, мне. Это тебе ни какой-нибудь там буддист толковать будет или, скажем, охваченный солипсизмом козел. А Лука Платоныч врать да выдумывать не станет. Не тот человек. И все тут. Всякий скажет... и будет прав, вероятно. Ве-ро-ятно… , но… Так, что вот как камень лежит, так и я тебе и говорю. Мда… Нечего тут и думать… кто там… чего… Чего? А иди ты… На! На! Да, забери ты себе, чем сюда всю дорогу подруливать. Не обломится. Дай-ка сигаретку! Угу… Сплошь — пустота, бедолага. И беспокоит то она нас только своей избыточностью. А то чем же еще? Я это так и понимаю.
Я ведь почему тебе такое говорю? Ведь если правды не отыскать значит и нет ее промежду людьми. Все это греки, они везде людоеды! Они на греческих островах в древности жили и на лодках плавали. Налетали, хватали всех кого могли, в кандалы вязали. Потом свозили на свои острова и ели. И отсюда, с Украины, из России везли. Ото всюду. Их финикийцами называли — пучеглазые и горбоносые — все это греческие каннибалы. И вера греческая — людоедство кандальное. И православие их — людоедство. И у римских греков — тоже самое. Тоже самое, помяни мое слово. Что византийские, что апенинские — все одно каннибалы. И на телерадио в Останкино теперь греческие людоеды командуют, а за ними идут людоеды блатные — те, что могут изменять вид. И пока косоглазые, славяне и американцы от финикийских кандалов не освободятся, так порядочному человеку жить не получиться. Знаешь от кого я устал? Не знаешь! От них... От них... родимых. Ты меня понимаешь. Знаешь что такое чифиpь? Знаешь, как его пить надо. Должно два раза взойти, накрой крышечкой, когда отстоится отцеди, выпей и обязательно что-нибудь скушай, хлеба, картошечки, что-нибудь, потом весь день будешь ходить как заведенный, целый день ни одна сука к тебе не пpикопается, будешь ходить как вкопанный.
Дай сигаретку. Вот, у Колюни с Садовой случай был. Был он когда-то, пока здоровый еще, в Париже толи, или в Глазго… не помню. Не в том суть. Как-то под вечер настроение, говорит, такое определенное случилось. Можно сказать, затосковал. Осень, туман, чужие края, как тут не затоскуешь. Пошел беленькую поискать. Походил, поискал… ну, долго ли коротко и нашел, представь себе фарт такой? Ну, отворил, как водится, попробовал. В скверик пошел. Присел там. Еще приложился. Ну, видно же, даже с первого глотка, что паленая. Обидно конечно, но что поделаешь. Сначала все думал, что ничего, может пойдет, а она не идет и все тут. Вот зараза. А может опять таки тоска? Ну, чего себя мучить, поискал место поукромнее и вылил остаток возле стеночки кирпичной. Только собрался податься восвояси, а к нему тотчас их будочник весь в белом жилете, и в околоток его…Он и не понял по началу-то, что к чему. А главное, ну за что! Там уж растолковали. Они, видишь ли, поняли так, что он хотел их Bibliotheque Nationale подпалить, для того спирт на ее заднюю стенку аккуратно и лил. И по полной программе борьбы с международным терроризмом его в обезьянник.
Там уж разговорился. Глядит, а вокруг все наши — русские. Один — Мурат Аменов из Оша, другой с Сахалина, еще один из Адис-Абеба почернел, говорит, совсем от унижений здесь. Один с дуру на проезжую часть ненароком вывалился, этот — собачку какую-то у водосточной трубы описал, другой, у какого-то милого на вид господина денег взаймы на улице попросил. Тот дал, да тотчас же будочника подозвал. Еще и бранился на них, говорят, сильно. Весь околоток на вытяжку стоял, трясся, пока господин этот свои права качал.
И что ж ты думаешь? Всех и засудили тотчас. Это у них лихо поставлено, без всякой предвариловки. Так что засудили мигом на каторжные работы. Не-е, без разговоров. Колюня мой, за свой пузырь паленый… ведь хотел то всего, чтоб не траванулся какой горемыка… так целых две недели у них задарма скверы мел! А приставленный к нему опер по кабакам сидел, да через стекла щерился, как наш брат на сквозняке за ними их листопад подтирает. Так-то.
Я то все слушал его. Вдруг так мне тошно, так кисло внутри сделалось — да за что же они нас так ненавидят. Что мы мартышки какие? Что нет возможности им всей нашей правды доказать… А потом вдруг как осенило, словно кто крылом сверкнул над шапкой!
Ты вот теперь подумай: если даже там для русского человека правды не сыскать, то здесь ее не сыщешь и вовсе. А вот тебе еще: Если правды промеж людей ни там не здесь, туда ее в качель, нет, то… как бы это половчей… значит и не — про — меж — кого (чего) — ей — находится, понял. А значит, и нет нас вовсе и ничего нашего и здесь нет, а там и подавно.
А без правды все это чистый вымысел. И ты вымысел и я — вымысел тоже, и все наши горюшки — тоже вымысел чистой воды. Вот так, брат. И будь здоров! Кто знает, может нам это понимание в утешение дано? Так ведь спросишь кого — не ответит, а к себе самому обратишься, глядь, на том и поладишь. Дай-ка я у тебя еще сигаретку стрельну. Много что-то курить стал.
Эка шельма, лахудра, ты погляди, мать честная, что вытворяет! Вот и остается только удивляться. А и то ништо… Ну будь…
Да, это еще пол беды, что ничего этого нет… это ведь и понять и привыкнуть можно, а вот от того, что ничего этого и не будет…
Тут, понимаешь, Сеня, я и сам нет-нет да вздрагиваю. Нехорошо вздрагиваю. Один раз даже во сне кричал и плакал, и когда проснулся, тоже плакал. Понимаешь?
Ну, будь, будь, давай … !
Сейчас, сейчас, солнышко, сейчас пойдем, ой, не буди. Не тревожь его. Ну, щас, мы скоренько. Ну, хорошо, уже идем, сестренка… Сень, давай-давай, вставай, поднимайся. Сень! Устал человек. Во как устал. От вас от всех так далеко устал…
Пейзаж 4
На западе еще свет, отраженный в пролитом молоке, падших века назад священных коров. Всего стада. Бока туч — непостоянные и неприкаянные обелиски их смутной памяти по ним, не способной вмещать помногу, но многого и не надо бы.
Недвижима темная мерзнущая зелень, теснящаяся к пепельно-голубым прожилкам тополиных ветвей. Они как опадающий взрыв или взмах руками без адреса брошенных вверх? в стороны? Сквозь, с юго-запада фиолетовый, то вдруг нестерпимо неуловимый розовый и восходящий шлейф, затуманенных дальних высот, накрывающий и дома и все, все накрывающий все.
Ущербленая золотая внутренним электричеством мозаика византийских стен — как голубой глубокий вздох, мгновение перед глубочайшим отворяющим вздохом. Восходящим, дурманящим запахами вне времен.
Значит все-таки
скоро
скоро зима !...?
Это не спроста. Так только кажется. Ведь все отмерено и никто не виноват. Э-э, нет. Этого могло бы и не случиться, если бы... Если бы — у каждого свои собственные. С этим и отходят ко сну. Кто — к постоянному, кто — к окончательному. Случилось.
Случилось. И иссякающими струйками потери тепла
в морозном нерофиолете небесного конуса —
соляные пески времени шуршат
над запрокинутой головой.
21 авг.
М. говорит что пора. 26-го будет поздно, говорит. Взять бы его да обменять на мешок канадской пшеницы. А то ведь мы так никогда не доберемся до сути. Ангел мой, подожди, повремени, дай оглядеться. Ну и что же с того, что поздно, что же с того, что пора Я и сам ему говорю, что хватит. Он бы лучше поменьше заведывал где-то там провиантом. Мерещится площадь, постоянно мерещится площадь. Я на камне, на бронзовой лошади, а к парапету бежит престарелый чиновник и ругает меня вслух не оборачиваясь, сумасшедший! Надо было просто дать ему денег.
Тик-так. Тик-так. Повторение он же полумрак. А ведь вчера было полнолуние. В каждом переулке, и в тех, где нет ни одного фонаря, и окна темны, и сонно курятся трубы над низкими крышами в снеге. В каждом тротуаре: скрип-скрип, скрип-скрип... Крыши — сугробы. Выдох — кипяток крутой. Скрип-скрип — отдается в скособоченных стенах. "Вырастут доченьки, доченьки мои…" — за занавешенным зеленым плюшем окном во втором этаже. Скрип-скрип… Улица сворачивается кольцом кандальным — гуляй куда хочешь, все кабаки закрыты.
А у нас, сам брат, есть еще, еще больше четверти у нас... скрип-скрип, буль-буль под полою у нас.
Город, облитый золотом, за ним океан, за ним другой, и снова облитый золотом, колоссальные шары дворцов на диких скалах, вниз, вдоль мерцания, в мелкие туманы нижних этажей, все быстрее, снова ввысь к полусферам и призмам, касающимся юной нежности облачного оперения, все быстрее, снова океан и новый город, и белый океан в короне бордовых скал. Позолоченные статуи с раскрашенными глазами богов. Так быстро, так быстро, так не бывает, так быстро... что закрываешь глаза и снова открываешь, слезящиеся от рвущегося на показ никому счастья. Город, город, бесконечно великий город, потом великий океан, как тихие вдох и выдох. Здесь никто не живет, здесь только собираются жить, через миллионы лет, через миллиарды лет, кто доберется, кто найдет дорогу. А как же это скоро! Еще чуть-чуть, чуть-чуть, улицы наполнятся утром, звуки вымостят слух: "пробуждение! пробуждение!" — звонки, гудки, крики, рев, удары колокола, беспорядочный шум. Взойдет яркая звезда и звонким хрусталем рассыплется безмолвие гигантов. Вот-вот, сейчас, разрешиться, все разрешиться сейчас.
Тик-так. Повторяется полумрачное. Буль... призрачное, скрип... прозрачное. Выдох круче кипятка. Зубы скрипят как крошащийся лед. "Доченьки, доченьки..."
Около
О кольцо
О кол, ван Цо
колода Дца
О — колод , Цо — ван...
Колода
Мымры!
Мымры!
20 дек.
А так приходиться с онемевшими пальцами подкручивать заиндевевшие усы. Шинельный ворс и тот становиться дыбом. Хотел бы я "existe" вон тем полковником (п-к Прохоров)? Порхает на кобылке, и рота вроде даже подтягивается, когда приближается к строю. Так хотел бы или нет?
Да.
На одного флангового (с детства привык к "флажкового") дистанция. Взвод... налево-прямо... М. прав, с тиранией надо кончать! Поставить, наконец, все точки над i. Я ненавижу себя даже когда стою на вытяжку. Это раздражает. Дело во мне или в Государе?
Сейчас не знаю, а через некоторое время всем станет безразлично. А это значит, что именно тогда нужно сильно поверить. Во что бы то ни стало оставаться самим собой, как те абреки.
Да возьмите вы денег, и бога ради приходите на днях!
А в большом зеркале залива, наверное, все выглядит иначе: поручик К. кутается в суровый воротник, подкручивает правый ус и лукаво смотрит на скучающего полковника (personnne d'Etat-major ни слов, ни улыбки). Ресницы подбиты падшими снежинками. О чем, бишь, там этот поручик К.? "с тиранией надо завязывать, когда эта скотина даст отмашку, слишком далеко, кто потом будет перед кем шапки ломать, сумеет ли семен вырин стать гражданином свободной россии"?
Мойры вонючие, злобные мойры, будьте прокляты, нежить! Окольцован! Окольцован!
О! оО! ооО! Черным крылом! Черным крылом!
О о о ! — уже нисходящее.
Зубы скрипят как крошащийся лед.
В печальных глазах матерого клоуна не найдешь и доли...
Стал. Ровно вытянулся весь, столбенея морозным хребтом. Стал. И повалился на бок, словно так и было. И не надо трогать.