Top.Mail.Ru

ПришелецЧужие

Семейная сага
С возрастом человеку все тяжелее даются перемены,

но взамен становишься более снисходителен к людским слабостям.

(Владимир Маканин)



Часть 1. Дачники


Алло, алло!

Кать, привет. Еще раньше позвонить не могла? — Бросаю взгляд на часы. — Седьмой час…

На похоронах выспишься, — такой у сестры юмор.

Что, умер? — доходит до меня сонного.

Да, ночью. Из хосписа звонили.

Отмучился, значит… Когда похороны?

Постараемся завтра. Ты когда приедешь?

Вечером сяду на поезд.

Все, пока, а то мне кучу всего успеть надо, сам понимаешь…

Пока.


***


Утреннее солнце робко скользит по пыльной дороге, серой лентой набегающей на наш старенький «Пежо». Ветер кружит пожухлые листья, плюхая ошметки осени на лобовое стекло. Машина, впрочем, наша условно. Это машина отца. Но за рулем я, отец рядом, он контролирует каждое мое движение и зорко следит за скоростью под предлогом того, что на «механике» я не ездил уже много лет. Чтобы он не нервничал, я делаю вид, что каждое его замечание ценно. Когда он отвлекается на разговоры с сестрой или племянником, сидящими позади, я посильнее придавливаю педаль газа.


Это сестра его уговорила, чтобы я вел машину. А мне шепнула: «Он же одним глазом ни черта не видит! Последнюю медсправку для ГАИ просто купил. Ну как мне с ребенком садиться, когда он за рулем?»


Вот и поворот на дачу. Пятьсот метров по колдобинам, и мы у цели. Отец выходит и открывает ключом решетчатые ворота. Заборчик метровой высоты из рабицы отделяет шесть наших соток только от улицы. Между соседями заборов нет, так сложилось. «Зачем ему этот дурацкий забор, да еще с замком?» — «Молчи, даже не заикайся про этот бзик, и без того маразма хватает», — вполголоса сказала сестра. Катя в своем обычном состоянии раздраженного напряжения.


Давненько я не был на даче. Типовой брусовой домик, давно не крашеный, две комнатки и кухня, третья комната на чердаке, который теперь вся семья не без гордости называет вторым этажом. А при маме это был просто чердак и склад стройматериалов. После ее смерти отец отделал там комнатенку вагонкой, а Катька свезла наконец из квартиры всю старую мебель.


Мебель и допотопная техника из моего детства. Этажерка, на которой когда-то стояли мои учебники, продавленный диван-кровать, на котором я спал в проходной комнате. Я ненавидел этот диван, и не потому, что ленился его раскладывать. Когда мы переезжали в новую трехкомнатную квартиру, я очень надеялся, что у меня будет отдельная комната. Ведь я был старше сестры на восемь лет, хотелось принимать друзей, да и девочками уже интересовался. Мама обещала. Но решения в семье принимал отец. «Кате учиться надо, а ты уже школу заканчиваешь. И потом, Кате на пианино играть нужно». Ах, пианино! Сестру определили в музыкальную школу, и через пару лет она возненавидела фортепиано, как я злополучный диван. Когда дома никого не было, я брал ее нотную тетрадь и разучивал менуэт Моцарта, даже научился бегло играть. Потом находил ноты в перекидных календарях и разучивал популярные песни. «Белый аист летит над Полесьем, над тихим жнивьем…» сыграл бы, наверно, и сегодня. Впрочем, когда Катька была поймана на прогулах «музыки», а потом с треском провалила экзамен, пианино продали.


Приемник «Октава», ламповый. Я слушал по нему «Голос Америки» и Би-Би-Си. Нас, таких идиотов, было в классе двое. Второй — Колька — мой соперник, потому что мы были влюблены в одну и ту же девочку Надю. Мало того, что вражьи голоса слушали каждый вечер, так считали своим долгом поделиться новостями с одноклассниками. Мало того — на еженедельной политинформации в классе. «А вот «Немецкая волна» вчера передала…» — вставал раскрасневшийся Колька и косился на «нашу» девочку. «Это неполная информация», — не слушая его и едва дождавшись конца сообщения, вскакивал я, — вот Би-Би-Си по этому поводу…» Повод для разговора классной с родителями нашелся скоро, после чего многострадальную «Октаву» убрали в другую комнату и запретили мне слушать. Тогда я приноровился включать довольно пресное радио Канады, которое вещало на русском в пять часов и заканчивало аккурат перед приходом с работы родителей. Но на политинформациях отныне царили правильные «Правда» и «Советская Белоруссия».


Отношения с Колькой мы выяснили примитивным мордобоем, который я спровоцировал в раздевалке. После его разбитого носа и моей опухшей губы, что приравнивалось к ничьей, было заключено негласное перемирие. Впрочем, прелестный предмет наших воздыханий вскоре перевели в другую школу. Во время первомайского пикника, который происходил в кустах неподалеку от школы, кто-то бросил лозунг: «А пусть «враги» выпьют на брудершафт!» Оба отнекивались, отшучивались, но идея так вдохновила и раззадорила класс, что мы, уже изрядно подвыпившие, скрестили руки с бумажными стаканчиками, выпили и поцеловались. Колька тогда шепнул мне: «А ты силен! Я бы Надьку так нагло поцеловать не смог».


Мы подружились. Я даже стал ходить к нему слушать Севу Новгородцева по Би-Би-Си. У него была уютная отдельная комната, где мы якобы делали вместе уроки, а на самом деле приникали к его «Спидоле», пытаясь через глушилки расслышать песни битлов, Deep Purple или Led Zeppelin. Слушали и политику, потом бурно обсуждали.


Однажды я крутил ручку транзистора в поисках лучшей слышимости, а Колька неожиданно накрыл мою руку своей пятерней, помогая якобы поймать волну. И как током пробило обоих. Я повернулся к нему и едва успел увидеть закрытые глаза и родинку на переносице, как почувствовал его сухие горячие губы. Нам было по шестнадцать, и либидо рвалось наружу через все штаны. Было несколько подобных встреч, пока я не поймал испуг и растерянность в его глазах. В последний раз, провожая меня в прихожей, он задирал голову на часы с кукушкой с отбитым носом и торопливо застегивал на себе рубашку, потом как-то дежурно чмокнул в шею. «Предки после работы идут в кино, меня позвали». Как?! Вместо того, чтобы побыть со мной, он пойдет с родителями в кино? Я обиделся. И сам растерялся, испугавшись, что он проболтается в школе или того хуже — пооткровенничает с родителями. Он был единственным и любимым ребенком в семье. У них дома — не в кино — я впервые увидел, как отец обнимал сына, ласково с ним разговаривал, что-то обсуждал, как со взрослым, регулярно делал подарки, которым обзавидовался бы любой ровесник. Но я завидовал не подаркам, а той теплоте и душевному комфорту, в котором жил Колька. Он приглашал еще, но больше я не ходил.


Господи, мой любимый «Снежеть»! Старенький бобинный магнитофон, который я купил с первой получки. Что он здесь делает? Пленки давно размагнитились и выброшены. Я даже забыл, как он включается. Трещина по корпусу, половина ручек утеряна. А с каким удовольствием послушал бы сейчас ту запретную музыку со скрипом, что мы с приятелями переписывали друг у друга. Ведь за качественную запись, особенно с фирменных виниловых дисков, немалые деньги платить фарце надо было. Ну как же, разве папа что-нибудь выбросит. Вся рухлядь из квартиры переехала на дачу.


В большой комнате оранжевый абажур над круглым столом. На старой квартире, в догарнитурную эпоху, абажур висел на шестиметровой кухоньке, а стол — о, я помню, как он раскладывается для гостей! — стоял в гостиной. Первых гостей обычно усаживали на тахту, сворачивая с нее спускавшийся со стены красный ковер с растительным орнаментом. Теперь этот ковер спустился на пол отцовской спальни в минской квартире.


Катька запихивает продукты в холодильник, предлагает мне соку. Я лезу за стаканом в буфет. Эта конструкция просто гениальна: белый буфет, какой стоял на кухнях едва ли не в каждой хрущобе, отец серых отдельно стоящих и навесных шкафчиков, дедушка встроенных кухонь. Дожил буфетик. Сколько ж в него помещается всего! Вверху, за стеклом, мама хранила модный тогда хрусталь и сервизы. В секции с откидной дверцей громоздились тарелки, рядом — нехитрая бакалея, приборы — в шуфлядах (так в Беларуси называют выдвижные шкафчики). Внизу слева стояли кастрюли, а справа — банки с вареньями и маринадами. Раз и навсегда заведенный порядок. Сейчас я открою эту дверцу и найду соль, соду, сахар, чай, банку растворимого кофе… Семидесятые переехали на дачу.


Пап, ну что помогать?

Сейчас достанем из подвала травокосилку. Справишься?

А то! — отвечаю с деланным энтузиазмом.


Сняв последние помидоры в теплице, отец выходит в сад. Ветви яблонь клонятся под тяжестью спелых яблок. Их почти не собирают, как перестали собирать черноплодку, облепиху, вишню, смородину. Это мама давила сок, сушила, варила компоты и варенья. Теперь это никому не надо. Катька приезжает пару раз за лето, чтобы собрать землянику и прополоть свою персональную клумбу. Отец подбирает опадыши и присаживается, чтоб вырезать из них съедобную мякоть на сок, гнилые и червивые половинки летят в мусор.


Пап, давай я тебе хороших яблок натрясу. Все равно ж пропадают…

Нет.


Это его легендарное «нет». Бесполезно спрашивать «почему нет?». Ответ всегда известен: «нет, я сказал».


Пап, а когда вы елку спилить успели?

Давненько ж ты здесь не был, — в голосе слышится упрек, — еще в позапрошлом году.

Жаль, такая красота была.

Так ведь тень какую давала, вокруг из-за нее ничего не росло.

А оно тебе надо, то, что растет? Вон, ежевика, смотрю, переспела, а собирать и не начали.


Катька выразительно посмотрела на меня. Я задел за живое. Отец делает все на даче по инерции, ему важен процесс, а не результат. В последние годы жизни особенно важен процесс, потому что результат, к сожалению, известен.


Он неизлечимо болен, и очень любит об этом поговорить. Он часами готов рассказывать об анализах, о самочувствии, об условиях в разных больницах, о хороших и плохих врачах. Слушать все это нужно внимательно, прискорбно кивая, с глубоким сочувствием и уважением к его мужеству и терпению. Чтобы прервать его жалобы и подвести разговор к логическому концу, обязательно нужно спросить, какие еще лекарства необходимы, может, из Москвы что привезти. Тогда он достает из тумбочки аккуратные вырезки из газет, в которых все прохиндеи мира рекламируют свои дорогие импортные панацеи. Я так же аккуратно списываю их названия и координаты продавцов, потом покупаю и привожу или высылаю лекарства. Он — страдалец, и за девять лет его болезни все вокруг привыкли к подобным разговорам и относятся как к ритуалу.


Друзей у него в жизни не было никогда. Он не умел их заводить и вообще не понимал, зачем они. Были родственники, пока не поумирали или не уехали в Америку, были сотрудники, встречались и какие-то нужные люди, без которых развитой социализм не позволял нормально жить. Круг общения ограничивался родными, его работой и мамиными подругами, когда те приходили к ней в гости. Своих же друзей у него не было. Памятуя об этом, я понимал свою нынешнюю задачу слушать и выслушивать. Еще он любил, понижая голос и оглядываясь на дверь, жаловаться мне на грубость и невнимательность Катьки и на разгильдяйство племянника.


У мамы же был на редкость общительный характер. Ее всегда доброжелательное выражение лица и живые глаза с игривым прищуром обычно привлекали людей. О серьезном она любила говорить шутливым тоном, а шутила с серьезным лицом. Этот постоянный ненавязчивый кураж быстро делал ее центром любой компании. А какой мастерицей на анекдоты она была! Еще когда строили дачу, она сдружилась буквально со всеми соседями. Кто-то доставал ей стройматериалы, с кем-то обменивалась саженцами, кому-то дарила банки с вареньем, кого-то звала на ужин. Дом никогда не был пустым.


Сделав перерыв в борьбе с травокосилкой, я вспомнил о соседях.


Пап, а Класковские у себя, не видел?

Не знаю, — буркнул и заторопился в теплицу.

Они в прошлом году что-то праздновали, — приблизилась ко мне Катька и зашипела свои обычным полушепотом, — так его не позвали. Всех соседей позвали, а его нет. Дым от шашлыков по нашему участку стелился, песни раздавались, а наш папа сидел в доме сычом надутым, включив на всю громкость телевизор.

Они что, поссорились?

Да нет, — пожала она плечами. — А что, ты помнишь, чтоб его куда-нибудь без мамы звали?

И что, за пятнадцать лет после мамы его никуда не приглашали?

Фельцманы пару раз, но это ж с его работы.

Нехорошо как-то.

Ой, ну ты что, не знаешь нашего папу? Как он к людям исподлобья, так и они отвечают ему взаимностью.


Это правда. Даже любимая дочь это заметила и рассуждает здраво. Их отношения иногда пугают своей неприязненностью, неделями ведь порой не разговаривают. А я помню другое. Катька была когда-то единственным человеком, к которому он был привязан, если вообще способен на привязанности. Сначала игрушки, потом тряпки, бижутерия, музыкальная школа и платные кружки — это при его-то природной скупости. Мне и десятой доли в детстве не перепадало. Даже деньги на кино мать совала мне, когда он не видел. Хотя вряд ли дочь платила ему любовью, она, очевидно, принимала заботу как должное. Когда он бывал в духе, она любила рассказывать, какие платья видела на одноклассницах, какие сапожки нынче в моде. Когда подросла, клянчила у него деньги на косметику, зная, что мама не даст.


Я пропустил тот момент, когда их отношения охладели. Наверно, меня уже не было в Минске. Мама постоянно жаловалась, что Катя плохо учится, рано стала ходить с подругами на дискотеки, стала всем дерзить. После восьми классов ее забрали из школы, на радость учителям, и, не послушав моих советов, отправили в швейное училище, о чем потом горько сожалели. Она как будто окунулась в контингент, к которому ее всегда тянуло. Прогуливала уроки, по дому ничего не делала, закурила, стала с подружками баловаться вином. А в головке один «прикид», хотя и слова такого в те времена еще не было. Дома бывала только когда что-то себе шила. Мама работала тогда на другом конце города, выматывалась, домой приходила поздно. А отец Катьке годам к шестнадцати был уже не указ.


Дядь, а шашлыки делать будем? — спрашивает Артур, Катькин сын.

Я у вас решеточку присмотрел, сойдет для барбекю. Ты бы дров пока заложил в мангал.


Артуру уже тринадцать, самый трудный возраст. Сейчас это нескладный мальчик, гадкий утенок, довольно астеничный, но в лице и фигуре угадываются черты бывшего Катькиного мужа. Голос ломается. Парень зреет. Часто психует и ругается с Катей, фыркает, стал обидчив до крайности. Раньше, когда я к ним приезжал, вешался на шею, радовался подаркам и едва не каждую минуту прибегал с ворохом вопросов. А сейчас замкнулся, закрылся. К сожалению, и от меня тоже. Целыми днями занят компьютерными игрушками или шныряет с пацанами по двору. Одно слово: безотцовщица.


Катя познакомилась с Валерой на танцах. После полугода хождений он предложил пожениться. Я оказался в тот момент в Минске, накоротке познакомился с женихом. Впервые за много лет Катя со мной советовалась. Парень простой, лицо, как говорится, интеллектом не обезображено, образованием и профессией не отягощен. Но сразу видно, что работяга, и хозяйственный. Родом из маленького городка, провинциальные комплексы выпирают отовсюду. Передо мной то пыжится и пытается хвастать заработками, то смотрит в рот и заискивает. Телом крепок, закалка крестьянская, лицо не запоминающееся, разве что утиный нос и великоватый рот. Но не мне ж с этим Дональдом жить. Валера все время на работе, мотается на своем «жигуленке». Работает на хозяина придорожного кафе, как снабженец, и шашлыки делает, мечтает о своем мелком бизнесе. Ну что я ей посоветую, когда не видел прочих ее кавалеров и не могу сравнивать? В двадцать пять девица более чем созрела для брака. Статная, фигуристая, с роскошными пепельными волосами. Умеет поддержать разговор в приличном обществе примерно полчаса, и, если вовремя закроет рот, то сойдет за умную. Но с интеллигентом бы она никогда не сошлась, Валерка ей подходил. Мама была рада, что закончатся наконец ее гулянки и остепенится в семейной жизни. Я так ей и сказал: ну а на что ты еще можешь рассчитывать, с твоим сложным характером и ленью? Не любишь, так ведь и не гонишь от себя, значит, мил. Так дай ему возможность любить тебя и заботиться. Пусть будет опорой тебе и будущим детям.


В первый год после свадьбы они жили у наших родителей. Мама Валерой была очень довольна. Он всегда был тих и вежлив, даже когда выпивал. Отцу нравилось, что тот помогает иногда на даче. Катька бросила работу приемщицы в ателье, сидела дома или шлялась по модным магазинам. Валера частенько водил ее по любимым театрам, то есть ресторанам. Казалось, все счастливы. Только вот за четыре года детей не случилось. Катька проверилась у врачей — у нее было все в порядке. А Валера идти к андрологу отказался — это было выше его понимания.


Как-то мама подарила Катьке путевку не то в санаторий, не то в дом отдыха. Там у нее начался роман с каким-то парнем. Об этом все узнали много позже. Но факт, что спустя год после маминой смерти Катя забеременела. Мы с Валеркой ездили к ней в больницу, когда она лежала на сохранении. Он был очень заботлив, исполнял все ее капризы, таскал в больницу дорогие экзотические фрукты и деликатесы. Когда родился Артур, Валера был счастлив. Я видел, как светились его глаза, когда он купал ребенка.


Артур, разжигай мангал, я иду разделывать мясо!

А я не умею, дедушку надо позвать. У меня всегда гаснет.

Ну, помидоры тогда порезал бы что ли.

Я лучше антенну телевизора настрою.


Уж не знаю, что он там настроил, но картинка в телевизоре премерзкая. Однако боевик свой Артур смотрел до самого обеда, пока остальные вкалывали.


Поджигаю газету между березовых дров, помахиваю фанерой. Костер занялся. Потом режу свиную шейку на отбивные, посыпаю найденными в буфете специями, крошу чеснок и заливаю майонезом. Пока угли догорят, как раз и мясо замаринуется.


Отец, кроме яичницы, готовить не умеет. Когда умерла мама, он женился через полгода на Борисовне. Когда-то они работали в одном институте. Очень бойкая бабенка, болтливая, не хозяйственная, не домашняя, но кой-как готовила. Работу по специальности забросила давно и регулярно моталась челноком в Польшу. В поездках любила согреться водочкой. Катька приняла ее в штыки. Поводы для скандалов вырастали из любых пустяков, типичные кухонные разборки. Для ругани пригодились подзабытые пэтэушные словечки, хлопания дверьми, слёзы. Даже когда я приезжал, перемирие не наступало. Но когда родился Артур, Катька с Валерой, которые жили к тому времени в квартире, купленной с помощью Валеркиной матери, переехали к отцу. И удивительно, но отношения с Борисовной нормализовались. Та буквально не отходила от малыша, почти бросила челночить, пить, и превратилась в заботливую бабушку, на которую всегда можно было оставить ребенка. Но когда Артуру было три года, Борисовна умерла внезапно от инфаркта, с челночными сумками в руках. Для отца это событие, похоже, прошло незаметно. Он, правда, пробовал судиться с ее детьми за квартиру, которую та сдавала, пока жила у него, но неудачно.


Мир, как известно, не без добрых людей, а может и Катька где сболтнула. До Валеры дошли слухи. Он с крестьянской прямотой поставил нехитрый вопрос: чей это сын? Катя ответила нахально и по-мещански: не знаю. Он хлопнул дверью навсегда. Она добилась от него отказа от отцовства и подала в суд на раздел двухкомнатной квартиры, которую им фактически подарила его мать. Стараниями суетливой Борисовны дело было выиграно: Катя отсудила большую комнату с балконом и быстро ее продала. На эти деньги и жила. Съездила отдохнуть от дел «праведных» в Турцию, привезла себе кожаных и золотых вещей. В общем, стала хозяйкой собственной жизни в ее понимании.


Подкатил «Гольф» Класковских. Глава семьи, выходя из машины, приветливо помахал мне. После нарезки салата перехожу к барбекю. Отец выходит на запах из своей теплицы, перекрывает воду в шланге и моет руки. Катька сервирует стол во дворе. Пусть все видят, что и они живут неплохо. Садимся. Артур тоже с невинным видом проскальзывает за стол. Они редко так вкусно едят. После жидких Катькиных супчиков и однообразной курицы с кашей это пиршество. Катя не скрывает аппетита и удовольствия. Отец делает вид, что ничего особенного, поскольку понимает, что это он как хозяин должен был организовать подобный обед в честь сына, приезжающего раз в год. Нахваливает свежую зелень с грядки, рассказывает, что уродило в этом году, а что пропало в заморозки.


Пап, ты бы переоделся, — замечает Катя. Шкаф от новых тряпок ломится, а ты все в замызганной майке своей ходишь.


Он делает вид, что не слышит. Ест медленно, тщательно прожевывая. На солнце блестят титановые коронки. Лицо за год посерело, щеки еще больше ввалились, оскал приобрел еще более хищный вид, волосы превратились в седой пушок. Неужели и я стану когда-нибудь таким?


Его вечные угрюмость, самомнение, скупость в детстве вызывали во мне страх и даже ненависть. Когда я повзрослел, превалировало презрение. Мы почти не общались. А теперь я понял: единственное чувство, которое испытываю к отцу в последние годы, — жалость. И рождает эту жалость его жалкость.


Как же уродлива старость, что бы там ни говорили. Недавно увидел по телевидению интервью Вячеслава Тихонова, моего эталона мужской красоты. Прекрасно помню его лицо, когда он играл в «Дело было в Пенькове». Точеный профиль, ясный пронзительный взгляд, молодецкий кураж в улыбке и каждом движении. А тут сидит лысоватый дряхлый старец с потухшим взглядом и расповедает нечто ностальгически-нудное о своей карьере, о бессмертном Штирлице, а в уголках рта белеют пузырьки пены. Зачем это издевательство над великим актером, над светлым образом, который я храню?! Зачем это издевательство над Молодостью и Красотой? Зачем каждый день мне жизнь напоминает, что все сущее обернется тленом? Зачем тогда жить? Жизнерадостный комик Пуговкин в последнем телеинтервью перед смертью сказал с грустной иронией: счастье в нашем возрасте — это когда ничего не болит. Старость безобразна, и только бог в ответе, за что он наградил ею человека. Но еще более безобразна смерть. И пусть добрейший и всепрощающий создатель ответит мне на том свете, зачем он придумал пытку старостью и смертью…


Отец поднялся и направился в дом, бросив:


Сейчас будет десерт.

Ой, а я чай поставить забыла, — вскакивает сестра.


Мы по опыту знаем, что он принесет халву или сгущенку. Другого отец никогда не покупает, ну разве что пряники. Относительно доступные сладости его комсомольской молодости, которым он не изменяет. Мы тоже сладкоежки. Когда я скапливал мелочь от школьных завтраков, то бежал в гастроном и покупал заветную баночку с сине-белой этикеткой за пятьдесят пять копеек. Потом заходил за угол магазина, пробивал перочинным ножиком две дырки и высасывал запоем.


Однажды в пионерском лагере, когда мне было лет девять, в родительский день мама не смогла приехать — командировка, что ли, или бабушку навещала — и послала отца. Он пробыл всего минут десять, спросил у ворот «Ну, как тут?» и сунул мятый бумажный пакет. В пакете я обнаружил карамельки в слипшихся фантиках вперемешку с каменным печеньем, которые давно лежали у нас в белом буфете. Лагерь был по-воскресному пуст. В ожидании обеда я гулял за территорией, где искал редкие ягодки. На полянах сидели радостные семьи, и почти каждый ребенок держал почему-то в руках банку с клубникой, засыпанной сахаром, а на газетах лежали домашние котлетки, пирожки, ранние помидоры и копченая колбаса.


Во вторник неожиданно приехала мама. Она отпросила меня на целый день и повела на пляж. Мы там ели шашлыки и пили вкусный лимонад. И было всего столько, что я не осилил даже поллитровую банку с клубникой. А на прощанье она дала мне кулек шоколадных конфет и банку сгущенки.


После обеда я занялся облепихой. Полезная ягода. Отец давит ее на сок и все повторяет, что это антиканцероген. Ее трудно собирать, она легко давится, на ветвях колючки. Я приноровился срезать гроздья с кустов ножницами. Вдруг рядом оказывается белобрысый Толя, внук Класковских. Осенью в первый класс пойдет уже. Он пришел с бабушкиными маникюрными ножничками.


Толик, тебе тоже облепиха нужна? Она ж невкусная. Вон смотри, сколько у нас ежевики. Бери, ешь сколько хочешь.

Я вам помочь пришел.

Бабушка послала?

Не. Но я у деда отпросился.


Господи, откуда берутся такие дети? Еще когда жив был мой пес, я приезжал с ним на дачу, Толик любил с ним играть. То и дело прибегал, запыхавшись, докладывать: а ваш Франц подрался с Рексом, или: а Франц снова кошку на столб загнал. Когда-то похожим на Толика был наш Артур, искренним, улыбчивым, хотя помогать взрослым ему в голову не приходило. А теперь что стало? Катин сын. Повез я как-то Катьку в пионерлагерь Артура навестить. Посидели у речки, говорить не о чем, в карты стали играть. Затем со скучающим видом и сумкой, полной продуктов, племянник пошел в лагерь. Неожиданно остановился и подозвал мать. Катька полезла в кошелек. «На пиво и чипсы», — сказала она потом смущенно.


Пап, косилку в погреб занести?

Да, там открыто.


В подвальном полумраке навалено барахла, которое в доме уже не уместилось. Но взгляд мой привлекает огромное количество мелких металлоконструкций. Присматриваюсь: тэны для самоваров. Будучи на пенсии, отец работает мастером на производстве тэнов. Все понятно, ворует у хозяина и продает налево. А Катька жалуется, что денег не хватает. Гробовые, наверно, копит.


Дом отец построил, пусть даже эту хилую дачку. Деревьев насадил — никому они, правда, давно не нужны. Детей вырастил… Как-то после очередной порции жалоб на здоровье он задал свой любимый вопрос: «Может, еще раз женишься, детей заведешь?» То, что у меня есть внебрачный сын, он в расчет никогда не принимал. Видел всего раз и даже не заговорил с ребенком. И вырвалось у меня в ответ: «А тебе дети много радости в жизни принесли?» Он дернулся и резанул: «Нет». Нет, он сказал.



Часть 2. Катастрофа


Примерно раз в неделю мама звонила из Минска, и когда темы разговора иссякали, она непременно задавала вопрос, который меня всегда раздражал: а что ты ел сегодня, сынок? Все семейные события тоже начинались с телефонного звонка. Прошло много лет, а я помню тот день, каждый его час.


В августе родители собирались на своей «девятке» к Черному морю. Около полудня позвонил отец и сказал, что они с мамой попали в аварию, мама в больнице, переломы. Голос взволнованный, но не убитый. Я места себе не находил, но о смерти даже не подумал. Авария где-то на Украине. Куда ехать — туда или в Минск? Звоню Кате выяснить подробности. Та тоже в шоке. Мучительное ожидание с подступающими слезами. Наконец роковое: мама умерла. Я стал пить один, меня рвало, я снова наливал водку и запивал слезами.


В момент аварии она дремала полулежа на заднем сиденьи. Отец, и без того с плохим зрением, решился ехать в сильный дождь. Мчался больше сотни. Встречная фура залила лобовое стекло. Он потерял управление, машина съехала в кювет и перевернулась. Он был пристегнут, отделался царапиной. Я готов был его убить.


На похоронах себя не помню. Накануне носился на такси по Минску, оплачивал что-то в похоронном бюро, договаривался о подзахоронении к бабушке, пил водку. Когда поставили посреди комнаты гроб с телом, я сказал Катьке «Это не наша мама». Она молча кивнула. Я смотрел на белое лицо в гробу и не узнавал. И в голове вертелось чудовищное «а может произошла ошибка?» Клянусь, ничего не помню дальше, только нашатырь.


На поминках сидел отец и рассказывал подробности. У нее был сломан позвоночник, руки, голова пробита на затылке. Но она была в сознании, жила и страдала два часа! Только говорила «больно». Потом он стал говорить о повреждениях машины, о том, что надо ехать за ней на Украину, об уголовном деле, которое на него завели, поскольку так положено. Я был уже пьян. Встал за столом — все подумали, что будет тост. А я брякнул: «Тебя надо посадить, подонок!» Тетки тут же уволокли меня в спальню успокаивать.


Спасла меня командировка. Утром 19 августа 1991-го я вылетал в Мадрид. Навстречу по Ленинградке двигались танки, в Шереметьве все спрашивали друг у друга, что происходит. Наш самолет был первым из Москвы, приземлившимся в Мадриде, и толпа журналистов не давала проходу. Настигали и в гостинице с расспросами. Я что-то бормотал, а сам не отходил от приемника. Местные власти Валенсии, по слухам, пообещали для всех, кто не захочет вернуться, добиться политического убежища, и даже забронировали отель для беженцев. Я окунулся во все эти события, и память блокировала события предыдущих дней. Есть такое замечательное свойство памяти: блокируя боль, спасать психику.


Был момент, когда я подумал, а не остаться ли, черт с ней, московской квартирой. Но через несколько дней обстановка прояснилась, все успокоилось, даже волны на «Лебедином озере» улеглись, и навалилась работа. Время от времени я звонил в Минск, говорил с отцом и сестрой: он чинил машину, она ругалась с Валерой. Казалось, что без мамы их жизнь никак не изменилась, ничего не случилось. Никто не спрашивал, что сынок сегодня ел… И вопреки тезису о том, что горе сближает, я почувствовал еще большее отдаление от семьи.



Часть 3. Сестра


Я давно привык, что никто не встречает и не провожает на вокзале. Сам когда-то сказал отцу и сестре, что ни к чему эта суета, разве что когда везу что-то неподъемное. Ко вчерашнему звонку я был готов, как все мы были готовы к смерти отца. Я настроился на исполнение похоронного спектакля в роли сына покойного, на выполнение так называемого сыновнего долга.


Утренний Минск встретил июльской ясностью, поливальными машинами и упорядоченной привокзальной суетой. Это уже не тот город, в котором я жил. Стерильная чистота улиц и дворов, каждый дом свежепокрашен, каждый куст подстрижен, цветы на клумбах меняют чуть не еженедельно, столичный лоск магазинов, обочины плотно заставлены иномарками. Не пробежишь пыльной тропинкой дворами по Раковскому предместью на тренировку…


Катя не успела оформить все для похорон, и событие перенесено на завтра. Помощь моя, по ее словам, не требуется. У меня выходной день в родном городе.


Кать, а где папин «Пежо»? Может, я пока на кладбище съезжу?

Там топливный насос неисправен.

Так давай я в сервис смотаю.

Мне нужна машина. Мы на дачу хотим после обеда съездить. Друг меня отвезет.


Под другом она подразумевает любовника, которого я в прошлый приезд мельком видел. Очевидно, их отношения продвинулись, дай-то бог.


Как же вы поедете? Насос — дело не шуточное. А если застрянете в дороге?


Она не нашлась, что ответить. Вообще, логично врать — не ее стихия. Либо насос — либо дача. Ну, не успела продумать. Однако, чувство собственности, в том числе на машину, уже сформировалось. Впрочем, квартира и дача тоже теперь ее, прекрасно ведь знает, что претендовать не буду. Перед смертью отец переоформил все на дочь, а последнюю машину так сразу покупал на ее имя. Для Кати настал час икс долгожданный: наконец, стала хозяйкой. Что, интересно, продаст раньше: дачу или машину? Жить ведь на что-то надо. Не на зарплату же завхоза детсада, где она появляется пару раз в неделю?


До этого числилась уборщицей в бассейне на полставки. Ей нравилось: смены через три дня на четвертый, больничный оплачивался, выгнать не могли — госучреждение. Частенько не выходила на работу, звонила, что больна. Благо, знакомая врачиха всегда подстраховывала. Только Артуру было в школе неловко, когда узнавали, что его мать уборщица. Я пытался ее устроить через старых друзей, что нелегко, потому что профессии практически нет. Некоторые предложения она отвергала из-за дальней дороги или боялась, что не справится. На самом деле она избегала мест, где надо работать. Деньги на жизнь отец исправно давал. Пенсия плюс зарплата плюс подворовывал. А свои смелые материальные запросы Катя откладывала на время, когда станет полноправной хозяйкой. Ремонт, наконец, сделает, барахло все повыкидывает, гостей принимать без оглядки сможет. Когда проест и прогуляет машину и дачу, разменяет, наверно, квартиру. А там и Артур подрастет, а может, и замуж еще случится. В глазах сестры я видел едва скрываемый деловой энтузиазм.


Меня давно преследовало чувство вины перед сестрой, как будто в неустроенности ее личной жизни виноват был я. Конечно, понимая все трудности матери-одиночки, я старался делать подарки: то телевизор, то микроволновку, то компьютер для племянника, остальное по мелочи. Но один факт меня потряс и заставил задуматься. В прошлый приезд, после дачи, Катя стала доставать из огромной коробки и показывать мне вещи, присланные на имя отца двоюродным братом из Америки. Наконец, достала кожаные штаны и сказала: «Примерь-ка». Я надел, оказались как литые на меня. Катя радостно всплеснула руками и тут же подрубила на машинке. А потом вдруг говорит:


Вообще-то я их продавать собиралась, только покупателя пока нет.

Хочешь, я денег за них дам… — неуверенно, боясь ее обидеть, сказал я.


Она назвала цену. Я расплатился без комментариев. Внутрисемейные товарно-денежные отношения были для меня внове. Тем более, что она продавала не свою вещь.


История с наследством тоже показательна. Когда не стало мамы, хоть бы кто спросил, не хочу ли я получить в память о ней какую-нибудь вещь. Не говоря уж о том, что по всем законам я наследник первой линии. Та же картина сейчас: все принадлежит Кате, все по принципу «ну ты же у нас не бедный». И я молчу.


Что ж, к муниципальному транспорту не привыкать. Это раньше кладбище было за городом, за кольцевой, а нынче метро рядом построили. А потом на старую квартиру махану, раз пошла такая ностальгия.



Часть 4. Белые гладиолусы


Здесь, кажется, свернуть с асфальта. Нет, на повороте должен быть герой со звездочкой, смутно припоминаю. А тут какой-то юноша, трагически погиб. Так кратко пишут, когда самоубийство, я уже знаю. Шестнадцать лет в керамическом овале, красавчик. А если я один цветок ему положу? А вдруг это кощунство? Ведь букет маме. Белые гладиолусы. Да и с чет-нечетом вечные проблемы, все путаюсь, ну да бабки у входа лучше знают. …Как это можно уйти из жизни в шестнадцать? Нецелованным. Недолюбили, значит.


Точно, вот старушка в платочке на серой мраморной крошке, а за ней герой с облезшей сусальной позолотой — и направо. Стыд-то какой, хорошо, что никто не видит. К матери пришел, а дорогу с трудом вспоминаю. С отцом или сестрой обычно ходил, они вели, я и не задумывался о дороге. Точно, вон уж виден сквозь листву белый мрамор бабушки, а за ним красный мамин гранит.


У нас низкая изящная оградка из горизонтальных никелированных труб и белых крашеных столбиков. Калитку легко перешагнуть, даже престарелым тетушкам, маминым сестрам. Белая мраморная скамеечка. Когда мы с мамой приходили к бабушке, первым делом она вытирала пыль с этой скамьи и садилась. Долго смотрела на памятник, прежде чем заняться уборкой. А я брал у нее ведерко и шел искать цистерну с водой для полива. Когда возвращался, она уже заканчивала подметать настил из мраморных плит. Я поливал ноготки на могиле, а остаток выплескивал на куст сирени в углу. Мама протирала влажной тряпкой памятник. Потом мы вместе садились на узкую лавочку и несколько минут молчали. Я курил, а она смотрела на холодную мраморную глыбу, и губы ее чуть шевелились, будто в сотый раз читала тире между двумя датами и незамысловатую нижнюю строчку «От детей и внуков». Потом она тяжело поднималась, и мы шли заросшей тропинкой, дальше неровным асфальтом, и всегда на обратной дороге она рассказывала что-нибудь из жизни бабушки.


Теперь здесь все по-другому. Памятника два. Вместо сирени разухабистый куст жасмина — любимые мамины цветы. А цветника на могиле больше нет, закрыт плитой. Вместо него большая никелированная ваза на тонкой металлической подставке между двух монументов. Внутри вазы другая, пластиковая. Ее-то я и должен вымыть и наполнить водой. Экий я непредусмотрительный, о тряпке не подумал, придется протирать памятники носовым платком. Цветы в целлофане можно положить на все ту же скамейку и пойти поискать цистерну.


Каждый раз, когда бываю на кладбище, вспоминаю один неприглядный случай, и мне стыдно. По-настоящему стыдно. Родители с Катькой уезжали на дачу, и мама попросила съездить на кладбище и дала денег на цветы для бабушки. А я тогда был студентом-вертопрахом, роман у меня какой-то был, что ли, или вечеринка с однокурсниками. Не поехал и деньги истратил. Как-то не до бабушки было, да и помнил я ее слабо, лет десять мне было, когда умерла. Маме наврал потом, что ездил, все подмел, полил, цветы положил. Но все боялся, что она в следующий раз заметит обман. Она не заметила. И я почти забыл тот случай. Но когда рядом с могилой бабушки появился гранит с самым родным лицом на керамике, я стал приходить на кладбище чаще, и это несуразное воспоминание возвращалось с той же частотой.


Низковата ваза для гладиолусов. Как бы ветер не вырвал их долговязые стебли из вазы-коротышки. Жаль, что жасмин уже отцвел. Мама очень любила все белое и душистое, особенно жасмин и ландыши. И я люблю их нежный аромат — наверно, это наследственное. И не выношу удушливых тюльпанов и кухонный запах гвоздик. Вспомнил, под лавочкой обычно лежал веник, еще с маминых времен. Есть, тот самый; это ж надо — он ее пережил.


Сколько ни бываю здесь и ни смотрю на ее лицо, всегда кажется, что глядит на меня с упреком. Мягкая улыбка на матовой керамике, а все равно с упреком. А ведь никогда при жизни разговора не заводила. Хотя все знала. Это тетка недавно разоткровенничалась. Своя в доску тетка, а тоже столько лет молчала. Давно мама понимала, оказывается, еще с моих институтских времен. Когда то один однокурсник у меня засидится допоздна и заночует, то у другого, актера иногороднего, денег на такси до гостиницы нет… И поняла, почему я в другой город уехал, поняла, что за личной жизнью. Но молчала. Даже с отцом не делилась, не говоря уж о сестре. Хотя внуков хотела, ох как хотела.


После черного дня похорон, спустя месяц, с непросохшими еще глазами, я встретил бывшую однокурсницу, влюбленную в меня когда-то. И я повел ее в койку, но сначала — в жуткий ресторан с пальмами и громовым оркестром. И все рассказал под пошлый шлягерный грохот. И она пошла за мной. Ей было под тридцать, возраст невесты погребла под диссертацией, и теперь боялась опоздать к счастью материнства.


Всегда неловко было перед женщинами. Нравился я многим. И всегда нужно было их обманывать. Потому что не любил ни одну. Случайные порывы физиологии, быстро уносимые следующим порывом. И далеко не каждой объяснишь, что я не так устроен, и почему любить их не могу и для семьи не создан.


Эта — поняла. Хотя и не важно, что она поняла из моего сбивчивого объяснения под дурной шансон. Важно, что у нее были свои мотивы, и что я не обманул ее. Мы решили родить ребенка. Она — сына, я — посмертного внука.


Мамочка, теперь у тебя есть внук, хороший мальчик, у него твои глаза. Прости, что опоздал с подарком. Как-нибудь я приведу его к тебе. Он носит нашу фамилию. Хотя отпускает его со мной она неохотно. Он сейчас привыкает к другому папе, видите ли. Да нормальные у нас отношения, и деньги даю регулярно, но какая уж тут дружба.… Да и живем в разных городах. Она обещала отправить его ко мне, когда школу закончит. А я помогу поступить в институт и вообще встать на ноги. Все образуется, мама. Жаль, что ты не застала…


Ну все, подмел, памятники протер. Гладиолусы свежи и прекрасны на солнце. Цветы у моего языческого алтаря. Посижу чуток на нашей скамейке. Как же я ненавижу тире между цифрами.… Только после твоего ухода и понял, как полезно быть верующим. Церковь учит смирению, она примиряет. А я все, как неприкаянный, не могу смириться с потерей, потому и молюсь неумело, не по форме… Не знаю молитв, но молюсь. Богохульствуя, молюсь, чтобы не было этого памятника, чтобы ты села рядом на скамье, я подвинусь. Ну да во многом я неправильный, неформатный. Не помещаюсь… как эти гладиолусы в никелированной вазе. И обрезать или обламывать их не хочу, как не желаю, чтоб обламывали меня.



Часть 5. Школа


Получилось с кладбища на кладбище. Кальвария — так назывался район, когда мы сюда переехали (по-польски kalwaryja и есть кладбище). Мне было тогда девять лет. Кладбище сохранилось, католическое, в глубине костел, тогда закрытый, теперь действующий. Три старухи молча сидят на скамьях.


В детстве Кальвария была излюбленным местом наших игр: прятки, казаки-разбойники. За памятниками было удобно прятаться. Там я впервые увидел похороны. Чужие люди в черном со скорбными лицами стояли вокруг гроба, а я наблюдал поодаль. Что они говорили, не было слышно, но вдруг ударил в тарелки маленький оркестр, потом громыхнул трамбон. Гроб стали опускать, раздались вопли, люди сотрясались в рыданиях. Я понимал, что случилось нечто необратимо страшное. Похоронный марш бил по нервам, и я заплакал.


Через дорогу винзавод, сейчас его сносят, поблизости идет стройка. А когда-то здесь был важный стратегический объект в наших играх. Нет, мы не крали вино или сваленные в кучи гниющие фрукты. На территории впритык к забору стоял сарайчик, на крышу которого мы, подсадив друг дружку, залазили, потом спрыгивали на кучу яблок и заходили в это неказистое помещение. Там находился «госбанк», где хранилась наша «валюта» — винные этикетки. В школе они были в большой чести, все одноклассники их собирали. За этикетки можно было списать, а за десяток договориться, чтоб тебе помыли парту. Наши парты вечно были заляпаны чернилами, потому что пользоваться шариковыми ручками тогда почему-то запрещалось. Мы ежедневно таскали стеклянные чернильницы в матерчатых мешочках, привязанных к портфелю, и тряпичные перочистки, а руки наши всегда были в чернильных пятнах.


А вот и наша школа, типовое здание с пристройками по бокам для столовой и спортзала. Наверно, это свойство детской памяти, но, в отличие от лиц сокурсников или сотрудников, лица одноклассников я помню отлично. Глядя на групповое фото выпускного класса, могу даже сказать, кто как учился, а учителей помню по именам. С Колькой мы растерялись сразу после окончания школы, потому что он уехал поступать в Ленинград. Другой мой дружок Марик уехал в Израиль и там, по слухам, погиб. Жаль, школа заперта, сейчас летние каникулы, а то бы зашел. Поймал бы в коридоре поседевшую историчку и расспросил, едины ли народ и партия и как живет и побеждает дело коммунизма.


Когда-то все асфальтовые дорожки во дворе были расчерчены мелом в клетку. Игра в классики — примета времени. Носить с собой банку от гуталина, набитую песком, было престижно. В другом же кармане болталась «тюшка» — самодельно выплавленный из свинца блин, который метали в кучку монет, а затем старались ударом «тюшки» перевернуть копейки. В отличие от классиков это была игра нелегальная и тем притягательная. За выигранные копейки отчета перед родителями никто не нес.


Детсадик в нашем дворе, в который Катька еще ходила. Но я помню его по «беседке любви». Именно здесь произошла кульминация моей первой любви. Весь десятый класс я сох по Людочке, девочке из параллельного класса. Она была нездешней, отец военный, его недавно перевели в Минск, и мне жутко нравился ее северорусский говор. А еще я запал на ее голубые глаза и светлый хвостик, который она закручивала на затылке в душистую «плетенку». Людочка жила в соседнем доме, и мы виделись каждый вечер в четыре часа, когда приезжала мусорка. В те времена мусорных баков не было, у каждого дома останавливалась, долго и пронзительно сигналя, темно-серая машина с откляченным задом, у которого открывалась крышка, и все, задерживая дыхание, чтоб не глотнуть ароматов ассенизации, вываливали туда из ведер мусор.


Людочка занималась гимнастикой, имела ладную фигурку, и даже с мусорным ведром в руке выглядела грациозно. Красива ли она была? Стандарт красоты рождается из стереотипа. То, к чему человек привык, то, что все время мелькает на экране телевизора, либо те лица, которые уже когда-либо были признаны красивыми, он и воспринимает как красивое. Если она похожа на Катрин Денев или Ирину Алферову, то все — у человека это отображается где-то в подсознании, и она в его понимании красавица.


Мечтая ей понравиться, я снова стал ходить в секцию акробатики. Мы формально не были знакомы, и, повстречав ее, обычно я краснел и опускал глаза или грыз конец карандаша. Однажды на школьном вечере я осмелился пригласить ее на медленный танец и наступил на ногу. Она ойкнула, укоризненно посмотрела, достала платочек и вытерла грязь с белой туфельки. С тех пор я панически ее боялся.


На выпускном вечере за праздничным столом объединили все десятые классы. Колька отошел, чтобы подмахнуть традиционную кнопку под задницу классной, а мы с Мариком подливали друг другу. В этот момент объявили белый танец, и — о, ужас — я увидел стремительно надвигающуюся на меня Люду. Не спрашивая, она сделала что-то вроде поклона и потянула меня в центр танцевальной площадки. Мы были одинокой первой парой, все смотрели на нас. Тут-то меня озарило решение проблемы.


Ну, наступи, и будем квиты, — подставил я носок ботинка. — Избавь уж от пытки и страха лажануться на глазах у всех.

Так легко отделаться захотел? — она засмеялась, прижалась и положила голову мне на плечо.


Я закрыл глаза и затылком чувствовал, как одноклассники и учителя перешептывались и перемигивались. Мне всегда было стыдно быть центром внимания. Щеки горели. Я старался думать только о ногах, которые вмиг одеревенели. Когда бесконечное танго закончилось, я задержал ее руку и шепнул:


Пойдешь со всеми в центр встречать рассвет?

А разве есть другие предложения?

Я могу подумать над предложением?

Ну, если мужчина ты, то и думать тебе.


Проводив Людочку на место, я вернулся к Кольке.


Ну ты даешь, тихоня! — Выдохнул посеревший вдруг Колька.


Марик разлил. Дрожащей рукой я поднял бокал и, стараясь не смотреть на Кольку, сказал тост:


Будем же помнить то, что было и чего не вернешь!


Колька резко встал и вышел. Марик осоловело на меня посмотрел.


Слышь, Марик, будь другом, прикрой, пока я бутылку шампуня со стола смету.

Зачем тебе? — прогундосил благовоспитанный Марик.

Партия сказала «надо», комсомол ответил что?

Есть! — подмигнул Марик.


Вскоре бутылка шампанского и пара бутербродов лежали в сумке. Вернулся мрачный Колька.


Коль, ты не исполнишь мое последнее школьное желание?

Какое? — Он недоверчиво повернулся ко мне.

Подойди, пожалуйста, к Люде и скажи, что через пять минут я жду ее на выходе.

Сам скажи, — по потухшим глазам и морщинам вокруг родинки было видно, что Колька обиделся не на шутку.


Теперь я понимаю, что Колька ожидал чего-то торжественного, какого-то прощального разговора, а может и большего. К Люде подошел неревнивый толстый Марик, пока я выскальзывал под шумок танца из зала. На крыльце я взял ее за руку и повел в детский сад, каждый уголок которого знал с детства. Ночь была теплой и безветренной, цветы на детсадовских клумбах словно окаменели. Фонари освещали дорожки, и лишь дальняя беседка покоилась во тьме. Я вспомнил, как в кино мужчины накидывают пиджак на плечи любимых девушек. Но она постелила мой пиджак на лавочку и предложила сесть на него. Мы пили шампанское из горлышка по очереди и молча смотрели на бутерброды. Я осмелился обнять ее, она повернула лицо для поцелуя. И я целовал долго и глубоко, как учил меня Колька. Когда допили бутылку, я положил руку меж ее бедер и, смущаясь, спросил как можно более игривым тоном, допускающим возражения:


Можно я погрею руки, а то совсем озябли?


Она не сбросила руку. Тогда я расстегнул молнию на ее спине, приспустил платье на груди и, пыхтя, уткнулся носом в надушенный лифчик, а руки смело подбирались к запретному. Она стащила с меня галстук, потом стала расстегивать сорочку, брюки… Мне долго не удавалось войти. Лишь потом, по пятнам крови на пиджаке, я понял, что был первым. А по скорым сборам и деловому тону — что в последний раз. Когда я провожал ее домой, спросил:


Как ты на это решилась?

А что же, заканчивать школу девственницей?


Формальный поцелуй на прощанье. Здравствуй, взрослая жизнь.



Часть 6. Похороны


Умер отец в хосписе, где провел последние месяцы, хотя был ходячим. Катя его навещала, но не жаловалась. Это было много лучше, чем ухаживать дома и делать уколы морфия. Тело перевезли в морг, откуда мы повезем его в крематорий. По Катиным словам, отец хотел, чтоб урну захоронили рядом с маминой могилой. Пока ждали возле морга автобуса, я решил поговорить.


Кать, а как ты смотришь, если мы его похороним на Северном кладбище, рядом с его мамой?

Зачем? Ты же знаешь его желание.

А ты знаешь, что кладбище, где мама лежит, режимное? Вон сколько членов правительства там нахоронили. Любое подзахоронение будет незаконным. Понимаешь, что его могила останется нелегальной?

Какое это имеет значение? Мы тихонько выкопаем яму…

И тайком поставим памятник?

Ну, знаешь, ездить на Северное мне далеко.

Пять минут от кольцевой — это далеко?

Что, я должна ездить на два кладбища?

Знаешь, его мать ведь твоя бабушка. Она тебя на руках держала. Почему надо забросить эту могилу?

Я ее почти не помню.


По правде говоря, я тоже плохо помню эту бабушку, она редко у нас бывала. Мама не выносила ее по понятной причине. Расписались родители, когда мне было уже три года, и, как я полагаю, отговаривала отца от законного брака именно его мать. Но поскольку других родственников в Минске не осталось, ухаживал за ее могилой только отец, по крайней мере, раз в год навещал.


Кать, а мое личное пожелание ты готова выслушать?

Ну? — сказала она, хмуро глядя на венки.

Помня о причине маминой смерти, мне не хотелось бы, чтоб они лежали рядом... Понимаешь, я прихожу на кладбище к маме и бабе Лене… Это были очень близкие мне люди.

Тебе вот фиолетово из своей Москвы, не тебе ж два раза в год ездить по кладбищам. А мне далеко будет.

Есть еще кладбище в черте города, где лежит Борисовна, там разрешены подзахоронения. В конце концов, это его последняя жена.

Чтоб я там столкнулась с ее чертовыми детьми? Ладно, я подумаю о Северном.


Тем временем в зале с гробом собрались десятка два человек. Я знаю только чету Фельцманов и Василевича, хозяина заводика, где работал в последние годы отец. Остальные — работники того же предприятия, их сняли ради похорон с работы. В основном люди пожилого возраста. Молча сидят или курят на входе, ожидая команды. Некоторые перешептываются, выясняя детали регламента. Катя держит у носа платочек, но не плачет, а шепотом обсуждает что-то с «другом», который ее привез. В центре зала стоит на столе гроб, в котором лежит усохшая восковая фигурка в черном костюме, похожая на отца. Все на нее смотрят, поскольку смотреть в пустом зале больше некуда.


Наконец подъезжает гремучий желтый с черной полосой «пазик». Молодые сотрудники под командой Василевича грузят гроб, и мы едем в крематорий. Здание безвкусной архитектуры вне стиля и времени определенно рождает ассоциации с Освенцимом. Снова томительное ожидание в предбаннике, возня с венками. А я напряженно думаю, что будет уместным сказать, если придется произносить прощальное слово. Что хорошего я скажу об отце? Ко мне, стоящему рядом с Василевичем, подошла дама в сером — церемониймейстер, как я понял, и спросила, кто будет говорить. Мы переглянулись. Василевич взял на себя.


«Мы знаем усопшего с тысяча девятьсот такого-то года… За время совместной работы он проявил…» Я понял, что Василевич схоронил уже не одного сотрудника, и даже бумажка не потребовалась. По выходе я искренне пожал ему руку. «Других речей не будет? Тогда прошу родных и близких попрощаться с усопшим, родные подходят первыми», — хорошо поставленным голосом сказала дама в сером. Катя подошла первой, ей удалось выронить слезу. Артур заплакал, по-детски размазывая слезы кулачком. Я молча посмотрел в последний раз в знакомое лицо, на восковую руку, лежащую на груди, гвоздики, и не нашел ни единого слова, в голове была пустота. Под траурную музыку почти бесшумный механизм стал опускать гроб в бездны рая.


Дальше повезли в ресторан на поминки, скромный ресторанчик недалеко от нашего дома. Собирать гостей дома уже не принято. Спрашиваю у Кати:


Денег папа достаточно на похороны оставил? Может, подкинуть?

Хватит.


Я и сам знаю, что более, чем хватит, но участие надо проявить. Бесит, что весь спектакль затеян для бывших сослуживцев, которым это так же в тягость. Наконец, застолье — более приятная и последняя часть церемонии. Стол оказался приличным, обслуживание хорошее, водки хватает. Начались нескончаемые тосты. «Усопшего я знал с тысяча…». «За годы совместной работы…». Каждый выступающий после речи, как отстрелявшись, почему-то отпрашивался у нас с Катей, ссылаясь на срочные дела. Часа через два, когда закончилась череда подносимых блюд, а ряды поминающих поредели вдвое, Катя толкнула меня в бок и нашептала: «Пора заключительную речь, а то напьются». Я встал, поблагодарил всех присутствующих за почтение памяти нашего отца, потом сделал паузу, пытаясь вспомнить что-то хорошее, что осталось бы в памяти этих людей, которых я больше никогда не увижу. «Он навсегда останется для нас примером трудолюбия и верности семейным традициям…». Все согласно закивали, выпили и заскрипели стульями. Катя с подругой стали собирать со стола остатки еды и укладывать в пакеты. «Зачем?» — спросил я. «Не обращай внимания, в Минске так принято. Вот тебе пакет для вина и водки».


Придя в квартиру и развалившись на новом диване в проходной комнате, я обратил внимание на аккуратно вырезанную из газеты телепрограмму на журнальном столике. Отец обвел ней часы сериалов и жирно — розыгрыш лотереи. Мыльные оперы по вечерам он смотрел все подряд, неважно, боевики или мелодрамы. Всегда исподлобья и без видимых эмоций. Когда же начиналось лото, он бросал все дела, хватал свои заполненные билеты и подсаживался поближе к телевизору, стараясь не пропустить ни единой цифры. Каждую неделю он покупал лотерейные билеты. Надеялся выиграть. На что ему были нужны деньги в его положении? Ни разу не выиграл.


***


Через девять дней звоню из Москвы.


Как дела, Катя? Урну когда будешь хоронить?

Вчера уже.

Где?

Рядом с мамой.


Я повесил трубку. Хватит. Хватит симулировать семью, которой давно нет. А была ли вообще?




Автор


Пришелец




Читайте еще в разделе «Повести»:

Комментарии.
Не понравилось:
Диалог в самом начале (ненатуральный какой-то, не верю я в него)
«Чтобы он не нервничал, я делаю вид, что каждое его замечание ценно.» как можно сделать такой вид?
«Я ненавидел этот диван, и не потому, что ленился его раскладывать.» Понимаю, что дальше подразумевается, но буквально объяснения ненависти все же нет. Царапает.
«Я ненавидел этот диван, и не потому, что ленился его раскладывать. Когда мы переезжали в новую трехкомнатную квартиру, я очень надеялся, что у меня будет отдельная комната. Ведь я был старше сестры на восемь лет, хотелось принимать друзей, да и девочками уже интересовался.» три подряд «я»
«спускавшийся со стены красный ковер с растительным орнаментом. Теперь этот ковер спустился» спускавшийся-спустился
«предлагает мне соку» все же сок?
«Эта конструкция просто гениальна:» после двоеточия подразумевается подтверждение гениальности, а идет описание, доказательство — только в следующем предложении


Очень понравилось:
Твое обращение со временем (сначала настоящее, потом прошлое, потом настоящее — и еще более далекое прошлое…).
«Ветер кружит пожухлые листья, плюхая ошметки осени на лобовое стекло.»
«выпили и поцеловались. Колька тогда шепнул мне: «А ты силен! Я бы Надьку так нагло поцеловать не смог».» игра слов с поцелуями хороша очень

Ой, я все не о том, наверное...
0
17-01-2009




Автор


Пришелец

Расскажите друзьям:


Цифры
В избранном у: 2 (Лю, Жемчужная)
Открытий: 2161
Проголосовавших: 1 (Жемчужная10)
Рейтинг: 10.00  



Пожаловаться