Как странно колыхались наполовину пожелтевшие листья вяза в тот день. Слабый кисло-сладкий ветерок облизывал могучие ветви и узловатые сучки его, омывая их чистым хрусталём. Воздух осени. Дерево напоминало застывший во времени зелёно-коричневый взрыв. Возможно из-за своих ветвей, так вольно и смело раскинувшихся в слепящей синеве, возможно, впечатление такое складывалось от всего этого массива волн корней, тугих бугров древесных мышц, наплывами раздвигавших всю панораму. Ощущение статичного свершённого уже удара могло придти и от жуткого обуглившегося шрама на его теле. Шрам делил могучий ствол на две части. Молния? Человек? Иная необъяснимая стихия? Чем-то древним и мистически сакральным веяло от сего молчаливого исполина. Вяз заслонял своим шершавым телом, словно могучий богатырь грудью, поле, холм и тёмно-зелёные массивы леса на нём.
Леман некоторое время смотрел на дерево в растерянности. Оно словно поглотило его мысли, втянуло их муть в зияющую угольным мраком трещину. За холмом послышался очередной раскат грома. Над жёлтым полем, над неубранной пшеницей взметнулось почти неразличимое облако пыли. Вскоре порыв ветра прошелестел в ветвях, тронул лицо молодого человека. Леман прищурился, потупил взгляд и чихнул. Он шмыгнул простуженным носом и, наконец, пошёл дальше. Вяз остался позади. По скрипучим рассохшимся ступенькам Леман взошёл на крыльцо ветхого двухэтажного дома. Дверь не была затворена, как и большинство дверей опустевшего городка. Настоящий город-призрак, где ветер гоняет всевозможный сор и кисловатый запах по безлюдным кривым улочкам. Над дверью на позеленевшей медной табличке виднелась затёртая надпись «Szkoła Muzyczna».
Полоса света с улицы рассекла сепию полумрака тесной прихожей. Горшки с акациями на подоконниках на фоне древних тюлей в зелёную полоску. Низкие стулья, какой-то деревянный круг, прислонённый к стене. Вешалка для одежды — чугунная, страшно чёрная. Заскрипели половицы. Совсем не музыкально. Скрип-скрип-щёлк, скрип-скрип-трям. Тень в столбе света, падавшего от дверного проёма, метнулась вглубь помещения. Стояла несуразная какая-то тишина, нелогичная. Только изредка утробный гул выкатывал на улице из-за холма, уже ближе, пробуждая эхо чего-то спящего ноющего внутри молодого человека. Никакого шевеления, только полоса света за спиной всё уже и уже. Вдруг дверь захлопнулась — старая ржавая пружина резко сжалась в привычный для неё момент. Леман вздрогнул всем телом, даже слегка подпрыгнув. По спине прокатила мерзкая дрожь. Он глубоко вздохнул, что было нелегко с забитым носом, и продолжил осмотр помещения. На противоположной входу стене зияла ртутная лужица зеркала, совсем не пыльного, в позолоченной раме. Ребристый узор выглядел, опять же, старинным, будучи потёртым и местами изгвазданным чёрной краской. В углу, рядом с дверью в комнату валялись блестящие пюпитры — стальные подставки для листов с нотами. А на столике, поверхность коего была обита пожелтевшей газетой, разверз свои полосатые недра альбом с полосками нотного стана. В углу страницы расплылась улыбающаяся клякса. Леман напрягся. Руки его покрылись холодным липким потом — он даже не мог объяснить причину такой реакции. А внутренний голос всё настойчивее вещал о том, что надо торопиться, что он слишком тянет с осмотром помещения здания.
Широко раскрыв глаза, судорожно дыша, он тронул ручку двери из прихожей во внутреннее помещение. Замка не было — ещё бы. В комнате оказалось светло. Высокие оконные проёмы пропускали достаточно солнечного света, особенно в такой ясный осенний день… а за окнами странно колыхались наполовину пожелтевшие листья вяза… Скрипнули половицы, укрытые массивным ковром. Комната не в пример прихожей была просторна. Свисая на чугунной цепи с пожелтевшего потолка, тянула нити хрусталя люстра. Прозрачные преломляющие свет щупальца — настоящая вспышка холодного пламени. Гротескно упрямо смотрелся этот предмет в комнате с низким потолком и довольно скудным интерьером. Совершенно не вписывалась сюда и пара викторианских канделябров, стоявших на сереньком комоде.
Но не арки окон и не люстра с канделябрами привлекли внимание вошедшего. В центре комнаты стоял чёрный рояль. И он затягивал в себя по тугой спирали всё существо Лемана. Что-то обдало его сердце жгучей волной, оно провалилось, сорвалось в пропасть тайных забытых времён. Почудился детский крик, привиделся детский портрет, хмурое личико. Мелькнуло чёрное крыло, всхрапнула бездна под заплесневелой плотью ковра. Мгновением позже всё переросло в уже реальный рык и гул за окном. И если бы Леман снова не чихнул, то, вероятно, и не посмел бы пройти в комнату дальше двух шагов, не опомнился бы. Он провёл ладонью по лицу, беззвучно выругавшись. Вокруг рояля в хаотичном порядке валялись низенькие стулья, половина из которых оказалась поломана. Листы, исписанные кривыми нотами, зашуршали под грязными подошвами. Чёрный лак поверхности инструмента отражал безобразие изящной люстры и блики света с улицы. Дрожащая рука скользнула по крышке. В голове юноши промелькнула мысль о том, что в данный момент он поддался ужасной глупости, возможно даже непростительной в его положении. Так сентиментально идти на поводу у смутных желаний, вызванных мистическими фантомами из детства, так вальяжно и неторопливо плыть по комнате чужого дома, ощупывать и осматривать чужие вещи в то время, когда нужно быстрее и тише мыши серой прошмыгнуть по всем углам и скрыться. Но комната овладевала им, пленяла волю.
А тем временем из-под крышки, словно из-под сюрреалистической кашалотовой губы, показался ряд белых ровных клавиш. Ну точно изящные зубы мифического зверя. Следом Леману пришла на ум ассоциация с пальцами — он вдруг вспомнил хрупкие какие-то прозрачные пальчики девушки, которую не так давно был вынужден оставить в зыбях несусветных далей. О, эти мраморные пальчики, так трепетно гладившие его светлые волосы, казалось, ещё вчера. И чёрные клавиши полу тонов вкрапляли в узор переплетений грёз о нимфах тени чёрного лака, чёрного угля. Где-то за окном, в иной, такой нелогичной реальности вяз, поражённый молнией (точно ли?) процеживал ветер своими жёлто-зелёными всплесками лап. Гремел гром, рассыпающийся где-то совсем рядом на треск и свист.
Палец надавил на белую клавишу, оставив копчёный отпечаток. Глубокое «до» ударило в самую грудь. Вздрогнул воздух, резонанс прокатился по стёклам. Нота не торопилась угасать. «До» это было подобно раскалённому угольку, на который сам воздух выжимал капли воды, остужая, овевая туманом преходящего и призрачного. Леман закрыл глаза и тронул соседнюю клавишу. «Си» отразилась почти таким же толчком в затрепыхавшемся сердце. Хотя девственность гнетущей тишины была уже нарушена. Очередная нота, очередная реверберация души. И, нащупываемая зрячими пальцами, потекла во все стороны мелодия. Медленная тихая, то и дело запинающаяся. Леман вспомнил свои занятия в школе музыки по классу фортепьяно, вспомнил, как сумел он подружиться с клавишными за полтора года, удивив педагогов. С самого малого возраста преследуемый гайморитом и вообще слабым здоровьем, он не пел, и не мог выработать приятный тембр голоса, за что всячески высмеивался ровесниками и чем злил учителей. Но вот инструменты подчинял своим тоненьким бледным ручкам очень быстро. И отец лелеял надежды на сытое будущее своего подрастающего нелепого пока сынишки. В те времена в их стране достойное будущее означало только одно — день, прожитый не на пустой желудок. И Леман старался изо всех сил.
Остатки мелодии растворялись в заряженном воздухе, а Леман изучал портреты на стене. Долго стоял напротив изображения носатого Гайдна, улыбнулся дерзкому взгляду молодого Моцарта. Мендельсона, Чайковского и Игнатия Кржижановского прошёл, однако, практически не заметив. Глаза композиторов смотрели на него с укором, словно виня за то, что тот сошёл с верной тропы. И Леман это чувствовал, сжимал беспомощно пальцы в кулак, прикусывал губу. Комната вертелась вокруг всё быстрее, вновь смазываемая рокотом и треском с улицы. На полке рядом с некрасивым гипсовым бюстом лежала скрипка. Леман неуверенно взял её и очень удивился, насколько же невесомым показался хрупенький инструмент. Тонкие руки, за последние месяцы привыкшие к железу и тяжести рюкзака, вдруг заныли, словно бы желая сказать «вот оно, вот наш собрат — не для земли и огня мы сотворены, а для воздуха этого!». Но Леман не любил прислушиваться к своему телу, презирая его за излишнюю хрупкость и болезненность. В прекрасном и творческом он последнее время видел (или же его так хорошо заставляли видеть) излишнее, непотребное неким высшим идеалам… а, по сути, он не сумел увидеть различия между прекрасным и слабым. Когда его, хлюпающего носом, бледного, почти прозрачного, сажали за рояль, переливающийся светом и истекающий плавными формами в волнах дыхания вдохновенных муз, когда он ощущал эфемерность тонкой флейты, завоёвывающей все верхние миры одной — двумя нотами, клал длинные пальцы на неощутимый почти скрипичный гриф, тогда он начинал ассоциировать свою беспомощность с утончённостью искусства, а бренность с эфемерностью. Где-то была совершена ошибка… и фантомы клацали рассыпающимися в пыль зубами из каждого угла, хранившего тени музыки. Однако, как холил и лелеял он ничтожного себя, так же болезненно аккуратно обращался Леман и со всем прекрасным. Не от любви, а только лишь в оправдание. Хотя сердцем чуял он рядышком с искусством свой родной тёплый претёплый родник, утоляющий всю жажду исканий и болей души.
Скрипка аккуратно была возвращена на полку. И тогда ком подкатил к горлу молодого человека. Он ещё раз поглядел на одинокий и прелестно гордый рояль в центре комнаты, кинул взгляд на портреты гениев, на разбросанные нотные записи там и тут. Дёрнул струну скрипки. Чуть склонил голову, прислушавшись к сдавленному отзвуку струны, и поспешил покинуть эту страшную комнату. Мысль о том, что всему этому уготовлено судьбой вот-вот сгинуть, превратиться в прах, подавляло всякое желание видеть людей вокруг, подчиняться приказам, слушать высокие речи, страстные отзвуки высоких идей и топтать мили дорог на пути в никуда. Он с силой захлопнул за собой дверь, вновь очутившись в коридоре. Дыхание рвалось на воздушно-углекислые куски, он снова чихнул. И тогда на глаза навернулись слёзы. Леман ударил кулаком в стену, и тут же слёз стало больше — кулак сильно заболел, а удар получился совсем беззвучным, кукольным. Он чувствовал себя на грани срыва.
Сепия коридора обдала запахом пыли и сухой герани. Леман почувствовал, как из тёмного угла следят за ним чёрные омуты глаз. Это были призраки обрезанных путей прожитой жизни, а то и жизней. Из мрака потянулись к его ногам чёрные, словно дёготь щупальца, и он понял, что надо бежать. Половицы утробно заголосили. Леман бросился по коридору и, своротив плечом стойку с медными тарелками, от чего поднялся страшный шум, свернул за угол и остановился у лестницы, ведущей на второй этаж. Глаза пощипывало от слёз. Он успокаивал себя тем, что свалит всё на простуду, когда его увидят люди. Хотя казалось, что нет больше в мире никаких людей. Когда дегтярные щупальца показались из-за угла, наполнив помещение смрадом горелой шерсти и шёпотом детей, Леман взбежал по лестнице и в ужасе, рыча и ругаясь, пролетел две комнаты, даже не обратив внимания на то, что в них было. А в них стояли штабелями всё новые и новые фантомы, молчаливые, но потенциально певучие: всевозможные духовые и струнные инструменты, развешанные по стенам или лежащие на полу, ученические парты, кафедры, занавесы, сцена. Отовсюду лилось еле различимое желтоватое свечение, из которого Леман краем глаза выхватывал силуэты мальчишки, сидящего в пол оборота, запуганно косящегося на него. Какофония звуков тихим, но безумно настойчивым гомоном разлеталась в пыльном воздухе. Наконец, совершенно потерявший волю, с трясущимися руками, бледной тенью Леман прижался к стене в самом тёмном углу. Оттуда не было видно ни единого блика света. Он зажал уши руками и зажмурил глаза. Зашуршала штукатурка — он сползал на пол.
Тишина. И только под аккомпанемент шумящей в голове крови и ритм колотящегося сердца бледная тень начала беглый перепросмотр своей жизни за последние несколько лет. Лихорадочно искала она тот момент, когда была совершена ошибка. Она точно не знала, какая именно ошибка, но была уверена, что, вычленив роковой день и час, тут же назовёт её имя. Копошение длилось с минуту, как вдруг откуда-то, словно из иной вселенной, не зная ни нот, ни голосов, ворвался в мир бледной тени гром. Из-за хрупких стен незримой раковины тени, из-за стен дома донеся свист и треск, и всё вокруг затряслось. Бледная тень вдруг вспыхнул сияющим пламенем осознания. И через миг Леман вскочил на ноги. Он кинулся обратно, но свернул не туда, и перед ним оказалась стремянка, а над ней в потолке он увидел люк. В полутьме он кое-как нащупал его ржавую ручку, толкнул. Люк откинулся и Леман выбрался на чердак дома.
На чердаке было светло, хотя и не так как в нижней комнате. И всюду громоздились кучи пыльных вещей, словно реквизит для так и не сыгранного спектакля. Тяжёлые матрасы и пледы, скрывавшие звенящие, трещащие и разъезжающиеся в разные стороны горы загадок, исторгали пыль и моль. Но Леман пробирался к окну — ему было необходимо увидеть мир за мутным стеклом. Узнать, что он всё ещё в этой реальности, и что гром на улице — это и есть та самая ошибка бледной тени. И ещё он был уверен, что таким образом люди и сходят с ума окончательно и бесповоротно. Вдруг раздался кошмарный хоровой крик. Леман вскрикнул и споткнулся. Он бы упал, если б не схватился за какую-то ширму с выцветшим китайским рисунком на ней. Атональное уханье смолкло, и он увидел, что это пророкотал задетый им препарированный старый престарый клавесин, спрятавшийся под ворохом полусгнивших тулупов. Переведя дыхание, чихнув несколько раз, он продолжил шествие к окну. Леман стонал и тихо смеялся, утирая слёзы.
Окно в паутине. Там кусок неба, белое одинокое облако, и откуда-то сбоку тянулась и вибрировала листьями лапа раненого вяза. Фрагмент поля и леса. Над ними стелился дым, который не был замечен Леманом сразу из-за паутины на окне. Стекло подрагивало, брякая в рассохшейся раме — гул с неба заставлял его трепетать. И наползала страшная паукообразная вина. Сердце болело. Голова кружилась. Вина такая, какую один человек, одна душа не смогла бы вместить — для такой потребовалась бы толпа людей, даже целая цивилизация. Но той доли вины, что просачивалась в тот миг сквозь колодец окна на чердаке, хватало Леману, что бы почувствовать всю глубину пропасти, над которой нависло человечество.
Справа от окна стояла старинная, но замечательно сохранившаяся фисгармония — инструмент, звуки которого извлекались колебаниями металлических язычков, приводимых в движение струёй воздуха. Струя та накачивалась двумя ножными педалями. Жёлтые клавиши, аккуратные резные переключатели регистров над ними, корпус из красного лакированного дерева. Две массивные педали нагнетания воздуха благородно белели среди вороха газет и тетрадок на полу. Стать антикварного инструмента заставила Лемана выпрямиться. Фисгармония излучала нечто совершенное и давно забытое, вихри умиротворяющей энергии, теплого красноватого свечения. Леман нагнулся к ней, робко положив руки на прохладный гладкий корпус.
Пахло ладаном и воском. Запахи эти, сотворив из ничего (хотя, вероятно, из детских грёз) третий аромат букета — аромат сосновой хвои — оплетали тонкие стеночки расшатанного сознания. Уносили в воспоминания. Отец Лемана купил у польского эмигранта подобный инструмент за какой-то бесценок, когда тот вновь решил вернуться на родину, а за билет нечем было платить. Тогда впервые в их доме раздался плавный, умиротворённо «ветхий» звук, напоминающий флейты, целый оркестр из флейт. Но, спустя два года, когда родное государство испытало крах, семья голодала, и инструмент решено было продать. Маленький Леман плакал. Инструмент не хотел уходить из его сердца именно в силу своей тайны, мистического звучания, чего-то редкого сказочного, словно если бы отнимали у ребёнка невесть как к нему попавшего маленького дракона, серебряного эльфа в плетёной клеточке, ларец со сказкой… Однако всякой сказке приходит конец. Но не всякая возвращается вот так вот, когда всё вокруг слито в один намертво запаянный клубок железа и отчаяния. Молодой человек не посмел тронуть клавиш или надавить ногой на педаль. Он просто мирно смотрел на блики света. И стоял уже на коленях, ощупывая тело сказки.
Тогда Леман заметил стоявший подле фисгармонии подсвечник с семью свечами. Иудейская звезда была выгравирована на его подставке. В щести её углах сверкали какие-то камушки. Свечки стояли почти под корень оплавленные и облепленные густым слоем пыли. И хотя подсвечник этот и старинный французский инструмент являли собой элементы разных культур, времён и, опять же, не побоюсь этого слова, цивилизаций, но на том чердаке в тот самый миг они сливались в гармонии всеобъемлющей мудрости, источником которой было древнее бородатое знание, знание с добрыми глазами — знание гармонии. Леман, движимый совершенно необъяснимой силой, поклонился этому союзу низко и почтительно. Затем он отломил одну свечку и, бережно завернув в обрывок газеты, убрал в карман. И вновь воцарилась тишина, и блики осеннего солнца выхватили умиротворённую улыбку, скользнули по лицу человека, стоявшего на коленях. И ни одна мысль не тревожила более.
Леман в последствии не вспомнил, сколько времени провёл на чердаке музыкальной школы, стоя на коленях. Но в памяти ярым огнём запечатлелось, как блаженную тишину разорвал крик с нижнего этажа: «Шенкель! Шенкель!». Он вскочил, споткнулся, снова встал и, неуклюже переваливаясь через горы хлама, рванулся к люку. Вновь рёв, треск, какофония, обрывки мыслей, гнусность реальности забурлили в его мозгу, ворвавшись в него неожиданно мерзко обжигающей пеной. Пенились красной краской отчаяние и досада. И немалый страх — ведь он отсутствовал непозволительно долгое время. Крики продолжались. Сердце подкатывало к гортани так, что Леман не мог выдавить и слова в ответ. Он лишь смог что-то пробубнить, а дыхание его стало очень шумно. Исчезая в люке, он на секунду оглянулся посмотреть на фисгармонию, всё так же незыблемо и холодно пламенеющую красным деревом в тёплом углу. Завеса пыли заставила его чихнуть. Губы дрогнули. И только тревожный и строгий голос снизу тащил его во мрак. «Шенкель! Отвечай, Шенкель!», — ревели с первого этажа.
Леман, наконец, выскочил в коридор, с которого начинал обследование дома. Там он налетел на гневного взвинченного сержанта Гауссе. Чёрная фуражка блеснула козырьком, и тощее жёлтое лицо мгновенно приблизилось в полумраке к лицу Лемана.
— Что такое? Что за экскурсии, чёрт тебя раздери, ты придумал устраивать? А? — кричал сержант, тряся автоматом, висевшим на груди; он схватил Лемана за воротник.
В дверном проёме показались ещё несколько солдат, а двое выбежали из комнаты, где стоял рояль. Сержант продолжал кричать, Леман же монотонно проговорил:
— Разрешите доложить! Два этажа и чердак осмотрены, оружия не обнаружено, людей не обнаружено…
— Что? Что ты там ещё несёшь? — всё ещё рыча, спросил сержант.
— Разрешите доложить: два этажа…, — грохот с улицы прервал его слова, колени согнулись, — два этажа и чердак осмотрены, оружия не обнаружено…
— Да к чёрту твоё нытьё, к чёрту оружие! — сержант обернулся на остальных, — вон отсюда! Округу надо было очистить двадцать минут назад, дурачьё!
— Но там могли быть люди…вы же сами…, — слабо, сам не зная отчего, пролепетал рядовой, но его слова утонули в неумолкающих криках.
— Ты поговоришь… — взревел сержант и сильно толкнул Лемана к двери.
Оказавшись на крыльце, Леман получил ещё один удар в лопатку такой силы, что вылетел на улицу, чуть не пропахав носом землю до самого вяза. Сержант пробежал мимо, грозя кулаком. А затем уже куда-то в сторону начал отдавать приказы. Трое солдат ехидно улыбались, поглядывая на разинувшего от растерянности и досады рот Лемана с краснючими глазами и опухшим носом. Однако через секунду все уже разбегались от ветхого двухэтажного здания с надписью «Szkoła Muzyczna» над входом. Куски сырой земли летели из-под тяжёлых чёрных сапог. Хрусталь осеннего воздуха наполняло карканье сержанта, отражавшееся эхом вдалеке: «Приготовиться Клозе! Пятый квадрат… Пять… Четыре…». Леман Шенкель на автомате тоже отбежал в сторону. Однако тело не слушалось, конечности тяжелели. Отчаяние билось белой птицей в тощей груди под кителем. С чёрным орлом на плече. Поправив каску, он привалился спиной к кирпичной горке, некогда, видимо, бывшей стеной дома.
Назад, туда, в сторону музыкальной школы, смотреть ему запрещала молчаливая и мрачная армия фантомов, стоявшая дикими эшелонами перед ним, грозящая его бледной тени животными оскалами на детских лицах. «…Три… Два…», — неслось откуда-то сбоку. Леман начал тихо постанывать, зажмурив глаза. «Заряд!». Земля содрогнулась, и сразу же обдало жарким ветром. Оранжевое зарево осветило развалины домов, проникнув сквозь веки бледной тени. И не шум взрывной волны, этот пульсирующий вой красных зверей с камнепадами, засыпающими барабанные перепонки, послышался Леману. Рядовой Шенкель услышал прощальный диссонирующий аккорд оркестра-призрака, душераздирающий вопль музы Эвтерпы. В острых порывах горячего ветра, из потаённых недр покинутой музыкальной школы далёких польских земель, слышался Леману сигнал, оповещающий о смерти его детства, его юности, уносящий все следы чего-то родного и тёплого. Сигнал, с которым безумный локомотив врывается в мрачный туннель, не способный более остановиться, пока в сердце его не закончится чёрное топливо, разверзающее пасть геенны огненной.
Произведение вызывает сильную гамму чувств, прочитал с удовольствием!
Спасибо!