В начале восьмидесятых, которые теперь, по прошествии времени, кажутся бесшабашными и сумасбродными, я оказался вновь в далекой Аргентине. Это были гастроли нашего Большого балета в театре Колон, и я, молодой бойкий переводчик, благодаря дружбе с аргентинским импресарио, уже в третий раз попал в выездную обойму.
В первую же поездку, еще два года назад, я познакомился в театре с гардеробщиком. В перерывах между рутинной работой на сцене и за кулисами, интервью, пресс-конференциями, когда я не мог удрать из театра (что, ко всему, очень не поощрялось начальством), я слонялся по закоулкам этой многоэтажной громадины — культурного эпицентра Буэнос-Айреса.
У выхода всегда сидел гардеробщик — не знаю, зачем. В Аргентине стояла почти тридцатиградусная зима. Днем столица плавилась, красное потное солнце роняло раскаленные капли на мостовые, плотный воздух истерически дрожал над асфальтом. Вечером же прохладный бриз выдувал из домов и офисов разморенных портеньос(1) в бары и рестораны. Элита устремлялась в театры. Да, пару десятков кейсов и даже один зонтик сдавались в гардероб. Их вежливо принимал пожилой, в очках с роговой оправой, с неровной сединой и кривыми подагрическими пальцами, хромой, грузный человек. Одет он был не как истый портеньо в январскую духоту — блекло-желтую рубаху, небрежно заправленную в черные брюки, — а с неким изыском, где-то неожиданным для его возраста. Модная в те времена сорочка с голубыми «огурцами» и удлиненным воротником, на шее легкий ситцевый платок в черно-белый горошек, джинсы. И было в его лице нечто неуловимо славянское.
И однажды он окликнул меня по-русски, мы познакомились. Пабло неохотно рассказывал о себе, но было понятно, что это эмигрант охохо-какой давней волны. По-русски он говорил медленно, подбирая слова, иногда вставлял мутантов с испанскими корнями и русскими окончаниями. С аргентинской легкостью мы на третьей минуте перешли на «ты». Они считают, что если младший упорно «выкает», то он хочет подчеркнуть разницу в возрасте. А старыми себя считать здесь любят немногие.
Несколько раз я задерживался поболтать, он рассказывал о театре, давал практические советы, куда сходить в городе, когда удастся оторваться от труппы и, особенно, от наших «серых лошадок» в штатском. Когда никто не слышал, я рассказывал ему о нашем застойном житье-бытье. Он опускал глаза и замирал. И никогда не задавал вопросов.
Во второй приезд я привез Пабло в подарок бутылку водки. Он был счастлив до слез, вслух читал этикетку и поглаживал на ней гостиницу «Москва». А в выходной свозил меня в Ла-Боку — старый портовый район с мощеными улочками и легендарными тангериями.
Заведение едва открылось после сьесты, мы пили пиво и смотрели на парочку не проснувшихся еще танцоров, чье ленивое неаккуратное танго больше напоминало репетицию. Именно тогда я впервые услышал вживую песню Карлоса Гарделя и щемящие, цепляющие стоны неразделенной любви бандонеонов:
Mi Buenos Aires querido,
cuando yo te vuelva a ver
no habra mas penas ni olvidos…(2)
И по выходе, торопясь успеть на корпоративный банкет в гостинице и сказать невинное «здрастье» нашим людям в штатском, я уже напевал по дороге запомнившееся с первого раза:
El farolito de la calle en que naci
fue centinela de mis promesas de amor;
bajo su quieta lucecita yo la vi
a mi pebeta luminosa como un sol(3).
И вот, в третий раз я ступил, а вернее, вывалился без сил из самолета после 22-часового перелета, на благословенную землю пампас, гаучо и танго. Едва устроившись в гостинице, направляюсь в театр Колон по уже хорошо знакомой и почти родной авениде 16 Июля и напеваю Mi Buenos Aires querido… А мимо чадят такси и автобусы, полные хронопов, фамов и надеек(4).
Пабло, оказывается, уже не работает, его отправили на пенсию. А я пластинки ему привез.… Но на третий день гастролей он явился, прихрамывая сильнее прежнего, нашел меня в гримерной примы, где я переводил ее очередные жалобы на «невыносимость» бытия в номере люкс пятизвездочного отеля, чьи окна, к несчастью, выходили в скучный парк, а не на веселый фонтан в бассейне, и т.п. Опытный седовласый импресарио терпеливо кивал, пытаясь шутить. Я выкручивался с переводом, старательно копируя интонации патрона. Пабло учтиво потоптался и, когда мы остались одни, наконец, спросил, куда бы я хотел съездить в выходной.
А я приехал в этот раз не то чтобы с вдребезги разбитым сердцем, но с осколком мерзкого свинца, уж точно. Накануне по-дурацки, почти по-латиноамерикански закончился мой «кровавый» роман. Человек, к которому я был неравнодушен и с которым строил планы на близкое и далекое будущее, перед самым отъездом объявил о своей предстоящей свадьбе. Особенно меня раздражало и задевало, что «девочка была не просто из хорошей семьи», но дочкой известного кинорежиссера, и мой друг приносил наши отношения в жертву меркантильным интересам. Его волновало положение в обществе, социальный статус, что скажут родственники, коллеги, однокурсники… Он боялся не вписаться, выпасть из привычного круга. Мажор! Я сознавал пошлый мелодраматизм ситуации и бесился от бессилия что-либо изменить. При этом он предлагал иногда тайком встречаться, но не сейчас, мол, пусть утихнут слухи и улягутся подозрения, пусть весь его душный мирок примет его в новом качестве, пусть пыль осядет… Тьфу. Впервые в жизни я хлопнул дверью.
Эту свою неудачную историю любви я вылил фонтаном на Пабло, как больной, ищущий спасения от гипертонического криза в кровопускании. Он был замечательным слушателем — молчаливым, понимающим, не перебивающим неуместными вопросами и не дающим глупых советов. Лишь изредка кивал он в знак сопереживания или отводил задумчивые глаза, окунаясь в свой загадочный личный опыт. Пабло стал для меня тем воображаемым мудрым отцом, которому я посмел открыться, как никогда не позволял себе быть откровенным с отцом родным.
Чтобы отрешиться от этой истории, как от дурного сна, еще в самолете я погрузился в томик Кортасара, и теперь шальная мысль вербализовалась сама собой.
— Пабло, вот ты наверняка читал «Выигрыши» у Кортасара…
— Что-то таких не припомню.
— Ну, это в нашем переводе. Постой…, кажется, Los Premios в оригинале.
— А-а-а, Los Premios, ну конечно, — он похлопал меня по плечу.
— Так вот, во время событий, если помнишь, корабль долго стоит на Ла-Плате, неподалеку от берега, огни Буэнос-Айреса видны. Ты не представляешь, где то место?
— Знаю. Ты хотел бы туда съездить? Перфектно, поедем.
В выходной мы встретились в центре. Своей машины у Пабло не было. На субте(5) мы доехали до конечной станции. Оказалось, что не только из экономии. Пробки в Буэносе уже тогда напоминали нынешние московские, причем каждая четвертая машина была черно-желтой бричкой марки Falcon. В пригороде Пабло взял такси, и мы потянулись через заторы в пампу.
Мелькали высокие заборы кантрис — утопающих в свежеполитой субтропической зелени скоплений загородных домов городского среднего класса. Иногда в расщелинах этих изумрудных холмов вспыхивали зеркальные осколки Ла-Платы — мутной пресной реки, наплевавшей на законы физической географии и разлившейся в бескрайний эстуарий. К сожалению, даже в жару в районе мегаполиса никто не купался, потому что Ла-Плата давно превратилась в сточную канаву Аргентины, куда полноводные Парана и Уругвай несли химикаты с полей и промышленные отходы. Большинство портеньос отдыхало в курортном Мар-дель-Плата на океаническом берегу или в уругвайском Пунта-Аренас. Народец со счетами в банке предпочитал отлетать на бразильские копакабаны, Карибы или на историческую родину — в Европу. Страна эмигрантов, где даже родившиеся здесь, под Южным Крестом, поколения чувствовали временность своего положения и мечтали оказаться в Севилье или Неаполе, да хоть в горной деревеньке с маслинами, лишь бы под лапой Большой Медведицы. В разговорах часто так и сквозила временность их присутствия здесь. Будто когда-нибудь они вернутся на родину. Так, за рассказом Пабло, мы и добрались до местечка на пустынном крутом берегу, пока он не сказал таксисту, многозначительно глядя на меня: «Здесь!»
Парило. Подернутое белесой дымкой солнце ошметками сусального золота рассыпалось по воде. Вдали скользила длинная трудолюбивая баржа, а вокруг нее мелькали белыми парусами стайки яхт. Пабло снял шейный платок и стал тяжело спускаться по ступенькам пологого склона, поросшего кустарником с маслянистыми листьями. Мы вышли к маленькому ресторанчику с выносными стульями под пестрым тентом. Нестерпимо захотелось пива. Хозяин за стойкой дружески, как с неслучайным клиентом, поздоровался с Пабло.
— А откуда ты знаешь это место, Пабло?
— Не могу похвастать, что был на короткой ноге с Кортасаром, но все же крутились мы по молодости с Хулио в одном мирке.
— Так ты был знаком с самим Кортасаром?!
— Да, представь, мой юный друг, и именно в этом ресторане мы сидели в компании за одним столом.
— И это он сказал тебе, что «Малькольм» стоял именно здесь? — как наивен я был.
— Хулио очень не любил разговоров о том, что правда в его текстах, а что вымысел. Да и был ли «Малькольм»? — он хитровато улыбнулся.
Худощавый черноглазый юноша-гарсон плавно поставил на стол пару холодных бокалов. Клетчатая рубашка, точеный сицилийский профиль, обгрызенные ногти — вылитый Фелипе из «Выигрышей». Я было начинал чувствовать себя Раулем, провожая его смелым взглядом, но Пабло, усмехнувшись, отвлек меня и повел рассказом далеко, очень далеко, так что я даже не взглянул на Фелипе, когда тот подносил жареный арахис.
— Эх, сейчас бы волжскую тараньку!.. — протянул Пабло с мечтательным видом, но быстро переменил тему. — Видишь ли, земляк, я часто здесь бываю. Памятное это место для меня, — начал он и достал сигару, хотя раньше я не видел его курящим. Предчувствие значительности дальнейшего повествования меня не обмануло.
— Здесь я познакомился с женщиной.
— С твоей первой женщиной?
— Увы, с последней.
— Она была, конечно, необыкновенно хороша?
— Не то слово.
— Блондинка с голубыми глазами, пышным бюстом и жеманной улыбкой, как любят истые портеньос? — попробовал я съехидничать.
— Она была польской еврейкой. Блестящие, черные, как силезский уголь, волосы, зеленые в коричневую крапину, подернутые дымкой, как беловежские леса, глаза, ресницы в полщеки.... Это провокация, а не глаза! Вот бывает взгляд, который останавливает прохожих, когда люди неосознанно поворачиваются вслед, когда даже старых знакомых в дрожь бросает при случайной встрече. Когда добровольно тонешь в болоте, забыв о механизме самосохранения… Матовое, с голубыми прожилками на висках, лицо, маленький, почти прямой нос и чувственно-нежные розовые губы. У нее была привычка упрямо закусить верхнюю губу…. А тело — пантеры. Стремительная и гибкая, как горная река в Карпатах. Полтеатра сбегалось смотреть, когда она делала батманы…
— Так она была балериной?
— Не просто балериной. А примадонной театра Колон! В приснопамятные сороковые... — затуманенные глаза Пабло, казалось, уплыли за горизонт. Но неожиданно он повернулся ко мне. — Паула Котловска, может, слышал или читал?
Я не настолько хорошо знал историю балета, тем более аргентинского, и помотал головой. Больше я не перебивал.
Родители Паулы эмигрировали в Аргентину во время Первой мировой. Это была состоятельная еврейская семья, отец был профессором медицины Виленского университета. В Буэнос-Айресе он имел огромную практику, потом, овдовев, уехал с новой женой в Мендосу. Сначала Паула училась в балетной школе в Буэнос-Айресе, у русских педагогов. Потом стажировалась во Франции, Германии и Америке. По возвращении стала солисткой Колона.
Публика валом валила на Паулу Котловску. После эфемерных фифочек с рюшами, лица и позы которых выражали лишь одно чувство — страх не сорвать фуэте — на сцене вдруг появился необузданный вихрь! Струящееся тело анаконды, высокие цепкие прыжки расчетливой кошки, экспрессивная грация и чувственность каждого жеста магнитом влекли поклонников.
— Ты видел, как в нашем театре после спектакля публика топчется в очереди у кабинки на центральном входе, где прима дает автографы? А после выступлений Паулы очередь тянулась метров на сто по улице Пеллегрини, а цветы ей помогали выносить в лимузин четверо человек! — Глаза Пабло горели, как у балетного фаната, кричащего «браво» во время поклонов. После ностальгической паузы он продолжил:
— Так вот, как-то на одном богемном пикнике за городом, на этом обрывистом берегу мы и познакомились с Паулой. Шел 1944-й… Этого ресторана тогда здесь еще не было, до обрыва стелился сочный лужок. Я уже работал в театре, гримером, мы подружились с Паулой, и я был поверенным во многих ее делах, особенно сердечных…
В то время у Паулы был любовник. Звали его Гюнтер, и был он не самым высоким чином в германском торгпредстве. Всю войну немцы делали огромные закупки зерна, мяса и масла в нейтральной Аргентине. Вообще, немцы были в чести. Правительство Перона наживалось на этих поставках, как еврейские менялы при дворах итальянских вельмож. А еще и пол-Англии кормили. Денег в стране тогда было, как песка в мутной Ла-Плате. По уровню жизни Аргентина вышла на третье место в мире. Но в сорок четвертом янки с англичанами додавили-таки хитрого лиса Перона, и он разорвал все отношения с Германией и даже формально объявил ей войну.
Когда я впервые увидел рядом с Паулой Гюнтера, аж в глазах потемнело. Он был в элегантном, плотно облегающем фигуру, мышином мундире вермахта. Фуражка с высокой тульей, обильная металлическая бижутерия. В глаза била кокарда со свастикой и «крылышками», на груди несколько крестов. Бесшумные хромовые сапоги всегда блестели и отливали педантизмом. Казалось, что нацистская униформа, безупречная по стилю, была создана не для устрашения, а для разного рода шоу, спектаклей, кинофильмов, водевилей, карнавалов и кабаре, — не для войны, а для праздника и сексуальных игрищ. Она слишком красива и театральна, она почти непристойна и порнографична.
Но внешность его была не такой плакатно-арийской, как обычно представляют немцев. Темные волосы, римский нос, впалые щеки, карий глаз — поскольку он был один, то казался огромным, — и черная повязка на другом. Узкие, всегда бледные кисти с полированными ногтями на длинных пальцах, аскетичная худощавость тела, выше среднего рост. Лишь тонкие губы и жесткий подбородок с треугольной ямкой выдавали в нем тевтона. А на самом деле родом он был с юга, из Баварии.
Так вот, Гюнтер, вместо того, чтобы вернуться по приказу в рейх, остался в Буэнос-Айресе. В тридцатые он воевал в Испании, на стороне Франко, был военным летчиком. Там выучил испанский. Потом побывал на восточном фронте, был тяжело ранен, лишился глаза. С тех пор носил черную повязку поперек лица и кличку в богемной среде Черный Глаз. Вся его семья погибла в Гамбурге во время английских бомбардировок. Так что возвращаться ему особо и некуда было, тем более что к нацистам он изначально относился более чем прохладно.
Второй раз я увидел Гюнтера на Рождество сорок пятого, они с Паулой выходили из кино, я не решился подойти. Он был в штатском и с бородой, еле узнал его. Поскольку нацистская агентура продолжала действовать в стране, он скрывался. Как я потом узнал, жил он в маленькой квартирке на окраине, адрес которой знала только Паула.
А зимой сорок пятого у Паулы появился новый интимный друг. Это был… Владимир. Типичный тверской мужик, широкая кость, светло-русые волосы и голубые глаза. Тогда ему было что-то слегка за тридцать, как и Гюнтеру. У Владимира судьба тоже сложилась не просто — время было такое.
Он происходил из семьи старых большевиков. Окончил артиллерийское училище, с отличием. В тридцать седьмом был направлен в Испанию военным советником. Но вскоре отца посадили по проклятой пятьдесят восьмой. Мать умерла. Владимира отозвали из Испании, заслали в отдаленный сибирский гарнизон. Жена декабристкой быть не захотела, ехать за ним отказалась и осталась в Москве. В тридцать девятом пошел добровольцем на финскую. Подорвался на мине. После госпиталя старые друзья отца помогли устроиться в дипакадемию.
И вот, после академии, в сорок третьем, его направляют помощником военного атташе во вновь открывшееся посольство в Уругвае. Конечно, сыграло роль знание испанского. Служба в посольстве Владимира тяготила. Там царила затхлая атмосфера безделья, чинопочитания и стукачества, каждый шаг был подотчетен. Его окружали сплошные липиды(6) — так тебе понятнее? — Пабло изобразил улыбку и подмигнул, потом продолжил.
Но в Монтевидео он пробыл не больше года. В сорок четвертом дошли вести о смерти отца и о гибели на фронте любимого брата. Владимир был сломлен. В один хмурый день над Ла-Платой он купил билет на белый пароход и оказался в Буэнос-Айресе. С Аргентиной тогда еще не было у СССР дипотношений. Вскоре он получил вид на жительство и устроился поначалу рабочим сцены в нашем театре, где мы и познакомились.
Фелипе с неловким грохотом поставил на стол очередную пару кварт(7) пива и бросил на меня осмелевший взгляд. В черных глазах я увидел проказливых чертиков, и в другой обстановке, пожалуй, решился бы на флирт.
— Ты не проголодался, мой юный друг? — спросил Пабло и вдруг спохватился. — А ты настоящую парную говядину из пампы и не едал ведь! — Он повернулся к Фелипе и перешел на уличный язык портеньос. — ¿Que tenis hoy, che, a la parilla? ¿Bife de lomo, de chorizo? Trai dos, por favor. Este ruso nunca probo carne verdadera(8).
Он подмигнул обрадованному вниманием гарсону и, казалось, едва не хлопнул его по заднице, задавая темп.
— Так, а что Паула? Она познакомила Владимира с Гюнтером? — нетерпелось мне продолжения.
— Какое-то время она встречалась с ними по очереди. О роли в ее жизни друг друга они тогда не знали. Гюнтера она обожала, проводила с ним выходные за городом или в его квартирке. А Владимир оставался для будней. Русский мужик в своей необузданной, неприкаянной силе будил ее воображение. Она любила властвовать и приручать, но только не слабых.
В первую же ночь с Владимиром она привязала его к кровати. Сладкая пытка заключалась в том, что ему, возбужденному до каления, доступ к телу был заказан. Она танцевала вокруг, колко дотрагиваясь пальцами до обнаженных частей его тела, потом наклонялась и приказывала ласкать языком грудь, затем небольно стегала плетью и требовала покусывать соски. «Сильнее! Еще сильнее!» Наконец, она села верхом, туго перетянула ему шею крепдешиновым шарфом, и впервые поцеловала, на бешеном скаку. Это был жесткий, болезненный поцелуй, кровь сочилась из его губы. Звериный, судорожный рык пумы с ее всепроникающими когтями…. А потом была милость госпожи: она яростно зализывала раны жертвы.
— И все это она тебе рассказывала?!
Пабло задумчиво потупил взгляд.
— У нее просто не было больше друзей. И подруг никогда не было.
— Да уж, наслышан о женской дружбе. У Гиляровского, кажется, в «Москве и москвичах» есть замечательный пассаж. Владелец магазина шляпок рассказывает, что не было случая, чтобы дамы заходили покупать шляпку без подруги и чтобы не спрашивали ее совета. И не было случая, чтобы подруга давала верный совет.
Пабло улыбнулся и вопросительно посмотрел на меня, стоит ли, мол, продолжать. Я встрепенулся и всем своим видом выказал неподдельный интерес.
— Итак, ей скучен был традиционный секс. Появлялись все новые СМ-аксессуары, она неистощимо придумывала новые игры. Гюнтер воспринимал это с восторгом, подыгрывал ей с удовольствием. Владимир же — сперва настороженно, с неохотою, стыдом и рефлексиями. Однако эта женщина обладала столь магической притягательностью и так умела повести за собой, едва ли не на поводке, что даже веревки сами вились по ее игривому приказанию. — Пабло сделал паузу, не спеша прикурил сигару.
— Так-так, я уже догадываюсь. После двух виртуозных pas de deux последовал блестящий pas de trois. Ну же, Пабло, не томи. Я прав? — Прочие догадки я отложил в дальний, потайной уголок моего разыгравшегося воображения.
Хозяин взгромоздил на край стола большую парилью — раскаленную жаровню. На ней шипела пара огромных лаптей мяса, толщиной с два пальца. Фелипе поставил перед каждым тарелку, покрытую листом салата, с дольками помидор и горсткой оливок по краешку, — такой вот типичный псевдогарнир, не мешающий чувствовать вкус лучшего в мире парного мяса. Лопатками мы сами должны были переворачивать свои bife, а затем готовые, по нашему вкусу — кто-то любит с кровью, кто-то, как я, хорошо прожаренный — класть на тарелку. К мясу подавалась ложка. Да, да, обыкновенная ложка! Потому что с ее помощью нежнейшие, прямо таки тающие ломтики говядины легко и податливо отходили от пугающего своим размером бифштекса.
— Пабло, ну так как они познакомились?
С чувством дожевав мясо и отхлебнув пива, Пабло наконец взял новую сигару.
— А проще не бывает. Паула заехала в estudio на Кальяо, где тогда обитал Владимир, и пригласила его на новоселье в свой новый дом в Мар-дель-Плата. Тогда было модно среди состоятельных портеньос иметь второй дом в курортном городке. Когда сели в кремовый опель Паулы, Владимир спросил:
— А много гостей будет? И как ты меня представишь?
Она загадочно улыбнулась и завела машину.
— Ты будешь самим собой. И таким, каким ты мне нравишься, — властно сказала она, лайковой перчаткой чиркнула о его подбородок, наклонилась и провела языком по уголку его губ. — Еще будет один человек, которого я люблю, и которого предстоит полюбить тебе.
Владимир уже знал, как не выносит его королева, когда ей не вовремя задают вопросы. А она недавно научилась водить и вся сосредоточилась на езде, поигрывая клаксоном и распугивая зазевавшихся пешеходов.
К вечеру подкатили к розовому двухэтажному особняку, утопавшему в буйстве магнолий и тамарисков. В окнах первого этажа мерцал свет. Уже в палисаднике была слышна песня на немецком, доносившаяся из глубины дома. На визг тормозов — а Паула не умела иначе — навстречу вышел высокий сухопарый молодой человек в черном атласном халате и домашних туфлях. Когда свет фонаря упал на его бледное лицо, Владимир узнал немца и отшатнулся.
— Гюнтер, — протянул на удивление теплую руку одноглазый немец.
Так они познакомились. Это было в апреле сорок пятого. В Берлине догорали последние бои, а по окну особняка скользили последние лучи устало догорающего южного солнца…
— Много слышал о вас, Владимир. Хоть и сам я в гостях, но чувствуйте себя как дома, — забавный немецкий акцент и его смущенная улыбка сразу если не сняли, то смягчили напряжение.
Владимир сдержанно поздоровался и отошел к патефону с замершей пластинкой. Паула была непроницаема. Лишь стремительная загадочная улыбка, временами набегавшая на ее зеленые плутовские глаза и быстро прятавшаяся в гуще ресниц, располагала к зыбкому равновесию светских развлечений. Она одарила Гюнтера торопливым поцелуем в щеку и отошла к зеркалу. Ей очень шли крепдешиновое платье цвета пыльной травы с подбитыми плечиками и ожерелье черного жемчуга. Потом она поднялась наверх.
Гюнтер принес бутылку красного и поставил на столик три бокала. Двое мужчин, едва скрывая любопытство, ревниво разглядывали друг друга. Владимир вертел в руках шеллаковую пластинку с желтой сердцевиной, пытаясь прочесть немецкие надписи.
— Вы знаете Цару Леандер? — осторожно спросил Гюнтер. — Вы знаете немецкий?
— Нет, к сожалению, хотя в школе учил когда-то. — Владимир поставил пластинку, опустил иглу и повернулся. — Не возражаете?
Сквозь шипенье послышалось Irgendwo, Irgendwann Fangt Ein Kleines Marchen an…(9) Мелодия была томной, сентиментальной, голос певицы настолько низкий, что далеко не с первых слов было понятно, что поет женщина. В конце песни Гюнтер тихо подпевал, в паузах поднося к губам бокал.
— Очень похоже по стилю на Марлен Дитрих, — заметил Владимир.
— Да, соглашусь, что-то есть. Во всяком случае, после бегства Марлен из рейха Цара прочно заняла ее место. Песни Цары немецкие солдаты поют в окопах. Пели…
Владимир вспомнил, что перед ним как бы враг и, по крайней мере, соперник. Он поежился и отошел к камину, проклиная легкомысленность Паулы, которая оставила его наедине с немцем, и вообще, зачем она сюда его привезла. Но Гюнтер и не думал менять светский тон и продолжал:
— Она, кстати, шведка. Вы никогда не видели ее фильмов? — Владимир пожал плечами. — Почти двухметрового роста! Воистину культовая певица третьего рейха, любимица фюрера, будь он проклят. Ей бы не в водевилях сниматься, а у Лени Рифеншталь! — у Гюнтера сквозила ирония, не понятная тогда его русскому визави.
— Это она на обложке? — безразлично спросил Владимир, беря в руки конверт.
— Да, я бы не назвал ее красавицей. Но эта певица переживет себя, вот увидите.
— Она мне уже нравится.
В этот момент на лестнице раздался цокающий звук шпилек Паулы. Она спускалась, закутанная в шиншилловое манто. На ней была черная блестящая юбка и нацистская фуражка. Угольно-черная помада на губах. Черный хлыст в руке. Она подошла к камину и, повернувшись к Гюнтеру, произнесла тем жестким, не терпящим возражений тоном, который предвосхищал обычно ее эротические фантазии и был прелюдией к любовным играм:
— Нальют мне вина в этом доме?
Гюнтер наполнил бокал и сделал шаг в ее сторону с протянутой рукой. Но Паула, закусив верхнюю губку, подняла хлыст к его подбородку.
— Не так я тебя учила, швабский ублюдок!
Немец поспешно поставил бокал на столик, сбросил халат и туфли, оставшись на белом мраморном полу босиком и в одних трусах. Затем установил полный бокал на волосатое предплечье и медленно приблизился. Так же, не сводя глаз с бокала, он опустился на колени перед госпожой и смиренно склонил голову.
Паула резким движением взяла бокал — рукой, придерживавшей манто. Мех соскользнул на пол, и она осталась обнаженной до пояса. Маленькую белую грудь очерчивали черные подтяжки, раздваиваясь в области сосков и туго их обхватывая. Шею плотно облегал кожаный ошейник с металлическими шипами.
Госпожа отпила несколько глотков, взмахнула хлыстом и потребовала музыку. Остолбеневший от увиденного и завороженный, Владимир бросился заводить патефон. Irgendwo, Irgendwann…
Паула подошла к нему, одарила долгим пристальным взглядом, взяла его лапищу в свои ручки и больно укусила запястье. Затем, обернувшись к Гюнтеру, почти выкрикнула:
— Смотри, собака, как я буду танцевать с победителем!
Это был медленный фокстрот, холодный и яростный одновременно. Вдруг неожиданное па: когда, кружа в танце, они приблизились к стоящему на коленях немцу, Паула несильно ударила хлыстом по его спине. Гюнтер молча поднялся, подошел и положил руки на плечи обоих. Танец в обнимку продолжался, тройной фокстрот. Тонкие французские духи госпожи перемешались со свежим запахом новизны — одеколон таинственного раба начинал волновать вконец потерявшегося Владимира.
Потом был ужин на террасе, наполненной душным ароматом магнолий. Прислуживал Гюнтер — в немецком кителе на голое тело… На столе стояла парилья, почти такая же, как перед нами...
Пабло кивнул на остывшую жаровню и крикнул позабытому было Фелипе, чтоб тот нес дежентив и счет, а также вызвал такси. Потом он повернулся к столу, а меня вдруг потянуло на размышления.
— Нацистская униформа, которая подчеркивает, даже выпячивает мужественность, как это ни странно, заставляет усомниться в мужских достоинствах ее обладателя, тебе так не кажется, Пабло? Есть в этом нечто карикатурное, надувное. А мы на это покупаемся, как бандерлоги перед немигающим взором Каа, когда, раскрыв рот, впитываем незнакомую, чужую, враждебную эстетику, развивая рожденные ею ассоциации: музыка фрицев, садизм, холодная жестокая эротика, изощренная и извращенная чувственность, соблазнение и очарование трагической предрешенностью, поэтика распада и разложения, смерти, наконец.… Ты видел «Ночного портье» Лилианы Кавани? А "Гибель Богов" Висконти?
— Фильмы? Я давно в кино не был.
— Но то, что ты рассказываешь, так похоже на фильм! И все пронизано той же эстетикой Берлинского декаданса начала тридцатых, с Марлен Дитрих на пьедестале... Впрочем, дальше-то что было? — я одернул себя за несвоевременные комментарии, с нетерпением ожидая продолжения.
Подъехал традиционный Falcon. Пабло опрокинул рюмку ликера и тепло попрощался с хозяином. В такси он был не слишком разговорчив. Он задумчиво смотрел в открытое окно, пока машина петляла среди холмов и пока не скрылась из вида Ла-Плата. То ли я перебил его ностальгическое настроение рассказчика, то ли он глубоко окунулся в свои воспоминания, то ли мешало присутствие таксиста, но вывести его на продолжение потрясшего меня рассказа никак не получалось. Он небрежно-вежливо болтал о гаучо, пампе, винах, аргентинском мясе и матэ. Надежда блеснула, когда такси остановилось у его дома, и он пригласил меня к себе на парагвайский чай — матэ.
В сумраке тесноватой гостиной, заставленной обшарпанной антикварной мебелью в колониальном стиле, я разглядывал переплеты книг и многочисленные безделушки, пока Пабло возился на кухне. Наконец, он вошел с резным подносом, на котором стояли два пузатых сосуда с зауженным горлышком из высушенной и выдолбленной тыквы — калабасы, а из них торчали слегка изогнутые серебряные трубочки — бомбильи. Матэ показался мне сначала непонятно-горьким, и я попросил сахару, но Пабло с видимым удовольствием потягивал горячий напиток и попутно учил меня его правильно пить. Но мне не терпелось продолжения истории, однако хозяин, казалось, всемерно его оттягивал, если вообще не жалел о том, что поведал мне ее.
Я стал усиленно нахваливать экзотический напиток и, пытаясь вернуть разговор в более интересное для меня русло, хитро спросил:
— Пабло, а матэ ведь не вчера придумали. В сороковые его уже пили?
— Ну, парагвайские индейцы гуарани знавали эти целебные листики с незапамятных времен.
— А ты в Парагвае был?
Он насупился и задумался, будто я снова задел в нем потайные струны, и, казалось, колебался, стоит ли рассказывать об этом. Закурив трубку, он вдруг резко спросил:
— Ты хочешь знать, чем закончились отношения троицы?
— Ну конечно…
— Они так и жили втроем, примерно полгода. Когда у Паулы бывали перерывы между спектаклями, они съезжались в Мар-дель-Плата и проводили счастливые дни и ночи в красно-черных тонах в розовом особняке. Но иногда, особенно когда она уезжала на гастроли, Гюнтер и Владимир встречались наедине. Сначала между ними возникла в некотором роде солидарность рабов при общем обожании своей госпожи. Это как у фанатов, которые восторженно обмениваются впечатлениями об общем кумире. Они охотно ей подчинялись, ублажали предмет своего поклонения, хотя тень ревности и набегала иногда на голубые глаза Владимира. Однако правила игры здесь устанавливал не он, и эти правила были приняты безоговорочно.
Постепенно он все больше чувствовал духовную близость с Гюнтером, его чувство локтя, и эта дружба не замедлила перерасти в физическую близость. «Я хочу почувствовать то, что она испытывает с тобой», — однажды коротко сказал Гюнтер, глядя в глаза, и приложил руку Владимира к своим губам.
Паула об этом знала и даже поощряла. Она любила наблюдать за их сексуальными играми и лишь требовала всякий раз большей откровенности и раскованности. Она показала им альтернативу семейной жизни, и теперь торжествовала, видя в учениках воплощение своих идей.
…Катастрофа случилась перед Рождеством. Она, как обычно, лихачила на своем опеле, мчалась из города в розовый домик… Не смогла затормозить вовремя перед набережной, и машина, протаранив парапет, упала в реку. У Паулы не могло быть паллиатива, поэтому — насмерть. Никто не удивился.
Пабло тяжело поднялся, достал из бара бутылку водки и стопки, налил.
— А что стало с русским и немцем?
— Гюнтер продал свое маленькое агентство недвижимости, и они с Владимиром перебрались в Парагвай. Обоим не хотелось оставаться в городе, который покинула их госпожа, их богиня. Им также не хотелось досужих разговоров за спиной, в которых столь поднаторели истые портеньос.
Тогда в Парагвае было много немецких беженцев, и они смешались с эмигрантской толпой, чтобы начать новую жизнь. Гюнтер купил мастерскую по ремонту велосипедов в местечке на краю Гран-Чако. Владимир охотно ему помогал, на жизнь хватало. По праздникам ездили в театр Асунсьона… Умер Гюнтер ровно десять лет назад — сердечный приступ, до ближайшей больницы было километров сто по плохой дороге.
— А Владимир?… — вырвалось у меня, хотя уже подступило ощущение нелепости вопроса.
Пабло, сгорбившийся еще больше, тяжело встал и прошел в спальню. Оттуда он вскоре принес потрепанный конверт со старой пластинкой. Я тоже встал размять затекшие ноги и случайно заглянул в открытую дверь спальни. Там на стене висел фотопортрет человека в немецкой форме с черной повязкой на глазу. Пабло подошел к патефону, руки его дрожали, он с трудом доставал запиленную пластинку. И я уже наверняка знал, какая музыка сейчас прозвучит…
----------------------------------
(1) Жители Буэнос-Айреса по отношению к остальным аргентинцам.
(2) «Мой Буэнос-Айрес любимый,
когда я вновь тебя увижу,
не будет больше забот, ни печали…» (пер.с исп. автора)
(3) «Фонарь на улочке, где я родился,
гарантом был моих любовных клятв,
в его недвижном свете я увидел
мою малышку, и ослеп от солнца». (пер.с исп. автора)
(4) Персонажи рассказов Х. Кортасара.
(5) subte (исп., жарг.) — подземка (метро Б.-Айреса).
(6) Персонажи романа Х. Кортасара «Выигрыши».
(7) cuarta — мера объема жидкостей в Аргентине, равная 0, 594 л.
(8) «Что у вас сегодня, парень, из жареного? Бифштекс из вырезки, как всегда? Тащи два. Этот русский еще настоящего мяса в жизни не ел» (исп., аргентинский вариант).
(9) «Начинается маленькая сказка…» (нем.)