Когда я смотрю на огонь, самый обычный огонь на свете — от лесного пожара до ясного и мирного пламени, пляшущего сейчас в небольшой загородной печурке и греющего мне ладони и лицо — я всегда думаю о том, сколько в нем природной, не нуждающейся в наших изысках и резных каминных решётках красоты. Красоты и силы, а ещё тепла. Да, оно порой испепеляет и бездумно забирает жизни ради жизни своей. А иногда просто дарит — как сейчас, когда на улице минус десять.
Я смотрю на огонь, такой изменчивый и сильный, но только здесь, посреди заснеженного леса, на маленькой, вечно промерзающей кухне, я вдруг вспоминаю о том, как он хрупок. Как придуманный когда-то зверёк тамагочи — я отлучусь на полчаса и его не станет.
Он бьётся и ревёт в своих кирпичных застенках, он кусается, не подпуская к себе слишком близко, но он уйдёт незаметно и молча, как случайный гость с весёлой вечеринки, и его агонии я не расслышу за тиканьем часов.
Может, это и не смерть вовсе, а реинкарнация, как шутят друзья... Но однажды вслушиваясь в тишину, когда его не стало, я ощутила всем телом, как осиротел дом.
Знаете, какая странная стоит тишина, когда умирает человек? Я открыла печурку и при виде неподвижного, ещё тёплого пепла мне захотелось плакать. Не потому, что на улице минус десять. Потому что минус десять стало в душе.
Он практически не мог уснуть в ту ночь, накануне прослушивания. Все давно было отрепетировано, но он лежал и смотрел в темноту, уже ни о чем не думая и практически не волнуясь. Просто не мог уснуть.
С тем же странным равнодушием он сел утром в автобус и улыбался старушкам, негодовавшим, что его гитара за плечом мешала им рассмотреть название остановки. Он опустил гитару к ногам, и она стала мешать остальным пробираться к выходу.
Что поделаешь, если ты периодически бываешь лишним, сколько бы ни носил с собой вещей!
В небольшом зале сидело несколько человек.
Один из экспертов привёл с собой семилетнюю дочку, которая занималась чем-то своим, мелькая русыми косичками в районе девятого ряда. Её мало интересовало собрание экспертов, которые выглядели для неё, как выглядят гости на мамином дне рождения: большие, не в меру серьёзные дяди и тёти, которые шепчутся о чем-то своём, сами смеются над своими шутками и обращаются к ней со слащавыми натянутыми улыбками, предлагая в сотый раз опостылевшие сладости, восторгаясь тем, какая она уже стала взрослая и сокрушаясь над тем, как годы бегут.
Её больше интересовало, почему краска на номере 27 такая до обидного прочная, сколько ни скобли её двухрублёвой монетой.
Когда на сцену вышел какой-то парень, сел на единственный стул, положив на колено гитару, и смущённо улыбнулся, Оксана не обратила на него никакого внимания. Все они выходят, садятся и даже улыбаются похоже. Поют, потом ждут, что скажет её отец и остальные. Кивают, пытаются скрыть негодование или спорят до хрипоты, пока уже и сами не начинают понимать, что с их уходом всем станет лучше.
До неё, как правило, долетали слова «каденция», «триоли» и другие, настолько же малопонятные и неинтересные.
«Три Оли», — думала она, вспоминая одноклассниц. Да, у них в классе тоже было три Оли, два Максима и ещё несколько Ир. Но толку от этого никакого.
Когда он тронул струны и запел, что-то незримо изменилось в воздухе.
Словно через весь зал натянулись невидимые нити и зазвенели. Больно и нежно, как звенят, наверно, полевые цветы, когда их стебли лопаются в отрывающей их от земли ладони. Полумрак зала стал глубоким и гулким, и бархатный голос, чуть срываясь на хрип, наполнил звенящее пространство невыразимым теплом, словно в этой темноте и только сейчас так остро ощутимом одиночестве, кто-то давно знакомый и родной обнял хрупкую фигурку Оксаны, бережно до слез. Она подняла глаза на поющего. В нем не было ничего необычного: слегка растрёпанные волосы, взгляд в никуда, блуждающие по струнам пальцы.
Сотни приходивших сюда до него выглядели точно так же.
Но голос и музыка, окатывающие тело миллионом мурашек, с необъяснимой силой разрушали невидимые стены зала, смывая пустые ряды зрительских кресел изумрудными, подсвеченными солнцем волнами. Невыносимо взмывали вверх, унося на головокружительную высоту, и взрывались болью и яростью, как бокал в судорожно стиснутых пальцах. А потом нежно и вкрадчиво стелились серебристым туманом у её ног, тем вечерним туманом, где стрекочут в росе кузнечики, когда над крыльцом вьются ночные мотыльки, неуклюже стукаясь о стекло фонаря.
Когда отзвучал последний аккорд, и голос певца затих, Оксана замерла. Её русые косички неподвижно лежали на плечах, широко распахнутые глаза смотрели на певца недоверчиво и заворожённо, а рот был слегка приоткрыт. Ночные бабочки по-прежнему шуршали крыльями где-то совсем рядом, и живая тишина — та самая, с которой можно заговорить и она непременно ласково улыбнётся и шепнёт тебе на ушко свой самый большой секрет — тишина притаилась в складках занавеса, сидела во всех креслах сразу, загадочно приложив палец к губам, стояла за спиной музыканта, рассеянно и слегка устало опустившего гитару.
Оксана улыбалась. И думала о том, что сегодня ей впервые в жизни встретился настоящий волшебник — из тех, о которых ей прочитали столько книг. Добрый волшебник, оживляющий тишину. Правда, он был без своей остроконечной шляпы; наверное, забыл её дома, но Оксана весело прищурилась, радуясь, что его все-таки разгадала. И ей показалось, что он лукаво прищурился в ответ, подняв голову и отыскав взглядом девочку среди тёмных кресел.
Виктор Георгиевич кашлянул. Остальные тоже зашевелились.
— Гм, собственно, молодой человек... Вы давно занимаетесь подобного рода деятельностью?
Певец пожал плечами.
— Ну, в общем-то, лет восемь.
— Знаете ли, я буду говорить откровенно... Музыканты народ нервный и чувствительный, так что постарайтесь отнестись к моим словам адекватно.
— Да, конечно.
Виктор Георгиевич кашлянул ещё раз.
— Песня ваша откровенно плоха. И я сейчас объясню почему.
Музыкант чуть наклонил голову, и в глазах его появилось едва заметное равнодушие.
— Ваш стиль банален... Все это как-то напоминает мне... э-э...
— Городской романс, — подсказала Анна Игнатьевна.
— Да, именно... Я имею в виду Ваши так называемые «блатные аккорды». Музыкальный рисунок до невозможного примитивен.
— Ля-минор, — усмехнулся кто-то из критиков.
— Даже молодые исполнители стараются избегать подобной пошлости! — добавил Аркадий Степанович и поморщился.
— Ваша манера выдаёт с головой Ваши музыкальные пристрастия.
Музыкант удивился.
— Мои пристрастия?
— Именно.
— Да ладно кокетничать, Виктор Георгиевич! — хлопнул себя по колену Аркадий Степанович, — Это откровенная подзаборщина. Чего греха таить. Вы, дорогой мой, что заканчивали?
— У меня нет музыкального образования.
— Оно и видно. Вы намереваетесь терзать слух бедной публики подобными самодельными завываниями? Или у вас есть ещё что-то?
Певец поднял брови.
— Есть, конечно, но я считал это наиболее удачной песней, поэтому...
— Ну, вы посмотрите, какая самонадеянность, — рассмеялся Аркадий Степанович, обращаясь к коллегам. Те заулыбались. — Кто Вы такой, молодой человек, чтобы что-то уже «считать»?
Музыкант опустил глаза. Его лицо было непроницаемым.
— Я уж не говорю о тексте, — оживилась Анна Игнатьевна. — Ошибка на ошибке. И такая избыточность... Друг мой, никогда не беритесь за перо, мой вам совет. Искусство без вас не погибнет.
— А что вы, собственно, хотели сказать этой песней?
— Я все уже сказал, — тихо ответил музыкант.
— Извините, но либо мой слух меня подвёл, либо...
Они засмеялись.
— Вашу наглость, да в мирных бы целях, — прищурился молчавший до сих пор Дмитрий Александрович. — Но, к сожалению, в наше время она стала опережать талант.
— Намного опережать, — подхватил Виктор Георгиевич — Помните этого, как его...
— О да! — рассмеялась Анна Игнатьевна. — Как такой перл не забыть! Не попал ни в одну ноту и полчаса права качал.
— Вы, молодой человек, играйте, — последнее слово Виктор Георгиевич произнёс с нажимом и неприкрытым сарказмом, — играйте где-нибудь в тесном кругу, среди своих... — он опять вложил в свои слова легко уловимый подтекст — «поклонников». — У Вас ведь есть поклонники?
— Нет. — коротко ответил тот.
— Ну что вы, поклонники должны быть! Куда же вы без поклонников-то...
— А кто вам собственно посоветовал обратиться к нам? — поинтересовалась Анна Игнатьевна.
— Я объявление прочёл.
— Ах объявление.
— Ты, кстати, Виктор, видел наши афиши последние?
Разговор перешёл на другие темы. Музыканта больше никто не замечал.
Он бесшумно поднялся и тихо пошёл со сцены, потянув за собой гитару, как будто уводил больную, потерянную собачонку. Его рука крепко прижала струны, словно он боялся, что чуткий инструмент помимо его воли издаст хоть один звук. И гитара послушно молчала: её горло сдавили уверенные, решившие все пальцы хозяина.
Оксана плакала тихо и горько. Двухрублёвая монетка давно лежала забытая у её синих маленьких босоножек. Тускло поблёскивал так и не пожелавший стереться номер «27».
Со сцены уходил её волшебник.
Почти незнакомый, но уже самый любимый волшебник на свете. Хотя, как можно назвать незнакомцем того, с кем вместе смотрел на кружащихся в воздухе призрачных мотыльков. Она верила, нет она знала, что он видел их тоже, точно такими же. Не зря он так пристально смотрел куда-то над её головой. Он знал про мотыльков и загадочную тишину, сидящую в креслах. Ему был известен секрет этой тишины — какой-то очень большой и добрый секрет. Но теперь стало некому её разбудить. И тайну, которую он уносил с собой, Оксане уже никто не расскажет. Ни одна не дочитанная до конца сказка ещё не оставляла такого невыносимого желания знать, что стало с закричавшими цветами, волнами и туманом, где жили кузнечики.
Почему он пел так отчаянно и так долго молчал, когда затихла последняя струна?
«Милый волшебник, вернись!» — как заклинание шептала девочка. — «Не надо им, расскажи мне, мне одной, я буду тебя слушать даже если будет ругаться папа, что мне давно пора спать! Почему ты не носишь своей шляпы, волшебник? Они бы сумели тебя узнать...»
— Оксан, нам пора! Где ты там?
Девочка молчала, подняв на отца покрасневшие глаза. В них было столько отчуждённости и упрёка, что Виктору стало не по себе.
— Что-то случилось?
— Ты убил моего волшебника, папа.
— Кого?..
— Волшебника, пап. Ты его убил.
Прошло так много лет. Но сейчас, подбрасывая дрова и сторожа огонь, благодарно пляшущий по сухим поленьям, я все думаю о тебе, незнакомый музыкант. О том, что больше нигде и никогда тебя так и не услышала. Наверное, у тебя давно семья и самая обычная работа. И, быть может, уже не стало гитары, которая так умела петь в твоих руках. Мне хочется крикнуть в пустоту, разделяющую нас, все, что не умела сказать тогда, когда была семилетней девчонкой.
Не сжимай так сильно струны на грифе гитары — ей больно, разреши ей договорить.
Не хорони своих сказок не спетыми, сколько бы критиков над тобой ни смеялось.
Не забывай свою шляпу — ты же знаешь, у нас встречают по одёжке.
И ещё...
Когда зал перед тобой пуст — пой для меня, ведь я же, помнишь, где-то в девятом ряду по-прежнему скребу номер монеткой и жду, когда со мной заговорит тишина.
Самая живая тишина на свете.
06.01.09г.