Дети настроений, мы кувыркались всю жизнь в непознанном мире, словно кости на игральной доске. Я помню вас, мои боевые товарищи. Помню ваши крылья, ласты, жабры. Помню следы ваших ног у грязных подъездов и дым ваших сигарет в слюде окна. Когда таял снег, и солнце припекало так, что асфальт поглощал колёса автомобилей вместе с хромом бамперов и символически выверенными номерными знаками. Я помню номера квартир, где прятались дети от железных собак, где трубили лоси в хмари болотистых чащ.
В тот день мы просто шли по тротуару, крича и радуясь ясному небу, подпрыгивая в воздух на метры и метры, пытаясь сорвать яблоко, шарахались об заборы, говорили комплементы ослепительным женщинам и пили чай, от которого ехала крыша на много миль вокруг. И тогда из чулана дома напротив парковых ворот раздался всепожирающий металлический голос, расщепивший слёзы в глазах в пар своей громкостью. Голос вещал о начале войны. Утробы лопнули. И небо покрыла аквамариновая сеть термоядерной атаки.
Мы тогда просто остановились, кто-то отошёл в кусты помочиться, я сел на тротуар, слушая голос войны. Никто не верил. Ганс пил портвейн. Он тогда ещё пил. А после подсел на смолу. Он угодил в роту подземных навигаторов. Там ему вшили искусственные лёгкие и громоотвод. Весь день он курил смолу и тащился. Он не мог отойти от ужасов войны. Война показала всем по чём фунт лиха.
Я только что стоял и слушал, как Фридрих Фрейд познакомился с какой-то выносящей мозг от прелести своей женщиной. «И я впахал своими губами в её целовальник». Как тут же я очутился в алюминиевом вагоне с автоматом в руках, в латунных сапогах и керамическом шлеме с термостойкой росписью под хохлому. С неба рушились Гималаи бомб и мёртвых тел космических станций. Мимо меня шли колонны роботов. По сути, это была их война. Люди были лишь плохо нарисованной декорацией. Роботы из виниловых пластинок Битлз, роботы из арматур и манекенов дорогих бутиков, со стеклянными и вольфрамовыми органами, с микросенсорными щупами тысяч тысяч миль пространства сознаний. Щупы, сотканные из клеток боковых линий рыб, ушей летучих мышей, сияющих слизью и сталью в лучах тысяч солнц бомбёжки. Ракеты с нейтринной начинкой и антиматерией, чёрными дырами в своих катапультах. Роботы, в чьих каркасных головах трепыхались мозги людей. Я даже не хотел думать как они были добыты.
Шаман рычал, брызгая слюной, почёсывая бубен просмолённой палкой. Он поджог свой дом, что бы увидеть Большой Огонь. Он пел песню Большого Огня. Потому что той ночью ему предстояло спуститься в нижний мир на своём трепещущим стонями глаз и ушных перепонок бубне. Там было мокро, и холод пронзал, как в проруби. Там ему предстояло найти душу больного мальчика. Юный Эку умирал, покрытый градинами пота, бредивший в агонии. В юрте его семьи уже третью ночь, не переставая, во всю мощь горел огонь. Глаза вбирали ледяных духов из ночи за дверью. «Эку, иди по кромке льдинки, да не свались в реку, ты нам нужен тёплым, — говорил Мара, — иди по краю колодца, а руками гладь воду — там леса, в них горят глаза волчьи, а в пасти того волка твоя душа. А ты спи, и иди по краю крыши». И шаман нёсся по улицам и площадям, разрывая холсты башен, мостов, торговых рядов, бутиков нижнего белья, канализационных люков, сапог из бирюзы, фуражек собачищ, дубинок волчищ, значков из мёртвого золота на впалой груди мусорных баков. Шаман нёсся по нижнему миру в поисках уходящей души. Её манил Мара, манил, боясь коснуться. Трус.
И мимо шли эшелоны роботов, которые сопели, вздымая в воздух щепки асфальта, вечной мерзлоты, кусков стен домов, рыча и плюясь аккумуляторной кислотой. На них надвигались клешни войны. Война была старой шлюхой с прокисшим молоком в грудях. Но она носила прада и ездила верхом на титановом крабе размером с остров Пасхи. И миллионы залпов вырывались из дышл насекомых-истребителей с небес. И выли жидкие ракеты, сдувая целые страны. А голос из подвала всё ревел и ревел, подобно медведю в полынье. «И я впахал своими губами в её целовальник». И мы прыгали и носились по улице, как дети. Да мы и были детьми. Нашему миру было всего то ничего. Эй, Брахма, который тебе годок то пошёл? Кали Юга? Я думаю, это только начало.
И когда я вернулся с фронта, вместо моего города было несколько хижин в лесу. И я чувствовал себя не важно. Я лежал на кровати… На незнакомой кровати. И старик сидел рядом, клюя носом, проваливаясь в восковой сон в маслянистых лучах лампад. И каменные ступени в скалах плыли и плыли передо мной. А я лежал в бреду, и лихорадка пахла мхом. Шафрановые одежды монахов и запах полыни, базилика. Мириады нитей свечных огней плели свои мантры вдоль стен храма, уходящих к самому горизонту, падая с гор, с крыши мира. «Эку, поди по краю крыши, да сорви нам яблочка». И молитва неслась бурлящим котлом. Полынный напиток. Молитвенный барабан. Блеск потёртой меди, зелень и золото. И гора Меру, а вокруг грифы и дикие гуси летят в травах над озёрами. И голоса поют низко. Так низко, как вещает земля в разломах, так низко, как летят дикие гуси над свинцово-голубым зеркалом озера в горах, так низко, как падает снег. И Будда Ахшобья укрыл меня ладонью от грифов. Я жив ещё?
Когда мне было десять лет, я уехал на лыжах в лес и заблудился. В свете садящегося солнца не было заметно как снег, покрывающий землю, обратился в такой же снег, покрывающий реку. Я помню рычание. Я испугался и замер. Рычание доносилось ото всюду, и мысленно я видел, как меня раздирали волки. Но тут рычание превратилось в треск. И я, как стоял, ушёл под лёд. Выбрался я не скоро. И вскоре замёрз настолько, что не мог двигаться.
Хижина и старик, натеревший меня водкой, от чего видения в лихорадочном бреду стали перьями фазана. Это я помню. Всё было так.