День — это маленькая жизнь, и надо прожить её так, будто ты должен умереть сейчас, а тебе неожиданно подарили ещё сутки… (М. Горький)
Самый, пока что промозглый и ветреный день «новорождённого» октября, неумолимо клонился к вечеру, и Кленовая улица, вместе с её маленькими однотипными домишками и «обнажёнными» деревьями, растущими по краям дорог, погрузилась в сонную тишину, какая бывает только по вечерам, когда гул суетности смолкает...
Октябрь имеет такую особенность ¬— быть необыкновенно заметным, причём во всём — во внешнем облике города, в укладе жизни, в русле бытия. Так и сейчас, октябрь читался на лицах случайных прохожих, сквозил в разговорах и ничего не значащих фразах.
Частые дожди, которые по праву полагались этому месяцу, жестоко били по щекам, отбивали мелодичную дробь на оконных стёклах, разбиваясь о поверхность холодными брызгами. Северные ветра, нависающие вдалеке, таинственно темнеющие тучи, неповторимый запах опавшей листвы, шуршащей под ногами — всё это, как-то незримо вселяло чувство ностальгия и лёгкой меланхолии…
Стекло в старой деревянной оконной раме, с которой стала облазить белая краска, дрогнуло. Маша Вишневская вздрогнула и проснулась. Тонкая, зыбкая грань её сна была разрушена.
Уснула она, читая библиотечную книгу, где скотча было больше, чем самого содержания. Сама же девочка выглядела день ото дня не лучше — сероватый оттенок кожи становился всё более заметным, под карими, уже не искрящимися жизнью и радостью, глазами, залегли тени, когда-то круглые щёки впали. Единственным, что всегда отличало Машу, это яркие, преждевременные веснушки, усыпавшие её нос и щёки. Они были той тончайшей, почти порвавшейся нитью, соединявшей Машу с прошлой её жизнью…
Девочка приподнялась на тонких, бледных руках, облокотившись спиной на подушки. Оглядевшись, она вдруг с немым восторгом осознала, что за столько дней впервые уснула. Каких-то два часа никогда прежде не приносили ей столько радости, столько восторга, столько свободы, почти невесомости. Как она соскучилась по этому ощущению пробуждения, когда тяжесть реальности ещё не сдавливает, словно в силках, но ты уже способен всё трезво осознавать.
В доме было тихо, лишь по комнате разносились звуки падающих капель дождя да равномерное тиканье настенных часов. Какая-то неясного происхождения тоска сменила в Машиной душе ту моментную радость. Может быть, виной тому был частый дождь, или вечное недомогание, или простое, душащее девочку одиночество. Оно не давало покоя ей уже много дней, сотни минут, тысячи секунд, казалось, всё это можно было сосчитать. Всё было так просто…
Мечты, желания, страхи былых дней неумолимо исчезали с каждым днём — в них просто не было толку. Когда Маша вслушивалась в ритмичные удары своего пока живого сердца, она забывала всё, считая удары и безмолвно гадая, сколько раз ей суждено ещё услышать этот глухой, пустой звук. Сколько суждено, сколько осталось? А если бы не…?
Маша уставилась в потолок, не давай горестным ручьям слёз литься по щекам. Своё она выплакала давно, теперь оставалось лишь ждать, ждать, ждать… В конце концов, у неё ещё осталось время. Да, его немного, но ведь она может успеть ещё обнять уставшую, выбившуюся из сил мать, которая чахнет вместе с дочерью…
Никогда ещё Маша не испытывала подобных чувств к матери. Когда ей было четырнадцать, когда жизнь ещё била ключом, когда было много амбиций, которые, казалось, вот-вот воплотятся в реальность, она так часто не могла понять маму. Не могла или не хотела понимать. Это тот противоречивый возраст, когда подчас видишь очевидное, тебя посещает мысль, что готова горы свернуть, а этих твоих благих намерений просто не понимают, не видя той истинны, которая так чётко вырисовывается перед тобой.
Сейчас всё уже прошло. Маша чувствовала себя намного старше своих лет. Обычно, такое прозрение наступает ближе к старости, когда мирские страсти угасают, и ты можешь беспристрастно оглядеть свой пройденный путь. А Машка видела всё это сейчас, когда ей семнадцать. У других это возраст ошибок, многочисленных вопросов, непонимания, первого опыта и просто расцвета сил. В семнадцать дальнейший путь так хорошо простилается перед твоими ногами, как бы лукаво маня ступить на дорожку… Вот ты расправляешь прекрасные, белоснежные крылья, и тебя обуревает чувство легкости. Как хотела Маша хлебнуть этого сладостного воздуха жизни, молодости, свободы, а вместо этого её удел сидеть в кровати и читать книги. Словно почти всю самую насыщенную, сочную часть её жизни взяли и вырезали. Больно…
Обычно в минуты долгих размышлений, тягостных дум и поиска понимания приходит оно, такое будоражащие, такое яркое озарение. Раньше подобная мысль даже не рождалась в голове Маши, сейчас же она как будто поняла, во что она может вложить свои уходящие силы.
«Люди приходят и уходят, а память, как неизменно вечное, остаётся» — подумала Маша, откидывая одеяло. Словно последние силы разлились по всему её телу. Девочка встала. Немного непривычное чувство, ведь уже несколько дней она не поднималась с кровати, не касалась ступнями старого, потёртого временем, ковра. Но это было неважно. Одна лишь мысль тупо билась в мозгу… Эта мысль, это «просветление» занимало её как ни что другое сейчас.
Подойдя к столу, где стоял компьютер, она, наконец, чётко поняла, чего желает. До этого всё было так расплывчато, теперь же, словно из запутанной мозаики, она сложила картину. Дневник...
Нужды в нём у Маши не было никогда. Раньше были подруги, приятельницы, соседки-ровесницы, с которыми она делилась многим, порой даже сокровенным. Сейчас их словно и не было. Её боялись, словно прокажённую. На себе ей приходилось ловить презрительные взгляды, как будто она в чём-то виновата. А Маша просто умирала в одиночестве. Теперь нет подруг, все они точно вычеркнули её из своей жизни, вырвали исписанную зря страницу книги…
Возможно, дневник не был самой блестящей идеей Маши, не был таким желанным выходом, был лишь туманным и нечётким решением проблемы, но в душе девочки уже не было места, чтобы давить в себе слёзы, появляющихся из-за палитры разнотонной печали и грусти… Делиться с матерью своим горем она не могла — лишь сыпать соль на «открытую» рану родителя, который готов жизнь отдать за здоровье дочери. Нет, с мамой делиться болью было бы бесчеловечно…
Теперь кончик стержня шариковой ручки навис над чистым листком бумаги. Ещё минуту назад желание начать писать дневник, взяться за создание собственного, абстрагированного от реальности, мирка буквально душило её, а теперь Машка просто и так глупо не знала с чего начать. Конечно, можно истерично выводить целые предложения, посвященные её сильнейшему желанию жить, облить листок простой общей тетради слезами и снова ничего не сделать… Нет, это так банально, так не свойственно Маше. Она наберётся повседневного мужества, возьмёт себя в руки, проконтролирует эмоции и выведет то главное, что хотела бы сказать… Это ни страдания, ни истерика, а слова о бесценной жизни, которая, словно песок, песчинка за песчинкой, необратимо ускользала у неё из рук. Удержать жизнь в своих хрупких, похудевших, бледных руках Маша больше не могла, это было не в её власти.
Сильно сгорбившись, нагнувшись над тетрадью, девочка вывела первые слова своего дневника. Предисловий не будет, она напишет истину, такую же чистую, как небо, не знавшее дождя.
Меня зовут Маша и это первые мои слова в этом дневнике. Я ровно так же не знаю, с чего начать и чем кончить. В такие моменты ты начинаешь осознавать, что кроме великих тайн мира, ты так же не знаешь очень многого, такого обыденного и жизненного, но в то же время неизведанного. Не знаю, не знаю, не знаю… Я не знаю, когда оставлю здесь последнюю запись, я не знаю, как она будет выглядеть и каково её содержание. Может это будет краткая запись, в которой лаконично будет изложено самое значимое, что мне хотелось сказать всем своим существом. Или это будет ода, большая и бессмысленная, такая же непонятная мне, как и цель моей короткой жизни…
Я боюсь смерти, и не имею даже самого нечёткого понятия, как она ко мне явится. Может во сне? О да, я об этом мечтаю. Ни мук, ни лишних страданий для меня и для матери. Всё так быстро кончится, что не успеешь понять, где конец земной жизни и начало пустоты смерти. Иногда жаль, что не знаешь, что там, за занавесом тайны, задвинутым для любопытных человеческих глаз.
Идут сейчас минуты, а меня не покидает чувство несправедливости. Ну когда, КОГДА я успела так нагрешить, что меня лишают жизни тогда, когда она так нужна. У меня мог быть скоро выпускной, мои одноклассницы, такие же, как я девчонки, ровным счётом не лучше меня, за один вечер перевоплотятся в красавиц. Возможно, кому то из них на этом празднике жизни признаются в любви, и это будут самые желанные для них слова. А я…а я буду лежать здесь, тихо исчезать, всё больше превращаясь в тень.
Да мир вообще несправедлив! Когда-то, мне было двенадцать, я была ещё здорова (или мне это казалось, не знаю), мама не пустила меня вечером гулять. Сказала, что опасно, ведь темнеет. А вместо того, чтобы лишний вечер посидеть с мамой вместе, выпить горячего чаю, почитать книгу (как они мне сейчас надоели!), я устроила скандал. Сколько я тогда наговорила лишнего, а надо было лишь подойти и обнять маму, мою мамочку… Но суть не в этом. Я сказала, что она не справедлива ко мне, а в ответ услышала ясную, как солнце утром, фразу: «Мир вообще не справедлив»… Четыре слова, а правда нашего мира преподнесена была мне, как на изысканном блюде. Да, несправедливости хватает в наше время… Ты тонешь в несправедливости, она тебя засасывает, точно зыбучие пески, а ты этого не понимаешь.
Маша глубоко вздохнула. Сил уже оставалось мало, воздуха в лёгких тоже, и девочка, отодвинув ящик стола, спрятала дневник подальше, в ненужные бумаги. Когда стал виден один корешок тетради, Машка решительно задвинула ящик и повернула лицо к окну. Шторы не скрывали маленькую часть окна. По стеклу прокатилась капля дождя, точно такая же, как и та слеза, что огибая линию рта, зависла у девочки на подбородке.
***
День выдался снова пасмурным, однако дождь был редким и слабым, словно сил в нём оставалось не больше, чем в Маше — ровно на одно дыхание…
Девочке казалось, что её нервы, словно натянутые туго струны — ещё чуть-чуть, неосторожное движение тела, сдвиг секундной стрелки, один лишь вдох и струна лопнет. Лопнет и будет не подлежать восстановлению. Маша сжала в кулак руки, моля лишь об одном — о терпении.
Сейчас всё — дождь, скрип половицы, щёлкнувший дверной замок — доводило ее чуть ли не до сумасшествия. Она неделю не спала, не сомкнула глаз, а так хотела. Минута сна лишила бы её мук, которые обуяли её тело, но нет же… Она, как голый нерв, испытывала невыносимую муку, вырывающуюся стоном при каждом звуке, движение, прикосновении. Ей хотелось крушить, ломать, царапаться и кусаться, бить беспощадно того, кто первый сунется к ней в комнату. Лишь только это могло облегчить её страдания. В ней смешались боли физические и душевные, и неясно, что приносило её больше терзаний.
А между тем, сегодня утром в дневнике появилась свежая запись:
Я никогда не могла даже подумать, что больше всего на свете могу возжелать сон. Я в этой жизни хотела всего и много — красивых платьев, которые ни я, ни мама не могли позволить на одну медицинскую зарплату, и больше карманных денег, и прочее, такое материальное и приземлённое. Я злилась, когда на праздники рано засыпала. А сейчас бы последние дни жизни отдала за сон и не пожалела о выборе. Я могу сколь угодно закрывать глаза, погружаться в думы, а результат всегда один — я превращаюсь в голодного, лишённого воли пса на цепи… Он нуждается в пище ровно столько же, сколько я в сне.
Вчера приходила медсестра — в такие дни я бываю особо зла, ведь она так неумело ставит капельницу, едва попадая в вену, я испытываю дополнительную боль. Не понимаю, зачем продлевать мои мучения, почему бы не сделать лучше всем — и мне, наконец, освободив меня от кандалов болезни и бренной земли; и мать, которая не может уснуть, чувствуя мои боли почти как свои; и медсестру, которая уже замучилась ходить к нам на дом и понимать, что с каждым визитом я ненавижу её всё больше.
Нет, всем определёно было бы легче. Лишить себя жизни? Да, я бы хотела, желала, мечтала об этом. Всегда думала, что за жизнь надо бороться до конца, надежда «умирает» последней. А сейчас у меня нет ни веры, ни надежды, ни сил. Вернее нет… Вера осталась у меня. Иногда тонкий слой сил кончается, и я начинаю беседовать с Богом. Не знаю, может он глух или нем… Или просто не хочет слышать меня. Определённо, он прав. Я слабая, я не имею права так говорить! Я не единственная, кто умирает от рака, в то же время теряю мужество и начинаю паниковать, поддаваться страху…
…Маша прикрыла глаза, вслушиваясь в равномерное биение своего сердца и тиканье часов.
В дверь позвонили. Маша нервно дернулась от резкого звука, снова боль расползлась по её телу. Она заранее возненавидела того, кто, ничего не подозревая, стоит за дверью.
Щёлкнул замок, и послышался звонкий девичий голос, почти уже позабытый Машей. Голос манерно растягивал слова, округляя окончания слов. О нет, только не Настя…
Сегодня, когда дождь прекратил капать, я вышла на лоджию. На окнах повисли капли дождя, словно уставшие сползать вниз по гладкой поверхности. Я взглянула на улицу, и осознала, что вижу знакомую чёрноволосую макушку. Слёзы и зависть начали душить меня. У Насти были такие восхитительных блестящие локоны волос, густые и мягкие. Ветер даже с каким-то наслаждением играл в прядях, взлохмачивая волосы девочки, заставляя ту их снова и снова поправлять, лёгкими движениями откидывая назад.
Моя бывшая подруга…Мы с ней всегда сидели вместе за партой, молча, совершенно не обращая внимания на учителя, «беседовали» через простой листок бумаги, где что-то с интересом «обсуждали», переписываясь друг с другом.
Теперь Настя забыла ко мне дорогу, ну конечно, зачем ей увядающее растение, ведь у неё вся жизнь впереди, таких подруг как я будет ещё дюжина. А мне лишь остаётся смотреть на её волосы и вспоминать о том, что у меня тоже были такие, причём относилась я к ним, как к чему-то полагающемуся мне по праву. До химиотерапии. Сейчас только несколько уродливых клочков и бежевая шапка…
Я хотела окликнуть Настю, позвать или просто махнуть рукой, но что-то меня остановило… лучше не надо. Я лишь взглянула ей в след и ушла с лоджии. Больше туда я никогда не выйду.
— Настюша, — послышался усталый голос матери, немного охрипший ото сна — видимо она задремала. — Маша спит сейчас, ей нехорошо…
— Нет, — слабо крикнула Маша. Она плотно сжала веки — зачем, ЗАЧЕМ она сейчас это сделала?
Несколько шагов, повернувшаяся ручка двери и вот Настя, такая знакомая и когда-то близкая, стоит на пороге, нервно теребив в руках шелестящий кулёк с зелёными яблоками. Как видно, она не забыла, что именно их Машка так любит.
— Перестань… — выдохнула Маша, одним взглядом моля перестать шелестеть кульком. — Садись… — кивнув на ближайший к кровати стул, девочка прикрыла глаза. Это было выше её сил, смотреть на такую пышущую здоровым румянцем Настю, смущённую и испуганную при виде Машки, сильно изменившейся со времени их последней встречи. Не в лучшую сторону…
Настя, словно не решаясь войти в комнату, так и стояла на пороге, вглядываясь в лицо Машки. Даже с закрытыми глазами, не видя выражения лица бывшей подружки, Мария ощущала смесь сострадания и презрения, застывшее маской на прекрасном лике черноволосой Насти.
Снова душат эти слёзы ненависти, но не к Насте, а к себе, к чудовищу…Она страшится меня, боится заболеть, заразиться этой ужасной «проказой»…
— Входи же, я не заразна… Я просто больна, — обыденным тоном произнесла Маша, даже попыталась улыбнуться, но, как видно, зря. Вышла саркастичная гримаса.
Настя тихо вошла, положив яблоки на тумбочку у кровати. Села и опять молчание.
Минута… ещё минута… пять… Казалось, внутри Маши тикали часы, а Настя всё так же въедливо вглядывалась в когда-то знакомое лицо, сейчас его не узнавая. Быть может, сейчас её посещала мысль, что постучалась она не в те двери, что пришла к ранее незнакомой девочке. Нет, нет, определённо не с ней она сидела за партой, ходила в парк и делала вместе уроки.
— Ну что же ты молчишь? — Маша попыталась придать голосу возможную мягкость, но раздражение всё же пульсировало, как не пыталась она его скрыть.
Настя неуютно заёрзала на краю стула, наконец оторвавшись от своих мыслей. Ещё немного помолчав, девочка наконец перевела взгляд на ковёр, и заговорила. Маша подметила, что смотря на лицо подруги, Настя не могла промолвить и слова. Конечно, оставалось неизгладимое впечатление…
Но не прошло и десяти минут, когда Настька, следуя своей давней привычке, заламывала руки, подняв взгляд куда-то к потолку, и рассказывала всё новые и новые подробности о своём маленьком щенке. С каждой фразой, с каждым словом она становилась более оживлённой, вглядываясь в паутину трещин на потолке. Перед её глазами вставали образы того, о чём она рассказывала, и настолько вошла во вкус, что всё говорила без умолку, похоже, совсем позабыв о Маше. А последняя лишь терпеливо, прикрыв глаза, невнимательно слушала гостью. Но…это было гораздо приятнее, чем если бы Настька начала расспрашивать о здоровье, как это делали редкие проведывавшие её люди — классная руководительница, две девочки из её класса, мамина подруга и конечно же медсестра. Но как видно, Маша ошиблась.
— Ой, что-то я совсем заболталась, да и тебя утомила, — наконец лучезарно улыбающаяся Настя перевела взгляд на Машку. — Лучше расскажи, как ты? Как твоё здоровье? — добавила девочка тоном светской беседы.
Маша долго оценивающе вглядывалась в лицо Настьки, пытаясь понять, что могло её когда-то давно, ещё во втором классе привлечь в этой девочке, которая сейчас, всё так же улыбаясь, глядела на подругу в ожидании ответа и совсем не понимая чувств Машки. Почему это что-то хорошее, что могло «зацепить» Марию в девочке, сейчас, скорее отталкивало и раздражало, чем привлекало.
— Я отлично себя чувствую… Всё просто замечательно, разве это не заметно? — поднявшись на локтях, Маша сощурившись и недобро поблёскивая щёлками глаз, уставилась на Настю. Грудь Марии быстро вздымалась и опускалась.
— Прости, я понимаю, ты не хочешь об этом говорить… давай лучше я кое-что забавное расскажу тебе о нашей классной руководительнице. Недавно на биологии… — быстро нашлась Настька, немного сбитая с толку сарказмом подруги. Но её вдруг грубо оборвала Маша.
— Прошу тебя, уходи… Уходи сейчас же… Я ничего не хочу забавного и мне совсем не интересно слушать то, что ты мне сейчас скажешь. Уходи, сделай милость!
Настя обижено встала на ватных ногах. С её лица ушёл румянец. Мария словно дала ей пощёчину. Теперь настал её момент вспылить, но она, лишь яростно взглянув на Машку, вышла из комнаты, плотно закрыв за собой дверь.
Машке вдруг стало тошно от самой себя, и она прикрыла лицо ладонями, стараясь уйти от реальности. Зачем же она так грубо обошлась с Настей? Разве она виновата в том, что Машке сейчас так мучительно и обидно слышать о полной ярких моментов жизни её одноклассников? А Маша лишь оставила о себе неприятное воспоминание, скорее всего последние, которое будет в памяти у Насти о бывшей подруге…
В комнату постучали. Поняв, что мама сейчас обязательно начнёт её расспрашивать о том, почему Настя так быстро выпорхнула из комнаты дочери, Маша притворилась, что спит, повернувшись спиной к двери. Из-под плотно сжатых век предательски вытекла слеза.
Мама немного постояла на пороге, с жалостью посмотрев на тельце, укрытое одеялом, таким на первый взгляд тяжелым для исхудавшей дочери. Она всё понимала, всё знала и всё чувствовала, но ничем, НИЧЕМ не могла помочь ей… Безмолвная, долгая пытка для родителя, где нет места слабости…
***
Маша сидела на кровати, укрыв себя с головой одеялом. Ей было жарко, щёки раскраснелись, а на лбу выступил пот, такой же, как и тот, стекающий у неё по спине. Девочка с такой силой впилась зубами в губу, будто хотела прокусить её насквозь. Но она это заслужила… За грубость, за испытываемую злость к Богу, к своей «погибшей» и, казалось, уже не подлежащей восстановлению, вере; за зависть ко всем, кто продолжает и будет ещё долго жить. Месяцы, годы, а может и целые десятилетия… Болезнь словно вычерпала из неё всю доброту, всю душевность и сердечность, оставив сплошную пустоту и редкую тьму…
Сегодня, даже после трёх часов сна, которых она ждала, словно чуда, Маша чувствовала себя разбитой. Острых болей не было, лишь привычные неотъемлемые недомогания. Но глубокая душевная рана оставалась кровоточащей, словно стигматы, уже давно, напоминая о себе почти физической мукой.
…О скольких поступках мне ещё предстоит пожалеть, сколько мне ещё безмолвно придётся мучиться гложущей меня совестью… и, набегающими волнами, слезами. Это последнее, что осталось во мне, как в человеческом существе. Мне стыдно за всё, что делаю. За каждый свой слабый, неумелый шаг, за каждое слово. Это всё так глупо…
И снова себя жалею себя, утираю слёзы с пока тёплых щёк. Я ловлю себя на мысли, что уже на протяжении которой записи сочувствую сама себе. Мне жаль себя и свою загубленную жизнь. Я, словно над осколками разбитой вазы, сижу над своей затравленной душой, ожидающей освобождения. Это факт, неоспоримая аксиома моей судьбы. Увы… Как бы трагично и пугающе не звучало это.
Но ведь это мой дневник, у меня нет человека, которому я могла бы передать часть своего непосильного креста… Этот дневник некоторое место, где я могу кричать от боли — в жизни позволить не могу. Когда очень больно, сжимаю зубы. Я не хочу, чтобы мама мучилась вместе со мной, она ведь и так плачет всё время. Но мне не жаль её — жалеют слабых, а она вместе со мной прошла весь этот тернистый путь…От начала и до самого конца. Она уже подобие человека, так устала, выбилась из сил. А я…а я чудовище…
Звонила Настьке уже три раза, извинялась, просила прийти. А ей всё некогда. Завтра, послезавтра, через неделю… Я чувствую, она меня боится, как и все, как и я. Я сама себя боюсь, глядя в зеркало, не находя сходства с той, кем была я когда-то. Красивой, здоровой… Только мать не страшиться моего вида, привыкла уже. Будь я даже изуродована шрамами, она всё равно меня любила бы меня, я ведь её дочь, её частичка, её цветок, который она, оберегала от обжигающего солнца и холодного дождя. Берегла и не смогла спасти. Нет, нет, нет…Я не виню её, она делала всё, что могла… А когда стало ясно, что меня не спасти, что слишком поздно, она лишь бессильно упала, моля меня о прощении — она не в силах подарить мне жизнь. Что я тогда испытала, не хочу это вспоминать… Это самый страшный день в моей жизни. Такие воспоминания лучше прятать в самый дальний, тёмные и неприметный угол своей души, они ни к чему в моем и так разрушенном мире…
В комнату постучали, и вошла мама. Она выглядела уставшей. Почти все волосы стали седыми, тонкими и безжизненными. Они были скупо завязаны в узел, из которого выбивались несколько прядей. Под глазами появились тени, почти такие, как и у самой Машки. Лицо, когда-то румяное и улыбчивое, сузилось; глаза остекленели, как будто у куклы. Вся её несчастная сущность лишилась желания жить. Маша понимала маму, и оттого, что она главный источник материнских переживаний, всё чаще думала, что лучше бы её вообще не было. Просто так, она бы не родилась, и не страдала бы сейчас, как страшная грешница, и мать оставалась такой же круглолицей цветущей женщиной.
Машка стянула с головы одеяло. Всё её лицо было красным и жутко вспотевшим, по линии лица текли капли ни то слёз, ни то жаркого пота.
— Мама…— проговорила Маша слабо.
— Кушать хочешь, девочка моя? Я сварила такие любимые тобой вареники с картошкой. Врач, конечно, запрещает есть их, но несколько вареников не нанесут существенного вреда… — проговорила мама, похоже не услышав слабый лепет дочери.
— Мама…— повторила Машка, на тон выше. Она знала, что давно пора это сделать.
— Что-то случилась? Ты себя плохо чувствуешь? — лица мамы коснулась тень страха и нескрываемого волнения. Глаза женщины заслезились. Она сделала несколько шагов к Маше, присела около её кровати и стёрла сухой холодной ладонью со лба девочки пот.
— Нет, я просто…— Маша замялась. Когда ей казалось глупым просто взять обнять маму и сказать ей, насколько сильно она её любит. Но сейчас ей осталась так мало тепла и улыбок подарить маме. — Мамочка! — Маша кинулась маме на шею, крепко обняв её, уткнувшись носом в плечё, вдыхая какую-то неразличимую смесь запахов, ароматов уютного дома и сытной еды. Девочка постаралась вложить в объятие всё то, о чём молчала и, наверное, уже никогда не скажет — нежность, ласку, доброту, безграничную любовь и благодарность за своё рождение. Да, она рада тому, что была рождена на этот свет, сколько бы боли она сейчас не испытывала. Она счастлива, что смогла испытать на себе ласковые лучи солнца, пыльный тёплый майский ветер, пройтись босиком по густой зелени, усыпанной после холодной ночи прозрачными капельками-слезинками росы. Такая же «роса», только солёная, орошала девочкины щёки сейчас.
— Я ни о чём, слышишь, мама, ни о чём не жалею! Спасибо тебе за то, что ты подарила мне эти годы моей жизни. Я познала многое — и дождь, и снег, и тёплое солнышко. Это уже не мало, ведь так? — Маша отпустила маму, вглядываясь в её заплаканное лицо, и улыбнулась, впервые за столько времени. Улыбнулась по-доброму, ласково, как может улыбаться лишь человек безупречно счастливый. Были бы у неё пухлые щёчки, то на них непременно появились бы «ямочки». Мама закивала, а потом спрятала лицо в ладонях. Её спина в домашнем цветастом халате затряслась.
— Ну что ты, милая? Ну что же ты, родная? Не нужно плакать, не надо… Ну не плачь же, мне больно от этого! — крикнула Маша, снова обнимая мать.
Они обе, как почти потухшие свечки в кромешной темноте, лишались сил и упивались этим. Хотелось кричать от безысходности, но это ничего бы не изменило, всё осталось бы по-старому.
Мне страшна смерть, в каком бы обличии она не пришла ко мне, не постучалась в двери. Даже спокойная смерть не даст мне покоя. В моей голове не укладывается та мысль, что очень скоро я больше не смогу посмотреть в окошко, посидеть на балконе, греясь в редких в октябре, солнечных лучах, просто обнять маму.
Говорю, что смирилась, а лишь вру сама себе. Эта ложь унижает меня в собственных же глазах. Наоборот, чем больше себя убеждаю, тем чаще ловлю себя на мысли, что панически боюсь смерти, этой свободы, которую мне предстоит изведать. Не хочу, не хочу, не хочу, ну несправедливо это всё…
Сколько мечт, планов и желаний были жёстоко разрушены болезнью, каким-то недугом. У меня могла быть жизнь, а её не будет ни-ког-да. И не понятно за что и почему….
Факт моей смерти не уживается во мне, я не могу понять смысла во всём происходящем. Боюсь. Очень…
— Мама, когда…— Маша сглотнула. Она никогда ранее не озвучивала это вслух, сколько бы о том не думала. Возможна, эта фраза резала и ей, и матери слух, но это было неоспоримо. Когда-то это произойдёт, может завтра или через неделю. А возможно и сегодня вечером…Кто знает? Но сказать она это должна, или просто думала, что должна… Вот и во рту пересохло, а горло сдавила незримая удавка, но девочка пересилила себя. — …когда я умру… Я всегда хотела щенка, но ты знаешь, у меня аллергия. Возьми его для себя, он будет тебе напоминать обо мне. Пусть будет пушистый и маленький, как на обложке моей тетради. Ты мне обещаешь?
— Зачем он мне? — пожала плечами мама, приобнимая Машку за плечи. — Мне всё не в радость будет…
— Нет, ты возьми, прошу! Ты же знаешь, они такие игривые и живые… Пожалуйста!
Мать взглянула в блестевшие горячим, сжигающим дочь изнутри желанием, глаза и кивнула. Она возьмёт именно такого, кого её Машенька всегда хотела. И перед ней всегда будет стоять этот взгляд, полный надежды и не потухающей жизни…
***
Сонливость и слабость вместе с невыносимой болью охватили Машино измученное, уставшее тело снова. Она лежала с плотно сомкнутыми побелевшими губами. Боль, пульсировавшая по всему телу, заставляющая каждую её клеточку задыхаться, держала её в напряжении. Широко раскрытые карие глаза с лишённым действий зрачком, были устремлены куда-то в потолок — с каким-то немым упрёком, девочка словно видела не потолок, а нечто иное, не заметное чужому глазу.
Машка залезла рукой под ночную рубашку, и, нашарив где-то на груди крестик, крепко сжала его в бледной ладони так, что края его впились в плоть чуть ли не до крови. Сейчас она искренне недоумевала, почему её не слышит Бог. Может его нет? Вовсе не было никогда, и это лишь простое слово, в которое вложили больше смысла и глупое почтение, чем оно того стоит?
…Мама говорит, что смерть у человека всегда зависит от того, как человек прожил жизнь, и мне нечего бояться. А я думаю иначе… Я всегда старалась помочь тем, кто нуждался в помощи. Порой бывает, что ужасные грешники, до конца жизни так и не осознавшие своих грехов, умираю легче и быстрее, а я, не успевшая ничего толком сделать на земле (ни доброго, ни плохого) испытываю муки, сгораю заживо… А хочется умереть во сне, хотя мне пугает эта мысль — засыпал, когда ещё перед тобой всё было, такое светлое и знакомое сердцу, а уже не проснёшься. Но… в этом случаи я испущу дух спокойно… Хочу умереть с улыбкой на лице. Я думаю, маме от этого станет легче… Я боюсь оставлять её одну…
Иисус смог пройти через физические муки и моральные унижения, борясь за веру, так и не испытав при этом хотя бы секундного облегчения. А Маша… Но она простая девочка, к чему её эти страдания, когда готов бежать от боли без оглядки, а не знаешь куда и как бежать. Это несправедливо и бесчеловечно для ни в чём не повинной девочки…
Маша сползла с кровати без лишнего шума, встала на четвереньки… Так было легче, ведь боль начинала разливаться по всему телу, не давя на какой-то определённый участок истерзанного раком тела. Вернее это уже не тело, это тень, слабый след, в котором всё ещё нелепо трепетал огонёк жизни. Она подползла к иконе, и, подняв взор, застланный болью, стала читать про себя молитву. Она постоянно останавливалась, забывая нужные слова и заменяя их своими. Ничего подобного Машка никогда не делала — она молилась так искреннее, так правдиво, забыв напрочь о боли. Перед ней теперь был только он… И она говорила ему всё то, о чём молчала, о чём порой не смела подумать. Говорила всё, что приходило в голову, искренне умоляя снять эти муки с неё.
— Прошу… — снова всхлип, вздох. Она задыхалась в своих слезах, стонах. — сними…. сними же с меня цепи боли… Я никогда не согрешу… я не буду… сними, молю тебя, ну услышь же меня, ты мне нужен сейчас…
Боль становилась сильнее, ведь столько сил уходило на эти покаянья и слёзы, тяжёлые вдохи и хриплые выдохи. Теперь сквозь крепко сжатые зубы, Машка продолжала всё снова и снова молить об одном.
…Я никчёмная, пустая. Я жалею себя, плачу над своим горем, словно первая, кто погибает под тяжестью своей ноши. Это отвратительно, я сама себе опротивела — я не способна донести крест, постоянно падаю, спотыкаюсь. Но… всё что есть, всё, ВСЁ моё. И эта болезнь, и боли, и просветы, и редкие моменты, когда можешь спать. Я ничего не отдам — да, я жадная. У меня отняли здоровье, пусть хоть мои муки и последние дни останутся со мной…
Когда буду умирать, поставлю в этом дневнике большую жирную точку в знак того, что пока жива, что ещё существую…. Именно существую, ибо последние моменты моей жизни нельзя связать со словом «живу». Скорее существую в этом мире, как существую бездушные предметы…
***
Маша уснула поздно, когда уже светало. В небе гармонично слились тёплые оттенки восходящего, но не до конца «проснувшегося» солнца и краски, не сошедшей с пьедестала ночи. Её крепкие сети всё ещё сдерживали горожан, не давая проснуться. Весьма необычно, что до сих пор нет огоньков зажженных окон в новостройках и ветхих лачужках, даже неоновая реклама не светится с прежним бесстыдством… Среди лёгкой, невесомой, голубой дымки неба виднелась всего одна звезда, которая приоткрывает свой лик всегда первой. Утренняя и вечерняя звезда — Венера…
Нехотя, словно продолжая сонно нежиться, солнечные лучи медленно наполняли комнату слепящим глаза янтарным блеском. Вскоре, резвясь и играя, ожидая, что же будет дальше, один луч упал Маше на сомкнутые веки, заставив ту во сне зажмуриться.
Сколько ещё солнечные блики беззаботно скользили бы по бледности впалых щёк, усыпанных веснушками, если бы не странный звук. Веки Маши дрогнули. Она распахнула глаза, в недоумении прислушиваясь скорее к себе, чем к посторонним звукам. Эти чувства, ощущения… Нечто почти забытое, имеющие отблеск нового. Словно не было болезни, этих месяцев мучений и боли. Сброшены стесняющие её оковы, нет больше цепей. Свобода…
Неужели она была здорова? Может сон? А может рай, за те страдания? Не задумываясь ни о чём — ни об условностях, ни о своих чувствах, рукой она потянулась к голове. Пальцы коснулись чего-то мягкого, шелковистого. Машка желала касаться этого всё время, не отпускать никогда, наматывать на ладонь, гладить… Такие длинные…Они, казалось, такими не были никогда! Девочка почувствовала странную тёплую волну, пробежавшую по всему её телу — от макушки до пят. Эти волосы — чёрные, блестящие, чистый агат…Она могла поклясться, что их не было, только вчера…Вчера?
— Господи… — облизав кончиком языка высохшие губы, Маша вдруг осознала, что сбита с толку, как бывает сбит набежавшей морской волной человек у самой кромки воды…Палитра чувств, палитра эмоций. Кричать? Да, конечно, никто, НИКТО не посмеет ей помешать!
Голос, такой яркий, такой чистый, словно кристально чистая вода ключа. Звонкий, живой, полный счастья и восторга. Упоения жизнью! Голос разливался по комнате, он не мог спокойно жить в её груди, как будто расширяясь с каждым вдохом, не давал её дышать… Дышать таким сладостным, таким желанным воздухом жизни!
В комнату вбежала мама, едва успевшая накинуть халат на ночную рубашку. Вид у неё был заспанный, волосы спутались, глаза расфокусированы. Но женщина была обеспокоена, и теперь глядела на дочь с недоумением, которая перестала кричать, и, румяная и оживленная, смеясь, смотрела на мать.
— Живая, понимаешь, я живая! Я здоровая! Столько сил, столько энергии! Мама! — Машка откинула одеяла и бросилась к матери. Неуклюже, споткнувшись о ковёр, она едва не сбила бедную женщину с ног. Маша заключила маму в объятьях, теперь скорее чувствуя, чем зная — эти объятия не последние в её жизни. Всё вспомнила, всё осознала, она поняла, что...
Машка, отпустив маму, которая как-то бессвязно журила дочку за безрассудство, вдруг взглянула в окно. Весна… весенние дни… воробушки, словно резиновые мячики, скачущие по карнизу. А ведь вчера был октябрь, полный печали и немого горя. Это ожидание смерти… А сейчас… О чудо!
— Мамочка, милая, прости за всё! Я иногда… нет, всегда! бываю такой глупой, сумасбродной, безумной. Но этого больше никогда не будет. Знаю, нельзя быть такой категоричной, никогда не говори «никогда», но сегодня я обещаю, что всегда буду прислушиваться к тебе. Я начну жить заново, с чистого, безупречно белого листа. Никаких ошибок, теперь только обдуманные шаги и полное отсутствие лишних слов! — Маша заплакала, приникнув к маме ещё сильней, только теперь в её слезах отражалась радуга. Слёзы счастья. — Ты мне веришь? Хотя нет, молчи, ничего не говори, я знаю, что веришь… Знаю, знаю, знаю…. всё знаю. Теперь знаю, для чего живу, знаю, что есть Бог и есть вера. Лишь ты и она всегда способна вселить надежду, силу и любовь… Так много и так мало.
— Что ты такое говоришь? — мама улыбнулась, вглядываясь в лицо дочери. Она никогда не видела дочь такой счастливой — её Машенька как сгусток солнечного света, брызжущий тёплыми лучами. — Маленькая моя…
— Господи, мама! Я ничего не могу тебе сказать — по — разному может быть. Но знай лишь одно: я люблю тебя, мама, как бы там ни было. И не только это… Сумбур, да? Понимаю, я словно сама себя слышу со стороны, каждое своё слово.
Наконец, отпустив маму окончательно, девочка кинулась к окну. Откинув штору и повернув маленькую ручку, девочка распахнула окно. Закрыв глаза, она вдохнула свежий апрельский ветер, ринувшийся ей на встречу. Когда-то в марте пронизывающий, он стал умеренным. Природа оживала на глазах, но как-то нехотя. Лучи солнца мягко падали на землю, поглаживая её, словно тёплой ладонью.
Да, это был сон, реалистичный, почти, что отрезок её жизни. Она прожила это ночное видение, прочувствовала от начала и до конца. Не сломалась даже тогда, когда смерть стояла за спиной. Маша её ощущала не оборачиваясь. Ощущала холодное дыхание, овладевшее её телом до самых кончиков пальцев. Холод, тишина, если не учитывать вой метели где-то вдали…
Всё это было позади, но, не смотря на это, вся жизнь успела промелькнуть перед глазами девочки. Может быть, юность и время ошибок для кого-то, но не для Маши. Учение на ошибках — это не слабое утешения тех, кто не может закрыть глаза на терзанья совести, это знак того, что ещё возможно изменить, если ни прошлое, так своё настоящее, созидать что-то радужное и приятное и себе, и окружающим. И время сотворение сегодняшнего дня пришло. Больше не будет стольких погрешностей, бесполезных фраз и эмоций. Она, семнадцатилетняя девушка, готова измениться, пересмотреть ценности и морали, то главное, ради чего жила. Мария больше не ждёт счастья от судьбы, она построит его сама, кирпич за кирпичом. Уже достаточно того, что она рождена, что глотнула воздуха впервые, когда-то очень-очень давно… или прямо сейчас? Она как свечка, потухшая, но снова зажжённая ярким пламенем…Пламенем жизни.
— Жизнь — ты прекрасна! — прошептала Маша, с восхищением думая, что не сыщешь сейчас на всей планете человека, счастливее её…