Карандашу всегда было неловко в таком окружении, а сегодня его вдобавок ко всем бедам ещё и поставили в стакан с фломастерами.
Он сидел там, жмурясь от ярких фосфоресцентных одёжек своих, да что там коллег — просто соседей по тесному стакану. Потому что назвать их коллегами или даже собратьями по бумаге, он не решился бы никогда.
Он же был простым карандашом, самым обычным карандашом на свете — со слегка обкусанным кончиком и полустёртой краской. Даже заточен он был второпях и самой обычной бритвой — не то что цветные, которых холили и лелеяли, и точили аккуратно и бережно, так, что они потом долго могли хвастаться друг перед другом идеально острыми грифелями.
А его — его всегда забывали где только могли: под кипой бумаг, в коробке с фантиками и даже под ковром, откуда его регулярно вытаскивала собака — каждый раз с новыми царапинами на непрочной уже и без того краске.
Он в очередной раз лежал на краю стола и размышлял, как глупо быть простым карандашом. Размышлял о том, что и жизнь все-таки коротка и бесцветна, как и он сам, и давно уже крошится от бесконечных падений грифель.
Чуть повыше, над полкой, жил забавный рассеянный паучок. Вот уже давно он просыпался каждое утро не в силах справиться с непростой, в сущности, задачей: как надеть семь маленьких, подаренных когда-то бабушкой, тапочек, на свои восемь волосатых ножек. Он и бегать пытался быстрее, незаметно меняя тапочки по кругу, и старался сидеть дольше,
задумчиво засунув две ножки в один тапок, пытался даже одну ножку поджимать и прятать — но так передвигаться становилось совсем неудобно. Единственное, что могло его отвлечь по утрам от всех насущных проблем — его собственная звенящая паутина, которая звенела почему-то только у него одного. Он научился так дёргать за тонкие ниточки, что получался целый струнный оркестр. Так он просиживал часами, сочиняя нехитрые мелодии. В такие минуты он забывал не только бессовестно потерянный тапок, но и то, что за окном зима и его паутина бесполезна в такие холода, когда все мошки спят.
Карандаш слушал этот едва различимый звон по утрам и мечтал, как в следующей жизни — а каждый карандаш верит, что есть следующая жизнь — так вот, в следующей жизни он обязательно станет фломастером.
Она сонно приоткрыла один глаз, чтобы понять, откуда доносится звон.
Повела крыльями, вытянула онемевшие от долгого сна ножки и медленно ими пошевелила. Ей снилось что-то такое сладкое и тёплое, что она с удовольствием зевнула и даже хотела повернуться на другой бок, как поняла, что тепло это пришло вовсе не из сна: оно поднималось откуда-то снизу, окутывая блаженным уютным облачком. Ужасная мысль пронеслась в её голове, мгновенно разогнав сон: батарея!
Муха вскочила на все шесть ножек сразу и вытаращила от ужаса и без того огромные глаза. Батареи включают ЗИМОЙ! Её ещё долго трясло от самой мысли, что она — муха, проснувшаяся зимой. Страшнее этого ничего нельзя было представить. Каждый слышал, что зимой можно проснуться, и с этим было связано много сказок и легенд. Страшно было не это: проснувшихся зимой мух больше никто никогда не видел!
Она тоскливо посмотрела на что-то удивительно белое за окном и принялась осторожно жужжать по комнате.
Паучок развлекался очередной мелодией, когда услышал это странное жужжание. Он несколько раз поморгал для верности и на всякий случай сунул две передние лапки в один тапок. К нему приближалась настоящая муха! Раздалось громкое "дзиннь", и муха в ужасе задёргалась в прочной паутине.
— Не дёргайся! — испуганно заверещал паучок — Ты мне все испортишь!
Муха от удивления замерла.
— Ты с ума сошёл... — выдохнула она, раскачиваясь в паутине. — Ненормальный зимний паук! О горе мне...
— Почему это я ненормальный? — удивился паучок.
— Ты с мухами разговариваешь. Ты всегда разговариваешь с едой?
— С едой? — удивился паучок и вдруг одумался. — Ну, в общем, нет, хотя... — и он страшно смутился, — Но ты мне порвёшь всю паутину!
— А разве ты не для этого её плетёшь?
Паучок смутился ещё больше.
— Вообще-то нет, — тихо признался он. — Она ведь поёт...
— Кто поёт? — совсем растерялась муха.
— Моя паутина... — смущённо прошептал паучок и замолк.
Муха раскачивалась туда-сюда, в голове у неё образовалась полная неразбериха.
— Вот, послушай, — предложил паучок и аккуратно дёрнул лапкой за ниточку.
Раздался тихий жалобный звон.
— Поёт... — прошептала муха. — И что, ты не станешь меня есть?
— Я не ем мух, — окончательно впадая в неловкость, отозвался паучок.
— Ну дела-а-а... — протянула муха. — Нет-нет, не приближайся ко мне! — вдруг запаниковала она.
— Да я и так бы не смог.
— Как это? — муха никак не могла поверить в случившееся.
— Ну, понимаешь... — запнулся он, — у меня вообще-то тапок один пропал.
И он горестно посмотрел на свои ножки, заправленные в один тапок.
— Ну и что, ведь тепло же?
— Тепло, — согласился паучок, — но ведь зима.
Муха окончательно запуталась в таких странных доводах.
— Значит, я могу лететь?
— Да, лети, конечно, — согласился паучок со вздохом. Он подёргал за пару ниточек, и муха наконец-то выбралась из липких объятий.
Покружив для верности по комнате, она осторожно присела на стену рядом с паутиной, на которой суетился паучок, зашивая дырки.
— А знаешь, — сказала муха, — никого больше и нет. Совсем никого.
Паучок кивнул:
— Есть карандаш, но он очень скучный.
— Как это?
— Он целыми днями думает только о себе и все боится, что скоро кончится.
— Правда? — муха призадумалась и погрустнела. — А где он живёт? — Внизу, — показал паучок на стол, и даже голова у него от высоты закружилась.
Муха, недолго думая и негромко жужжа, присела на край стола. — Привет! — позвала она.
— Привет, — невесело пробубнил карандаш, продолжая странные попытки перекатываться с боку на бок. При этом он думал о чем-то своём, что явно грело его карандашную душу.
— А что ты делаешь?
Карандаш остановился ненадолго.
— Видишь, там ящик стола открыт?
— Ну да.
— Там разлилась жёлтая краска, понимаешь?
— Нет, не понимаю, — повертела головой муха.
— Если я туда упаду, я стану ЖЕЛТЫМ! Это-то понятно?
Муха почесала голову лапкой.
— Гм, а зачем?
— Я буду жёлтым, как солнце, как одуванчики, как фломастер, наконец!
Муха про себя вздохнула.
— Но ты же простой карандаш.
Карандаш недовольно умолк, только стал активнее перекатываться с боку на бок.
Муха сидела озадаченная. Паучок, похоже, был прав. Неужели зимой все такие сумасшедшие?
— Хочешь, я тебе помогу?
Карандаш недоверчиво развернулся к ней грифелем.
— Ты тоже хочешь стать жёлтой?
— Нет, но я тебе помогу, раз для тебя это так важно.
И она покатила карандаш к самому краю.
Он упал прямо в пролитую краску и долго перекатывался в ней, пока не стал совершенно, ослепительно, бесподобно жёлтым. Там он довольно замер.
— А теперь не подходи ко мне — я буду сохнуть.
Муха смирно сидела на краешке стола.
— Слушай... А тебе никогда не хотелось быть бабочкой?
— Бабочкой... — задумалась муха, — нет. Мне бы до весны дожить, — вдруг совсем тихо произнесла она.
Карандаш притих, думая о своём.
— Что ж так? — осторожно спросил он.
Муха рассказала ему старые легенды о проснувшихся зимой.
— Да-а... — тихо прошептал карандаш и подумал о своём сломанном грифеле.
Так прошло несколько дней и все уже успели подружиться, когда раздался горький детский плач.
— Мама-а! Где мой карандаш!.. — Алёнка безуспешно искала в стакане с фломастерами, под столом, в кресле и даже под ковром.
— А ты возьми фломастер, — донеслось из кухни.
— Мне не нужен фломастер, мне нужен мой простой карандаш! Фломастерами я раскрашу потом.
Девочка расстроенно обводила взглядом стол. Карандаш в коробке запаниковал. Он вертелся и крутился, чтобы Алёнка обратила на него внимание, и вдруг понял, что теперь он просто жёлтый. Вот настал его звёздный час, и что же, кто теперь догадается, что он и есть тот самый? Кто будет рисовать теперь вместе с ним облака, и дороги, и весёлых человечков на них? Ведь это потом, потом все раскрашивают в разные цвета, а он, оказывается, был самым главным в рисунке, самым первым. Как же он всего этого не понимал! И краска на других карандашах такая прочная лишь потому, что ими пользуются редко. А пока ты такой, чуть обглоданный на кончике и заточенный не по последней моде — ты больше всего и нужен.
Он заплакал безудержно, наверное ещё сильнее, чем плакала девочка. И ему впервые стало неважно, что грифель стал так короток. Он и не заметил, как слезы начали смывать ненавистную чужую краску.
Девочка радостно заверещала:
— Я нашла его, мама.
Она достала его, чумазого, из коробки, и бережно вытерла платком.
Карандаш был счастлив, как никогда наверно не был счастлив в жизни.
Муха смотрела на них с подоконника, и глаза её слипались — то ли от слез, то ли от накатившей внезапно дремоты.
Паучок спешил изо всех сил. Тяжело дыша, он волочил за собой все семь своих тапочек. Сегодня, проснувшись, он наконец понял, что делать с ними. У него ведь восемь ножек, а у мухи только шесть. Если он подарит тапочки ей, у неё будет даже один про запас! Будет совсем не грустно потерять один тапок. Он спустился к радостному карандашу и, запыхавшись, спросил, где муха.
Они осмотрели все вокруг, и вдруг взгляд их остановился. Муха тихо лежала на подоконнике лапками кверху. Оба замолчали и долго смотрели на её неподвижное тельце.
— Ей бы точно хватило моих тапок... — грустно прошептал паучок и вдруг заплакал.
— Нет, паучок... — тихо отозвался карандаш, — посмотри: зима уже кончилась.
— Как это, кончилась зима?! — донеслось до них с подоконника. — Муха!!! — закричали оба в один голос. — Ты жива?
— Жива, конечно, просто так тепло, что я решила вздремнуть.
Она тайком смахнула слезинку. Она так обрадовалась за карандаш, что чуть не наплакала на подоконнике маленькую лужицу.
Все трое уставились на весело искрящиеся сосульки под крышей. И с каждой сосульки срывалось по сверкающей капле, которая со звоном разбивалась где-то далеко у самой земли.
— Весна! — весело трещал паучок, — Весна!
— А тапки мне давай, — раздалось с подоконника.
— Так весна же, — задумчиво протянул паучок, которому вдруг стало жаль расставаться с тапками.
Муха рассмеялась и хитро прищурилась:
— Весной ещё легче простудиться.
Обязательно почитаю ее ребенку.