***
В тот вечер дул сильный, северный ветер. Был конец ноября, наш старый дом не выдерживал напора стихии. И в комнате было холодно. Я сидел на своей небольшой, жесткой кровати, прислонившись головой к стене и закрыв глаза. Не знаю почему, но я очень четко помню подробности вечера. Часы негромко тикали на столе, на коленях я держал книгу, которую никак не мог дочитать уже несколько недель. Это меня порядочно раздражало, потому что я не выношу, когда книга нечитаемая и неинтересная, но мне надо ее прочесть. Тогда по программе было какое-то скучнейшее произведение русской литературы предыдущего века, нудизм полнейший. Я лениво переворачивал страницу за страницей, засыпал на каждом слове, в конце концов, я так устал от чтения, что отложил книгу и прикрыл глаза. Если вам приходилось когда-нибудь читать книгу, которая совершенно вам неинтересна, к тому же кажется одной из глупейших, написанных когда-либо человеком, то вы понимаете, о чем я говорю. Но мне предстояло не только прочесть ее, мне следовало написать еще по ней сочинение, а хуже этого просто быть не может. Как можно написать сочинение по книге, которая тебе ненавистна? Я не представлял тогда — как. Да в итоге так и не написал это сочинение, но об этом позже.
Так вот, ветер сильно завывал за моим окном, которое очень приветливо пропускало холод в мою комнату. Я ежился и слушал ветер. Сегодня ветер наводил на меня тоску. Я сидел в полной тишине до тех пор, пока крупные капли дождя не начали бить по стеклу. Я так не люблю осень, особенно ноябрь, но против природы и времен года не попрешь, поэтому приходится терпеть. На улицу выходить не хочется, даже из комнаты выходить не хочется. Но и в одиночестве заняться по сути нечем. В школу я не ходил уже второй день, пока мать уехала к своей двоюродной сестре в гости, за мной особенно никто не следил. Я понимал, что это последний класс школы самый важный, что дальше начинается дорога в другую жизнь, что я, наконец-то вырос, но никакие мысли о светлом будущем не могли заставить выйти меня в такое ненастье. Я попросту прогуливал. Отец никогда не интересовался, хожу я в школу или нет, иногда мне казалось, он не особо представлял, сколько мне лет. Больше всего он интересовался бутылками. Но это его личное дело. Когда у него не возникало желания поколотить меня, сестру или мать, он мне был безразличен.
Чуть позже к стуку дождя в окно, добавился его храп. Меня разозлило это еще больше. Я откинул книгу на пол, соскочил с кровати и вышел из комнаты. Сестра уже спала, я не стал ее будить. Отец что-то громко проговорил во сне, не совсем членораздельное, я не понял ни слова, только какие-то хлюпанья. На столе в кухне лежал его портсигар. Он решил сделать себе подарок на день рождения и купил портсигар. Дорогой, красивый и серебряный. Он почему-то не подумал, что до дня рождения ему еще жить семь месяцев, и купил себе подарок. Он бережно перекладывал туда сигарету за сигаретой из пачки, а потом щеголял этой маленькой коробочкой перед друзьями. Все его приятели, конечно же, оценили потрясающий подарок самому себе, и начали отцу завидовать. Отец потом рассказывал, что Валерка даже хотел украсть у него портсигар, но не посмел, потому что он, отец, пригрозил Валерке расправой, Валерка струсил и ушел домой. После этого рассказала, отец стал очень похож на петуха, выставил грудь и стал расхаживать по комнате. Тогда у него было очень хорошее настроение, он принял на грудь полтора литра самогона и счастливо уснул на печке, свесив с нее грязную пятку.
Теперь, вспоминая его и тот день, я глядел на серебряную коробочку, поблескивающую в лучах настольной лампы. Я протянул руку к портсигару, отец в этот момент так страшно закашлялся, что я отскочил в сторону, чуть было не выпрыгнув из обуви. Я глянул в его комнату, он крепко спал, я убедился, что просыпаться он даже не думает, и вернулся в кухню. Сердце в тот момент сильно билось в моей груди, я думал, оно вот-вот выскочит через глотку, и выпрыгнет на стол к портсигару. Я вытащил одну сигарету, схватил спички и быстро покинул кухню, выйдя на крыльцо дома. Деревья сильно гнулись под напором ветра, я сразу же замерз и промок. Сыростью пахло просто невыносимо. Ненавижу запах сырости. На крыльце лежала старая, вся грязная половая тряпка, которая вся промокла к чертям и ужасно воняла сыростью. Руки предательски дрожали, то ли от адреналина, то ли от холода. Я пытался прикурить несколько раз, но огонь газ на ветру. Грязно выругавшись и, наконец, прикурив, я затянулся. И тут же сильно закашлялся. Первая сигарета оказалась гадкой. Противный вкус сигарет быстро распространился по рту, мгновенно проник в легкие. Немного откашлявшись, я сделал следующую затяжку, потом еще одну. Голова закружилась. Но я продолжал выдыхать дым и затягиваться снова и снова. Мальчишки в школе бегали курить на каждой перемене за старый сарай с садовыми принадлежностями и злостно посмеивались надо мной, что я не курю вместе с ними. Теперь я курил и ликовал, появилась непонятная мне эйфория, которая, скорее всего, была вызвана не никотином, а чувством опасности, что отец меня поймает и отлупит за воровство его сигарет. Выкурив полностью всю сигарету, я отметил, что она не такая уж и отвратительная, какой показалась мне с начала. Спрятав окурок под крыльцом, я вытер бегущую по лицу воду. Руки больше не дрожали, ритм биения сердца немного поутих. Я сплюнул. Все мальчишки сплевывали после сигареты. И я сплюнул. И вернулся в дом.
Отец все так же крепко спал. Я положил коробок спичек на стол рядом с портсигаром, и поставил чайник. Время перевалило за полночь. Все равно завтра в школу я не собирался, и время для меня не имело никакого значения. Я присел на табуретку. Они в нашем доме всегда были жесткие. Когда я приходил в гости к Павлику, я видел, что у него дома сидения табуреток обиды мягкой тканью. И сидеть на них было приятнее, чем на табуретках без ткани. Тогда я решил, что надо будет предложить матери обить наши табуреты тканью. Закрыв глаза, я представил, как это будет выглядеть. И невольно улыбнулся. Разнообразные варианты тканей, цвета материи так и замелькали у меня перед глазами. Отвлек меня звук кипящего чайника.
Когда я лег спать, было около трех часов ночи. Я решил дочитать все-таки эту нудную книгу. И дочитал. Но так и не понял о чем она, не знал как писать сочинение. Засыпал я с мыслями о сочинении. Приснилось мне тогда, что я сижу где-то на табуретке, вокруг меня летают ткани. А злобная учительница ставит мне пару за плохое сочинение. Я тогда проснулся в ужаснейшем расположении духа.
Сестра уже хлопотала на кухне. Ей было двадцать пять лет, школу она давно окончила, замуж никто ее не брал. Работать она не работала, летом только на поле, да весной при посеве, а осень и зиму сидела дома. Ухаживала за скотиной: кормила и поила живность, чистила лошадей, выхаживала цыплят. Хотя зимой цыплят никогда не было. Они все рождались летом, да в начале осени. Еще сестра готовила, стирала и убирала. Помню, как она на коленях драила наши деревянные полы. А полы у нас в доме были просто отвратительные — с щелями, в которые попадал мусор. Это сейчас есть такая хитрая штука, как пылесос, тогда ведь не было этого у нас — только метла да тряпка с шваброй. И вот она сначала усердно выметала пыль и грязь, которая, кстати, была в основном от отца (он всегда, как напивался, ронял еду и крошки от еды прямо на пол), а потом мыла пол. Причем делала она это обязательно на коленях, никогда не пользовалась шваброй. Навечно в моей памяти останется, что сестра стоит на коленях, они у нее все в синяках, и она трет каждый сантиметр этого дрянного пола, чтобы отец потом опять нагадил. Это была какая-то непонятная мне закономерность. Она убирает, отец гадит, она снова убирает, а отец снова гадит. Я никак не мог взять в толк, почему на ней никто не женится: руки у нее были золотые, она и шила отлично, и по хозяйству умела, внешне тоже ничего — но это исключительно с моей точки зрения. Но я на ней жениться не мог, потому что был младшим братом, поэтому мне оставалось только жалеть ее, незамужнюю. Отец даже пару раз называл ее старой девой и говорил, что она такой и останется, потому что характер у нее дурной, вся в мать пошла натурой. Я не совсем понимал, чем не устраивала его мать, но если он так говорил, то это так и было. Мать в такие моменты укоризненно качала головой и прикрывала глаза, но молчала. Потом она говорила, что «у самого рыльце в пушку», но терпела, и ничего не менялось из года в год. Так они и жили, он иногда прикладывал руку к ней, она мужественно сносила побои и унижение, ни разу не сказав ничего против.
Так вот. Я вышел в кухню. Сестра посмотрела на меня, поздоровалась и сказала что-то про то, что мне не мешало бы помыться. Я подумал, что действительно давно не мылся, не причесывался, и волосы, наверняка, все свалялись и превратились в колтун. Петух кукарекал на улице. Дождь уже кончился. Сестра поставила на стол тарелку с кашей. Я проглотил ее быстро, будто бы не ел несколько недель или даже месяцев. Каша была отменная. Густая и с маслом. Я добавил сахару. Только она готовила такую потрясающую каш. Не то, что сейчас в пакетах быстрого приготовления делают. Эти пакеты и в подметки сестриной каше не годятся — вот что я вам скажу. Когда сестра поинтересовалась, почему я не в школе, я оторопел и не знал, что ответить. Я не думал, что кому-то это будет интересно, кроме матери, поэтому и не придумал никакой отговорки. У меня никто никогда не спрашивал, почему я не в школе. Я промямлил что-то про больной живот и поспешил удалиться из дома. сестра иногда смотрела на меня немного хитро, с прищуром, и тогда я чувствовал, будто меня рентген сканирует и видит всю душу на сквозь.
На улице потеплело. Ветер стих, дождь кончился. Но серое небо не давало пробиться солнцу. Оно тяжелыми облаками свинца давило на меня сверху, я будто задыхался. Воздух был противный и холодный, он разрывал мои легкие при каждом вдохе. Противнейшее ощущение. Но дышать-то надо. Даже таким воздухом хочешь или нет, а дышать придется. Я пошарил в кармане, нащупал какие-то бумажки и вытащил их. Две сотни рублей. Я попытался припомнить, откуда они у меня появились в кармане куртки. Никак не вспоминалось. То ли, это сдачу мне дали в магазине, то ли еще откуда. Вспомнить не мог никак. В любом случае, откуда бы эти деньги не взялись, кроме меня о них никто не знал, потому что если бы знали, уже забрали бы. У меня всегда забирали деньги. Даже мелочь. Все до копейки. Так обидно было. Мои приятели хвастали тем, что родители дают им на карманные расходы, а я не мог так. Да, по сути и приятелей у меня не было. Никому не хотелось кормить меня за свой счет. А я никогда не просил угостить меня чем-либо. Да и с мальчишками я виделся только в школе. После уроков все шли гулять, пить самогон и лапать девчонок, а я шел домой. Не потому что у меня не было денег или потому что меня не звали. Нет, очень даже активно звали с собой, обещали девчонок и выпивку, но я отказывался и шел домой. Обедал, делал уроки и читал потом. Мне было неинтересно, мальчишки казались мне до ужаса примитивными, а девчонки шлюхами, а шлюху трогать не хотелось.
Дома была весьма скудная библиотека. Я перечитал ее всю. Состояла она из двух томов Пушкина, маленькой Библии, и книги по кулинарии. Они все стояли в одном месте. Сестра время от времени листала кулинарию. Мать — Библию. А я, прочитав Пушкина, наведался в местную библиотеку и прочитал очень много книг. Читал я быстро. Буквально «глотал» книги. За несколько дней я прочитывал многотомные труды великих писателей. Потом начал читать книги по школьной программе. После нескольких моих правильных ответов на вопросы учителя, мальчишки начали меня дразнить книжным червем, я дал одному в глаз, после чего они вроде бы притихли. Я сразу понял, что я куплю на эти деньги. Мне очень хотелось, чтобы в кармане болталась пачка сигарет. Я не был уверен, что буду теперь курить постоянно. Но если бы я встретил ребят на улице, я бы обязательно угостил их сигаретами, что непременно возвысило бы меня в их глазах.
Я зашел в магазин. Там не было ни одного покупателя. Только старенькая продавщица дремала на своем месте. Я положил на прилавок одну купюру и пробормотал название сигарет, которое пришло в голову. Старушка поднялась, оглядела меня и положила пачку на стол, подозрительно прищурив глаза. Но все-таки отсчитала сдачу. Спрятав свою пачку в карман, я вышел из магазина и начал думать, куда бы мне спрятаться, чтобы покурить и при этом не быть замеченным. Я огляделся. Первоклашки уже шли с уроков. Они что-то увлеченно обсуждали и не обращали на меня никакого внимания. Потом я вдалеке увидел свою учительницу по математике и понял, что если сейчас же не сделаю ноги отсюда, то буду замечен и допрошен, почему меня не было на уроках. Я обошел магазин и пошел в поле. Я просто шагал по дороге, чувствуя себя обыкновенным подростком, который прогуливает школу в последнем классе и балуется сигаретами. Я не чувствовал себя никем особенным. Не чувствовал себя взрослым. Я просто хотел прийти куда-нибудь, где никого нет, и выкурить свою собственную сигарету. Но в поле было сыро. Мало того, я вспомнил, что спичек у меня тоже нет и прикуривать было нечем. Идти домой и попадаться на глаза любопытной сестре мне не хотелось, она обязательно бы спросила, куда я иду, зачем мне спички, и почему я все-таки не ходил в школу. Нет, домой идти было нельзя. Потом я подумал, что можно было бы пойти в магазин и купить коробок спичек или зажигалку, но этот вариант тоже быстро отмел. Отец каждый день приходит в магазин после работы и берет себе пива. А продавщица-старушка обязательно сдаст ему меня, что я купил сначала сигареты, и она решила, что для него, а потом вернулся и купил еще спичек или зажигалку, и тогда она поняла, что не для отца я купил это все, а в собственное пользование. Тогда отец придет домой и устроит мне трепку. А этого мне не хотелось. У отца была весьма тяжелая рука. И тогда я решил, что надо пойти к Павлику. Во-первых, из всех приятелей, я доверял ему больше всех, во-вторых, он курил, и спички или зажигалка были у него точно, и в-третьих, мне отчаянно хотелось с кем-то поделиться тем, что я тоже теперь курю. И наверняка, он знает, где можно покурить, чтобы никто не заметил. Я пошел к нему дворами, чтобы не попасться учителям и одноклассникам на глаза, промок весь и испачкал чистые брюки. Когда я пришел к нему, он был один. Павлик ел суп и смотрел телевизор. Мы обсудили какие-то школьные дела и вопросы, он сказал, что учителя недовольны моим отсутствием, и даже думают о том, чтобы пожаловаться родителям. Когда я это узнал, я решил, что завтра непременно должен пойти на уроки. До зимних каникул осталось не так много времени, недели, может, две или три, и я решил, что это время можно и потерпеть, потому что это не так уж и долго. И потом я решил ему открыться.
— Паш, а у тебя спички есть? — я заелозил в тот момент на табуретке, обшитой тканью. Он посмотрел на меня.
— Зачем тебе спички? — Пашка прищурил глаза и продолжал лукаво на меня смотреть.
— Ну, — неуверенно начал я. Я услышал свой голос со стороны и усмехнулся. Как же смешно я тогда выглядел. — Я хочу покурить.
Пашка вытаращил на меня глаза и покрутил у виска.
— А у тебя сигареты хоть есть? — в его голосе прозвучала насмешка, что меня немного задело. Я вытащил из кармана запечатанную пачку сигарет и молча положил перед ним на стол.
— Ого!! Губа не дура! Где ж ты денег взял на такие дорогие сигареты? У тебя же все деньги забирают?
— Да какая разница, где я взял денег. Взял и все. Не украл. Не продал ничего. Были у меня деньги. Вот и купил. Так есть спички или нет? — я начал уже раздражаться и обижаться на него. Он встал с табуретки и вышел в сени. Вернулся он тут же, через минуту с коробком спичек. Он положил мне их на ладонь и улыбнулся. Потом мы молча оделись и вышли на улицу. Куда мы шли, я не знал, потому что вел меня Пашка, но я покорно шел за ним, потому что знал, что ведет он меня в место, где можно покурить и не быть пойманным. Наконец мы пришли за старую, разрушенную церковь. Там валялось на земле множество окурков и жженых спичек. Сразу видно — место для курения тех, кто не хочет попасться. Пола в церкви не было. Только прогнившие деревянные палки, да разрушенные кирпичи, поросшие мхом.
Он закурил и затянулся очень глубоко. Выпустив клубы дыма из ноздрей, он посмотрел на меня, явно ожидая, когда я сделаю то же самое. А я боялся прикурить, потому что сразу же вспомнил, как мне ночью поплохело после отцовой сигареты. Но я не мог теперь идти на попятную. Я должен был показать ему, что тоже курю. Я прикурил. Вдохнул дым. И на удивление себе легко выпустил его из ноздрей так же, как и он. Пашка улыбнулся и похлопал меня по плечу. Мы присели на корточки и начали обсуждать девчонок. Он сказал, что есть одна, которая очень доступная и всем разрешает себя лапать. Но мне как-то не хотелось девчонку, которую лапают все. Мне хотелось только ту, которую могу лапать я. Я ему это поведал, он поднял меня на смех и сказал, что в нашем селе такую днем с огнем не сыскать. Я ответил, что значит, и не нужно мне это. Потом я сплюнул. И он тоже сплюнул. Потом мы стали вместе сетовать на то, что нельзя курить дома и при родителях. Что так было бы всем проще. И нам и им. В действительности, было бы проще только нам, но нам с Пашкой очень хотелось верить, что и им было бы тоже проще. И тут он спросил меня:
— Слушай, а ты чем думаешь заниматься после школы?
— Как чем? — ответил я. — Пойду дальше учиться. А институт пойду.
— Да, — кивнул головой он. — Тебе легко будет. Ты умный. Семь пядей во лбу. Учителя нарадоваться не могут. Может, медаль дадут. Отличник, — мне показалось, что в его голосе прозвучали какие-то нотки зависти.
— Паш, ну а ты кем?
— А я? А что я? Я в армию пойду. Что мне еще делать-то? Мне одна дорога — в строй. Кирзачи напялю, форму нацеплю и пойду сбивать пятки. Больше делать нечего. Потом, может, как отслужу, стану в милиции работать. После армии все идут в милицию. Деньги шальные и все такое. А ты в какой институт хочешь? В наш, городской? — теперь Пашка говорил как-то странно и тихо.
— Нет, я хочу попробовать в Москву или в Петербург поступить.
— Да ты что! Кто ж платить за тебя там будет-то? — Пашку вроде бы на самом деле заинтересовал такой расклад моего образования.
— Паш, ты так говоришь, будто за все платить надо! Ну ей-богу! Если не выйдет у меня поступить на бесплатное, то пойду к нам учиться — уж к нам наверняка возьмут. А жить где? — теперь мой голос мне перестал казаться моим, будто я слушал другого человека. — Общежитие дадут. Так все студенты живут. А есть на что? Не знаю, не думал, может, присылать родители будут что-то. Из еды. — мне тогда казалось, что человеку больше ничего в этой жизни не надо. Только еда и кровать, и крыша над головой. Я будто пытался убедить Пашку и себя вместе с ним, что я прав. Пашка только взял какой-то прутик и начал водить им по луже, наводя круги и время от времени плюясь в воду. Но он молчал. Просто молчал. Горько ему что ли было. Не знаю. Может, и горько. А я все говорил и говорил о том, как я буду жить в большом городе, и как у меня все там получится. И самое интересное, что я в это верил.
— Ну ладно, — тихо сказал он, — вроде бы дождь начинается, давай, пойдем, может? А то мы тут часа три уже сидим.
Я будто бы очнулся. Я в тот день ему много чего сказал. И меня поразило, как легко это все вышло. Я больше ни с кем до того дня не делился своими планами на дальнейшую жизнь, на жизнь после школы. А тут как-то так вышло, что я и сам не заметил, как выложил ему все свою подноготную. Я тут же испугался, что он расскажет все другим мальчишкам, и они поднимут меня на смех, но все равно, некое чувство облегчения наполнило меня в тот момент. Будто бы я нес какой-то тяжелый мешок с зерном на посев и тут, наконец, пришел к полю и скинул его.
Мы встали и пошли той же дорогой обратно. На улице уже темнело. Мы попрощались с ним около его дома. И я пошел к себе. Странное чувство посетило меня, когда я шел домой. Смесь страха и удовлетворения. Пачка сигарет уютно билась у меня в кармане, и я решил тогда, что не буду больше ни от кого прятаться. Тут же захотелось что-то почитать. Но книг не было, и библиотека оказалась уже закрытой. Я недовольно сплюнул и зашагал в сторону дома.
***
Отец был снова пьян. Он уже во всю пускал слюни за обеденным столом и практически спал. Сестра предусмотрительно куда-то смылась из дома, мать не приехала, и я был вынужден помогать отцу перейти в кровать. По дороге он меня грязно выругал, сказал, что я неблагодарный и не люблю его. Через мгновение после того, как его голова коснулась подушки, он крепко спал. Я посмотрел на него. И в первые в жизни не поверил, что этот человек — мой отец. Он мне в тот миг показался таким беспомощным, жалким, спившимся и усталым человеком. Лицо его было разрезано морщинами, будто кто-то резаком нанес их. Руки все грязные, под ногтями грязь, пальцы в мозолях, неприятных запах немытого тела, грязные волосы, перхоть и слюна, стекающая изо рта на грязную наволочку.
Я пришел в ужас. Глядя на него, я видел себя лет через сорок. Я пришел в какое-то бешеное оцепенение. Потом я бросился на улицу. Погрузил на тележку три огромные фляги для воды, бегом побежал с этой телегой к колодцу, наполнил их и повез назад. Я истопил баню. Когда я бегал с тележкой от колодца до бани и обратно, я едва не уронил фляги несколько раз, но они все же устояли. Мне казалось, я тер свое тело до крови, сдирая кожу, но я решил, что буду мыться каждый день и никогда не стану таким уродом, как отец. Никогда не стану так пить. Я тогда, в бане, весь мокрый и голый пообещал себе, что никогда не стану таким, как отец. Волосы я мыл очень тщательно и особенно. Позже, когда они высохли, они приобрели приятный оттенок пшеницы, и стали мягкими. Не сваливались больше в колтун, а приятно щекотали нос. Когда я проводил пальцем по коже, она приятно скрипела и пахла мылом.
Потом я решил постричься. И тут же вспомнил, что у отца где-то была машинка для стрижки. Он одно время стригся ей сам, потом стриг своих приятелей. Я пошел ее искать. Сколько я потратил времени на поиски, я не знал. Но когда я ее нашел в старой тумбочке, моему счастью не было предела. Я перетащил зеркало из комнаты сестры в кухню, сел перед ним на табурет и включил ее. Немного повозившись с машинкой, я обнаружил, что у нее есть не один уровень скорости и стричь она может не только наголо. Что она может оставить небольшой ежик. И тогда я обрил голову, оставив волосы сантиметра в два. Мои светлые локоны лежали на полу, под моими ногами, а я топтал их и радовался изменениям. Лицо мое тоже стало другим. По крайней мере мне так показалось, что оно другое. Будто бы глаза стали более большими. Мне казалось, что теперь я выгляжу опрятнее. Через полчаса, как я закончил уборку, пришла сестра.
Она поглядела на меня, и сказала, что постригся я неровно, и что она поправит. Она долго хвалила, что я «наконец остриг эти свои патлы»,. Когда она закончила, она потрепала меня по голове. Я тогда повернулся к него лицом и заглянул в глаза. Теперь уже я не вспомню, какого они были цвета, я помню лишь то, что они были полны тепла, нежности и любви сестры к брату. Когда я попытался улыбнуться ей в ответ, она быстро отвернулась и занялась уборкой моих волос с пола.
Отец всегда курил, где ему вздумается. Теперь мне кажется, что если он был верхом на матери и ему приспичивало закурить, он все бросал и прикуривал. Что уж говорить о том, что в кухне, и во всех комнатах, и в сенях — везде стояла пепельница на тот случай, если отцу захочется покурить. И я решился. Сестра быстро работала метлой, а я аккуратно вытащил из куртки сигарету и прикурил, вдыхая дым и выпуская его через ноздри. Сестра моментально почуяла запах сигарет. Она резко выпрямилась, забыла про волосы и посмотрела на меня. Теперь мне кажется, что ее тот взгляд бы вопросительный, но тогда мне показалось, что она напугана. Она сосредоточенно замела волосы в совок, отставила метлу в сторону и присела на краешек табуретки. Она ничего мне не сказала. Сестра просто сидела и гладила рукой клеенчатую скатерть. Потом она сняла передник и вышла в свою комнату. А я остался сидеть на месте и курил. Я не очень понял тогда, что произошло. Я не понял, что она просто разочаровалась во мне. Как не понимал никогда ее боли. А ведь ей было очень больно. А она тогда больше не вышла в тот вечер из комнаты. Она не прикрыла за собой плотной дверь, и в щель можно было видеть, что она сидит на кровати и расчесывает свои длинные волосы. Они у нее были действительно очень красивые и замечательные. Цвет ее волос был такой же, как и у меня. Как я припомнил позже, у матери были волосы такого же цвета. Только она перестала за ними ухаживать, редко смотрела на себя в зеркало, не мыла голову, поэтому волосы свалялись и стали похожи на солому.
А сестра просто сидела на кровати и причесывала свои шикарные волосы, глядя в одну точку на полу, или куда-то в угол комнаты. Не смотря на то, что сестра работала очень много, руки у нее почему-то всегда оставались нежными и красивыми. Ноготки были ровно подпилены, пальчики всегда чистые. И вот теперь, когда я пишу это все, ее образ, как она сидит на кровати и причесывает свои волосы цвета спелой пшеницы, никак не выходит у меня из головы. Если бы я был художником, я бы обязательно нарисовал ее именно так — сидящей на кровати и причесывающейся. Но, увы, я не владею ни красками, ни карандашами, поэтому мне достаточно того, что я вижу ее иногда во сне.
***
На следующий же день я явился в школу. Мать мне к осени купила новый джинсовый костюм, он был будто для какого-то праздника, но я его так ни разу и не надел с тех пор, как его купили, и я теперь решил, что буду носить его каждый день, потому что он все равно лежит и пылится. Сверху я надел свое зимнее пальто, потому что в куртке было уже холодно. Я посмотрел на себя в зеркало и решил, что если бы я жил в старой Англии, где-нибудь в конце прошлого века, меня непременно назвали бы щеголем. Но даже теперь люди смотрят на то, как ты одет. Ты можешь постричься и помыться, но если ты придешь в старом и грязном, люди, если и не будут смеяться, потому что каждый живет по доходам, общения тоже будут избегать. Нет, есть, конечно же, и такие, которым глубоко наплевать на то, как ты одет и выбрит или нет, их интересует только твой внутренний мир, только твои мысли, а на одежду им плевать, хоть голый ходи, прикрываясь одним лишь фиговым листочком, они и не поглядят на тебя, если ты им не интересен, как личность. Я не знаю, где таких людей больше: в городе, или в селе. У нас в селе таких было немного. Я знал только одного — Пашку. Он никогда не обращал внимания на то, как кто одет, у кого какие вещи. Ему всегда была важна сущность человека, а не шмотье и барахло. И девчонки ему не нравились никогда, которые пытались красоваться и рисоваться, которые вечно торчали перед зеркалом и только и делали, что поправляли косметику и прическу. Он в сторону таких даже не смотрел. Да и я тоже. Я вообще в семнадцать лет не смотрел в сторону девчонок. Как бы странно это не казалось.
А в тот день я так вырядился, потому что устал ходить, как бомж какой-то. И потому что я обещал себе мыться каждый день и менять почаще носки и белье. Это оказалось нетрудно. Только стирать свои вещи теперь приходилось самому, потому как мать еще не вернулась от сестры, а моя сестра сказала, что у нее и так дел много, и стирать она не будет мои вещи так часто. Так что мало помалу пришлось мне осваивать азы стирки и ведения хозяйства. Я ведь и представить не мог себе, что прежде чем белье стирать, его надо замочить, потом тереть руками, потом полоскать выжимать и вешать. Я и представить себе не мог, что это так трудно — постирать. Но когда я привык и научился это делать не хуже сестры, мне даже понравилось. Отец, правда, начал меня дразнить девчонкой, но мне было, честно говоря, все равно, потому что я считал, что все делаю правильно. Однажды он даже поколотил меня, потому что ему вдруг почудилось, что я гомосексуалист. Видите ли с девчонками я замечен не был, а теперь еще и стирать начал — а работа уже совсем, как он сказал «бабья», и как врезал мне, что я аж не помер прям там. Я поспешил заверить его, что не гей я, но он был сильно пьян, и не очень слушал, что я говорю ему — спал уже, похоже.
В общем, пришел я весь такой красивый в школу. Мало того, я прикурил пря мо на порожках здания. Я стоял и казался себе очень взрослым и самостоятельным. Ребята меня не узнавали, девчонки заинтересованно смотрели, дети просто обходили стороной. Преподаватели кивали, не замечая ни сигареты, ни изменений. Оказывается, на порожках школы курить так просто оказалось. Мальчишки проходили мимо, одни протягивали руку для пожатия, вторые удивленно хлопали глазами, а девчонки хихикали и показывали пальчиками, некоторые из них, заметив, что я смотрю на них, гордо приподнимали головы, и становились очень похожи на кошек, которые наелись сметаны или рыбы. А мне же было просто не понятно, чего они так все вылупились, потому что я не понимаю и теперь, что такого необычного в том, что человек хочет быть опрятным. Пашка меня похвалил за одежду и за смелость явиться в таком виде, покурил со мной на порожках тоже, и мы пошли на уроки.
Первым уроком был урок моей любимой литературы. Я сел рядом с другом, достал тетрадь и ненавистную мною книгу. Учитель, как всегда начал восхвалять этот написанный уже не помню кем ужас, начал зачитывать сочинения самых лучших ребят. Моего сочинения там, конечно же, не было, потому что его не было вообще. Когда учитель начал проставлять отметки в журнал и дошел до моей фамилии, мне пришлось несладко. Он вызвал меня, и мне пришлось объяснять ему, почему меня не было на уроках, и почему я не написал итоговой работы по этому произведению.
— Сан Саныч, я прочел это произведение, могу вам пересказать его полностью, без проблем, но писать по этой дряни сочинение я не буду, — ответил я. Да-да, я так и сказал «это дряни». Глаза Сан Саныча буквально вылезли из орбит от подобной наглости, Он просто не ожидал такой дерзости с моей стороны, потому что я всегда прилежно выполнял домашние задания и читал книги, которые он задавал, Всегда слушал его и отвечал на вопросы, мало того, я был и считался надеждой и светлым умом школы, потому что шел на золотую медаль.
— Поясните-ка мне молодой человек, почему вы считаете эту книгу дрянной, — спросил он и скептически, на мой взгляд, опустил очки на свой крючковатый нос с родинкой прямо на кончике. Мне тогда показалось, что очки держались на носу именно благодаря этой самой отвратительной родинке. Я представил, что вдруг кто-то взял и стер эту противную родинку, и очки упали. Я набрал в грудь побольше воздуха, готовый разразиться тирадой о бездарности автора, написавшего данное произведение, но вдруг, неожиданно сам для себя я сказал:
— Я не вижу смысла писать сочинение по книге, читая которую, я неоднократно засыпал, — я это сказал как-то спокойно, но при этом густо покраснел. Я почувствовал, как Пашка дергает меня за подол пиджака, призывая успокоиться и переменить тактику, но я уже все сказал, и теперь было поздно думать о том, как говорить. Сан Саныч открыл было рот, собираясь что-то сказать, потом закрыл его, поглядел в хмурое небо за окном, сглотнул и посмотрел снова на меня.
— Знаешь, а ты прав. Книга дрянная. Просто так уж положено, что учитель литературы должен восхвалять произведения, которые задает читать. Я согласен, что книга никуда не годится, но двойку за ненаписанное сочинение я все-таки тебе поставлю. Потому что я должен поставить тебе отметку о выполненной работе. Так как ты ее не выполнил, отметка будет минимальной. Но тоже будет. Два балла. Садись., — он это сказал очень тихо и спокойно, но я слышал каждое слово, и каждое слово неприятно жалило мою уязвленную гордость. Учитель заговорил о новом произведении какого-то автора, которого я еще не читал, а я разбитый плюхнулся на стул и недовольно посмотрел на Пашку. Друг от меня отвернулся, начал что-то яростно записывать в тетрадь, потом залистал книгу, в общем, я понял, что обсуждать он это не хочет. Все мое игривое настроение сняло, как рукой, потому что теперь я мог лишиться и медали, честно заслуженной и всех привилегий, связанной с этой самой медалью. Я тогда задумался о правильности принятого мною решения, думал о том, что, может, стоило все-таки польстить Сан Санычу, соврать и не говорить о моем истинном мнении об этой книге, может, он бы дал мне возможность написать сочинение к следующему уроку. Но потом вдруг понял, что все сделал правильно. Если бы я соврал и сказал, что мне понравилась книга, а ее автор гений, он бы почуял ложь, как дети чуют, когда им лгут, и тогда бы я тоже получил пару. Только уже за ложь. А так я остался честным перед самим собой и перед людьми. Я и не заметил, как прозвенел звонок с урока. Пашка начал складывать книги в ранец, и мы вышли из класса.
— Ну ты даешь, дружище! Как ты вообще осмелился? — Пашка буквально захлебывался от восторга, а мне стало как-то тошно.
— Да никак я не осмеливался, понимаешь ты или нет, черт тебя дери!! Я просто не солгал. Я сказал свое мнение. Нас с первого класса, черт возьми, учили говорить правду, и если я посчитал эту книгу дрянью, то я так и скажу, что книга — дрянь паршивая и читать ее не следует в здравом уме. Если он такой глупый, что за честность ставит пары, это уже его проблемы, мне главное, что я остался честен сам перед собой и сказал ему честно все в глаза. А все остальное мне не важно. Я и теперь могу ему хоть трижды повторить, что книга — дерьмо последнее, — сказал я, яростно жестикулируя.
— Слушай, с тобой творится что-то странное, я не узнаю тебя. И шмотье это. Ты никогда так не рядился. Это что, первый день курения так повлиял на тебя что ли? Или еще что? — и я тут я рассказал ему вкратце о том, как увидел вчера отца и какое решение принял. О том, что стригла меня в итоге сестра, я умолчал, пускай он думает, что это я так хорошо себя выстриг, решил я тогда. Он восхитился моим мужеством, и мы пошли на следующий урок, кажется, геометрию.
У меня с точными науками всегда были проблемы. Никогда особенно не понимал ни химию, ни физику, ни геометрию с математикой. Я заучивал правила, теоремы, формулы и определения, но фактически применять их на деле не умел никогда. На уроках точных наук мне было неинтересно сидеть, неинтересно слушать. Куда больше меня занимали литература, история, русский язык и культура речи. В общем, я оказался гуманитарием.
***
Поздней осенью и зимой учебные дни всегда тянутся очень долго и нудно. Мне приходилось напрягать всю силу воли, чтобы не уснуть под монотонное бормотание преподавателей. Даже на моих любимых занятиях тоска заедала меня. Приближался главный праздник года — Новый год. Этот праздник все ждут и все хотят. Особенно дети. Когда вырастаешь, этот праздник не особенно ощущается, но приготовления все равно идут. Первый снег выпал в начале декабря, а под Новый год все замело, ночью лютовала метель, днем иногда она успокаивалась, но ненадолго, начинаясь с новой силой.
Учебная четверть кончилась на удивление быстро. Сан Саныч все равно поставил мне пятерку в четверти по литературе, закрыв глаза на пару. А и я рад стараться. Мать, недавно приехавшая от сестры своей, выглядела посвежевшей и отдохнувшей. Ее морщины не выделялись уже так ярко и заметно, глаза начали как-то поблескивать. Она чаще начала улыбаться. В ней проснулся какой-то материнский инстинкт, она начала интересоваться моими отношениями с друзьями, девчонками, пыталась даже подговорить с отцом, чтобы тот обсудил со мной отношения между мужчиной и женщиной. В конце концов, я все это не выдержал и сказал, что все уже знаю, и вообще, это мое дело и лезть в это не следует.
Сестра стала куда-то выходить чаще. Мать привезла ей в подарок красивое платье и платок, расшитый золотыми цветами на стеблях нежно-зеленого цвета. Сам платок был какого-то молочного цвета. Когда сестра повязывала его на шею или голову, она становилась необыкновенно красива. Я никак не мог понять, почему никто не берет ее, такую красавицу, замуж, но спрашивать у нее об этом я не думал, стараясь найти рациональное объяснение сам. Куда ходила сестра я так же не знал никогда. За ней никто не приходил и никто ее не провожал. Она просто уходила и возвращалась далеко за полночь.
Однажды мне не спалось. Я просто лежал на своей жесткой кровати и, как всегда представлял свою жизнь в большом городе. Я закрывал глаза и видел себя студентом, потом солидным служащим в какой-нибудь компании, воображение рисовало мне красивые машины и красивых женщин вокруг меня, дома, квартиры, дачи. Когда дело доходило до каких-то интимных подробностей, я засыпал. Но в тот раз я не провалился в сон, потому что кто-то зашуршал в сенях. Я встал и приоткрыл свою дверь, но выходить не стал. Я смотрел, как в соседнюю комнату входит сестра. Выглядела она по меньшей мере странно. Он заметил, что руки у нее немного дрожат, а на лице застыло выражение отвращения к чему-то. Волосы, красиво уложенные в косу накануне вечером, сильно растрепались. И хоть очертания косы еще и были, разглядеть их было практически невозможно. Она скинула с себя пальто и повесила на крючок возле двери. Я отметил, что платье ее, которое мать привезла ей в подарок, сильно мятое, а платка вообще нет. Тут она устало присела на табурет, и, полностью уверенная, что ее никто не видит, задрала подол юбки. Сняв чулки, она вытянулся ноги. И только тут я заметил, что ее ноги все в синяках. Я ужаснулся, и что-то неприятно кольнуло мне в груди. Потом она поднялась и побрела в свою комнату. Пойти за ней я не отважился. Но страшная картина ее ног, всех в синяках, запомнилась мне на всю жизнь. Я и теперь иногда вижу ее. Но тогда для меня было полным шоком то, что я увидел.
Утром я первым делом подошел к ней и спросил, в чем дело. Я все ей рассказал, сказал, как все было, и как я ее заметил прошлой ночью. Лицо ее побледнело, как у покойницы, глаза недобро заблестели, руки немного дрогнули. Сестра посмотрела на меня совсем непонятно и сказала:
— Тебе приснилось. Ничего такого не было. Я не приходила ночью. Я пришла сегодня утром, когда уже рассвело. Тебе привиделось, — отчеканила она и отвернулась. Я открыл рот, хотел что-то сказать, но понял, что в сущности, это бесполезно. Что бы не случилось прошлой ночью, мне она не откроется и не расскажет, не доверится. Но я же видел, что ее что-то гложет, что что-то ее терзает и мучит. Но как подойти и спросить у нее об этом всем я просто не знал.
Наступило тридцать первое декабря. Праздничное настроение ощущалось с самого утра. Мать и сестра весь день хлопотали по хозяйству, одна убирала дом, вторая — готовила праздничный ужин, отец надрался водки с самого утра и крепко проспал весь день и всю новогоднюю ночь. Я решил, что оно и лучше, что его не было с нами. Мы с матерью и сестрой прекрасно посидели втроем, потом мать ушла спать, сестра тоже пошла отдыхать, а я пошел гулять с Пашкой и другими ребятами.
По случаю праздника они умудрились уговорить меня выпить с ним самогону. Я бы не сказал, что очень гадкий напиток. Изредка можно выпить, но не каждый день, как они. Мы курили, пили и много смеялись. Я почувствовал очень приятное ощущение непонятной мне легкости и полета. Люди мне показались добрее. Глубоко ночью мы начали ходить по домам, в поисках приключений. Заходили исключительно к тем ребятам, у которых не было дома родителей. Там нас радостно встречали, поили алкоголем и угощали всевозможными яствами. Не знаю, сколько времени мы ходили так вот по домам, но уже под утро мы устали и захотели остаться где-то в одном месте, не переходя больше из дома в дом. Так оно и вышло. Мы зашли к какому-то знакомому, у которого не оказалось дома родителей, зато оказалось много выпивки и людей. Мы пили снова и снова. Потом мне очень захотелось спать. Я наощупь пробрался в чью-то спальню и упал на кровать, не снимая ни обуви, не одежды. Сквозь какой-то туман я видел, что открылась дверь, что кто-то зашел. Потом я резко почувствовал запах аммиака и немного пришел в себя. На крае кровати сидела девушка. У нее были короткие, мальчишеские волосы непонятного мне цвета, небольшие пухлые губки и симпатичные, веселые глаза. В целом она оказалась очень даже привлекательной особой. Я не особенно понимал, за чем она пришла и заставляет меня нюхать нашатырь, пока она не прилегла рядом и не положила мне руку на грудь.
В тот момент я был совсем не готов к своей реакции на это ее касание, я весь напрягся и ощутил какое-то чувство, что-то вроде щекотки, только внутри, немного ниже живота. А девчонка, видя мою реакцию, повела ракой ниже и расстегнула мне молнию на джинсах. Она оказалась сильной для своего телосложения — она худенькая ведь казалась — ей не составило труда стянуть с меня джинсы сразу вместе с трусами, снять носки и раздвинуть ноги. Она оказалась у меня между ног. Мне было очень интересно посмотреть, что же она там будет делать, но она не дела мне этого сделать, проведя языком в области паха, а потом и вовсе начав сосать. Я вцепился руками в покрывало на кровати и через несколько минут кончил ей прямо в рот. Она приподнялась, ласково мурлыкнула и начала возбуждать меня снова. Я видел, как она сглатывает мою сперму, видел, что ей это нравится.
Когда я снова был готов, она села на меня верхом, потерлась грудью об меня, и я даже не заметил, как оказался в ней. То, как она начала двигаться подарило мне неземные ощущения. Она елозила на мне вверх-вниз, взад-вперед, приподнималась, приседала, резко слазила, брала в рот, потом снова садилась и вводила его в себя; она постанывала и трогала себя за соски, слюнявила пальца и опускала пальцы между ног, поднимая при этом голову и, будто бы, умирая от приближающегося экстаза. Потом я почувствовал, как она вся внутри начала сокращаться быстро-быстро, она громко вскрикнула, и последнее сокращение ее вагины привело к тому, что я кончил и тоже вскрикнул. Она довольно слезла с меня и положила голову мне на грудь. Мы лежали молча. Она гладила мне грудь, челн, руки и голову, а я лежал и старался ни о чем не думать. Я поглядел в окно. На улице уже светало. Моя новая знакомая преспокойно уснула у меня на плече, положив свою ногу на меня. Я аккуратно из-под нее вылез, и понял, что это было на одну ночь. Что все мои мысли и слова о том, что нехорошо спать с женщиной только один раз только ради того, чтобы переспать и все, вся моя идеология, выработанная с годами, рухнула в один миг, все перечеркнулось. Теперь я не хотел никаких серьезных отношений. Теперь я вкусил радость женского тела и хотел его как можно чаще и как можно больше. Я оделся, я вышел из комнаты, оставив так свою новоиспеченную женщину спать в одиночестве. На часах было около восьми часов утра. Мальчишки еще дурачились и веселились, а я закурил и вышел на мороз. Мы, оказывается, не так далеко ушли из дома. Я потихоньку пошел к себе. Белый снег неслышно падал на землю и на ветки деревьев, мне на нос и ресницы, на крыши домов и машин. Складывалось ощущение, что в восемь часов утра первого января все село вымерло. Мне показалось, что остался только я один. Но вот я заметил, что из некоторых домов начали выползать люди, чтобы подышать свежим воздухом, потому как в домах уже все пропахло сигаретным дымом и перегаром. Люди веселились, взрывали фейерверки, петарды, что-то кричали мне, звали к себе, а я просто шел по дорожке, улыбаясь им и отказываясь от заманчивых предложений.
Когда я подошел к дому и уже собирался открыть дверь в сети, я услышал приглушенный голос сестры. Она кому-то что-то быстро говорила, практически шепотом, мне с трудом удалось расслышать ее слова:
— Нет, я пока приходить не буду. Ты понимаешь, что он видел меня? Если я попадусь еще раз. Мне не сдобровать. Он расскажет матери, мать тогда все поймет — она уж поумнее этого малого, ее не проведешь, не обманешь. Тебе что, нужны проблемы? Вот и мне не нужны. Так что пока ждем, — тут зашептали что-то в ответ, но я не расслышал. А вот что ответила сестра, я услышал очень и очень хорошо. — нет, сейчас нельзя никак. Он может вернуться в любой момент. Нет, отец не проснется, эта свинья как нажрется, так спит сутками — пушкой не подымешь. А что мать? А мать.. ну так мать ушла в гости к соседке. Сказала, придет к обеду. Но Алеша может прийти в любой момент. Если он застукает нас, то точно сдаст — я его знаю, он как крысеныш, молчать не станет, — потом ее собеседник снова что-то зашептал в ответ, я слов опять не разобрал. Минут через пять я услышал ритмичные движения, и ее постанывания, какие-то шлепки, ее громкие стоны. И тут я понял, что происходило в сенях, и почему у нее в синяках все ноги. Я прикрыл глаза и живо представил себе происходящее там — в стенах моего родного дома. Она начала как-то неприятно повизгивать — на эротические стоны эти звуки совсем не походили. Потом последовал самый сильный хлопок и оба вскрикнули. Потом какое-то шуршание. Она просила стереть с нее сперму, а он просил пососать ему член. Я стоял все это время, прижавшись спиной к входной двери, и не мог поверить, что это происходит в моем доме. Я вовремя пришел в себя, и спрятался под лестницей, потому что вскоре ее гость вышел, и я только лишь со спины увидел его. Она выскочила на крыльцо провожать его, потянулась, чтобы поцеловать, а он жадно впился у ее нежные губы своими, одной рукой сильно схватил за грудь, и второй за ягодицу. Прошло еще мгновение, он задрал ей юбку и толкнул назад в сети. И снова шлепки, ее стоны. Тошнота подступила к глотке. И меня стошнило прямо на ботинки. Я вылез из-под лестницы и поднялся на крыльцо — они даже не потрудились закрыть за собой дверь. И я видел его входящий в нее член и ее прыгающие груди, которые были все в синяках. А он все сжимал и сжимал их, все сильнее и сильнее. Я не мог оторваться от этого зрелища. Просто не мог заставить себя отойти от крыльца. Я смотрел, как какой-то подонок грязно ебет мою сестру, причиняя ей физические страдания — на ее лице я ясно видел, что ей больно, и что эта боль ей неприятна и не нравится. Но понять причины этого садомазохизма я тогда так и не смог. Впрочем, не понимаю и теперь. Он обращался с ней как с грязной шлюхой, сильно шлепая по ягодицам и ляжкам, щипая и оттягивая ее тонкую белую кожу. Она начала повизгивать, и я понял, что он болевой муки, чем от наслаждения. И тут меня затошнило второй раз. И меня вырвало. И они это услышали. Он рывком вышел из нее, при этом произошла эякуляция. Он обрызгал и ее все вокруг, она же просто вскрикнула и потянулась за одеждой, которую он резко снял перед этим зверством.
— Ах ты щенок, — прорычал он. Я не узнал его. Я так был напуган и в таком диком шоке, что просто не запомнил его лица. Я развернулся и побежал что было силы прочь от дома. Я бежал так быстро, что он не мог меня догнать, хотя бы потому, что ему потребовалось время, чтобы надеть штаны, а пока он это делал, я уже убежал достаточно далеко. Я бежал, перепрыгивая через кусты, ломая ветки, кувыркаясь и перекувыркиваясь в снегу, на льду, я бежал и поскальзывался на льду, падал, разбивал локти и колени в кровь, потом поднимался и бежал дальше. Ни боли, ни усталости, ни собственной теплой крови я не чувствовал. Перед глазами стояла одна картинка. Он трахает мою сестру, как шлюху, мало того, он причиняет ей физические страдания, и она кричит и визжит именно от боли, а не от наслаждения.
Я остановился только тогда, когда оказался в чистом поле, вокруг не было ни единой души, не было ни одного дома — я убежал достаточно далеко. Я упал на колени и закричал во всю глотку, набирал в грудь воздуха и снова кричал во все горло, пока не потерял в конец голос. Тысячи иголок морозного воздуха впились своим ядом в мои открытые для этого легкие. Я закашлялся. Потом я упал в снег и заплакал. Я чувствовал себя ребенком, которого обидели. Какая теперь могла быть идеология? У меня появилось отвращение к сексу в любом его виде. И я не мог понять, кого я ненавижу больше: себя, ее или его. Я плакал в голос несколько минут, пока окончательно не выдохся. Меня еще дважды вырвало. Я попытался отчистить ботинки от собственной рвоты, но ничего не вышло. Я не знаю, сколько прошло времени, прежде, чем я решил, что могу идти назад. Пальто мое растрепалось, шарф выбился, шапка сдвинулась набекрень, ботинки набились полные снега, который предательски таял от тепла моего тела. Ко всему этому, я так сильно наорался, что совсем охрип и потерял голос. Не мог вымолвить ни слова. Началась метель. Я шагал по открытому полю, полы пальто развевались по ветру, промозглый ветер продирал меня до костей, а в голове не было ни одной мысли.
***
Каникулы кончились неожиданно быстро. После моих криков в поле колос ко мне так и не вернулся, к тому же я несколько дней провалялся с температурой под сорок, ничего не ел, весь похудел и осунулся. Сестра старалась меня выходить, виновато заглядывая мне в глаза, молчаливо прося прощения одними глазами. В те моменты она мне была ненавистна, ее глаза мне были противны, и смотреть я на нее не мог. Когда она появлялась с чашкой бульона, я отворачивался к стене, и не поворачивался до тех пора, пока она не выходила из моей комнаты. Потом я ел бульон. В сущности, я бы мог отказаться его есть, потому что мне его принесла она, но мне было все равно, кто мне носит еду: она, мать или Пашка.
Павлик приходил ко мне почти каждый день. Он приносил мне книги, которые я снова начал читать с бешеной скоростью, рассказывал про дела в школе, лукаво смотрел мне в глаза, вспоминая про новогоднюю ночь, вернее, утро, даже не догадываясь, о том, что мне довелось увидеть, когда я вернулся домой. Девочка, которая со мной переспала, оказалась приезжей — она приехала на праздники, которые кончились, и теперь ее тут не оказалось. Я даже не знал ее имени. Да и толком не запомнил. Но я как-то не особенно переживал по этому поводу. Не запомнил, и не запомнил. К черту.
Я иногда долго сидел перед окном, смотря, как снежинки падают с неба, они там напоминали мне маленьких жуков. Жуки медленно опускались на землю и бесшумно покрывали ее серебристым ковром, который переливался бриллиантовой россыпью под луной. Мать никак не могла взять в толк, где я так простыл, я, конечно же, ничего ей не рассказал — если она узнает, что ее дочь ведет себя, как шлюха, она может и в реку кинуться. А мне этого не хотелось. Да, признаюсь, мне не хотелось этого не потому, что мне ее было жаль, а потому, что я был эгоистом. Только мать желала, чтобы я пошел дальше учиться. И я хотел выехать отсюда с ее помощью. Кстати об учебе: теперь она занимала все мои мысли. Ну почти все — иногда я все же вспоминал и думал о событиях первого января. Но со временем это стало происходить все реже и реже, пока совсем не прекратилось. Лишь изредка, может, раз в несколько месяцев, всплывало в памяти это позорное видение грязного секса моей сестры с каким-то ублюдком. Потом уже, много лет спустя, когда ее давно не было рядом со мной, и я не видел ее много лет, я подумал, что не имел никакого права осуждать ее за эти действия. В конце концов, может, ей это нравилось. В любом случае, мы с ней это никогда не обсуждали, так что ответа я все равно никогда не узнаю. Поэтому я выкинул из головы этот эпизод, как страшный сон, и постарался забыть.
В школу я вышел где-то в середине февраля — тогда я только смог полностью оправиться от страшной простуды, ко мне вернулся голос, и я с прежней силой приступил к занятиям. Мать привезла мне из города справочник для поступающих в вузы. Я с удовольствием его изучал. Причем, если некоторые мои одноклассники, в основном, конечно же, девчонки, уже давно выбрали направление, по которому хотят идти дальше учиться, меня бросало из крайности в крайность. То я представлял себя архитектором, то журналистом, то брокером, то финансистом, то врачом, то юристом — моей фантазии просто не было предела. Я твердо знал, что хочу ехать в Москву или в Петербург иногда даже представлял себя на сцене какого-нибудь театра, в роли какого-нибудь Гамлета или Отелло. Потом я думал о том, чтобы стать режиссером или оператором. Остановился я на том, что буду подавать документы сразу в несколько вузов одного города и другого, схожу на театральные подмостки обеих столиц, а потом уж буду выбирать. Мать оценила мои планы и сказала, что если я хочу, то она поедет по городам со мной, поддержит на экзаменах. Все-таки ощущать, что есть человек рядом, который тебя любит и переживает, и болеет за тебя, очень важно, это придает в некоторой степени уверенности в себе. Но сначала надо было сдать экзамены, и получить аттестат, а учитывая то, сколько я проболел и провалялся дома, по собственной глупости, кстати, то мне пришлось засесть за книги и учить очень много, чтобы получить свою медаль. Пашка приходил ко мне в гости, мы вместе с ним готовились к экзаменам. Он мне рассказывал про свои любовные похождения. Я в то время уже в открытую курил при матери и отце. Старый дурак сначала хотел что-то против возразить, но увидел в моем лице уже не маленького сосунка-сынка, который будет слушаться. Он получил сильный отпор в воде удара кулаком по столу и слов, что это моя жизнь и что я творю с ней, что хочу, и если ему не нравится, он может засунуть свой язык себе в жопу. Отец немного обалдел от подобного моего тона, но все-таки понял, что лучше не связываться и ушел к себе спать.
В конце марта начал таять лед на реке. И в школу я ходить не мог, пока не сойдет половодье. Пройти было невозможно даже в высоких резиновых сапогах — сильное течение воды могло просто унести, плюс вода была — просто лед. И я учил дома. Опять обложился весь книгами, закрылся в комнате и учил, учил, учил. Теперь мне кажется, что я и света белого не видел. Только и делал, что учил. Пока ребята гуляли с девчонками, пили, курили, развлекались, жили жизнью, которая должна быть у подростков, я сидел за книгами и зубрил. Мне казалось, что у меня все еще впереди, что успею я и с девчонками погулять, и попить, и покурить, и все остальное. Даже мать приходила несколько раз и предлагала пойти к Пашке, чтобы мы вышли куда-нибудь. А я не хотел идти к нему. Потому что понимал — скоро наши пути с ним разойдутся так кардинально, что нет смысла лишний раз сейчас сыпать соль на рану. И он это тоже понимал, поэтому и не приходил. Он решился пойти в армию — медкомиссию уже прошел, кажется, уже войска определили и дату отъезда. Теперь он ходил весь гордый и довольный собой, что пойдет служить и вернется непременно настоящим мужчиной. А я даже не попал на проводы. Обиделся на него и все. Он не позвал меня, а я не пришел. На следующий день, когда рано утром отец еще спал, я угнал его старый «Урал», сел и поехал на вокзал, откуда уходил поезд Пашки. Я бегал по перрону, ища его глазами, и громко выкрикивая его имя. Невольно вспомнился фильм «Родня». Я его нашел минут за пять до отправления поезда. Он стоял совсем лысый, в зеленой форме и очень гордый собой. Стоял и улыбался. Я подбежал к нему и обнял. Крепко-крепко. Конечно, потом все смеялись, что я был, как девчонка, что чуть не расплакался, как Пашкина девчонка, что мы могли бы с ней вместе сидеть в зале ожидания и лить горькие слезы потому, что Пашка стал мужчиной. Никто не понимал, кроме меня и его родителей, что он может и не вернуться. Эта ненормальная девка его ревела потому, что не хотела оставаться одна, и тратить время на то, чтобы дождаться его из армии, но она обещала его дождаться, хотя теперь и знала уже заранее, что этого не случится. Я смотрел, как Пашка садится в вагон, как проводник захлопывает дверь, а огромный зеленый тепловоз увозит его. Я стоял и вспоминал, как мы с ним занимались зимой и готовились к экзаменам, а в итоге он договорился сдать экзамены заранее, чтобы успеть призваться. И ему позволили. Директор был снисходителен. Он понимал, что Пашке только одна дорога — поставил ему троек в аттестат без всяких экзаменов и пожелал светлого будущего. И вот я стоял на краю перрона, смотрел, как вагоны медленно отправляются с вокзала, увозя неизвестно куда моего единственного и верного друга. В тот вечер я сильно напился, перестал совсем готовиться к экзаменам и поступлению в вуз и плюнул на все вокруг. Приходил домой под утро совсем в невменяемом состоянии. Единственное, что я не делал — не спал ни с кем. Не было желания. Да и не стоял у меня ни на кого. Мать бегала по дому, не зная, радоваться или плакать моему такому поведению и ища ему причину, сестра думала, что виновата она, а отец, будучи пьяным хлеще, чем я, говорил, что его сын, наконец, становится мужчиной и начал пить самогон. А мне же было тошно находиться в этом доме, и я не знал, куда себя деть. Я ждал и не мог дождаться экзаменов, чтобы наконец-то, сдать все и уехать из этого ненавистного мне места. Как же я был тогда неправ. Но я еще не понимал и не осознавал этого. Но всему свое время.
***
Экзамены прошли на удивление мне легко и просто. Я ожидал, что некоторые учителя будут намеренно «валить» некоторых учеников, но нет, видимо, никому не хотелось выслушивать причитания родителей и их мольбы о том, чтобы их ребенку выдали аттестат зрелости.
Мать вся прямо-таки светилась от счастья и гордости, когда мне торжественно вручили золотую медаль, красный аттестат и поздравили с окончанием школы. Она сидела, похожая чем-то на наседку, немного насупившись, но высоко и гордо держа голову, но опустив глаза. Улыбка торжества и ликования не сходила с ее лица, от чего тонкие губя матери превращались в неприятную для меня прорезь. Да-да, именно прорезь — ни с чем другим это у меня не ассоциировалось. Но она все-таки моя мать, поэтому мне было немного приятно глядеть, как она мной гордится.
Сестра все еще чувствовала себя передо мной виноватой, хотя я почти уже забыл о том случае. Мы мало с ней разговаривали, мало общались, не припомню, чтобы мы сидели вдвоем в одной комнате. Либо я выходил, либо она уходила. Стыд жег ее сознание, как огонь когда-то жег ведьм и еретиков, сжигаемых кострами инквизиции. Она никак не могла справиться с дискомфортом, с тягостным молчанием, которое нависало над нашими головами, а я не начинал откровенный разговор, хотя теперь думаю, что именно в этом она и нуждалась больше всего. Чтобы решить все раз и навсегда, мне стоило начать разговор первым, стоило дать ей почувствовать, что не обижен на нее, и зла не держу. Но я не мог. Что-то не давало мне раскрыть рот и начать. Я думаю, я все же лукавил и лукавлю сейчас, говоря, что не был тогда обижен на нее, потому что именно эта обида и держала мне закрытым рот. Но теперь уже поздно об этом говорить. Все это давным-давно прошло, кануло в лету и превратилось лишь в вереницу бесполезных воспоминаний. Да и кто я такой, чтобы прощать или не прощать? Пускай Бог простит. Если бы сейчас мы могли бы с ней встретиться, что мало вероятно, я бы все равно не начал первым этот разговор, и тягостное молчание все равно продолжало бы нависать над нами до тех пор, пока кто-то не вышел бы из дома.
Отцу было наплевать на мои успехи, он безразлично сидел рядом с матерью в актовом зале на вручении аттестата, и теребил рукав пиджака. Я со сцены очень четко это увидел — он сидит и теребит рукав своего пиджака. Ему уже не терпелось выпить свою ежедневную дозу самогона, но он не мог подняться и уйти, потому что знал, что я не прощу ему этого шага. Если бы он встал и ушел, он бы ушел из моей жизни тоже, и он знал это.
Выпускной вечер прошел быстро. Я уже не успел оглянуться, как сидел с матерью в поезде на Москву, вспоминая попойку выпускного вечера. Мы жарили шашлыки и пили, пили и жарили шашлыки, девчонки сами вешались каждому на шею. Мне тогда мать купила новый костюм, новые ботинки. Я выглядел очень хорошо, стильно и модно. Девчонки вились вокруг меня, как змеи, но мне было не до них. Некое отвращение к женщинам у меня тогда еще было. Мы пели песни под гитару, обещали друг другу встретиться через пять лет, обещали не теряться в этом мире, но все случилось так, как и должно было быть — никто друг друга больше не видел.
Вспоминая все эти слезные прощания и уверения в вечной дружбе, я сидел на нижнем месте плацкартного вагона и пил пиво. За окном уже распустились листья, расцвели цветы, все пахло свежестью и девственной чистотой. Мне тогда захотелось взять холст и краски и запечатлеть все это на долгую память. Ну художник из меня ужасный, поэтому и осталось это только лишь мечтой. Я сидел и думал, а что делать, если не меня вообще никуда не примут? Я уже тогда начал подозревать, что я просто не успею подать документы сразу в два города. И вот я встал перед выбором: Питер или Москва? В Москве я был в далеком-далеком детстве на свадьбе двоюродной сестры матери, которая меняла мужей по нескольку раз в год и была абсолютно счастлива. Этот город не запомнился мне никак, разве что противным смогом, злыми людьми и ужасными условиями метрополитена. Я, конечно, понимал, что в Питере метро ничем не лучше, чем в Москве, но по последним данным, в Питере жилось как-то спокойнее — хотя бы не было взрывов в подземке. А вот в городе на Неве я не был никогда, мне он представлялся только по картинкам в учебниках и книгах по истории, которые я смог достать в своей скудной местной библиотеке. Мне казалось, что Питер — это город-музей. Где один Эрмитаж чего только стоит. Ребята, которым повезло, и они побывали в Питере, рассказывали совершенно необыкновенные вещи, казавшиеся мне каким-то вымыслом: про детей, заспиртованных и прочее волшебство. В тот момент, сидя в поезде, я и сделал свой первый главный выбор в жизни. Я выбрал Питер. Город разводных мостов, город маленьких каналов, город, если смотреть на него на карте «вид сверху», который имел безупречно ровные улочки и пролеты, город-сказка. Я решил. Я выбрал Питер. Когда мать пришла на свое место, я сообщил ей об этом, она сказала, что этой мой выбор, и ей остается его только принять. Я мысленно восторжествовал.
***
Питер встретил нас с матерью проливным дождем. Мы приехали рано утром, народу никого не было, знакомых у нас в этом городе тоже не оказалось, и родственников не нашлось. Мы не знали, куда нам идти и куда податься. Она в Петербурге была в далекой юности, я, как упоминалось выше, не был ни разу. Мы стояли под проливным дождем на Московском вокзале — ехали мы проездом через Москву — и не знали, что делать и куда податься. Полная растерянность и непонимание происходящего вокруг. Вокруг шныряли люди с сумками, тележками, кавказцы бегали вокруг нас и предлагали каждому помощь. Я огляделся. Некая дымка окружала вокзал. Что-то типа тумана. На скамейке неподалеку сидел какой-то мужичок, курил папиросу и недовольно вздыхал. Я оставил мать с сумками, а сам пошел к нему.
— Вы не подскажете, где тут можно остановиться? Мы только с поезда, жить негде, может, подскажете, гостиницу? — он безразлично поднял на меня глаза, улыбнулся беззубым ртом, харкнул на асфальт и затянулся.
— Не знаю я, — ответил он, и отвернулся. Я оторопел от такого отношения. У нас, если кто-то что-то у кого-то спрашивает, всегда ответят, а тут — такое хамство. Я отошел от мужичка, и тут почувствовал, как кто-то коснулся моего плеча. Я обернулся. Передо мной стоял невысокий парень в косухе и тяжелых каких-то ботинках, за спиной у него висела гитара в чехле, длинные волосы были собраны в хвост. Он посмотрел на меня дружелюбно и спросил:
— Закурить не найдется? — я похлопал себя по карманам, достал пачку и протянул ему. Панк прикурил, глубоко затянулся и поглядел снова на меня.
— Недалеко об Юбилейного есть нормальная гостиница. Недорого. Не кормят, конечно, но спать можно. Погоди, адрес напишу, — он начал рыться в своих карманах в поисках ручки и какой-то бумаги. Наконец, нацарапав адрес на бумажке, он мне протянул ее, махнул рукой и сказал:
— Бывай, — после чего отвернулся и пошел прочь по перрону, причем, не в сторону выхода с вокзала, а в противоположную. Я некоторое время смотрел ему в след, пока дождь его совсем не проглотил, потом пошел к матери.
Гостиница оказалась и правда ничего. Ванная и туалет были прямо в номере — не чета нашему дому в селе, где все удобства на улице были, нормальные кровати, пара тумбочек даже стояла. Разумеется, как говорил панк, тут не кормили, но имелся маленький холодильник. Мать сразу забила его до отказа, а я повалился на кровать и крепко уснул.
Снилось мне тогда село наше. Снилось, как мы сеять ходили рожь и пшеницу по весне, снилось, как стадо телят и коров гоняли, как пугали овец с баранами; приснились мне и ночи, и дни, приснились люди; приснился Пашка — молодой, красивый, в форме, расшитой, как положено дембелю; снилась сестра, в точности такая же, какой я ее и теперь помню — расчесывает свои волосы цвета пшеницы и немного улыбается. Я проснулся в таком состоянии, будто и не спал вовсе. Был уже вечер. Мать лежала на соседней кровати и спала. Я вышел на улицу и пошел бродить по городу. Ночной Питер очень красивый. Открыли фонтаны, была середина июня, белые ночи. Очень много туристов, очень много людей. Я смотрел, как разводят мосты, видел какое-то лазерное шоу. Народу была просто тьма-тьмущая! Не протолкнуться! Я толкался между людей, пытаясь дойти до каменных бортиков. На Неве в лучах лазерного шоу был очень красивый фонтан. И тогда я увидел ее.
Она сидела на бортике и смотрела в воду. Никто и ничто ее не интересовало. Она никого не замечала. Она просто глядела в воду и думала о чем-то своем. Потом она закурила. В ее тонких, изящных пальцах тонкая сигарет смотрела очень естественно. Несильный ветер трепал ее волосы. Они разливались волной по округлым плечам. Белая кожа. Очень белая кожа. Она оказалась, как из сна. Волосы были темные. Цвета воронова крыла. По крайней мере мне показалось так. Я не мог оторваться от нее глазами. Люди меня толкали, ругались на меня и кричали, требовали отойти с дороги, потом кто-то сильно толкнул в плечо, меня по инерции толкнуло в сторону, я потерял ее глазами, а когда вновь глянул на то место, где она сидела, обнаружил, что бортик пуст. Она куда-то пропала. Я сделал несколько больших шагов и оказался на том же месте, где она сидела. Я провел рукой по камню. Холодный. Уже остыл. я глянул вниз — не упала ли, но вода оставалась безмятежной, никаких лишних волн или брызг. Я тогда решил, что она всего лишь привиделась мне, что сыграла свою роль длинная дорога, накопившееся усталость, голод и изнеможение. Вскоре я о ней забыл.
К тому моменту, как я пришел в номер, начало рассветать, если конечно, вообще была ночь. Мать еще крепко спала, я разделся и лег рядом. Но уснуть мне так и не удалось — я все думал о предстоящем поступлении. Никак не мог взять себя в руки и волновался. Но все оказалось напрасно. В конце лета мать меня гладила по голове, когда я провожал ее на поезд, и говорила, что я у нее самый умный. я умудрился поступить сразу в три вуза, потом весь измучился необходимостью выбора, потому что мне хотелось пойти сразу в два вуза. К тому моменту, как я провожал мать, меня уже вселили в общежитие от института. Она оставила мне немного денег на первое время, обещая выслать еще, плакала около вагона и гладила по голове, причитая и визжа.
Наконец, поезд тронулся, она махала мне из открытой двери и вытирала слезы. Я вздохнул с облегчением и побрел в общагу.
Я мало когда ездил в общежитие на каком-либо транспорте. Я все больше ходил туда пешком. Мне нравилось изучать эти улицы. Питер стал моим родным городом, который меня безропотно принял, когда я так самодовольно в него ворвался, заявив свои права на жизнь в нем. И он меня принял. Наверное, ты можешь выбрать город, в котором тебе жить, но если он тебя не примет, то как бы тебе не хотелось, остаться в этом городе ты не сможешь. Не будет получаться либо с работой, либо с жильем, в конце концов, ты будешь вынужден уехать из этого города. Но мне в этом плане повезло. Город дождей. Мой любимый город на всем земном шаре. И этот город меня принял, разрешив в нем остаться.
***
Учеба началась для меня сложно. Я не ожидал такого огромного объема информации, таких долгих лекций и сложных задач. Иногда бывало так, что я читал учебник и не понимал ни слова о том, что там написано. Я перечитывал предложение нескольку раз, но все равно ни черта не понимал. Я даже не мог заучивать какие-то определения, которые совсем не понимал. Тяжело было подниматься рано утром и идти куда-то учиться. Я слишком привык, что в школе мне все давалось легко, просто, и учителя гладили меня по головке за усердие. Тут такого не было. Каждый преподаватель на своей первой лекции сказал: «Забудьте все, чему вас учили в школе». При этом, когда кому-то задавали вопрос, и студент отвечал правильно, пользуясь своими знаниями после школы, его осаживали, говоря, что этого не достаточно, что надо было читать еще дополнительную литературу. Постоянно чувствовалось некое пренебрежительное отношения со стороны преподавателей, особенно молодых. Они будто бы хотели самоутвердиться за счет студентов. Нас ни в грош не ставили. Унижали, называли идиотами и кретинами, грозились, что мы все вылетим после первой же сессии. Один из немногих предметов, с преподавателем которого у меня сложились дружеские отношения, конечно же, оказалась литература. Мы с ним обсуждали книги, спорили, даже поругались один раз. Но «отлично» мне было обеспечено.
Поселили меня еще с двумя парнями. Один был из Смоленска — Димка, второй из Пензы — Славка. Мальчишки мне казались нормальными, пока один из них не начал меня закладывать. Проблема в том, что курить в комнатах общежития категорически воспрещалось, вплоть до исключения из общежития. Но когда ты сидишь и пьешь пиво, реально не охота подниматься и идти на балкон. И Славке это не нравилось. Что мы с Диманом курили в комнате. Славка сначала просто грозился нас сдать, потом настучал коменданту. Но комендант не мог ничего сделать, потому что не поймал нас за руку, что мы курили. И докладную написать не мог. С тех пор мы стали аккуратнее — курили в комнате только в его отсутствие. Даже если он приходил и чувствовал запах сигарет, но сделать он ничего не мог и страшно злился. Потом я заметил, что у меня начали пропадать продукты, которые мать присылала или привозила из дома. Если она приезжала, то волокла с собой банки с соленьями, картошку, мясо — только чтобы я тут не голодал. Димкины предки были побогаче и просто высылали ему денег на жизнь. Так что выходило так, что я был кормильцем, а он — поильцем. И вот я заметил, что открытая банка, к примеру, с огурцами или помидорами, кончается быстрее, чем надо. Потому что Димка на дух не переносил маринованные огурцы или помидоры, а я не мог слопать трехлитровую банку за один раз. Но доказать я тоже ничего не мог. Я просто пожаловался Диме, и мы решили сделать Славке темную.
Когда он улегся спать и засопел, мы потушили свет в комнате, накинули на него пару одеял и побили его. Я не могу сказать, что мы сильно его лупили — так, треснули пару раз по бокам, чтобы проучить, что нельзя стучать и воровать, так он пошел и нажаловался, и нам сделали строгий выговор, что если еще раз поступит на нас какая-либо жалоба, то нас выселят. После этого Славку переселили в другую комнату вместе с кроватью и тумбочкой, а мы остались с Димкой вдвоем.
Иногда время тянулось, словно жвачка, которую ребенок накручивает на свой маленький пальчик и оттягивает ото рта. А иной раз, оно пролетало так незаметно и быстро, что я даже не успевал смотреть на часы. Например, во время сна — только положил голову на подушку, как сосед тебя уже толкает и кричит, что вы опаздываете на пару. Ты подскакиваешь, как ошпаренный, натягиваешь на себя первое попавшееся и бегом бежишь на занятия, которые кажутся бесконечными.
Когда было еще тепло, мы с Димкой часто выходили на улицу и приходили назад только утром. С ним было невероятно интересно гулять. Он был в Питере не первый раз, он же и был моим гидом, и рассказывал историю того или иного здания, улицы, мостов, водил меня днем в музеи: Эрмитаж, Русский музей и другие. Но Эрмитаж за все годы жизни в Петербурге я так и не изучил полностью. Только лишь несколько залов. Мы с ним часто сидели на финском заливе, пили пиво и кидали камушки в воду, соревнуясь в бросании «лягушки». Он всегда выигрывал. Пару раз у меня она прыгала немного дальше, и это считалось редкостной удачей.
Наша беззаботная жизнь продолжалась до первой сессии. Тогда на улице уже был холод собачий — сильный ветер и снег с дождем. На финском заливе уже не посидишь так вот легко, есть риск замерзнуть прямо там. Мы перестали туда ходить. Я сидел долго перед книгами. Учил и учил, стараясь разобрать хоть слово, чтобы хоть слово осталось в моей голове, в которой начал дуть ветер. Димка занимался тем же самым. Мы никуда не выходили, практически не спали и не ели. Многие ребята гуляли ночи напролет. Наши соседи регулярно приводили себе девочек и развлекались с ними целую ночь, пока мы пытались хоть что-нибудь выучить под их стоны и крики. Иногда возбуждение меня пересиливало, и я не мог больше ничего выучить. Тогда я захлопывал книгу и удалялся в туалет. Минут через пятнадцать можно было снова садиться за учебники. Иногда это за ночь повторялось не один раз. Я даже начал подумывать о том, не присоединиться ли мне к этим соседям и их девочкам. Но потом здравый смысл брал свое, и у меня пропадало желание экспериментировать с чужими девчонками. Димка же шлялся и пропадал целыми днями, менял девчонок, как перчатки, надолго не задерживался ни с одной из них. Мне никогда не было понятно, как он умудряется и учиться, и гулять. Причем и первое и второе выходило у него на отлично. Он неоднократно звал меня с собой, обещая, что и для меня найдется девчонка, но как-то мне не хотелось. Я оставался один в комнате. Иногда читал, иногда пробовал что-то рисовать. Не один раз я пытался нарисовать картинку, которую видел в окно, когда ехал в поезде. Но у меня выходило из рук вон плохо, я психовал, рвал бумагу и выбрасывал ее. Но в основном, я все-таки готовился к сессии.
***
Тогда был снова дождливый вечер. Не такой сильный дождь и ветер был, как в тот вечер, когда я начал курить, да и в комнате было не очень холодно, но я снова сидел на своей кровати один. Дима ушел куда-то гулять, дело шло уже ближе к новому году, готовиться к сессии я уже устал, тем более, что следующий экзамен был по древнерусской литературе, и я считал, что готовиться к этому предмету просто лишнее. Я небрежно перелистывал страницы какого-то журнала, который Дима откуда-то притащил, и советовал прочесть. Ничего интересного я там для себя не нашел, поэтому откинул его на тумбочку и посмотрел в потолок. Я снова перехожу на какие-то подробности, хотя хотел рассказывать в общих чертах, но я хочу попробовать передать читателю максимум того, что я чувствовал тогда сам. Так вот, я лежал на кровати и глядел в выбеленный потолок, не думая ни о чем. Ветер завывал за окном, наводя еще большую тоску на меня. Я начал со скуки болтать ногой. Заняться было абсолютно нечем. Через какое-то время я задремал. Сон был беспокойный. Я ворочался с боку на бок, никак не мог углубиться вглубь. В конце концов, я проснулся и был сильно раздражен. На улицу идти не хотелось. Но и в комнате в одиночестве я оставаться больше не мог. И вот тут я впервые понял и осознал, что я один в огромном городе, что мой друг меня покидает, чтобы спать с девчонками, я вдруг очень ясно понял, что никому не нужен. За полгода, что я прожил уже в Петербурге, я так и не обзавелся девушкой. Компьютер мне был нужен только для написания рефератов и курсовых, которых еще не было, Интернетом я пользоваться не хотел — я считал, что это неправильно, завязывать какие-то отношения с человеком на расстоянии. Мне приходила мысль, что можно найти кого-то с Питера, но страх того, что девчонка может мне не понравиться, а я — наоборот, приглянусь ей, а я все равно буду вынужден ее оставить, наводил на меня еще большую тоску и в Интернет я не заходил без особенной надобности. Потом я начал думать о Пашке, вспомнил, как мы учились с ним в школе, прятались и курили за старой церковью, прогуливали школу. Вспомнил, как он подослал ко мне мою первую и на данный момент единственную женщину. Нет, Пашка никогда не признался, что это он ее прислал, но я по искоркам в его глазах видел, что это он. Потом мне стало очень жалко себя, потому что я оказался совсем один. Я сел на кровать и попробовал взять себя в руки. Но ничего не вышло. Я расплакался от одиночества и безысходности. Проревев минут десяти, я понял, что не могу больше плакать, ибо нос забит соплями, и надо высморкаться. Сделав это, я решил все-таки пройтись. Я подумал тогда, что дождь и ветер приведут меня в разум, и я перестану изъедать себя ненавистью. Шапку я надевать не стал. Мне захотелось промокнуть и продрогнуть. Я выскочил на улицу, спустился на первый этаж и зашел в туалет. Мы с Димкой придумали, как можноприходить позже одиннадцати часов вечера и беспрепятственно проходить к себе в комнату. Надо было лишь приоткрыть окно в туалете. А потом оставалось запрыгнуть в него и подтянуться, и все — ты уже снова в общаге. Так вот я выскользнул из этого же окна, потому что вахтеру на завтрашнее утро показалось бы странным, что я вышел сегодня вечером, не вернулся обратно, но завтра утром тоже вышел бы снова. Нам лишние сомнения были не нужны, поэтому мы предпочитали лазать через туалет.
Прогулка не задалась с самого начала — я спрыгнул в самую грязь. Перепачкавшись по колено, и чуть не упав в лужу, я выругался и пошел прочь от общежития. Шел неприятный, моросящий дождик, ветер немного уже стих, я закурил. Я любил ночной Питер с тех пор, как первый раз оказался тогда на улице один ночью. Я нашел свои улочки в этом городе, которые практически в любое время суток были пустые. Я сидел там на лавочках, пил пиво, курил и мечтал. Тогда я так же сел на одну из лавок и закурил. Дождь неприятно капал мне за шиворот, и я быстро вымок и начал чихать. И я снова увидел ее.
Невысокая хрупкая девушка проходила мимо под огромным зонтом. В самый удачный для меня момент ветер сильно подул и чуть не вырвал зонт у нее из рук. Он схватила его обеими руками, стараясь удержать, и я увидел волосы цвета воронова крыла. Она сильно морщилась, зажмурив глаза. Ветер трепал волосы, которые моментально промокли и бил ей по лицу мокрыми прядями. Она справилась с зонтом, и снова укрылась им, не заметив меня. А я продолжал сидеть и смотреть, как она с трудом шагает прочь.
Все произошло так быстро, что я не успел опомниться, как она уже пропала. Снова пропала, исчезла из поля моего зрения. Проклятый дождь уже шел стеной, будто закрывая ее от меня. Она ушла в дождь. От меня. Чувство вселенского одиночество поразило меня и поселилось внутри меня. Я не знаю, сколько я просидел так вот, потухшей сигаретой под дождем, прежде чем пошел прочь оттуда. Не знаю, сколько времени прошло. Я будто бы в беспамятстве влез в открытое окно, как не в себе поднялся в комнату и весь мокрый упал на кровать. Дима уже к этому времени спал.
***
Нет ничего противнее, когда умирает чувство родства с людьми. После нового года мне пришла телеграмма, что умер отец, и его уже захоронили. Я связался с матерью, состоялся у нас с ней не слишком приятный разговор. Просто я хотел бы попасть на похороны. А они не удосужились мне об этом сообщить. А она сослалась на то, что у меня была сессия, и они, такие хорошие, не хотели отрывать меня от учебы.
Да, с отцом у нас никогда не складывалось. Он много пил, бил меня, бил сестру, бил мать, ходил вечно грязный и оборванный, толком всю жизнь не работал — так, перебивался какими-то заработками. Я не уважал его, он никогда не интересовался ни мной, ни сестрой, будто бы мы не его дети, а появились с желания господа, и он тут совсем не причем.
Но кто я такой, чтобы осуждать кого бы то ни было? Я не имею на это никакого права. И я хотел бы с ним попрощаться. Проводить в последний путь. Напиться в конце концов на его поминках. А тут он ушел. И я не попрощался.
И возникло чувство опустошенности. Тогда впервые возникли мысли о том, что я не люблю мать и не люблю сестру. Мать мне очень многое дала. Она пахала всю жизнь и положила все здоровье на то, чтобы я мог пойти учиться, чтобы я мог вырваться из этого болота, чтобы я не спился, как большинство моих одноклассников. Она дала мне билет в жизнь. А я ее не любил. Этот ее поступок, что мне не было вовремя сказано о похоронах, перечеркнул все. Все хорошее. Потом уже я думал о том, что она это делала тоже мне во благо, чтобы не возникло даже возможности моего отчисления из института, но все равно, что-то говорило мне внутри, что это ее не оправдывает. Даже если бы я не смог приехать на похороны, я не понимал, почему мне не сказали об этом сразу, а не через почти месяц после смерти. Я тогда весьма сухо и отрывисто поговорил с матерью, привет сестре не передавал и повесил трубку.
И тогда чувство того, что я не один, пропало. Да, у меня был Димка, где-то был Пашка, и я уверен, он не забывал о нашей дружбе, но родственники ведь это совсем другое. А тут мне показалось, что родственников у меня и нету. Вернее, теоретически они есть, а вот по факту как-то не наблюдаются.
Все эти мысли о родственных связях не долго мучили меня, потому что водоворот сессии, экзаменов, зачетов, ругани, бессонных ночей, упрашиваний преподавателей, засосал меня с головой. К концу сессии я уже не думал о том, что у меня умер отец, и я об этом узнал последний. Просто как-то выпало из головы.
Окончание экзаменов отмечали шумно. Напились мы тогда очень знатно. Я проснулся в чужой комнате в одних носках и рядом с одетым Димкой. Мы потом очень долго вспоминали, как оказались в одной кровати, потому что он засыпал с двумя блондинками, а я ушел к нам в комнату. Но как мы в результате оказались в одной кровати, да плюс ко всему я еще и голый, в чужой комнате, мы так и не вспомнили. В конце концов, мы решили, что это чья-то злая шутка.
Зима в Питере совсем суровая. В моем родном селе зима не так ощущалась, потому что мы к ней привыкли. А к зиме в Питере я привыкнуть никак не мог. Просто не получалось. У нас если наступал мороз, то он держался чуть ли не всю зиму. А тут то холодно, то все тает, что ветер буквально чуть не уносит и не сбивает с ног, на следующий день снова оттепель, а через два дня мороз сильный и ветер. Вот как к такому можно привыкнуть? И я не смог. Приходить на финский было просто сумасшествием, и мы не знали, куда себя день на каникулах. Многие очень уехали домой. Мать тоже думала, что я приеду, но я решил не ехать — отмахнулся, выдумал что-то о том, что не сдал сессию и теперь надо сдавать хвосты. Она немного поканючила, но потом отстала. Димка же свалил в свой Смоленск. И я в комнате остался один. Заняться было абсолютно нечем.
В любую погоду, вечером, я обязательно выходил на улицу и приходил к тому месту, где видел ее последний раз. Но то ли она перестала там ходить, то ли никогда и не ходила. А тогда прошла случайно. Или еще что. Так что все каникулы прошли в бесполезной надежде на то, что я снова ее увижу. Тщетно.
Семестр начался сразу проблемами. Самой большой из них было то, что учиться просто не хотелось. Я искал ее глазами везде, где только бывал, но нигде не находил. Она будто испарилась. Хотя чего я хотел? В Питере живет несколько миллионов человек. Шансы встретить среди этих миллионов одного-единственного практически равны нулю. Но я все равно не переставал искать ее. Это уже превратилось в какую-то подсознательную привычку, я уже не замечал, не отдавал себе отчет в том, что ищу ее. Это стало так обычно и привычно для меня, так естественно, что я не обращал уже на это внимания. Димка никогда не видел, что со мной происходит. Он никогда не замечал, что со мной что-то не так, что я кого-то ищу. И тогда я начал думать, а является ли он мне настоящим другом? Я всегда замечал малейшие перемены в его настроении, я чувствовал, что у него что-то не то. А он — нет. Когда мы дружили с Пашкой, мы чувствовали друг друга. Это происходило на подсознательном уровне. А тут — нет. Я задумался о том, будем мы ли мы с Димкой общаться после того, как окончим институт? И тогда я понял, что даже если нас расселят по каким-либо причинам, то и общение прекратится. Здороваться мы будем, но ничего более. Это не стало для меня ударом. Я тогда решил, что такова жизнь и бессмысленно бороться за дружбу и общение с человеком, которому это, по сути, не надо. И я это принял. Просто подумал и понял, что так будет правильно. Хоть мне и не очень нравилось это, но это было верно.
К концу марта продукты как-то очень быстро закончились. И нам пришлось есть в институтской столовой. Кормили там просто отвратно — есть можно было с трудом. Но когда голоден, съешь любую стряпню. И мы ели.
Было начало апреля. Продукты еще не прислали, и мы с Димкой стояли в очереди. Я слушал, как урчит у меня в желудке, и проклинал очередь и вообще вселенскую несправедливость по отношению к студентам. Мы с ним о чем-то горячо спорили — кажется, обсуждали какую-то его очередную подружку. Я вновь пытался ему объяснить свою точку зрения на беспорядочные связи, а он пытался мне доказать, что плюсов в таких отношениях больше, чем минусов. В конце концов, когда мы чуть не разругались с ним в пух и прах, подошла наша очередь. И это стало неким спасением. Потому что в противном случае мы бы подрались с ним.
Мы сели за пустой столик. Я поводил тогда ложкой по «водяному» супу — «водяной» потому, что там кроме воды и лука ничего не было. И тут я заметил ее. Он плавно шла между столиками к свободному, держа поднос с какой-то едой. Я забыл о том, что желудок отчаянно требовал накормить его, и не отрываясь смотрел на нее. Грациозность ее движений была очевидна так же, как то, что я уже не съем этот чертов суп. Я перестал возить ложной по дну тарелки и сунул себе в рот кусок черного хлеба. Димка посмотрел на меня:
— Ты что, есть не собираешься что ли? Тогда давай мне, — я пододвинул ему тарелку, продолжая смотреть, как она присаживается за стол. — Да что с тобой? — он начал раздражаться — видимо, степень негатива после спора еще не упала.
— Ты знаешь, кто это? — я кивнул ему на незнакомку в другом конце зала. Он лениво обернулся и посмотрел на нее.
— Хм. Кажется на третьем курсе учится. Не знаком. Пацаны говорили что-то про нее, но я не помню, — он отвернулся от девушки и принялся жадно есть суп.
— А ты не знаешь, ее зовут?
— Да черт тебя дери, Алеша, откуда же знаю, как ее зовут! — он отшвырнул ложку и принялся за второе. — Не мешай, дай поесть! Сам же знаешь — времени на еду в обрез, а надо еще дойти до третьего корпуса на пару, — он принялся за холодную гречку, а я засунул в рот еще кусок хлеба.
Дима поднял на меня глаза.
— Слушай, если я узнаю, как ее зовут, ты наконец перестанешь так на нее смотреть? Это уже неприлично! — я что-то промямлил в ответ. Он оглянулся и кивнул какому-то парню. Он перебросились парой слов, и Дима повернулся ко мне.
— Ее зовут Ева. А теперь ешь и пойдем.
Ева. Красивое имя. Теплое такое. И почему-то оно мне показалось родным. Я опустил глаза и посмотрел на свой обед. Дима уже доедал гречку. Я ткнул вилкой в остывший бифштекс и попытался отрезать кусок. Ничего не выходило. Мясо было, как будто деревянное. Я начал грызть его. Прошло не больше минуты, когда я снова поднял глаза на то место, где она сидела, но ее уже не было. Стоял одинокий поднос с пустыми тарелками, но Ева куда-то ушла. Я поискал ее глазами. Нету. Опять она исчезла. И опять я не успел к ней подойти. Я отложил вилку, стараясь держать себя в руках, чтобы не устроить сцену ярости при всех, встал, похлопал по плечу Димку, призывая уходить, и мы вышли.
— Слушай, друг, если она тебе так запала, могу устроить, чтобы вас познакомили. Признаться, я сам о ней думал, уж больно красива, но если тебе нравится — забирай, — он подмигнул мне и мы вышли из столовой.
Я посмотрел на него и понял, что совсем не знаю этого человека. Меня поразило, что он так легко говорит такие вещи. Мне совсем не понравилось, что он говорит о живом человеке, как о вещи. Что значит: забирай? Она, что же получается, теленок что ли? И он уступает мне этого теленка? Но я не стал с ним конфликтовать по этому поводу. У него своя психология, у меня — своя. Принципы жизни у нас разные. Думаем мы тоже по-разному. Так зачем пытаться вдолбить человеку свои мысли? Свои мозги в чужую голову не вставишь же. Я промолчал, и мы пошли в третий корпус.
***
Весна ворвалась в Питер на каких-то непонятных никому правах. Снег начал таять с катастрофической скоростью, птицы очнулись от зимы и начали голосить с самого утра и до самой ночи, солнце светило нагло в глаза. Девчонки сняли длинные куртки, шубы, пальто, сняли шапки и шарфы, надели юбки покороче и прямо-таки светились от счастья.
Я опять не видел ее. И это было выше моих сил. Я каждый день начал приходить в столовую, хоть продукты уже и появились, я продолжал питаться этим дерьмом в столовой.
Я и теперь иногда беру два пластиковых стаканчика, вставляю один в другой и завариваю растворимый кофе. И он мне кажется чудесным. Он символизирует студенческие годы, он заставляет вспоминать о ней, я чувствую себя в такие моменты живым.
Но ее не было. Она снова как испарилась. И когда я уже был готов просить Димку о помощи в знакомстве с ней, мы столкнулись с ней лицом к лицу. Она выходила из библиотеки, перла какие-то огромные книги, они у нее выпадали из рук, она негромко ругалась матом, и старалась их удержать. Но у нее ничего не вышло, и книги с грохотом посыпались на пол. В этот момент я открыл дверь в библиотеку и зашел внутрь. Вернее попытался зайти, но споткнулся о какую-то книгу и рухнул рядом с этой кучей макулатуры. Я уже открыл рот, что вознести все грехи на душу этого идиота, который не додумался взять с собой пакет, а еще лучше тележку, но промолчал, видя, что она старается как можно скорее собрать эти книги и уйти восвояси. Я принялся складывать один том на другой. Все происходило молча. Я в совершенной тишине стоял на четвереньках и клал одну книгу на другую. Она делала то же самое. Декольте ее рубашки было неглубоким, но, учитывая ее позу, я прекрасно смог разглядеть ее грудь. Небольшая. Я покраснел. И волосы зашевелились на голове. Впервые за долгое время я почувствовал эрекцию. Я начал рыться в своем ранце, начал искать пакеты для книг. Нашлись только мусорные мешки. Но это лучше, чем ничего. Я сунул туда книги, завязал пакеты узлом и подал ей еще один мешок. Она скептически посмотрела на него, но взяла. Сложив туда книги, она быстро поднялась. В тот момент какое-то помутнение произошло в моем больном рассудке, я представил, как она снимает брюки, трусики и садится мне на лицо, а я ее ласкаю, слушая ее несильные стоны. Но когда хлопнула дверь, и я понял, что сижу в той же идиотской позе на четвереньках, всякое возбуждение прошло. Она не сказала ни слова. Ни «спасибо», ни «до встречи». Просто взяла свои мешки с книгами и вышла из библиотеки. Я тогда подумал, что она от кого-то прячется или старается убежать. В действительности же, она старалась убежать от себя. Я выскочил следом за ней. Но никого не увидел. Услышал лишь негромкие шаги. Я кинулся на эти шаги. Шла старенькая уборщица-судомойка, таща полное ведро грязной воды и швабру. Евы нигде не было. Снова испарилась. Это начало меня раздражать. Я почувствовал себя тряпкой, потому что когда представился случай познакомиться, я его упустил, предлагая ей мешки для мусора, а когда очнулся от своего пошлого видения, она уже ушла. Я обошел старушку, не внемля ее просьбам ей помочь с ведром, и спустился на первый этаж. «В следующий раз, когда я ее увижу, я подойду. Наплевать на все вокруг. Хоть война. Я подойду», — решил я, выходя на апрельское солнце.
Я злился на себя за нерешительность, неумелость и глупость. Злился на Диму за непонимание моего состояния, на Еву за ее постоянное исчезание. Я стоял на крыльце общежития, затягиваясь и выдыхая дым. На улице начало уже темнеть. Сумерки. Я решил прогуляться. Питер очень красив, когда только начинается весна. Фонтаны еще не включили. Летний сад красиво подсвечивается фонарями, ходит много легенд и сказок, что там живут приведения. Будто бы кто-то видел какие-то тени, слышал какие-то звуки. Мне всегда нравилось в этом парке. Тихо и спокойно. Неподалеку находится усадьба какого-то князя или графа. Уже не помню, какого здание цвета, но мне почему-то кажется, что оно было желтоватое с огромными окнами и колоннами на крыльце. В Питере таких зданий много. Они все сливаются в моей памяти в какое-то размытое пятно, и припомнить точные подробности какого-нибудь из них я не могу. Для меня они были все одинаковы, с одинаковыми колоннами, ступенями, окнами, они запомнились мне в одном цвете, в одном стиле, хотя это, разумеется, не так. Удивительно, как они сохранились, пережив войны, революции и блокаду.
Я бродил в тот вечер по вычищенным дорожкам сада. Было тихо. Лавочки все были пустые. В саду было пусто почему-то. И очень подозрительно тихо. Я присел на одну из лавочек и закурил. Через мгновение я услышал какое-то шуршание. Я не успел обернуться. Они оказались передо мной. Их было трое. Высокие и здоровые, как лошади. Они смотрели на меня дикими глазами, полными ярости. Один из них злостно ухмылялся. Второй бесцеремонно присел около меня. Третий оставался как бы в стороне. Но было сразу заметно, что он — лидер. Он был в какой-то полудраной кожаной куртке, в кедах и ужасной шапочке. Шапочка его была на подобие той, в которой купаются в бассейне. Тот, что присел устало положил на руки голову, а тот, что ухмылялся, достал цепь. Странно, я уже знал, чем кончится вечер, но не испытывал никакого страха. Я лишь поднял глаза на них и безразлично оглядел каждого. Тот, что сидел рядом, закурил и начал говорить первым:
— Тут поступили нехорошие сведения относительно тебя, — он харкнул на землю. Голос его был немного грубым. С каким-то знакомым мне акцентом. Будто бы какой-то деревенский парень. Да, точно! Так все говорили в деревне. Я сидел молча, уставившись себе в ботинки. Они мне вдруг показались очень симпатичными и красивыми, и я вдруг тогда подумал, что очень жаль, что придется их запачкать своей кровью. Я не думал о том, как буду добираться до общаги, не думал о том, что мне могут поломать кости, я думал о своих ботинках.
— Слушай, Кот, он не понимает что ли? — второй, с цепью, был недоволен моим молчанием. Он сделал шаг ко мне и начал крутить цепью около моего лица. — Эй, ты, ты услышал что тебе Кот сказал? Тебя сейчас пиздить тут будут, а ты сидишь, как мудила, и рассматриваешь свои сраные ботинки, — он перешел на крик. Дальше я уже не слушал. Внезапно я услышал тихий, будто шелковый глосс. Говорил третий, тот, что стоял немного поодаль.
— Перестань оскорблять нашего приятеля. Если он окажется понятливым, то никто его трогать не будет, — бархатный шепот, похожий на шипение змеи, внушал опасность и недоверие. Но было в нем что-то приводящее в чувство и заставляющее начинать бояться. — Дружок, — продолжил он, — видишь ли, нам нажаловались на тебя. Нехорошо развлекаться с чужими девочками, понимаешь? Оставишь в покое девчонку, и никто к тебе больше не подойдет, никто не тронет, понимаешь? А, ежели, не оставишь, — как же меня взбесило в тот момент это его «ежели», — то придется тебе несладко, — он замолчал. Скрытая угроза была открыта и озвучена — щелкнул перочинный нож. Я глаз не поднял, продолжая разглядывать ботинки. Тишина накаляла атмосферу. Я уже сидел и думал, молил Бога, чтобы они, наконец, начали меня бить. Я ненавидел чего-либо ждать.
— Дрю, может, дать ему по ебалу, а? Ну посмотри, какой он кислый сидит. И молчит. Может, он немой? А то если дать по роже, может и разговорится. — сказал тот, что с цепью. Мне показалось, его раздражало именно то, что я молчал и казался безучастным. Но только Дрю заметил, что руки мои сжаты в кулаки и костяшки побелели от злости и переполняемой ненависти. Этот Дрю оказался неглупым. Я даже думаю, вполне неплохим парнем. Вполне вероятно, мы могли бы стать с ним приятелями, если бы встретились в другом месте и в другое время. Но все сложилось так, как сложилось, и приятельствовать нам с ним не пришлось. Дрю сразу понял, что его голос на меня не действует, что я его не боюсь. Он заметил и то, что цепи и его дружка я не боюсь. И рядом сидящего Кота — тоже. Дрю, вполне вероятно, впервые за всю свою бандитскую деятельность столкнулся с таким безразличием и холодной ненавистью. Мне казалось, что я буквально пропах отвращением к ним, но почему-то только Дрю это почуял. Я поднял голову и посмотрел ему в глаза. Они были безразличны. Так же как и мои. Мы с мгновение глядели друг на друга. Тишина становилась все больше и больше нагнетающей обстановку. Все молчали. И тут, наконец, я решился сказать:
— Я не понимаю, о чем вы говорите, парни, — и сплюнул себе под ноги. Губы Дрю дрогнули в усмешке, и он отошел немного дальше, практически спрятавшись в вечернем сумраке апреля. Тут я услышал злобный скрипучий шепот Кота:
— Ах ты, сука! — и мне последовал сильный удар в ухо. Потом уже, много позже, я понял, что никто им наводку не давал, что они просто искали приключений. Денег и телефона они с собой тоже не забрали, просто избили и ушли.
Я упал на землю. Лицом в пыль. Постарался сразу же свернуться калачиком, прижать ноги к груди и обхватить голову руками, стараясь спасти самое ценное — голову. Через мгновение после удара в ухо последовал удар цепью по спине. Я почувствовал каждое кольцо цепи. Начали бить ногами. Потом я услышал хруст ребер. Сломали два или три ребра. Я не считал. Я лежал, закрыв лицо, и представлял ботинки. Свои ботинки. Как ни странно, но боли я не чувствовал. Я чувствовал лишь страх за ботинки. Что я испачкаю их кровью. Я мог думать только о том, как бы не запачкать их. Потом уже я понял, что включилась какая-то самосохраняющая функция моего сознания, которая отключила способность мыслить и чувствовать боль. Боль пришла позже. Я не знаю, сколько по времени они меня били. Я услышал его бархатный шепот:
— Ладно, хватит, пойдем, — удары тут же прекратились, и они неслышно, молча удалились, так же, как пришли. А я лежал на земле. Первые приступы боли я почувствовал, когда попытался подняться. У меня не получалось. Сломанные ребра не давали пошевелиться. Окровавленные пальцы болели. Кровь уже успела немного засохнуть, и кожа начала неприятно чесаться. Я помнил, что был недалеко от лавочки. Была только одна мысль: сесть на лавочку и проверить ботинки. Когда мне удалось опереться на скамейку, я поглядел на свои ботинки: чистые. Все в пыли, но крови на них нет. Это почему-то мне придало сил, и я поднялся на скамью. Как только я коснулся скамейки, все мысли о ботинках куда-то испарились, и появились мысли о боли. О сильнейшей боли во всем теле. Меня никогда не били так сильно. Я не знал, что делать и куда идти. Кому звонить я тоже не знал. Поэтому я, достав телефон, удивился, что он оказался цел после ударов. Раздражение от засыхающей крови бесило все больше и больше. Я начал пролистывать телефонную книгу. Дима. Надо позвонить Диме. Я нашел его номер и нажал на кнопку вызова. Гудки. Никогда в жизни мне гудки не казались такими долгими и тяжелыми. Наконец он поднял трубку. Так странно — я уже не считал его другом, потому что у нас были слишком разные взгляды на жизнь, но когда меня избили, я позвонил только ему.
— Да.
— Я в парке. Сломаны ребра. Помоги, — я оглянулся по сторонам. Стараясь прикинуть, как далеко нахожусь от входа в Летний сад. — Примерно метров сто от входа. Вызови скорую и приезжай сам.
— Десять минут, — сказал он и отключился. Он действительно появился через десять минут, но мне показалось, что прошло десять часов. Пачка с сигаретами помялась сильно, но пара целых сигарет там осталась. Я закурил. Дышать было больно. Очень больно. Одна минута мне казалась одним часов. Я отсчитывал секунду за секундой и смотрел в сторону выхода. Я постарался занять самую удобную позицию, в которой было боли меньше всего. Такой позиции не оказалось. Все равно каждая кость ныла. Дима вбежал в Летний сад, с каким-то прожектором в руке. Он бежал по дорожке ко мне и светил прямо в глаза.
— Черт тебя дери, Дима! Потуши свой гребаный фонарь, или я ослепну еще к чертям, — крикнул ему я и понял, что это было лишнее — после этого теплая струйка потекла из уха по шее. Он подбежал ко мне и ощупал руки и ноги. Они оказались целы. Я почувствовал, как теряю сознание. Какая-то темная дымка начала закрывать мне глаза. Какая-то пелена опустилась на разум. Боль отступила. Я провалился в забытье. Последнее, что я слышал — звук сирены скорой помощи, подъезжающей к парку.
***
Я провалялся в больнице до конца апреля. Кости срастались плохо и медленно. Синяки и ссадины заживали быстрее, но ходить мне было трудно и больно. Дима приходил ко мне почти каждый день и приносил нормальную еду, потому что в этой больнице питаться было просто невозможно. Матери я говорить ничего не стал. Не стал даже звонить. Она периодически звонила мне, мы говорили, задавали друг другу какие-то простые вопросы, но отчужденность чувствовалась сразу. Причем, я думаю, мою отчужденность к ней она чувствовала гораздо острее, чем свою — ко мне. А я, естественно, наоборот. Без интереса я узнал, что сестра собирается летом замуж, невольно вспомнил того урода, но сдержался и не спросил, за кого. Мать, видимо, ждала этого вопроса, потому что повисла неловкая пауза.
— Передай мои поздравления ей и жениху. Наилучших пожеланий, ма, — ответил я. Тут послышалось порывистое дыхание, я прямо-таки почувствовал удивление и шок.
— Хорошо, Алеш, передам, — ответила она и запнулась. — Ну а ты как, сынок? Как учеба? — и разговор пошел дальше своим чередом. В конце телефонного свидания она только спросила:
— Ты приедешь на свадьбу-то? — меня поразило, что меня вообще там еще ждали.
— Не знаю, ма, посмотрим. Ты же знаешь. Отсюда теперь уехать можно будет только если сессию сдам. Посмотрим. Я позвоню, — и я отключился. Я разозлился тогда страшно. Что за глупые вопросы? Я не живу там уже почти год, я уехал от них, а она спрашивает, приеду ли я на свадьбу сестры. Я не хочу видеть сестру. И ее поганого мужа тоже не хочу. Что за глупости! Я лежал на своей койке около окна и смотрел в весеннее небо. Птицы в больничном саду начинали петь с самого раннего утра, я просыпался от их пения и больше уснуть не мог, от чего очень злился. Мало того, сторона моя была солнечная, и солнце нещадно светило мне прямо в глаза весь день. Когда шел дождь, я радовался ему как ребенок, хотя все дети из педиатрии начинали скучать и грустить — на улицу их не выводили. Тогда они начинали ходить по этажам, чтобы найти себе развлечение. Для меня оставалось странным, что детей выпускают так свободно из их палат бродить по огромной больнице. Все оказалось совсем по-другому.
— А меня и не пускают, я сам ухожу, пока никто не видит, и возвращаюсь. Если поймают, что вхожу в палату, говорю, что ходил в туалет, — поведал мне как-то рыжеволосый мальчишка лет девяти. Его яркие голубые глаза так и искрились счастьем от осознания того, что он совершает что-то запретное, а значит, и опасное. Он воспринимал переезд в лифте с этажа на этаж как какое-то захватывающее приключение, как нечто опасное и экстремальное.
Мне нравилось проводить дождливые дни в компании маленьких детей. Она садились ко мне на койку и рассказывали свои мысли, такие смешные и наивные. Я любил детей именно за наивность и детскую непосредственность, чего совсем нет у взрослых людей. И так неприятно осознавать, что ты уже вырос и никогда не вернешься в детство. А потом меня выписали. Просто однажды утром пришел врач, осмотрел меня, похлопал по плечу и сказал, что им лечить тут больше нечего, и чтобы готовили мои документы на выписку.
Как я и говорил, был уже конец апреля. В Летнем саду стало совсем замечательно — деревья еще не начинали распускаться, но яркое солнце пробивалось уже сквозь ветви и приятно щекотало лицо. Один туда ходить я больше не рисковал, поэтому мы брали с Димой пиво и шли туда вместе. Оба не могли дождаться, когда можно будет уже снова ходить на финский залив. Но там было еще холодно. Мы просиживали все вечера на этих скамейках в Летнем саду, смеялись. Иногда обсуждали планы на будущее, вспоминали прошедший год. Я рассказывал ему о своем детстве в деревне, о парном молоке, о свежеиспеченном хлебе, о чедснейших запахах и ароматах травы, а осенью — соломы и сена. Я рассказывал и по ходу рассказа вспоминал, как любил валяться на свежескошеной траве сразу после сенокоса, тогда одежда пропитывалась запахом, и я пах ею несколько дней, пока кому-то не взбредало в голову постирать мою одежду.
Рассказывая о своей прошлой жизни, я понял, что у меня нет ничего кроме воспоминаний. Не могу сказать, чтобы это меня расстроило, но и сил для того, чтобы жить дальше, не придавало. Появлялась какая-то легкая грусть, от которой почему-то хотело улыбаться.
Дима же в основном рассказывал мне о своих похождениях по девкам, пьянках и гулянках. Рассказывал, как расколол две гитары, как гонял на старом «Урале», как чуть было еще мальчишкой не сломал себе шею, неудачно нырнув в реку. И многое, многое другое, что стерлось с течением времени и превратилось в какие-то далекие обрывки от воспоминаний людей, для которых они были важны.
Однажды, раздался телефонный звонок. Я, обычно, не отвечаю, если номер незнакомый, но тут что-то подмывало мне ответить. Я несколько мгновений смотрел на дисплей.
— Да.
— Леха, привет! — я услышал голос из прошлого. Я уже давно не думал об этом человеке, мало того, я не думал, что мы когда-нибудь встретимся с ним или сможем поговорить по телефону. Жизнь закрутила меня в свой водоворот неярких будней и одиноких выходных, и я начал постепенно его забывать уже. Конечно, года, что он прослужил в армии и моего года обучения, не хватило бы никогда, чтобы забыть этого человека, просто я не думал о нем, не вспоминал, не упоминал. И тут раздался его голос в трубке. Первые несколько секунд я был в ступоре, думая, не сон ли это, и на самом ли деле я слышу его и говорю с ним. Потом щекотящий приятный озноб начал отступать.
— Пашка! Я так рад тебя слышать! Ну что ты? Где ты? Как ты? — вопросы посыпались один за другим, мне хотелось узнать как можно больше, как можно скорее — мне все казалось, что у меня не хватит времени, чтобы спросить у него все, что я хотел, все, о чем думал, все, что успел вспомнить за несколько мгновений, пока приходил в себя от его звонка.
Он говорил много. Очень много. Он буквально захлебывался словами. Невозможно в разговоре по телефону передать свои эмоции, проблемы, мысли, желания, надежды за год, что ты не виделся с человеком, но он старался это все успеть, старался сложить слова в логическую цепочку, старался выстроить мысли в правильном порядке и излагать доступно. Но ничего не выходило. Пашка перескакивал с темы на тему, начинал рассказывать про казармы, потом ему что-то вспоминалось из нашего детства, он бросал казармы и пускался в воспоминания, затем у него появлялась мысль, не ассоциирующаяся с воспоминаниями детства; тогда он бросал детство и рассказывал следующую историю. Это все было быстро, взахлеб, молниеносно, неимоверно сложно для восприятия, но чертовски приятно слушать. Голос из прошлого звучал для меня как бальзам на душу — я к этому моменту третий день предавался меланхолии. Мы долго не могли попрощаться друг с другом, договаривались, что увидимся, я обещал приехать. Я уже начал рисовать себе радужные картины, как мы с ним увидимся, представлять, как напьемся и накуролесим в селе.
Наконец, когда я повесил трубку, я начал обдумывать возможность поехать домой до сессии. Невозможно. До экзаменов оставалось полторы недели, шла усиленная подготовка, и я никак не мог в этот раз уехать. Но ведь Пашка никуда же не денется. Он пришел с армии, и еще месяца три будет праздновать это событие. Все нормально. Я успею.
Когда Дима пришел в комнату, я поделился с ним радостью. В тот момент я забыл даже о ней. Она просто вылетела у меня из головы. Я просто не думал. Открывшаяся радость настолько перевернула мои последние дни в Питере в этом семестре, что я забыл уже обо всем. Я просто не думал. Димка за меня искренне радовался. И я ему был за это благодарен.
Сессия пролетела. Я осознал это тогда, когда сдал последний экзамен, и преподаватель аккуратно выводил свою роспись рядом с четверкой. Тело мое находилось еще в аудитории, но мысли уже были далеко за пределами города и прилегающих окрестностей.
***
Мне казалось, что поезд ехал очень медленно, что на станциях стоял слишком долго, что тепловоз меняли слишком долго, что чай слишком холодный и совсем без сахара, что соседи слишком злые. Я ехал весь на эмоциях, весь в мыслях и чувствах. Еву я так и не видел больше, уезжая с небольшой тревогой и немного расстроенный. Но все мое существо рвалось туда. Мне казалось, что внутри меня все подпрыгивает и дергается от нетерпения и предвкушения. Когда я, наконец, вышел в половину пятого утра с поезда, я не мог поверить, что это мучение закончилось. Я вдохнул немного пыльный воздух и медленно побрел по перрону в сторону такси. На улице было хорошо, свежо. Меня не раздражало пение птиц. Я радовался.
Неподалеку от станции открыли круглосуточный магазин. Я зашел туда. Обшарпанная мебель и старые витрины не приводили в депрессию и не удручали. Я купил мороженое. Оно там совершенно особенное. Потом, позже, уже окончив институт, я думал, что нигде больше не ел такого мороженого, что только там оно такое сливочное и вкусное. Я его мог есть почти бесконечно, и не наступало пресыщения. Сладкая глазурь иногда стекала по руке, капая на штаны и ботинки. Но это опять же на раздражало. Это было неким напоминанием того, что иногда можно вести себя, как ребенок, не думая о том, что ты весь липкий и грязный.
На улице было так тепло и хорошо, что я решил не брать такси, а пройтись пешком. Идти там было километров тринадцать — в обычный день я бы ни за что не собрался преодолевать такой путь, но сегодня день был совсем особенный, так что я рискнул. Я шел по шпалам, быстро перебирая ногами, я вдыхал свежесть летнего утра родного мне места. Ветра совсем не было. И я увидел, как восходит солнце. Медленно выплывая из-за горизонта, оно освещало своими теплыми лучами поля и деревья, потом коснулось и меня тоже. Я невольно начал улыбаться. Какое-то детское счастье заполнило меня всего, все мое существо, пронизывая нотками веселой наивности. Часа через четыре моей пешей прогулки, я сошел на асфальт и пошел немного левее, пока на завернул на нашу деревенскую проселочную дорогу. Было тихо. Солнце уже поднялось над землей и заливало теплом и светом все поле.
Это непередаваемые ощущения. Меня может понять только тот, кто хоть раз возвращался домой откуда-то издалека. Это сравнить можно с детской радость, когда под елки кладут именно то, что ребенок хотел.
Один из самых великих даров Господа человеку то, что человек может чувствовать радость не от чего-то материального, а от обыкновенных вещей, самых простых. Например, от лучшей солнца, или стука дождя по шиферу на крыше; от долгожданной встречи или от чувства удовлетворения, когда заходишь в прохладную воду реки в самую жару; от пойманной в руках маленькой ящерки, которая перебирает своими малюсенькими коготками по коже, и от посиделок ночью перед костром и так далее и так далее. Это можно перечислять бесконечно. Люди привыкли радоваться только лишь тому, что можно купить. Человек радуется, что он заработал деньги и приобрел что-то давно желанное. Чем дальше идет развитие человека, тем меньше он радуется чему-то простому, бесплатному, данному природой. Чем дальше человек идет по жизни, тем более злой и эгоистичный он становится. Я смотрю теперь на свою жизнь и думаю о том, что тогда, много лет назад, шагая по пыльной проселочной дороге, я был гораздо счастливее, свободнее, чем теперь, когда у меня есть блага цивилизации, когда я могу позволить себе дорогую одежду, обувь, машину. Тогда, будучи совсем мальчишкой, когда я отсчитывал шаги по полю, мне казалось, что весь мир лежит у моих ног, ибо я был молод, умен, амбициозен. Я понимал, что мне потребуется приложить много усилий, чтобы жить на хорошем уровне, но я никогда не думал, что мне придется за это заплатить ту цену, которую мне выставит жизнь, а не ту, которую захочу заплатить я. Люди слишком поздно понимают, что они обязаны платить. Если бы они понимали это раньше, в юности или ранней молодости, вполне возможно, людям было бы проще избежать каких-то ударов судьбы, наказаний. Каждый платит свою цену. На одно и то же хозяйка судеб собирает свой оброк, не спрашивая, готов ли человек заплатить его или нет. И самая высокая цена стоит на счастья, понимание и уважение. И самое парадоксальное, что человек соглашается ее платить. Он отдает все, даже голову, чтобы быть счастливым хотя бы несколько минут своей жизни.
***
Дом наш стал совсем разваливаться. Пока отец был жив, он, хоть изредка, но чинил что-то. Дом начал проседать и кое-где подтекала уже крыша. Мне стало жаль это место. Было немного больно смотреть на то, что все приходит в упадок. Сад и огород были в том же состоянии, что и всегда — ими занимались мать и сестра. Все грядки были ровные, красивые и ухоженные, не было сорняков, под парником что-то росло. Я поднялся по кривым ступеням на крыльцо, потянул на себя дверь и очутился в сенях. Ведра с водой опустели, старые занавески на окнах пожелтели. Я вошел в комнату и застал мать за тем, что она подшивала свадебное платье сестре, которая стояла на табуретке. Они не услышали, как я зашел, как-то это очень тихо у меня вышло.
Платье было кипельно-белое. Длинное — в пол. Не слишком пышное, но и не прямое. Юбка была вышита крупными белыми бисеринками. Легкая ткань струилась. Мать зажимала иголки во рту и крутилась вокруг невесты. Мне показалось тогда таким пошлым, что платье настолько белое. Мне всегда думалось, что белый цвет — это цвет чистоты, непорочности. Сестра не ассоциировалась в тот момент у меня с целомудрием. И ее вид в этом платье мне показался глупым. Ее длинные волосы цвета пшеницы падали с плеч, мне захотелось к ним прикоснуться. Я начал переминаться с ноги на ногу, и мать обернулась.
— Алеша! — выкрикнула он, отпрыгнула от платья и кинулась ко мне обниматься. Пожилая женщина повисла у меня на шее, пряча морщинистое лицо в складках пиджака, руки она сцепила за моей спиной, прижав меня к себе так, что я чуть не задохся. Сестра повернулась на табурете и посмотрела на меня. Теплая, радостная улыбка озарила ее лицо. Я не сообщал им о своем приезде, хотелось сделать сюрприз. Да, я не собирался приезжать, но очень уж хотелось видеть Пашку. Слезы текли по обвисшим щекам моей матери. Я вытирал их, гладил ее по голове и что-то шептал, чтобы она успокоилась. А сестра просто стояла на табурете в своем свадебном платье и улыбалась, глядя мне в глаза. В конце концов, она слезла и подошла ближе. Помню, какой неприятный холодок пробежал по моему телу, когда я понял, что она хочет меня обнять. Мне пришлось поддаться ее светлому порыву. Я не хотел ее обижать. И после этого заплакала уже она. От этого мне стало совсем не по себе, и я вырвался из ее рук.
— Ну хватит уже. Оплакиваете, как покойника. Я в гости приехал, а вы тут слезы льете, — мне стало неприятно от этого слова «в гости». Я был уверен, что еду домой, а сказал «в гости». Нехорошо.
Мать отступила от меня, поглядела пристально и совсем как в детстве и пошла в кухню: надо было меня кормить. Сестра покрутилась около меня в свом платье и мягко улыбнулась.
— Ну, как тебе мое платье? — спросила она тихо.
— Чудесное, тебе очень идет, — ответил я. Не мог я сказать, что оно мне кажется пошлым и слишком откровенным — лиф был открыт, поддерживая ее грудь. Никаких лямок или бретелек не было. Сестра довольно улыбнулась и потрепала меня по щеке.
Мы сели завтракать. Было только около одиннадцати часов утра. Мать сразу пустилась в разговоры о свадьбе, приготовлении к ней. Ее усталые глаза прямо-таки светились счастьем и радостью. Потом она расспросила про мою учебу. Желая утешить ее материнское сердце, я рассказал ей про свою дружбу с Димкой, рассказал про сессию, про жизнь в общежитии, про то, как мы ходили по ночам гулять, выбираясь из туалета на первом этаже. Она слышала с большим интересом, задавала множество попутных вопросов. Сестра нехотя ковыряла вилкой еду в тарелке, лишь улыбаясь и изредка задавая вопросы какие-то. Она так ласково смотрела на меня. Взгляд ее был все такой же извиняющийся. В конце концов, мне ее стало жаль, и я постарался улыбнуться ей так же, как когда-то давно.
После завтрака я немного вздремнул. Потом сходил к Пашке. Когда я подходил к его дому какой-то непонятный мне трепет бился в моей груди, пульс явно увеличился, адреналин возрос. Мы с Пашкой были знакомы с самого раннего детства, считали друг друга братьями, поэтому никогда не стучались — заходили, как к себе домой. Вот и в тот раз, я просто толкнул дверь сеней и вошел в дом. В доме было тихо и сумрачно. Оказалось, что все занавески закрыты, не пропускают света. Пешка сидел около печки и не услышал, как я вошел. Мне стало даже кК-то обидно — меня не заметили ни мать с сестрой, ни Пашка. Он вычищал золу и был вымазан весь черным. Я не стал наблюдать, как он это делает, просто подошел и похлопал ему по плечу. Он встрепенулся, стал очень напоминать мне воробья и повернулся ко мне лицом. Весь нос был в золе. И щеки — тоже. Он широко мне улыбнулся и протянул руку. И тут пропали все слова у меня. Я когда ехал из Питера сюда, когда шел по шпалам, даже дома и во сне, я ни на миг не забыл тех слов и вопросов, которые хотел задать ему; но теперь, когда встреча состоялась, слова куда-то все пропали. Казалось бы, вот он — человек, ради которого я сюда ехал, а сказать мне ему и нечего, оказывается. И это случилось не только со мной — он тоже стоял и смущенно улыбался. И мы, как бывало в школе, поняли друг друга без слов. Мне стало наплевать на то, что он был высь выпачкан золой, и я крепко обнял его. Я соскучился. Я не скучал так по матери и по сестре. Больше всего я соскучился по нему. И не мог найти в себе силы, чтобы отпустить его. Со стороны это, должно быть, выглядело глупо и недвусмысленно — два парня стоят и обнимаются. Оставалось только поцеловаться. Но нам было все равно. Мы просто радовались встрече.
Мы снова сидели с ним на крыльце и курили, снова подкалывали друг друга, снова спорили, как когда-то в ранней юности. Возникло ощущение, что прошел не год, а день, что мы расстались только вчера, а сегодня после школы пришли к нему делать уроки. Он рассказывал мне о своей службе, не жаловался, но было видно, что теперь он думает, что лучше бы пошел учиться куда-то. Но теперь, как он потом сказал мне, время ушло, и его не воротишь, он свой выбор сделал и теперь тоже учиться не будет.
Я же рассказывал ему о своей жизни в общаге — в точности все то же самое, что и говорил матери. И он был первым, кому я рассказал о Еве. Пашке я доверял на сто процентов, и не сомневался в том, что он кому-то что-то будет рассказывать. Он внимательно слушал меня, а потом изрек:
— Лех, если хочешь быть с ней — подойди и скажи ей об этом, а не протягивай мусорные мешки под книги. Ты хоть подумал, что сделал-то? Она ж читает их! А ты ей мешки под мусор. Книги для меня мусор. Мне по фигу куда их класть, хотя бы и в печь сгодятся. Но ей-то важно! Помог бы дотащить эти книги до комнаты. Тогда и узнал, где она живет. Эх, лопух ты, и простофиля, учить тебя надо всему. Болван ты, Алеша!
Я ни разу то того момента, не думал, что она могла быть на меня обижена. Но я ведь не со зла. Я помочь хотел. Пашка сплюнул и поднялся, потягиваясь.
— Ну что? Что делать-то будем? Напиться, может, по поводу встречи? Помнишь, как на Новый год, а? — и он многозначительно мне подмигнул. Я слишком хорошо помнил, что было на новый год, поэтому повторения не хотел. — Она тут, кстати, приехала на каникулы, что ли, — уточнил он и зашел в дом. Я остался сидеть на крыльце, созерцая окружающую меня природу. Все цвело и пахло. Где-то недалеко пел петух. Пахло сиренью. Я тогда подумал, что мог бы отучиться и приехать жить обратно в деревню. Но забивать себе голову какими-то мыслями мне не хотелось.
Я прошел в дом за Пашкой. Он снова уселся около печки, выгребая золу. Он очень щурился, то и дело чихая.
— Тебе что, заняться нечем? Ты чего в печи копаешься? — он оторвался от своего дела и многозначительно поглядел на меня. я смутился. Он так посмотрел на меня, будто я сморозил какую-то совершенную глупость, а он не в саже ковыряется, а алмазы добывает.
— Алеша, ты каким был, таким и остался. Будто бы я не могу помочь матери и вычистить печь! Меня попросили, — буркнул он и вернулся к своему занятию.
Я прошел в комнату и уселся на его кровать. Она была покрыта каким-то плюшевым покрывалом с красивыми цветами. Подушка стояла уголком у изголовья кровати, накрытая красивым кружевным платком.
***
Все женщины в моей жизни были талантливы. Последняя играла на саксофоне потрясный джаз. Я дико возбуждался, когда ее длинные пальцы нажимали на кнопки сакса. Господь не дал никакого дара мне, зато давал только талантливых женщин, которые питали меня и физически, и духовно. С творческим человеком сложно строить жизнь, потому что творчество — это настроение, а жить с человеком, у которого настроение и мироощущение меняется с периодичностью раз в час, тяжело. Девушка то весела и нежна, то в депрессии. Невозможно всю жизнь подстраиваться под другого человека, тем более, если он отказывается подстраиваться под тебя. Каждую женщину, кроме первой, в моей жизни я любил. Искренне. Просто каждую из них я любил по-разному. одну любил за длинные волосы, вторую за бездонные глаза, третью, впрочем, не столь важно, за что я любил третью.
Она лежала на покрывале, подставляя изящное тело солнцу. На носу были очки, закрывающие половину лица, каштановые волосы собраны в пучок на затылке. Она так эротично раздвигала и сдвигала ноги, лежа под солнцем, что я не мог пройти мимо, и уселся на скамейке, чтобы поглядеть на нее. Ее тело будто кто-то выточил из камня. До сих пор помню сладкий аромат ее кожи и шоколадный блеск глаз. Она была красива и некрасива одновременно. Черты лица были безупречны. Но человек может быть уродлив, даже если у него красивое лицо и тело. В движениях ее была аристократичная грация, уголки губ растягивались в улыбке ровно настолько, насколько позволяли приличия. Пока она лежала но покрывале, я успел изучить ее практически полностью. Рядом с ней лежала какая-то книга и тетрадь. Время от времени она делала в тетради какие-то записи. С виду ей можно было дать не больше шестнадцати. В действительности, ей оказалось двадцать два. Я помню, что в глазах была какая-то детская наивность, смешанная с многолетним опытом. И печаль. Я запомнил ее глаза именно с примесью печали.
Уродство же заключалось в образе мышления. Скорее всего, мне так кажется, потому, что я мыслил совсем иначе. Мы с ней постоянно спорили и страшно ругались. Но было в ней нечто, что заставляла идти к ней вновь, даже после больших ссор.
Нам обоим сразу стало понятно, что никаких долгих отношений у нас не получится, потому что мы живем в разных городах. Она занималась компьютерным дизайном, зарабатывала большие деньги. Когда уставала от городского шума и суеты, садилась в машину и приезжала сюда — к деду и бабке. Проводила несколько дней и возвращалась назад в пыльную Москву. Но в тот раз вышло, так что она приехала почти на все лето. Не помню уже, как так вышло, но у нас было целое лето.
Она была первой, с кем я познакомился сам. Просто подошел и поднял с земли книгу.
— Макс Фрай, — прочел я. Она сдвинула очки на кончик носа и посмотрела на меня. Девушка села на своем покрывале.
— Чего вам надо? — спросила она. Голос тихий, спокойный.
— Ничего, просто хотел взять у вас почитать книгу, но потом понял, что читал уже, — она совсем сняла очки, убрала выбившуюся прядь волос за ухо и скептически посмотрела на меня. Минуты две мы молчали. Я просто не знал, как надо знакомиться с женщинами, не знал, что надо говорить.
— Сколько тебе лет, мальчик?
— Будет девятнадцать, — ответил я и отошел от нее. Она явно не собиралась со мной заводить знакомств. Ей это было просто не нужно. Я присел на скамейку спиной к ней. Солнце пекло нещадно, мне захотелось купаться. Я уже начал забывать о девушке, принялся думать, есть ли у меня тут плавки, как мне опустилась теплая рука на плечо. Я медленно повернул голову. Он стояла, согнувшись. Купальник у нее был достаточно открыт, чтобы я мог оценить красоту грудей именно в этой ее позе. Она улыбалась.
— Почему ты не купаешься?
— Не хочу, — солгал я и отвернулся. Она обошла меня, перекинула ногу через скамью и села напротив.
— Как тебя зовут? — мне показалось, что она это мурлыкнула. Я замялся.
— Алексей, — ответил я и почувствовал, как кровь прильнула к лицу.
— Очень приятно, Алексей, меня зовут Стефания, — она это сказала, встала со скамьи и нырнула с воду с разбегу. Выплыла она метров через двадцать от берега, и устало начала плыть. Мне казалось, что она не прилагает никаких усилий, чтобы держаться на воде. Складывалось такое ощущение, что вода ее чувствует и сама несет туда, куда девушке хотелось.
Роман начался сразу. Мы катались на ее машине по окрестностям, встречали закаты и рассветы, целовались и занимались любовью, как ненормальные, держались за руки. Мы просто были благодарны тому, что мы вместе. Нам было неважно, что через несколько недель я уеду учиться, что она уедет работать. Нам был важен только миг настоящего. И мы им пользовались.
Пашка мне рассказывал, что никому не удавалось с ней познакомиться, что она всех отшивала. Он говорил, что она не ходила никогда ни в клуб местный, на костре тоже не появлялась, хотя местные ребята неоднократно звали ее. Когда видели. Он вспоминал о ней так:
— У меня сразу появилось ощущение, что она другая. Не такая, как мы. Она никогда не форсировала тем, что у нее есть деньги. на разу не приехала к речке на машине, она ходила пешком и в магазин, и купаться. В машину она садилась только тогда, когда требовалось поехать в город. Один раз я видел, как она сидела в машине, в ожидании деда или бабки. Она была недовольна. Лоб нахмурен, брови тоже. он нервно постукивала по руля, а родственники никак не выходили. Когда, наконец, бабушка ее села на заднее сидение машины, то автомобиль рванул с места практически сразу, как закрылась дверь за старушкой. Она не показушничала. А выдел бы ты. Как мальчишки за ней смотрят. Они приезжают на другой берег на велосипедах и мотоциклах, и смотрят сидят, как она чем-то мажется, а потом ложится на свой лежак. Пара попыталась к ней подойти. Но когда они вернулись ни с ч ем. Каждый из них клялся и божился, что больше никогда и ни за что не подойдет к ней. Чем-то она отталкивала их.
Мы никогда не обсуждали с ней будущее. Ни разу не заикнулись о прошлом. Мы просто были вместе. Теперь я помню каждую подробность наших отношений.
С возрастом я начал понимать, что любые отношения — это явление приходящее и уходящее. Мне было не очень приятно осознавать, что если кончаются одни отношения, то вскоре начнутся следующие, что если одна женщина ушла из моей жизни, то появится следующая, но мне пришлось это принять и учиться с этим жить. Годам к двадцати пяти мне захотелось семьи, дома, уюта. Мне захотелось быта: чтобы жена мне готовила, ухаживала. Я устал жить один. Любая женщина на тот момент, появляющаяся в моей жизни оставалась безучастной к ней. Мало какая женщина интересовалась мной, моими увлечениями, моими мыслями. Мне это бы неприятно и непонятно одновременно, потому что с моей стороны делались предложения совместной жизни. В ответ женщина лишь улыбалась мне, но перевозить свои вещи ко мне не спешила. Я пытался стучать в наглухо забитую дверь и руками, и ногами, пытался кричать в замочную скважину этой двери, но никто не отвечал, не было даже никакого шороха по ту сторону деревянной брони. В конце концов, я устал это делать, и прекратил всякие попытки. И когда появилась та, которая была готова строить со мной семью, рожать мне детей, быть рядом, я не предал этому значения и попросту не заметил ее готовности. Когда же я понял свою ошибку, было уже слишком поздно — она ушла.
***
Лето кончилось, как всегда, быстро. Стоял теплый август. Мы гуляли с ней по дорогам, исходили, наверное, все вдоль и поперек. Иногда мы присоединялись к ребятам, которые жгли костер где-нибудь, изредка выпивали. Чем ближе был мой отъезд, тем отчаяннее она цеплялась в мою руку, впиваясь в ладонь маленькими ноготками. Она сжимала мою ладонь так, будто хотела передать из своей руки в мою руку нечто важное. Я не предавал этому значения. Мы по-прежнему не затрагивали тему будущего. Но чем дальше август катился к своему логическому завершению, тем тяжелее нам было находиться с ней рядом. Мы стали реже видеться. Не знаю, переживала ли сколько-нибудь она по поводу подобного развития событий, но я почему-то перестал к ней приходить домой. Мы созванивались каждый день, но встречались на какой-то нейтральной территории, например, у реки или около леса.
Я чувствовал, что она нуждается в каких-то словах, каких-то обещаниях, при этом она полностью отдавала себе отчет, что никогда не поверит этим словам. Попросту говоря, она молча просила соврать ей. А я не мог. Просто не мог. Потому что в таком случае, я соврал бы себе. Я ненавижу ложь в любом ее проявлении, поэтому не мог позволить себе лгать кому бы то ни было. Потом, много позже, я пришел к выводу, что иногда человек нуждается во лжи. Многие это называют «ложь во спасение». Но какое может быть спасение, если ты понимаешь, что дальнейшего хода отношениям нет? Что, как только человек исчезнет из твоей жизни, исчезнет и призрачная надежда на совместное будущее с ним. Он превратится в прошлое, которое вскоре будет казаться далеким, которое начнет забываться, потому что круговорот будничной жизни засосет в свою трясину, как бы человек этому не сопротивлялся. Вот и эти отношения были обречены с самого их начала. И чем дальше мы заходили, тем больнее было рвать по живому.
Был четверг. Она уезжала ранним утром. Я стоял около ее машины, нервно теребя рукав рубашки. Она бегала из дома к машине, нагружая машину вещами и продуктами. Ее дедушка с бабушкой не выходили из дома. Она все делала одна. Мне казалось, что вся эта суета только для того, чтобы не смотреть мне в глаза. Когда машина была полностью забита, она попрощалась с родственниками, мы сели в машину, и уехали. Я решил попрощаться с ней без свидетелей. Мы доехали до нормальной дороги в полной тишине. Во всех ее движениях просматривалась раздраженность, нервозность, накал чувств и эмоциональность. Она слишком резко поворачивала, слишком резко давила на газ, потом подносила левую руку и прикрывала ей губы.
Машина остановилась. Я вышел. Она вышла следом. Щемящее чувство неопознанной боли просвечивало и меня, и ее. Она дрожала. Она тихо, почти неслышно маленькими шажками подошла ко мне и прижалась к моей груди. В тот момент она передала мне то, что пыталась передать рукой. Ее боль пронзила мое существо. Я обнял ее и погладил по голове. Молчаливое прощание было еще более трагичным, чем если бы она плакала и билась в истерике. Я не знаю, сколько мы с ней так простояли. А я все гладил ее каштановые волосы, а второй рукой прижимал к себе. В конце концов, она мягко отстранилась, провела своей небольшой ладошкой по моей щеке, села в машину и уехала. Я стоял на дороге, сглатывая слезы с дорожной пылью, пока ее машинка, ставшая такой маленькой, не скрылась за поворотом. Перед глазами пробежала вся наша история, все наши ночи, дни, наши споры и ругань. Я развернулся и побрел по пыльной проселочной дороге к себе домой — надо было собрать вещи — мой поезд отходил через четыре часа.
***
Питер встретил меня холодным ветром с дождем. Я вышел из ненавистного поезда, и зашагал по платформе. Эта поездка мне не принесла былого удовольствия. Соседи пили полночи и горланили песни под гитару, потом сильно храпели и мешали заснуть. Вполне вероятно, я был бы не прочь присоединиться к их компании и погулять вместе с ними, но настроение не позволяло.
Я спустился в метрополитен. Поезд понес меня по туннелю в сторону общежития. Я был обессилен мучительным расставанием, что никак не мог идти в этот раз пешком. Люди вокруг меня раскачивались в такт движению, когда машинист тормозил, люди синхронно заваливались в одну сторону. Я тогда понял, что они напоминают мне глупое стадо быков или коров. Я внезапно открыл для себя, что люди хотят быть похожими друг на друга в большей степени, чем им кажется, но никто не хочет в этом признаться. Я оглядел толку. Одни люди читали: кто газету, кто книгу, кто журнал. Многие слушали музыку, покачивая головой в такт музыке. Некоторые спали. Были и такие, как и я, которые просто озирались по сторонам. Я отметил, что одежда у всех похожая, что ярких цветов и красок нет, что все какое-то серое, грустное и удручающее. Глаза заболели от такого дикого количества серо-черных оттенков, я опустил голову и закрыл глаза.
Я все думал о том, что совершил огромную ошибку. Но исправить уже ничего было нельзя. Я набирал ее номер, заученный наизусть — я и теперь его помню — нажимал на кнопку вызова, но потом сразу нажимал на красную трубку. Я не один раз засыпал, держа телефон в руке. Первое время я намеренно не брал с собой куда-то трубку, чтобы прийти домой и проверить, не писала ли она. Но она не писала. И чем быстрее наступала осень, тем отчетливее я понимал, что потерял ее, что больше никогда не увижу.
Некое чувство легкой грусти и пустоты поселилось крепко внутри меня. Я не бежал от этого чувства. Появилось непонятное чувство обреченности. Но под бешеным темпом жизни, у меня все меньше и меньше времени оставалось на какие-то депрессивные настроения. Учеба началась с контрольных и повторения пройденного материала. Преподаватели чуть ли не три шкуры драли со студентов, спрашивали даже то, чего не было в программе. «Вы должны знать больше, чем мы преподаем», — говорили они. Постепенно я начал забывать летнее приключение, втянулся в учебу. Про Еву я тоже не думал — не было времени. Если мы с Димкой могли выйти вечером погулять на полтора часа, то это считалось праздником жизни.
Он приехал в общагу на два дня позже меня. Загорелый такой. Он рассказывал какие-то неимоверные приключения. Говорил, что дома он пробыл всего пару недель из всех каникул, а все остальное время провел в горах на Кавказе. Он так живописно описывал свой отдых, что мне самому захотелось поехать в горы. Захотелось увидеть своими глазами могучие вершины гор, искупаться в горных озерах, вдохнуть аромат горной природы. Мое воображение позволяло мне переноситься в неизведанные мне места, когда я закрывал глаза и представлял себе их. Это было чудесно. Я вообще считаю, что великий дар, который Господь дал человеку — это способность мечтать. Я знал людей, которые жили от звонка до звонка, строили планы на много лет вперед, у них вся жизнь была расписана по минутам. Я не хочу сказать, что это плохо или неверно, вовсе нет, просто надо оставлять время и для того, чтобы помечтать. Если ты не можешь позволить себе даже мечтать, то у тебя никогда не будет времени на что-то более важное.
За лето дома я забыл, какой суровый ноябрь бывает в Питере. Ветер остервенело трепал волосы одежду, разрывая кожу на лице сильными порывами. Мне казалось, что этот ветер одушевлен. И он нарочно пытается отыскать самые уязвимые части на телах людей. Мне казалось, что он проникает в самые поры на моей коже, пробирается к костям, чтобы заморозить меня изнутри. Все чаще и чаще он начал нести с собой мелкие кристаллики льда, которые еще и били в лицо, причиняя еще большую боль и дискомфорт. Только изредка выглядывало солнце, да и то только для того, чтобы подразнить окоченевшие тела бедных людей, и потом скрыться, унося тепло. В такие дни я старался как можно дольше бывать на улице. В основном сидел в Летнем саду, на Финский залив не ходил — солнце уже не грело там — иногда сидел около разводных мостов.
Прожив в Питере пять лет, я всего несколько раз видел, как разводят мосты. Потрясающее зрелище. По-моему, это верх архитектуры и человеческой выдумки. Я бы никогда не придумал, что можно развести мосты. Мост мне напоминал в такие моменты какие-то гигантские лепестки цветов, которые распускаются. Это происходило медленно. Летом, когда развод мостов сопровождался белыми ночами и каким-нибудь шоу, все окрестности были заполнены людьми, которые визжали от восторга только при одном виде поднимающихся «лепестков цветка». Но я быстро потерял интерес к этой конструкции — надоело и приелось. Любил я гулять недалеко от Адмиралтейства, наблюдая, как высокий шпиль отражается в водах Невы. Величайшая панорама Казанского собора навсегда поселила во мне некий трепет. Там очень красивые скульптуры святых мучеников. Мне казалось, что на каждом, высеченном из камня, лице показана какая-то радость от того, что на их долю выпали муки, и они с величайшим счастьем их принимали. Убранство собора поражало своим великолепием и красотой. Во всем я ощущал некую святость. Когда я заходил туда, все негативные мысли сами собой оставались позади меня. Внутри собора я не мог думать о чем-то нехорошем.
Было двадцать девятое ноября. Эта цифра — двадцать девять — с того дня стала какой-то магической для меня. Я никогда не верил ни в мистицизм, ни в магию. Наслушавшись в детстве страшных историй про ведьм, вампиров и оборотней, в юности я относился к этому совершенно спокойно, никогда не задумываясь о том, что, возможно, это не только сказки. Ведь сказки должны рождаться из действительности. Впрочем, к этой цифре, ни вампиры, ни оборотни, ни ведьмы не имеют никого отношения. Зачем тогда я их упомянул? Сам не знаю, наверное, чтобы приукрасить рассказ. Так вот, было двадцать девятое ноября. Дул в тот вечер совершенно безумный ветер, меня продувало со всех сторон, он будто бы с ума сошел и решил выдуть из меня весь дух. Кто-то в автобусе вытащил у меня кошелек. Денег в нем не было — мелочь какая-то на метро. Поэтому и шел я пешком. Решил пройти по Невскому проспекту. Я сильно злился на вора, ненавидел и корил себя за невнимательность, и мечтал поскорее дойти до общежития. Я кутался в свое старенькое пальтишко. Шапки на мне не было. Когда я дошел примерно до половины проспекта, ветер стих. Мне показалось, что кто-то взял и нажал на кнопку «STOP» на пульте управления погодой. Мысленно возблагодарив всех богов мира, я поспешил дальше. Но тут пошел снег. Он огромными хлопьями опускался с небес, покрывая землю нетолстым покрывалом сантиметр за сантиметром. Я остановился под фонарем и поднял голову вверх. «Как бездна какая-то, хозяин которой выбрасывает снежинки», — подумал тогда я. Прошло минут пять, прежде, чем я решил пойти дальше. Но я не сделал и десятка шагов. На встречу мне шагала она. Ева.
Длинные волосы цвета воронова крыла были распущены, снег покрыл ух почти полностью, таял, и создавалось ощущение, что на ней шапка. На самом деле так оно и было — только шапка была из снега. Она прижимала к себе какую-то огромную папку — я таких раньше не видел. Второй рукой он держала ворот своего пальто поднятым и прижимала ткань к лицу. Я остановился, как вкопанный. Ну и дурацкий же вид был у меня в тот момент! Она замедлила шаг и через мгновение совсем остановилась примерно в пяти шагах от меня. люди начали меня толкать, грубо ругая за то, что закрыл проход. А мне показалось, что время остановилось. Несколько мгновений, что мы смотрели друг на друга, мне показались несколькими часами. А снег все падал и падал с неба, покрывая наши головы белым покрывалом.
Я пришел в себя, когда снова подул сильный ветер и воротник начал бить меня по лицу, будто это не воротник бьет, а чья-то грубая ладонь, приговаривая: «приди же ты в себя, болван!». С Невского проспекта мы ушли уже вместе. Я помогал ей нести огромный чехол. Как позже выяснилось — там были новые холсты для рисования.
У нее были маленькие руки. Ее ладошка помещалась в моей, будто так было задумано природой. Кожа мягкая и нежная. Она была бледна. Практически всегда. Изредка появлялся на щеках бледный румянец. Ева не загорала, не гуляла со всеми ребятами, не ходила в кино. Друзей у нее не было. Она была погружена в свой собственный мир, который творила годами жизни в пустой квартире. Она рисовала пальцами. Вы можете представить себе, что можно нарисовать ветер? Она опускала свои маленькие пальчики в краску, мешала ее на деревянной палитре, а потом наносила на холст. И сразу было понятно, что это именно ветер, что это может быть только ветром, и ничем другим. Она наносила мазок за мазком пальцами, кистями пользовалась крайне редко, да и то только тогда, когда рисунок требовал какой-то особенно тонкой линии. Тогда она брала самую тонкую кисть, склонялась над холстом и рисовала. Но это случалось крайней редко. Чаще всего ее мазки были беспорядочны, разной толщины, но глядя на них я сразу понимал, что она нарисовала именно ветер, или воду, или огонь. Причем она рисовала черный огонь. У меня никак не укладывалось в голове — как можно нарисовать черный огонь? А вот она могла. Она закрывала глаза и порхала пальцами по холсту, нанося новые следы стихии. Людей она рисовала редко. Все больше животных или окружающий мир. Каждая картина давалась ей огромным трудом. После нанесения последнего штриха, она мыла руки и лицо от краски, и ложилась на кровать. Она не спала. Ева всегда лежала с открытыми глазами, моргая и еле дыша. Она издалека глядела на свое творение и размышляла, годится картина или нет. Иногда она так же молча поднималась с пастели, рвала холст и принималась за дело заново. При мне она уничтожила около дюжины работ, причем примерно одинаковых. Делала она это с бесстрастным лицом, будто прикуривала очередную сигарету или выпивала чашку кофе. Однажды, когда краска на холсте еще не высохла, она взяла пепельницу, полную окурков, вытащила из нее бычки, а пепел вышвырнула рывком на свежий холст. И получился снег. Я никогда не думал, что таким образом можно сделать снег. Но она делала. И иногда чем увлеченнее она работала, тем безумнее были методы рисования. Она вкладывала в каждую картину душу. Не просто душу, она отдавала каждой картине часть себя.
Холсты занимали в ее квартире практически все место. Они были буквально повсюду. Даже в туалетной комнате стояло штук десять небольших законченных холстов. На балконе, под спальной кроватью, за холодильником, на шкафах, вместо коврика около входной двери лежали картины. Она разрисовала стекла во всех окнах животными. В каждом окне на тебя глядел будто живой зверь, который гонится за своей добычей, спит или просто лежит под деревом. Мне никогда не казалось странным. Что звери все были хищные и кошачьей породы. Стены были тоже расписные. Наверное, у каждого художника стены расписаны красками. У нее было наоборот. Одна стена была оклеена старыми фотографиями ее дедушки и бабушки, вторая была оклеена пожелтевшими газетами New York Tames, третья стена была просто поклеена белыми обоями, на которых грубо карандашом была нарисована обнаженная девушка в шляпе, четвертая стены была расписана красками. Я приходил в ее дом, как в музей или как в картинную галерею. Меня не раздражал постоянный запах краски — с двадцать девятого ноября я просто не мог без него жить. Я уже не представлял своей жизни без аромата краски, который въедался к волосы, кожу и одежду, от которого было неимоверно трубно избавиться, но который мне теперь казался родным.
***
Никогда новый год не был таким тихим и спокойным в моей жизни, как с ней. Мы не готовились к празднику, смеялись над теми, кто судорожно соображает, что купить близким. Все было просто — близких у нас не было, кроме нас двоих. Но нам было слишком много того, что мы были вместе, чтобы мы еще думали о том, что же нам дарить друг другу. Мы выпили какого-то дешевого вина, и дело не в том, что на дорогое не было денег — были, просто нам казалось, что если вино будет дорогое, то это будет как-то фальшиво. Больше мы ничего не ели. Потом, уже после полуночи, мы вышли на улице. Повсюду палили фейерверки и салюты, дети бегали повсюду, визжали и радовались, влюбленные парочки прижимались друг к другу и в их глазах отражались разноцветные краски петард. Я прижимал ее к себе, целовал в голову и гладил по спине, а она точно так же как и дети, восторженно следила глазами за огнями, поднимающимися в черное зимнее небо. Падал теплый снег, настолько теплый, что я снял пальто. Вы слышали когда-нибудь про теплый снег? А с ней он таял не касаясь даже наших тел. Она горела, как свеча, медленно, долго, но горела. Ей хотелось успеть все на свете — она уже знала несколько языков, но это не было для нее пределом. Во время занятий любовью, она могла шептать что-то на двух-трех языках. Французский язык ее голосом был еще более красив, чем языком самих французов. Она часто переходила в разговоре на английский, с неким вызовом глядя не меня, чтобы я парировал ей, но только на английском. Когда мне не хватало знаний по языку, и я не мог ответить, она протягивала мне словарь иностранных слов и уходила в другую комнату. А я сидел и выискивал слова, чтобы ответить. Меня это не обижало, наоборот, я принимал это как некую игру. Еще она совершенно потрясающе хмурилась. Брови у нее были средней ширины, она их никогда не выщипывала — не нуждалась в этом просто. Они были не вздернутые и не уголком. Они были прямые, когда она удивлялась чему-то, брови приподнимались, становясь ровной дугой. Но когда она хмурилась, брови съезжались к переносице. И чем ближе к переносице они были, тем сильнее она сердилась. Губы ее при этом становились какими-то узкими, превращаясь в тоненькую ниточку. Она их плотно сжимала, настолько сильно, что их практически не было видно. Они у нее были без всякой помады почти алого цвета. Она была необыкновенно красива. И она заявляла о своей красоте с гордостью, с каким-то вызовом. Она ходила, гордо подняв голову и вздернув нос. Сначала мне казалось, что это излишняя гордость, что это не следует делать, но потом я понял, что у нее это в крови. Ее мать ходила так же.
С матерью я познакомился случайно. Когда мы встречались уже почти полгода, и переехал к ней в квартиру, пришла ее родительница. Женщина оказалась такая же миниатюрная, как Ева, с таким же цветом волос и живыми глазами. Руки были увешаны браслетами из золота и серебра. Мне это показалось пошлым и некрасивым — нельзя сочетать золото и серебро, это попросту не смотрится. Но ко всему этому на каждом пальце были кольца, натянутые на перчатки. я ни разу не видел ее мать без перчаток. Она их никогда не снимала. Но на них всегда были кольца. Женщина была статная, спина всегда выгнута, будто ей привязали китовый ус к спине, и она просто не может сгорбиться. Грудь у ее матери была небольшая, но эта маленькая женщина всем своим видом показывала о своей несгибаемости. Лицо было моложавое. Но черты Ева явно взяла у матери. Ее звали Иоанна. И она души не чаяла в дочери. Когда я смотрел, как мать ласкает свое дитя, которое давно выросло, у меня защемляло сердце. Я никогда не видел такой трепетной нежности и заботы друг о друге. Иоанна гладила Еву по голове, успокаивая, когда у девушки не получалась картина. И Ева преображалась мгновенно. Будто бы мать отдавала своему ребенку часть своей жизненной энергии, чтобы ребенок мог прожить. Мне казалось, что оно так и было, и я поражался этому материнскому подвигу. Она целовала Еву только в лоб. Никогда я не видел, чтобы Иоанна прикоснулась губами к другой части лица дочери. Только лоб.
Ко мне Иоанна относилась холодно. Ей было неважно, кто рядом с ее ребенком, главное, чтобы ребенку было хорошо. Она до конца жизни готова была баюкать Еву, когда ей снились кошмары. Ева ни раз звонила матери по ночам, рассказывая очередной страшный сон. Иногда меня это раздражало, но со временем я к этому привык, понимая близость между ними. Иоанна была вынуждена меня принять, потому что меня выбрала ее любимая дочь. Но говорила она со мной нехотя, и разговор все чаще и чаще был о каких-то посторонних вещах. Мою семью и мой дом Иоанна предпочитала не обсуждать, она намеренно не касалась этой темы, потому что думала, что я, выходец их обыкновенного села российской глубинки, не достоин ее дорогой и любимой дочери. Но она молчала. Иоанна видела, что не сможет помешать Еве в ее выборе, и ей оставалось с ним только согласиться. Хотя не один раз я слышал колкие заявления о своей происхождении, когда Ева куда-нибудь выходила. Но я не обращал внимания. Да, порой меня заливала злость от отношения этой женщины, но я держал себя в руках, а потом старался сталкиваться с ней как можно реже. Это помогало. Когда приезжала Иоанна, я уходил в общагу к Димке.
Димка жил на всю катушку. Он редко появлялся на занятиях, все больше времени проводя в пьяном угаре в какой-нибудь комнате девчонок. Но он все успевал — сдавал в срок, как ему это удавалось совершенно ничего не уча, я ума до сих пор не приложу. Мы с ним стали видеться в тот период моей жизни редко. Но ни я, ни он по этому поводу особенно не переживали. Официально я еще числился в институте, появлялся там ежедневно, и жил в комнате с Димкой. По факту я появлялся в этом комнате только тогда, когда приезжала Иоанна. И то я должен был предварительно позвонить другу, узнать, нет ли в нашей комнате «посторонних», и если они были, то в комнату я прийти уже не мог. Тактичность не позволяла мне этого сделать. Но идти мне было некуда, я приходил в комнату нашу в общежитии, просто часа на два позже, чем мог бы прийти изначально. Ему это было удобно. Когда я приходил, он обыкновенно лежал полуголый на диване, курил и пускал дым в потолок. Девчонка его уже уходила к моменту моего прихода, но говорили мы с ним мало. Мы начали отдаляться с ним друг от друга, когда я начал встречаться с Евой. Его это не то задело, не то обидело — не знаю. Но в общении явно чувствовались нотки негатива, хоть и задавленного. Но я не обращал на него внимания. Во мне жил большой эгоист. Я любил Еву больше всего в этой проклятой жизни и не собирался выбирать время для Димки, которое я мог провести бы с ней. Это было элементарно, настолько просто, что и по-другому быть не могло. И он это знал. Мы никогда не обсуждали это. Ни я, ни он не хотели этого.
Зимняя сессия выдалась тяжелой. Я ходил на все занятия, ни разу пре пропустил, но желаемая отметка была лишь по гуманитарным наукам. Я никогда не был техником. Мой разум больше тянулся к гуманитарию. И я им и был. Я читал современную литературу, средневековую литературу, я всегда мог свободно дискутировать по поводу практически любой книги. Из-за моей любви к гуманитарным наукам и презирания технических, преподаватели меня не взлюбили. Я открыто читал презрение на их лицах к себе, даже иногда ненависть или зависть. Я искренне удивлялся этим чувствам. Это сейчас меня ничем не прошибешь — я как камень, а тогда я был молод и зелен, как только что распустившаяся трава на газоне. Я все принимал слишком близко к сердцу. Сейчас я могу плюнуть и на математику и на физику, сказать, что это неинтересно, но тогда я отчаянно хотел в этом разобраться. Я заучивал формулы и теоремы, я искренне старался понять природу преломления солнечных лучей или химический формулы Менделеева, но у меня не получалось. Да, я заучивал все так, что он зубов отскакивало, по теории я был первый, но когда дело доходило до практики, я не мог ни решить задачу, ни сделать лабораторную, ни практическую работы. По теории у меня было «отлично», по практике «удовлетворительно», из чего получалось, что средний балл был «хорошо».
В мою память навсегда врежется случай из моей студенческой жизни, когда шел экзамен по оптической физике. Я вытащил билет, прочел его. На теорию я ответил блестяще. А вот задачу решить не смог. Как ни бился я этой проклятой задачей, у меня не выходило. Я даже не понял, что задача к оптике не относится. Что задача по динамике. Я упорно рылся в голове, пытаясь понять суть задачи, но у меня ничего не выходило. Когда я уже весь измотался и изнервничался, и пошел к преподавателю, он посмотрел на меня сквозь свои очки с толстыми линзами, пробежал глазами по теории, что-то сказал себе под нос и спросил:
— Ну, а задача, молодой человек? чего же вы ее не решили-то? А? Я вас спрашиваю, — мне казалось, что он кончит от того, что я не знаю, как решить эту несчастную задачу.
— Я не знаю, как ее решать, — ответил я и положил зачетку ему на стол.
— Подождите-ка, вы так не уйдете. Присядьте, пообщаемся, — и он принялся спрашивать меня теорию. Он сорок минут, если не больше, задавал мне вопросы по физике не только оптической, а вообще по всему курсу, что мы успели пройти, а я с готовностью выдавал ему ответ. После того, как он был удовлетворен, он протянул мне мой билет и сказал:
— А теперь, молодой человек, прочтите-ка задачу в слух, — он опустил очки на кончик носа, сложил руки в локтях, опираясь на столешницу, и посмотрел на меня. я прочел задачу в слух. И не понял ни слова. Но внутренний голос мне подсказывал: в чем-то есть точно подвох. Я стал тогда вспоминать, что он спрашивал.
— Ну? Не знаете, как решать задачу? — вопрошал он.
— Нет, — покачал я головой ему в ответ. — Не знаю.
— Хорошо. По теории я вам поставлю «отлично», а вот за практику «неудовлетворительно». Средний балл получается «удовлетворительно», — сказал он, выводя «тройку» в моей зачетке, в которой не было еще ни одной тройки. Я был унижен до глубины души его насмехающимися глазами из-под толстых линз очков. Разумом я понимал, что это всего лишь промежуточный экзамен, что отдельно по оптической физике отметка в диплом не пойдет, и что эта тройка мне не играет никакой роли. Но ущемленное самолюбие сильно кричало и возмущалось.
Когда я пришел домой Ева отдыхала. Она встревожено присела на кровати и заглянула в глаза. Я крича и ругаюсь бегал по квартире, размахивал руками и разрушил тумбочку.
— Ты помнишь задачу? — тихо спросила она. А я не задумываясь над ответом, выдал ей текст задачи. Она быстро записала.
— По какому предмету, ты говоришь был экзамен?
— По оптической физике, черт ее бери, — фыркнул я.
— Алеша, задача по динамике. Он обманул тебя. Эта задача не решается с помощью оптических теорем и формул, — ее слова стали для меня, как удар грома. Значит, он заранее знал, что я не решу эту задачу. Но как же вышло так, что я взял именно этот билет? А сколько было вообще билетов на столе? Я не помнил. Я вспомнил это только ночью.
— Один, — выкрикнул я и сел на кровати. Заспанная Ева села рядом и начала гладить меня по голове. Я отметил, что это качество переняла она от Иоанны. — Я взял этот билет, потому чтоб больше не было! Он убрал все билеты, когда я зашел, и поэтому у меня просто не было выбора! Он все подстроил! — холодная ярость сотрясала все мое тело, меня кидало то в дрожь, то в холод. Я вспотел. А она что-то говорила, стараясь успокоить меня, чтобы я пришел в себя. в конечном итоге, я просто сходил в душ и лег спать дальше.
Мое заявление поступило в деканат на следующий день. Я в письменной форме изложил свои претензии с просьбой аннулировать отметку, но мне было отказано.
— Алеша, он профессор, академик. Если он решил, что «тройка», значит «тройка», — я развернулся и ушел. С тех пор я перестал уважать свое руководство в деканате. Я понял, что они не умеют защищать права и интересы студентов, что преподаватели изверги, а ректор — последняя стерва, которая все равно отказала бы мне, даже если бы я решил сто тысяч задач по физике.
Я не стал хлопать дверью, решив, что это будет знаком моего поражения. В любом случае, этот профессор больше ничего преподавать у меня не будет, и эта отметка не сыграет никакой роли в моем дипломе.
Рассказывая о Еве и ее матери, об их отношениях, я не могу не упомянуть отца. Это был человек высокий, статный. Волосы его тронула уже седина, покрыв голову серебристым беретом. он был смугл. Подтянут и не выглядел на свой возраст. Человек он был отзывчивый, добрый, но мне не приходилось с ним проводить наедине какое-то время. Он всегда улыбался, не носил никаких украшений, не ездил на шикарной машине, не бравировал своими деньгами и положением. Он тоже до безумия любил Еву. Теперь, когда уже прошло много лет с нашей последней ночи с ней, я иногда задумываюсь: кто любил ее больше всех? Я, мать или отец? Мне иногда казалось, что они носятся с ней, как с писаной торбой. И это наводило на определенные мысли. Может, она чем-то больна? Чем-то, что нельзя излечить? Я как-то отважился у нее спросить, она лишь мягко улыбнулась и ответила, что я все узнаю в свое время, но они ничем не больна, и даже больше — вполне здорова. Я тогда немного успокоился, но не настолько, чтобы забыть об ее отношениях с родителями. И я узнал. Я бы никогда не хотел этого знать, предпочел бы думать, что она была больна, безумна, приемным ребенком, я предпочел бы все что угодно, но только чтобы не знать этого ее прошлого.
Когда она поведала мне свою историю, я заплакал. От несправедливости, чопорности нашего мира и злости людей по отношению друг к другу. Она же просто сидела рядом, гладила мою голову и говорила о том, что в прошлом, что если она смогла пережить, то и я смогу. Что с этим можно жить, радовать каждому дню, солнцу и рисовать. Она была настолько солнечная, яркая и родная, что я до сих пор чувствую аромат ее туалетной воды, когда мне хочется, чтобы она была рядом.
***
— У меня есть брат. Его зовут Сергей. Ему тридцать три года. Это возраст Христа. Но если бы он хотя бы на один процент был так же милосерден, как Иисус, то все было бы иначе. Когда я родилась, ему было тринадцать лет. Насколько мне известно, учился он плохо, никогда ничем не интересовался, кроме улицы. В то время компьютеров и мобильных телефонов не было, и брат проводил все время на улице. Родители тогда уже были весьма состоятельными людьми, они могли жить, ни в чем не отказывая ни себе, ни любимому сыну. Однажды, когда мать была уже на сносях, ее вызвали в школу. Она, беременная, явилась туда. Преподаватели налетели на нее, как коршуны на свою жертву, и начали клевать. Она только сидела и молчала, не потому что ей было нечего сказать, а потому что слова застряли в ее глотке и никак не хотели выходить. Ей сообщили, что сын курить, выпивает, прогуливает уроки и постоянно дерется. Ей сказали, что она плохая мать, что она плохо воспитала своего ребенка, в котором она души не чаяла. Когда классный руководитель брата и директор кричали и брызгали слюной на ее платье, у нее случились преждевременные схватки. На будущий день она должна была ехать в больницу — на сохранение. Но этого не случилось. Родилась я. Если верить ей, я была очень слабенькая, весила мало, плохо ела и совсем не плакала. Очень страшно, когда ты родила ребенка, а он не плачет. Это ужасно. Когда я представляю, что из моей утробы вытаскивают малыша, а он не плачет, у меня начинается рвота. А я не плакала. Она сказала, что, по словам врача, я была вся синяя, пуповина затянулась вокруг шеи, и меня чудом спасли.
Мать пролежала со мной в больницах несколько месяцев. Когда меня выписывали, за ней приехал только отец. Брат, посмотрев на маленький кулечек с сестрой, сплюнул и ушел на улицу. Мать была полностью поглощена заботами о новорожденной дочери, у нее не хватало ни сил, ни времени, чтобы заниматься братом. А у него был переходный возраст. Он все чаще и чаще начал приходить домой в пьяном состоянии. Деньги у Сергея были всегда. Он никого не спрашивал — просто брал. Куда бы родители не старались спрятать деньги, он их находил и брал. При этом он кричал, что ему должны и обязаны. Я до сих пор помню, с каким презрением он смотрел на меня в мой пятый день рождения. Он меня ненавидел так, будто я отняла у него родителей, заставила их переключить свое внимание на меня. В сущности, так оно и было, только это была не моя вина. В этом никто не виноват, так вышло. Но он, в силу переходного возраста, отказывался это понимать и принимать. Если он не мог найти денег в доме, он их брал из кошелька родителей. Не могли же они всюду таскать с собой бумажник, чтобы он не взял ни копейки. В конце концов, когда его отчислили из очередного университета, отец сказал ему, что Сергей может жить так, как ему хочется, но он попросил, чтобы он оставил нас в покое и перестал терзать и без того измученную мать. Я помню, какое блаженство и радость на грани безумия мелькнула в его глазах. Знаешь, а он был поразительно хорош собой. У него были огромные изумрудные глаза, черные, как у меня волосы, красивые руки. Если бы он не ненавидел меня, у нас могли бы сложиться хорошие отношения. Он был удивительный. Иногда у него были какие-то просветы в сознании, и он рисовал. Это ведь он научил меня чувствовать краски и холст, он научил и показал, как надо повиноваться внутреннему настроению и состоянию души, чтобы творить лучшие в мире шедевры. Это он открыл мне мир красок. Но потом он будто зверел, рвал картины, бесновался. Я в чем-то похожа на него, но у меня уничтожение происходит более спокойно и тихо. А он кричал и плакал. Мне было пятнадцать лет, ему — двадцать восемь. Родители куда-то уехали — теперь я уже не помню, куда. В тот момент, отец узнал, что Сергей принимает героин. И отец отказал ему от дома. от запретил приходить ему под страхом смерти. Отец может убить человека. Я знаю, что может. Но Сергей откуда-то узнал, что родителей нет, что домработница ушла, что я дома одна. Тогда у меня начала появляться какая-то неуклюжая грудь, я была в шоке от происходящих в моем организме перемен. Он пришел ночью. Сильно пьян. Я помню, как он на стеклянном столике в гостиной, высыпал кокс, достал пластиковые карточки и с делал дорожку. Она была шириной не более двух миллиметров. После этого он вынул стодолларовую купюру и нюхнул белой смерти. Через некоторое время. Я перестала узнавать в не Сергея. Он бегал по квартире, рушил все, разбил этот самый столик, порезавшись при этом стеклом. Он перебил всю посуду, сорвал со всех окон шторы и занавески, вспорол ножом всю обивку на мягкой мебели. Я в ужасе пряталась у себя в комнате. Я никогда не чувствовала еще такого страха, как тогда. Я не могла ни закричать, ни выбежать — я не могла ничего. Меня будто прибили к полу. В конце концов, разгромив всю квартиру, он двинулся к моей комнате. Причем уже без былого неистовства. Я слышала, как он аккуратно подкрадывается к двери, потом я услышала его голос. Он просил меня не бояться его. Говорил, что не причинит мне зла. Когда он ногой вышиб дверь — я невольно вскрикнула. Деревянные щепки полетели во все стороны. И я уже не видела своего брата. Я видела дикого хищника. Руки его были сильно окровавлены, он запачкал своей кровью все вокруг. Потом к этом еще добавилась и моя кровь. Я умоляла, кричала, плакала, я просила не делать со мной этого. Когда все произошло, внизу стало горячо и мокро от крови. Я уже не могла плакать и кричать. Слезы высохли. Когда кайф прошел, и он понял, что натворил, он убежал. Но отец знал. Где его искать. Сергей последнее время обитал в местном притоне, не так далеко от дома. на тот случай, если выгонят из притона, или понадобятся деньги, и не дома, не под контролем педантичных родителей.
Я не знаю, сколько я пролежала на полу. Может, всего ночь. Может, три ночи. Меня нашла домработница. Пожилая женщина, она была уже вся седая, и всегда была ко мне добра. Когда я болела и родители запрещали мне есть что-то вкусное, чтобы не подрывать иммунитет, она приносила мне пряники. Не поверишь, но я в жизни не ела ничего вкуснее этих самых пряников. Они рассыпались и таяли во рту — где она брала их, я не знаю, может сама пекла. И эти пряники были лучшей наградой ребенку, который болен и вынужден выносить лечение антибиотиками.
Она усадила меня в ванную, искупала. Помыла мне голову. потом я уже сама начала с остервенением тереть мочалкой свою кожу, мне казалось, что я грязная, что мне надо обязательно смыть с себя всю кожу, чтобы очиститься. Потом она дала мне какое-то успокоительное, и я уснула. Я проснулась, когда мать испуганно смотрела на меня, пытаясь понять, в своем ли я уме. Меня протащили по множеству врачей, которые поставили отрицательные анализы на вирусные инфекции, передающиеся половым путем. А Сергея отец упрятал за решетку. Не было никакого судебного разбирательства. Прокурора и адвоката тоже не было. Отец говорит, что когда он пришел за ним в притон, Сергей не сопротивлялся. Он сказал, что брат был сильно напуган, явно не принимал наркотики, он покорно встал, опустив голову, и пошел за отцом на выход. После этого брата не видели ни в притоне, ни близ него, ни на улицах. Он сгинул. Канул в лету. Отец сказал, что когда смотритель захлопывал решетку перед глазами Сергея, он ясно увидел в глазах сына раскаяние. Но он не мог простить ему такого зверства. И изолировал. Я не знаю, где сидит брат. Я знаю, что он никогда не выйдет на свободу.
Я всегда была как сахарная. Только подует ветер — я лежу с ангиной. Промочу ноги — воспаление легких. Я болела столько, сколько помнила себя. не могла не болеет. Кости будто из воска. Они ломались, как палочки и веточки в хвойном лесу. Дикая боль. Мои кости заживали всегда очень долго. Я и на коляске инвалидной ездила, и на костылях ходила.
Отец чувствует передо мной вину. Он винит во всем себя. Если бы у него в свое время хватило воли и сил научить сына порядочности, всего этого не произошло бы. По сути Сергей оказался выброшенным из жизни ребенком миллионера. Он был одним из многих сыновей богатых людей. Такие, как он ежедневно умирают от передозировки наркотиками. Теперь он сидит в тюрьме. Мать по большому секрету рассказала мне, что он занимается резьбой по дереву, разукрашивая свои работы. Мне очень хочется поглядеть хотя бы на одно из его творений. Но, к сожалению, это невозможно. Знаешь, в глубине души я горжусь им. Не знаю, почему, но горжусь. Он сотворил со мной страшное. Но прошло время, и во мне не осталось сил на злость и ненависть. Я устала ненавидеть его. В конце концов, он был не в себе, он был под действием наркотиков. Я понимаю, что это не оправдание, но я не могу придумать ничего другого. А оправдать его мне хочется. Я надеюсь, однажды отец простит его, и Сергей выйдет из тюрьмы, — она говорила это все тихим, спокойным голосом, стараясь подавить в себе боль и чувство унижения. Я не знал, как отреагировать на ее рассказ. В первую очередь, я ей сочувствовал так, как только мог. Я не мог уже никак изменить ее прошлое, я мог только скрасить настоящее. Я мог сделать так, чтобы она не чувствовала себя одинокой и несчастной. Я мог бороться с болью вместе с ней.
Она еще много говорила, рассказывала какие-то моменты своего детства, вспоминала, как они ездили к бабушке в деревню с ее братом. Руки ее лежали спокойно на коленях, а голова была немного опущена. Глаз я не видел — длинные пряди скрыли лицо. Мне тогда показалось, что она нарочно приняла эту позу, чтобы я не видел ее лица и эмоций на нем. Я тогда невольно вспомнил свою сестру и то утро нового года, когда я нечаянно застал ее за этим гнусным действом. Я невольно провел параллель между сестрой и Евой.
Два совершенно разных человека. Из разных социальных слоев, из разным городов, с разными принципами, с разными характерами, с разным воспитанием. Они так диаметрально отличались друг от друга, что я поначалу не мог уловить похожести между ними. но сам факт совершения насилия над обеими, безусловно, делали их похожими. И не было разницы, что сестра позволяла себя насиловать, а Ева стала всего лишь жертвой наркомана брата. Ни одной из них не доставляли действия партнера удовольствия. И ни Ева, ни сестра не могли с этим бороться.
Страх. Он иногда бывает настолько силен и порой так сильно парализует сознание, что нет сил бороться, и ты просто принимаешь судьбу, которая неизбежна. Я не очень верил в судьбу, но, поразмыслив, пришел к выводу, что какое-то высшее провидение все же есть. Не знаю, кто это Бог или еще кто-то, но оно есть. Я не очень верил в Бога. У него должно быть слишком много своих дел, чтобы придумывать каждому новорожденному судьбу. В таком случае, он бы только этим и занимался, потому что в мире ежедневно рождается слишком много новых людей. Потом, позже уже, я думал о том, что какая-то судьба проглядывалась в нашей встрече с Евой. Мы периодически сталкивались с ней то в столовой университетской, то в библиотеке, то под дождем. Какова вероятность того, что мы могли встретиться с ней снова около той же скамейки, где я тогда сидел? Она практически равна нулю. В Питере живет несколько миллионов человек. Получается, что шансы встретить ее вновь на той же скамейки, равны один к нескольким миллионам. А на невском? Как можно именно на Невском было встретить ее? Я до сих пор этого не понимаю. А ведь это случилось. И мы были счастливы. Господи, как же мы были счастливы. Я не знал никогда, что можно просто засыпать с женщиной, вдыхая аромат ее кожи и волос, пропуская его сквозь легкие, и умирать от страха, что ты будешь дышать ей в голову слишком сильно, и она проснется? У меня не укладывалось в голове раньше, как можно наливать женщине чай, и пробовать его, не горячий ли он, прежде, чем отдать ей чашку? Это проглядывалось во всем, касалось не только дыхания и чая. Я уверен и теперь, что если бы мне сказали, что мою руку надо отдать, чтобы она стала рисовать тремя руками, я бы не задумываясь, сам и тут же отпилил напильником или ножовкой свою руку.
Ева научила меня жить. Она открыла мне жизнь такой. Какой видела ее сама. Быстрой. Мимолетной, внезапной, улыбающейся, счастливой и открытой для всего. я не мог подумать, что можно так жить. А она открыла мне свой мир и просто пустила меня в него. Это величайший дар, который она мне отдала. Она отдала мне часть себя. часть своего существа, часть своей души. И я взял ее. А она ничего не требовала взамен. Ничего и никогда не требовала. Она никогда не говорила о том, что мы будем делать, когда институт я окончу, когда передо мной встанет выбор работы, она никогда не спрашивала ни о браке, ни о детях, никогда не предлагала бежать сломя в голову в ЗАГС, она была настолько естественная, что иногда мне казалось, что она просто не с этой планеты. Что какие-то добрые инопланетяне высадили ее на какой-то станции метро, чтобы проверить, как их ребенок сможет адаптироваться к жизни среди людей. И она справлялась с этим на все сто, даже больше. Она жила на всю катушку. Когда мы лазали с ней по крышам все лето. Пили там дешевое вино и плевались вниз, она напоминала мне беззаботного ребенка, у которого не было возможности заниматься этим всем в детстве, и она восполняла этот пробел сейчас. когда она рисовала, выражение ее лица менялось, мне порой казалось, что глаза покрываются какой-то мутной пленкой, и не светлеют, пока она не закончит рисовать. Но мне это только казалось. Плакала она совершенно особенно. Я ни разу не видел ни одной слезинки, скатившейся по ее лицу, никогда не услышал ни одного всхлипа. Но когда она порой смотрела на меня, цвет ее глаз при этом немного менялся, глаза начинали блестеть, я понимал — Ева плачет. Просто не всхлипывает. Не причитает. Она плакала молча. Совершенно молча. И на лице не отображалось ни одной эмоции. Ничего. Только глаза мучительно просили ее погладить по голове. И я гладил. Я прижимал ее к себе, она замирала, еле-еле дышала, но стояла так же с открытыми глазами — я уверен, что она не закрывала их, и не моргала даже. Она так и стояла некоторое время, уткнувшись в меня головой, пока не успокаивалась. После этого она мягко отстранялась и шла ужинать, к примеру.
Я очень любил смотреть, как она спит. Ее грудь медленно поднималась и опускалась, изредка она могла дернуть рукой или ногой. Она могла всю ночь проспать в одной позе, не разу не пошевелясь. Обычно она спала калачиком, свернувшись клубком под одеялом. Я заметил, что у нее были какие-то мягкие игрушки, мне тогда подумалось, что она спала с ними до того момента, как я появился в ее жизни. Это могло говорить только об одном — при всей ее гордости, она оставалась одинокой. И ее не спала любовь и нежность родителей. Иоанна вела себя с ней, как с ребенком. И Ева это терпела и принимала. Отец появлялся в ее жизни редко, и когда это происходило, то минут на тридцать. Ее темные волосы резко контрастировали с бледной кожей. Иногда мне казалось, что ее кожа светится в темноте. Но это, конечно, всего лишь плод моего нездорового воображения. Просыпалась она каждое утро одинаково — поворачивалась ко мне лицом, целовала в грудь и говорила:
— Доброе утро, Алеша, — потом тянулась и вставала с кровати. Она считала, что тратить время на долгое лежание в кровати — кощунство. Она берегла время. При этом торопясь жить. Меня поражала в ней неумолимая жизненная энергия, оптимизм. Она чем-то была похожа на вечный двигатель. Она постоянно улыбалась. Мы с ней часто гуляли по Петергофу, она рассказывала мне какие-то исторические факты. Мы, как сумасшедшие целовались там. Заниматься любовью в Петергофе с риском быть пойманными дарит незабываемые ощущения блаженства и наслаждения.
Ева была единственной, ради кого мне хотелось жить. У мечтал, часами мечтал, о нашем будущем с ней. Мне пару раз снились наши будущие дети. Я был уверен, что буду рядом с этим человеком всю жизнь. И эта жизнь, мне казалось, будет длиться вечно. ведь что один день по сравнению с вечность? Пшик. А мы с ней должны были жить непременно вечно. я не задумывался тогда, что вечная жизнь по сути не только благо, но и проклятие. Огромное проклятие. да и это только были мечты. Я никогда серьезно не обдумывал возможность вечной жизни, в глубине души веря, что это всего лишь сказки. Просто мечты о Еве и нашей жизни давали мне какую-то жизненную энергию, давали неисчерпаемые силы. Мне казалось, что я смогу все. Такое же чувства дарит кокаин. Понюхав, ты чувствуешь, что ты способен работать не покладая рук, что в тебе все по плечу, что у тебя еще так много времени на все, что ты всемогущ. Ты думаешь, что ты самый умный, самый талантливый, самый смелый и сильный. Энергия бьет в тебе через край. И это время от дорожки белого порошка в восемь сантиметров длинной. Моим кокаином была Ева. Мне не нужно было нюхать, чтобы взять энергии на жизнь. И пил энергию из Евы. Пока не выпил окончательно. До капли. Вернее, пока мой чан с энергией не перенесли в другое измерение, в другой мир, который, несомненно, лучше, чем тот, в котором мы живем. Я пил то тех пор, пока Евы не стало.
***
Я думаю, что история смерти должна быть такой же, как история жизни. Думается мне, что если история жизни была красивой и красочной, то и смерть должна быть такой же. Умирать красиво можно. Я не знаю ни одного человека, который умер так, как ему хотелось бы. Смерть стучится всегда в самый неподходящий момент, она не звонит перед визитом, не предупреждает. Иначе человек мог бы подготовиться. Он надел бы лучшую одежду, помылся бы, устроил бы себе прощальный ужин с жизнью.
Даже если рассматривать случай смертельной болезни, и врач говорит тебе, что осталось пару месяцев, ты все равно не знаешь, когда именно настанет конец этих двух месяцев. И все равно не успеваешь подготовиться. Обычно вспоминаешь в самый последний вдох, что не полил цветы, или не поставил машину в гараж, или еще что-то. Какая-то мелочь, которая всплывает в памяти в последний момент. Наверное, эта мелочь всплывает для того, чтобы отсрочить смерть на мгновение. На какой-то миг. Иногда этот миг кажется таким большим, что успеваешь вспомнить всю жизнь. Но потом в любом случае настанет темнота. Она поглотит тебя. Тело остынет вскоре. Глаза и руки будут неподвижны. Родственники будут плакать над твоим гробом. Кидать землю на забитую крышку.
Когда забивают крышку, раздается достаточно страшный звук. Он говорит не о том, что металл входит в дерево, а о том, что человека больше нет. В такие моменты обычно все начинают плакать пуще прежнего. Но гроб опускают в могилу. Все по очереди кидают землю. Потом могилу зарывают. Через год после смерти, чтобы могила осела, ставят памятник.
На памятнике делают очень часто портрет умершего. Зачем? Очевидно, чтобы запомнить его таким, каким он был. А если умирает молодой человек? Зачем его улыбающееся лицо делать на холодном, безжизненном камне? Чтобы, приходя очередной раз на поминки, видеть, что человек прожил всего двадцать лет? Чтобы напоминать себе, что он был молод? Зачем? Как по мне, так уж лучше вообще не надо никакой фотографии на памятнике, чем фото молодости усопшего.
Двадцать девятое февраля навсегда запомнится мне своим холодным ветром. Стоял последний день зимы, но хозяйка снега лютовала по-страшному. За окном была страшная метель, ветер завывал в окна. Был високосный год. Только теперь, по прошествии стольких лет я смог восстановить события того дня. Они до сих пор — и на всю жизнь — будут отдаваться тупой болью у меня внутри. Это как старая рана, которая никогда не заживет и время от времени кровоточит. Правда, кровотечение происходит с разной степенью силы в зависимости от настроения и воспоминаний.
Ева в тот день ехала в студию. Она, как всегда, встала с кровати, умылась, чем-то перекусила и выскочила на улицу. Отец ей давно уже подарил машину, чтобы было удобнее передвигаться по городу. Он мог себе позволить купить ей хоть сотню машин. Но она ездила на старенькой, подержанной иномарке, «чтобы не выделяться» — так говорила она. Я, закрыв за ней дверь, улегся назад в теплую постель. Я не мог больше в тот день уснуть, поэтому просто лежал, вдыхая оставленный ею аромат. От нее в тот день пахло цветам. Я закрывал глаза, и почему-то мне представлялось поле цветов.
Встал я около полудня. Первым делом я удивился — почему она не звонит? Она должна была уже доехать и получить ответ от организаторов выставки. Она мечтала попасть на эту выставку, мечтала и постоянно говорила только лишь о том, чтобы попасть туда, чтобы ее картины были выставлены на этой выставке. И вот накануне ей позвонили и сообщили, куда надо приехать, сказали, что с ней хочет поговорить руководитель проекта. Она порхала как бабочка. Она прямо-таки светилась вся счастьем. И вот заветный день настал. Я снова посмотрел на часы. Уже половина второго. Я тогда подумал, что может быть, так долго идет разговор с руководителем. Когда на часах было четыре часа, я набрал ее номер. Автоответчик монотонным голосом сказал: «Абонент не отвечает или временно недоступен, попробуйте перезвонить позднее». Я отключился. Она оставила телефон выставки на кухне. Я набрал этот номер. Вежливая девушка сообщила мне, что Ева не приезжала. Мне стало не по себе. Что-то будто бы говорило мне о беде, но я отмахивался. Ну что могло случиться? В шесть я рискнул позвонить ее матери. Иоанна подняла трубку и сказала, что Ева не звонила ей сегодня, и ее это тревожит. Я пообещал, практически поклялся, что как только мне станет что-то известно, я ей сообщу. В тот раз она не говорила со мной, как с отбросом. Я слышал голос напуганной матери. Я прикрывал глаза и видел глаза ее матери. Почему-то мне кажется, что эти глаза были точь в точь, как глаза напуганной матери-львицы, щенят которых либо сожрал уже кто-то, либо увез в зоопарк или цирк — не важно, в любом случае, ее детенышей уже нет. И это ей говорит материнский инстинкт, который она всосала с молоком своей матери. Я слушал спокойный голос Иоанны и думал, что она как эта самая львица, все чует, но помочь уже не может.
Я закусил губу. Как же мне ее найти? Куда она могла пойти, не сказав никому ни слова? Я тогда решил поехать на выставку. Отыскал адрес в Интернете, и поехал. Моя «девятка» — Ева подарила мне машину на Новый год— медленно катилась по дороге в сторону выставки. Была жуткая, совершенно жуткая, метель. Я не видел ничего на расстоянии двух метров, все вокруг ехали с включенной «аварийкой», чтобы видеть машины. Была пробка на несколько километров. Я ехал со скоростью двадцать километров в час. Было ужасно. Я тогда радовался, что в машине есть печка и радио. Играла какая-то непринужденная музыка. К половине восьмого пробка начала рассасываться. Вскоре я поехал свободнее. И вскоре увидел причину пробки. Я думал, что причина была в метели и адской погоде, но нет, не только в них. Я заглушил мотор, вышел из машины и прошел к месту аварии. Сильные порывы ветра трепали мои одежду и волосы.
Маленький черный «жук» был перевернут на бок, крыша срезана. Номеров не было. Неподалеку стояла скорая помощь. Неподалеку от «жука» лежал перевернутый «КамАЗ». Еще три или четыре машины были повреждены, но без такого ущерба, как «жук». Стекол в «жуке» не было. Я не увидел ни одного. Все стекла были разбиты и валялись вокруг места аварии. Я заметил сильный удар в дверцу водителя. Дверь была вмята в салон примерно до середины корпуса. Я кинул взгляд на номера еще раз. Номеров не было. Я огляделся. Номера лежали неподалеку. Они были немного смяты, но вполне читаемы. В груди тогда начало что-то колоть, меня начало тошнить. Я на ватных ногах подошел к номерам. Поднял металлическую табличку. Это были ее номера. Ее. Номера. Смятые. Отдельно. От. Ее. Машины.
— Эй ты, положи номера на место! Слышишь? Я кому говорю? Ну щас я тебе задам! Положи номера, щенок! — подлетел ко мне какой-то милиционер, вырвал номера, содрав кожу с пальцев, и положил их на место. — Слушай, ты не под кайфом случайно а? Ты чего так вылупился? Аварий никогда не видел? — я повернул к нему глаза и увидел, как он поменялся в лице. Я увидел у него в глазах страх. — Эй, пацан, ты чего? Ты в себе? — он испуганно взял меня за руку.
— Где девушка из машины? — я услышал свой голос как из тумана. Он побоялся мне отвечать и только лишь кивнул в сторону скорой помощи. Я развернулся, чтобы пойти к скорой, но он еще держал меня за рукав.
— Эй, погоди, в этой машине водитель джипа, — он кивнул еще на одну машину, которая несильно пострадала при аварии. — Девушку увезли еще днем.
— Куда? — он сглотнул. Я услышал, Господи, как же я отчетливо услышал, как он сглотнул.
— Куда-куда, в морг, — ответил он и выпустил мою руку. Я упал на асфальт, и меня вырвало. Я перепачкал ему все ботинки. Последнее, что я услышал, его слова — он вызывал еще одну скорую. Для меня.
— Тут парню плохо. Он рехнулся наверное, — услышал я и провалился в темноту.
Мне снились какие-то образы. Снилась Ева. Она улыбалась мне. Но отдалялась. Постепенно отдалялась все дальше и дальше. Пока не превратилась в маленькую точку где-то на горизонте, которая блеснула и исчезла. Я очнулся практически сразу, как меня привезли в больницу. Врачи дали мне понюхать нашатыря, и я пришел в себя. Рядом со мной никого не оказалось, потому что даже медсестра ушла куда-то. Я сел на кровати. Огляделся. Белая палата. Мне показалось, что это все сон. Но потом вошел тот же самый мент.
— А ты знал ее да? Слушай, дай номер какой-нибудь. Не знаю, родителей, родственников. Надо оповестить. Ее трубка превратилась в кучу железа, так что вся надежда только на тебя. — я будто оглох. Я не слышал его. Мне казалось, что он все лжет, что все неправда. Я смотрел в одну точку. Не мигая. Он спросил еще пару раз, плюнул и вышел из палаты. Я последовал его примеру.
Я был в каком-то странно состоянии аффекта. Я просто подошел и спросил, не в эту ли больницу сегодня привезли девушку, погибшую от аварии. Ошалелая медсестра кивнула. Затем я спросил, где морг. Она махнула рукой в сторону выхода. Я вышел на улицу. На мне были кроссовки, джинсы и рубашка. Все остальное с меня там сняли. Я не чувствовал холода. Я сквозь метель и пургу пробирался к моргу. Я толкнул дверь.
— Сюда нельзя, — сказал мне кто-то.
— Я на опознание, — ответил я.
— А, на опознание девушки? — я кивнул. — А чего ж без милиции? Они обычно тоже приходят.
— Не знаю, оформляют какие-то документы, — ответил я машинально, глядя перед собой. Человек — я честно не помню даже пола этого человека — подозрительно посмотрел на меня.
— Ну, пойдемте. Страшная авария. Очень страшная, девчонка совсем молодая, красивая, — человек еще что-то бубнил себе под нос, что-то говорил, а я не слышал его. Тут он показал мне тело.
Она лежала обнаженная на металлическом столе, накрытая какой-то тканью. На ее ножке, болталась бирка с номером. Вот так вот. Когда человек умирает, у него даже имени нет. А только номер. Как в тюрьме прямо-таки. Я посмотрел на ее лицо. Ни одной царапины. Просто ничего нет.
— Она? — спросил человек. Я кивнул. И тут он поднял ткань. Она была перерезана пополам. Ноги были отдельно от живота. Примерно на уровне талии кончалась верхняя часть, потом виднелся металлический стол, потом начинались бедра. Ровный срез. Будто взяли и пилой распилили, предварительно нарисовав линию. Я вопросительно посмотрел на человека.
— О, это так надо было. Ее придавило дверцей, и никак нельзя было вытащить иначе тело. И пришлось разрезать пополам. Не переживайте. Мы зашьем, — я поглядел на него, пытаясь осознать услышанное. Зашьем? Она что, порванная вещь? Или кукла, которую можно починить, когда она сломалась? Или какая-то, черт ее дери, рубашка, которая порвалась и теперь требует латки? Я посмотрел на нее. Она будто спала. Человек накрыл тело простыней, чтобы было невидно страшную рану. Мне казалось, что она просто спит. Я поцеловал ее в лоб и вышел из морга.
На похоронах меня не было. Я не помню, как я оказался в институтской общаге. Там же оказались и все мои вещи, которые были в квартире Евы. Димка перетащил все мое барахло. Начался март. Снег все еще продолжал идти. Надо было готовиться к сессии. Но я не мог. Я занимался только одним — пил. Когда Димка приходил после занятий, я был уже в стельку пьян, нередко в собственной рвоте. Димка меня мыл, отчищал от засохшей блевотины мою одежду и укладывал спать. Все дни слились для меня в один долгий день. Когда я выходил на улицу — а это случалось примерно раз в месяц, я находил кокс. Но он не помогал мне. Силы покидали меня даже под действием наркотика. Я нюхал, как ненормальный. Спал с открытыми глазами потом, потом снова пил водку. Все повторялось. Появилась закономерность. Для меня в тот момент существовала только одна программа жизни — проснуться, напиться и уснуть. Иногда к этому добавлялся кокс. Мне казалось, что посредством алкоголя и наркотиков, я немного заглушу боль. Но утром, когда похмелье разносило мою голову в щепки, я понимал, что от реальности не убежать даже в пьяном угаре. Димка меня старался не трогать лишний раз. Он неизменно приходил в нашу комнату сразу после занятий, я думаю, только для того, чтобы убедиться, что я еще жив. Причем не для меня, а для успокоения собственной совести. Мало кому хочется жить в комнате с человеком, который подвержен психозу, пьет, нюхает и не в себе. Пил я только под одну единственную песню — «Я хочу быть с тобой». Пару раз «я ломал стекло, как шоколад в руке», шла кровь, я все залил своей кровью — ей богу, но я не чувствовал боли. Внутри меня образовалась какая-то необъятная дыра, которая пожирала все мои эмоции, все мои мысли. Она пожирала все, не оставляя ничего взамен. Женщин с тех пор в нашей комнате не было. Я знал, что Димка, думая, что я сплю, тайком выходит по ночам из комнаты, чтобы погулять и развлечься, но он и разу не привел ни одной женщины к нам. Он покорно кормил меня бульонами с ложечки, ухаживал, как за немощным инвалидом, одевал, стирал и чинил мою одежду. А я продолжал жить, как овощ. С матерью моей общался тоже он. Я ни разу не подошел к телефону, когда она звонила. Он с ней мило беседовал и погоде, желал хорошего урожая, желал не болеть ее цыплятам, но когда она спрашивала меня, он неизменно говорил одну и ту же фразу: «Он позвонит вам сам. Не нужно его сейчас дергать». Я не знаю, рассказал ли он ей о том, что Евы больше нет, но она, несомненно, что-то своим материнским сердцем чувствовала. Я решил сам для себя, что Ева не умерла, а просто уехала в другую страну, и мы поэтому больше не вместе. Я отказывался посмотреть правде в глаза, оказывалась принимать эту правду.
Мы были с Евой вместе два с половиной года. Потом ее не стало больше. Но я должен был учиться дальше. Я понимал это где-то на уровне подсознания, в сознании думал лишь о том, что мне больше незачем учиться. Подходил к концу мой четвертый год обучения. На сессию я, разумеется, не пришел. И он, Димка, мой верный, как оказалось, друг, ходил с моей зачеткой по преподавателям, умоляя проставить мне хоть какие-нибудь отметки. Он рассказывал нашу с ней историю любви, я думаю, сильно приукрашивая, и преподаватели мне ставили «хорошо». Он был всегда мастером уговоров, всегда этим даром пользовался. И в тот раз с моей зачеткой его этот дар не оставил. Четвертый курс я окончил одними четверками. Он надеялся, что когда настанет весна, мое настроение переменится немного в другую сторону, но этого не произошло, я продолжал лежать пластом на кровати, пил водку и нюхал кокс. Мать присылала мне деньги. Продолжала присылать, а я их все пропивал. Кормил меня Димка. Он делал абсолютно все.
Первое время, когда его не было в комнате, я плакал. У меня случались сильные эмоциональные срывы, я впадал в такую страшную истерию, что не мог самостоятельно успокаиваться. Я бился на полу в истерике, кричал и плакал. Я кричал в голос от переполняемой меня боли. Я никак не мог привыкнуть, что не могу дотронуться до нее. Я понимал, что если кто-то сейчас войдет и скажет, что Ева на самом деле не погибла, я бы кинулся на кладбище и вырывал бы землю клочьями, откапывал бы ее руками, разодрал бы гроб в щепки. Я бы сделал и отдал все, чтобы она осталась жива. Я возненавидел тогда Бога. Я перестал верить и отрицал всякое его возможное существование. Я говорил иногда с Димкой, говорил ему, что Бога нет. Он просто качал головой, но молчал в ответ. А для меня действительно не было Бога. Я снял с шеи золотой крест, который носил всю жизнь и спрятал в шкатулку. Я не мог прийти в себя от пережитого горя. Конечно, мое горе не было сравнимо с горем людей во время войны, когда мужья уходили и не возвращались, когда есть было нечего, когда была нищета, голод, когда смерть стояла за каждым углом, когда ей было все равно, сколько тебе лет — двадцать или семьдесят. Но я просто не мог сравнивать свое горе с таким горем, как война. Они разные своей сути и глупо пытаться сравнить. В какие-то моменты, в моменты особенного помутнения рассудка, я думал, что если начнется вдруг война, что я пойду под пули. И это было продиктовано во мне не тем, что я был патриотом и готов был отдать жизнь на страну и отечество, а тем, что я не хотел больше жить без нее.
Она мне никогда не снилась. Я засыпал и просыпался каждый день только с надеждой, что она мне, может быть, приснится следующей ночью. Но она не снилась мне. Будто наказывала за то, что я не живу дальше, за то, что я отказываюсь жить дальше без нее. Я постоянно чувствовал часть ее души внутри себя, но ее часть молча отошла в сторону, оставив мне эту проблему. А у меня не было ни сил, ни желания бороться и выживать. Единственное, что мне снилось — ржавый, помятый машинный номер, который одиноко лежит на дороге, покачиваясь в такт ветру.
Я не заметил, как прошла весна, и наступило лето. Димка старался открывать окна нараспашку, чтобы свежий и чистый воздух доходил до моего сознания. Он надеялся, что это поможет прийти мне в себя, но мне было безразлично и на небо, и на солнечные лучи, и на пение птиц, и на свежесть утра. Мне было наплевать на все. Ничто не вызывало у меня улыбку. Димка пробовал предложить мне поговорить с психологом, уверял, что мне могут там помочь, но я смерил его таким взглядом, что он умолк и обиженно отвернулся. Мне никто не звонил. Ко мне никто не приходил. Началось лето. Димка был вынужден уехать — его помощь требовалась престарелой матери, он не мог ухаживать и помогать мне всю свою жизнь. И он уехал. А я продолжил жить в общежитии. Только теперь я жил один. Я перестал пить к тому времени несколько дней как. Но жажда мучила меня. организм привык к алкоголю, а я не давал ему этого, и он его яростно требовал. Я просто в какой-то определенный момент понял, что алкоголь не дает мне больше успокоения, что организм и сознание адаптировались и выработали иммунитет против него, и он теперь никогда не будет приносить такого же чувства пьяного угара, как и прежде. Читать мне не хотелось. Я потерял к книгам всякий интерес. И не мог никак заставить себя открыть новую книгу и начать читать. Зато я начал больше бывать на улице. По обыкновению. Я засовывал в уши наушники, включал звук на всю мощность, чтобы не слышать посторонних звуков и шел в Летний сад. Я садился на скамейку, пил что-нибудь — чаще всего соки, изредка пиво — и смотрел на прохожих. Множество влюбленных парочек не вызывали у меня никаких эмоций, кроме зависти. Я мысленно говорил им, что их счастье мимолетно так же, как и мое. Что сегодня вы можете целовать и ласкать любимую женщину, а завтра ее распилят на две части, чтобы высвободить тело.
В один из таких вечеров, кажется в августе, я по своему обыкновению сидел на скамейке и пил пиво. Парочек как ни странно было очень мало, я перестал их замечать и углубился в воспоминания. Я снова вспоминал Еву. Мне труднее назвать время когда бы я о ней не думал. Я так и не нашел в себе сил прийти к ней на могилу. Не мог.
Начинало темнеть. Интуиция мне напоминала какой-то похожий вечер из моего прошлого, но я отмахивался от воспоминаний. Ко мне подошло три человека.
— Смотри, — сказал один из них. — Похоже, наш прошлый клиент, — парень несильно шлепнул своего приятеля по плечу. В этот раз я не думал о своих ботинках. Я думал о Еве. — Ты чего это тут делаешь, дружок? — спросил он. Я промолчал, полностью игнорируя его слова и самих парней. Это их завело.
— Неужели мы отделали тебя так сильно в тот раз, что ты потерял слух? Экий ты молчун, наверняка баба твоя тоже удивляется, — хихикнул он, и приятель поддержал насмешку. В этот момент я вскочил, молниеносно разбил бутылку, превратив ее в «розочку» и подлетел к обидчику. Я угрожающе направил «розочку» ему в лицо. Его приятели не ожидали такой прыткости и не успели среагировать. Один из них замахнулся на меня.
— Подожди, не надо, — краем глаза увидел, как кто-то третий схватил его за руку. И я узнал этот голос. Бархатный шепот, тихий. Я отвел глаза от обидчика и посмотрел прямо на владельца загадочного голоса. О, я узнаю его из тысячи. — Пускай идет своей дорогой, а мы пойдем своей, — сказал лидер и посмотрел мне в глаза. Я не отвел взгляда. На нем был капюшон. Но из-под него выбивалась одна прядка волос цвета воронова крыла.
Мне показалось, что меня ударили, я выронил «розочку» и сделал один большой шаг к хозяину голоса. Он не успел отойти. Я протянул руку и одним движением сорвал капюшон с его головы. Волосы его были примерно по плечи. Он завязывал их в хвост. Но в этот раз прядь выбилась и привлекла мое внимание. я посмотрел ему в глаза. Один в один глаза Евы. Я заметил в его глазах какой-то страх. Он попятился.
— Нет, подожди, — выдохнул я и сделал шаг к нему. Теперь мы стояли вплотную друг к другу. — Ты ведь, Сергей, да? — какая-то искра мелькнула в его глазах.
— Пошли отсюда, — прошептал он и пошел прочь. Его «шестерки», не глядя на меня, пошли вслед за ним. Я впал в ступор. Не пошел за ним. Когда я пришел в себя и понял, что надо бы догнать этого парня, его уже не было видно. Они уже ушли. Я огляделся по сторонам. Уже стемнело.
***
На кладбище было сыро и серо. «City Of Death» — так называют кладбище на Западе. Там не принято долго скорбеть по усопших. Но я не буду судить их нравы и обычаи — я не имею на это никакого права. Несильно моросил дождик. Я положил на холмик земли белую розу. Я часто бывал у нее на могиле. Порой я говорил с ней. Причем мне казалось, что она меня слышит. Я рассказывал о своих буднях, приносил цветы, задавал какие-то вопросы. Причем отвечал я на них сам. Но только ее словами. Я часто плакал у нее на могиле. Странно признаваться, что ты плачешь. Но тогда я понял, что слезы очищают и придают сил. Они являются неким балластом между отчаянием и одиночеством. Был август. Лето прошло слишком быстро. Я никуда не ездил — жил один в общежитии. Немного начал читать. К Еве в приходил в основном в воскресенье. Креста я так и не надел. Он лежал в шкатулке. Мать перестала звонить практически. Зато начала названивать Иоанна. Она будто бы искала какой-то поддержки во мне. Но мне нечем было ее поддержать, кроме того, что у нас общее горе. Когда я ее видел последний раз — примерно в июле, она выглядела совсем иначе, чем когда Ева была жива. У нее появились седые волосы, причем их было больше, морщины покрывали мелкой сеткой ее лицо. Руки и шею — остальных частей тела я не видел. Самое поразительное, что она сняла перчатки. а ведь раньше она всегда была в них. А теперь на ней не было никаких аксессуаров или украшений. Только черный траур. И я не мог ей ничем помочь. Потому что я находился в таком же состоянии, где-то между небом и землей. Реальность мало волновала меня. Единственное, что поменялось в моей жизни — я перестал пить и нюхать. Пропало желание, исчезла потребность. Ну и готовил себе я сам. Я слишком хорошо помнил данное себе много лет назад обещание не стать таким же, как мой покойный отец. И я старался его соблюдать, иначе я предал бы все, ради чего старался столько лет. Пропала во мне какая-то целостность. Какая-то часть меня исчезла. Я ее искал и никак не мог найти. Я все делал машинально, как машина, без эмоций.
Я все чаще думал о Сергее. В конце концов, полным полно людей с похожим цветом глаз, много людей с темными волосами. Но во мне поселилась какая-то дикая уверенность, что это был ее брат. Не знаю, почему. Логика говорила мне, что он должен быть в тюрьме, что отец его сделал так, что Сергей будет сидеть всю жизнь, но еще что-то — некое шестое чувство — говорило об обратном. Я просто чувствовал, что это он, но и доказательств у меня никаких не было. Такая слепая уверенность иногда бывает, и ты не можешь с ней ничего поделать — просто уверен и все. Но мы с ним больше не сталкивались в Летнем саду — я специально приходил туда как можно чаще, я ждал его. Но парень с бархатным голосом пропал. Он будто испарился, исчез или сгинул.
В конце концов, я плюнул на этого парня, сосредоточившись только на чтении. Книги всегда играли в моей жизни значительную роль. Вошел в моду некий польский писатель, который написал книгу. Где тоже умерла девушка. Герой книги выжил. Он углубился в работу и достижение своих целей. Я пораскинул тогда мозгами и пришел к выводу, что в сущности это неплохой выход. Я пропустил достаточно много лекций, теперь надо было нагонять. Димка оставил свои лекции в нашей комнате, я сидел и переписывал их. Что-то откладывалось в моей голове, что-то — нет. Но я старался. Потом, когда я переписал лекции, я начал читать учебную литературу за предыдущий год.
Будни все так же оставались и казались мне одним долгим днем, в течении которого я иногда сплю. Первый раз я улыбнулся первого сентября. Я прогуливался по своим любимым улицам, заглядывал на крыши, где мы с ней бывали. Я тогда забрел во дворы. Там между домами была небольшая детская площадка. Озабоченные молодые мамаши сидели на скамейках, явно сплетничая о соседях. А дети копошились в песке. Я присел на скамейку напротив песочницы и закурил. Женщины кинули на меня недовольные взгляды, но мне было на это все равно. Мусорить я не собирался, а курить человек может где угодно.
В песочнице сидели мальчик и две девочки. Некоторая детская нежность и трепетность по отношению друг к другу проскальзывали в каждом их слове. Они обсуждали какие-то «куличики» — позднее я понял, что это какие-то конструкции из песка. В какой-то момент одной девочке не понравилось, что мальчик проявляет к ней меньше внимания, чем ко второй девочке и от ревности раздавила кулич первой. Девчонка не подняла шума или крика — как оно обычно бывает. Она взяла меленькую красную лопатку и разрушила два кулича обидчицы. Все это происходило молча, в полной тишине. Только голоса родительниц были слышны. Мальчик с удивлением смотрел на действия своих приятельниц, но никак не реагировал. В конце концов он протянул свою маленькую ручку второй девочке, той, которая разрушила два кулича, и они ушли к качелям. А первая осталась одна.
С одной стороны ситуация совершенно обыкновенная, дети просто что-то не поделили. Но было проявлено огромное достоинство второй девочки. Достоинство и своеобразная гордость. Я тогда встал и направился к себе в комнату. Мне нестерпимо хотелось рассказать об увиденном Димке.
Он выслушал мой рассказ и едва улыбнулся. Теперь нам обоим было ясно, что теперь не будет так, как раньше. Я для себя тогда решил, что самое важное для меня на данный момент — окончить институт. И я взялся за дело серьезно. Настолько серьезно, что перестал замечать усталость, плохую погоду, голод и недосып. Это был последний мой год обучения, занятий было совсем мало — все время уходило на написание диплома и практику. Единственный человек, который мог мне помочь с практикой — отец Евы. Я долго пытался с ним связаться — его постоянно не было в России. Пришлось действовать через Иоанну. Она пообещала мне помочь сразу, как только ее муж приедет назад в Россию. Она в тот наш разговор показалась мне даже ласковой. Я почувствовал, что она не ненавидит больше меня. да и не за что было уже меня ненавидеть. Делить нам было уже нечего, она теперь превратилась во вторую мать — иногда звонила и спрашивала, поел ли я, и не замерз ли. Просто ей больше было некому отдавать свою любовь, некого было опекать, не о ком было заботиться. И она просто нашла себе такого человека — меня. мне даже была приятна ее такая забота.
Когда я прошел практику, времени оставалось совсем немного. Я писал диплом и готовился к государственным экзаменам, преподаватели нас запугивали, рассказывали дикие истории об отчислении студентов прямо перед экзаменами. Но я как-то умудрялся выключать слух во время таких историй и предавался воспоминаниям. Последнее время я все чаще начинал думать о доме. Я серьезно подумывал о том, чтобы вернуться туда. Время летело и летело, оно не щадило ни меня, ни Димку, ни кого. Я не замечал, как пролетают недели, чего уж говорить о днях и часах. Иногда создавалось ощущение, что время просто кто-то засасывает пылесосом, ворует у меня его. Но это все, конечно же, просто больное воображение.
Государственный экзамены пролетели незаметно и тихо. Никто никого не пытался «завалить», все было честно. Я сдал их на «отлично» и начал готовиться к защите диплома. Как ни странно для меня, но и защита прошла без мандража и ужаса перед комиссией. Все тихо и спокойно. Но с окончанием института приходил конец моей жизни в Питере. Из общежития меня выселяли. Идти было некуда. Когда я по своему обыкновению сидел в Летнем саду на скамейке, ко мне подошел знакомый мужчина. Седовласый, статный, красивый. Отец Евы.
— Здравствуй, Алеша, — прошептал он и присел со мной рядом. Я был очень удивлен, когда человек такого положения достал из своего портфеля бутылку пива, откупорил ее зубами и сделал несколько жадных глотков. — Я ведь тоже был молодым, — подмигнул он мне. Я пару раз моргнули и подумал, что он прав.
— Здравствуйте, — ответил я и протянул ему руку. После пожатия мы с ним некоторое время молчали.
— Алеш, я не буду тянуть кота за хвост, я хочу сделать тебе предложение, — сказал он и внимательно посмотрел на меня.
— Но вы уже, кажется, женаты, — пошутил я. Он улыбнулся.
— А ты молодец, держишься, — прошептал он, но не дал мне ответить и продолжил:
— Я видел, как ты проходил практику. И мне понравилось. В общем, если ты еще не нашел себе никакой работы, я хочу предложить тебе место в моей компании, — сказал он. Потом он долго рассказывал про особенности его бизнеса, про мои обязанности, про зарплату. — И самое главное — ты уедешь жить в другую страну. Ты мне нужен там. Я уже не в том возрасте, чтобы кататься из одного конца мира в другой, а у тебя вполне хватит смекалки, чтобы стать мне надежной опорой там, на Западе, — сказал он и вопросительно на меня поглядел. Я отметил в тот день, что у него такие же темные крапинки на радужках в глазах, что и у Евы.
— Да, конечно, я согласен, — ответил я. По сути я стал баловнем судьбы, этаким везунчиком. Я — деревенский парень из нищей семьи, получил высшее образование в культурной столице России, а теперь меня взяли на работу в хорошую компанию. Мы обговорили с ним условия работы, время, деньги — еще раз, на всякий случай — я попросил составить трудовой договор и помочь в оформлении заграничного паспорта. Еще он мне отдал документы. Дарственная на квартиру Евы легла в мои руки. Все складывалось удачно, как никогда. Меня прописали в квартире, где я так любил Еву, там сохранилось множество ее картин. Впрочем, позже, большинство из них забрала себе Иоанна, оставив мне только пару холстов. Я их и до сих пор бережно храню. Они — самое дорогое, что у меня есть. Но одной картине она изобразила слияние стихий и рождение времени, на второй нарисовала ветер.
Улетая заграницу, я попрощался только с Димкой. Написал и отправил почтой матери письмо о том, что не знаю, когда теперь приеду, но обязуюсь высылать деньги. она мне не ответила. Я никогда не летал на самолете, для меня это было что-то новое. Неизведанное и интересное. Захватывало дух, когда самолет попадал в зону турбулентности, и нас трясло из стороны в сторону. я смотрел в иллюминатор на малюсенькие дома и мне казалось, что человек достиг верх своего развития, что дальше идти уже некуда. Человек покорил землю, воздух, воду и огонь. Идти больше некуда. Осталось только научиться сложить четыре стихии в одну. И тогда человек станет хозяином времени. Я улыбался
тогда. Последнее время я это делал все чаще и чаще. Я снова начал вслушиваться в щебет птиц, вглядываться в лучи солнца и задыхаться ароматом весны и лета. Прошло полтора года с ее смерти, как я смог кое-как дышать.
***
Про работу я много говорить не буду. Там, куда я полетел, не любят русских, относятся предвзято, будь ты хоть семь пядей во лбу. Моему лбу явно не хватало этих самых пядей. Общались со мной плохо, не доверяли. Из России я уезжал в двадцать два. Приехал обратно в тридцать. Отсутствовал семь лет. Решил вернуться спонтанно. Во-первых, мне не нравились тамошние женщины. Они там все некрасивые, толстые и грубые. Под носом у них растут волосы. И самое отвратительное — они холодные и безразличные, меркантильные и наглые, самоуверенные и грубые. На мой взгляд, женщина должна быть другой. Женщина должна быть хозяйственной, нежной. Там они были совершенно другие. Во-вторых, я просто устал жить там. Я зарабатывал большие деньги, отсылал какую-то часть матери. Оставлял себе самый минимум, а остальное переводил на счет в банке. Причем у меня не было цели на что-то накопить. Просто мне некуда было их тратить. Жил я на жилплощади от компании, возили меня тоже бесплатно. И я решил вернуться в Россию.
Когда я сошел с трапа самолета, я почувствовал ностальгию. Я тут же взял билет и полетел в Питер. Там уже невозможно было найти Димку. Его старый номер не работал, в общежитии не осталось никаких сведений о его судьбе после окончания института. я заехал к Еве. И я снова говорил с ней, так же как семь лет назад, будто и не было всего этого времени, и я был тут словно вчера. Я положил белые розы ей, попрощался и ушел. я знал, что еще не раз приду к ней, но тогда прощание было каким-то особенным. Оно было мною дано так, словно я обещал вернуться. Когда я выходил с кладбища, я почувствовал на себе чей-то взгляд. Я обернулся. И вдалеке увидел его. Он стоял, опершись на старое дерево, он курил и смотрел на меня. На голове был снова капюшон, закрывающий почти все лицо. Если бы я не знал и не видел его ранее, я решил бы, что это какой-то религиозный фанатик. И тут я решился подойти к нему. По той же причине, что когда-то наладились мои отношения с его матерью — нам попросту было нечего делить.
— Сергей? — позвал я, приблизившись к человеку настолько, чтобы он услышал мой голос. Мужчина кивнул. Он поманил меня за собой рукой, я последовал за ним с опаской. Я никогда не общался с ним с глазу на глаз. Никогда не говорил с ним напрямую. Через минуту, как я пошел за ним, я пожалел об этом — я не знал, куда он меня ведет, не знал, чего хочет, не знал ничего. Идти в неизвестность всегда страшнее. Всегда страшнее идти по темной улице, чем по освещенной. Хотя обе таят одинаковую опасность, но подсознательно человек всегда выберет светлую улицу. Мы шли около минут пятнадцати. Кладбище осталось далеко позади нас. Я никогда не был в этом районе Петербурга. Какие-то улицы, дома, он шел молча. Потом он остановился около скамейки, кивнул на нее, приглашая меня присесть, и присел сам.
— Сергей, — начал я, но он остановил меня жестом руки. Он изнасиловал Еву много лет назад под действием наркотиков, но я почему-то не испытывал к нему никаких чувств, кроме интереса. Он снял капюшон. Волосы все той же длинны были завязаны в хвостик. Глаза какие-то потухшие. Я с опаской заглянул в них и увидел отчаяние.
— Знаешь, я не представляю даже, как тебя зовут, но я больше всего желаю смерти. Не важно как, но я вышел много лет назад. Несомненно, ты в курсе, где я находился долгие годы. Никто об этом не знал. А теперь я желаю смерти. Знаешь, я неудавшийся художник, который хотел сам нарисовать свою жизнь, а в итоге испачкал холст черной краской. Это больно. Это очень больно. И я желаю смерти гораздо сильнее, чем желал ее ты, когда не стало Евы. Но я не могу уйти без прощения.
Тюрьма научила меня терпению и смирению. Она научила меня тому, что всегда надо отвечать за свои поступки, что надо отдавать долг. Причем долг не только обществу, но и Господу, — это прозвучало практически неслышно. — Понимаешь ли, я хочу умереть, — снова сказал он, и опустил глаза на свои старые кроссовки. — Но я не могу. Не могу этого сделать, пока кто-нибудь меня не простит. Я приходил к отцу, пробовал просить прощения у него. Но он настолько ненавидит меня, что даже не захотел говорить. Мать забилась в угол. А я стоял посреди прихожей и не знал, что мне делать, — он говорили говорил, напоминая мне испуганного ребенка, который не знает куда ему податься, чтобы его приласкали и пожалели. И мне стало его жаль. — Я не хотел этого, не думал, что так выйдет, она ведь тоже рисовала, и хорошо рисовала. Я сам учил ее. Она совсем маленькая была. А я ее ненавидел уже. Ты представляешь, я ее ненавидел? Родители около нее только и крутились: Ева то, Ева это, Ева плачет, Ева кушать хочет. А я что же? не сын их? И вот что вышло, — он сплюнул. В тот момент он мне напоминал усталого, старого человека, который так и не вырос. Все его комплексы продолжали на него оказывать такое же влияние, как много лет назад, когда он совершил насилие. — Она, конечно же, ни в чем не виновата. Я виноват. Во всем. И погляди, как я живу, — он обвел руками окрестность. Его голос раньше был бархатным и немного шуршащим, теперь я не слышал бархатистости. Теперь его голос звучал для меня, как наждачкой по стеклу. Я не знал, чем ему помочь. Это не тут случай, когда старого приятеля можно похлопать по плечу и сказать: «не беспокойся старина, все хорошо будет». У этого человека — и я это ясно видел — хорошо уже не будет. Никогда. Он слишком сожрал себя изнутри, чтобы оставить что-то хорошее. Я говорил с ним первый и последний раз тогда в жизни, потом он потерялся в веренице моих воспоминаний, но я никогда не забуду его голос. Голос усталого человека. Я не знал, что ему отвечать, а он все говорил и говорил, вспоминая их общее детство, поездки к бабушке в деревню, поездки заграницу. Вспоминал и проклинал себя и свои ошибки, наркотики, алкоголь. Ругал он только себя, но в его голосе постоянно слышалась некая зависть к Еве. Просто ее больше любили. Он так считал. Он так и не смог никогда смириться с тем, что родители уделяли ей больше внимания. Это ведь распространено. Старшим детям всегда кажется, что их любят меньше, чем младших детей. Просто не всегда старшие дети начинают мстить младшим за то, в чем, по сути, виноваты родители.
У меня не было такой проблемы. Мы с сестрой всегда были равны. Между нами не было соперничества. Да, частенько не было денег на новую одежду, но хозяйство было свое. Мы с сестрой выросли в других условиях. И воспитывали нас по-другому. Я не могу судить никак ни Сергея, ни его родителей. Нет имею права. Иногда я представляю, что у меня есть дети. Для меня это немного странно — представлять себя отцом, и я стараюсь этого не делать. Но в тот вечер, сидя на скамейке — а мы просидели там до самого вечера — я ясно представил себе своих детей. Мне почему-то показалось, что похожи они будут именно на меня в большей степени, чем на мать. Я решил тогда, что я сделаю все возможное, чтобы дети не чувствовали себя ненужными, лишними. Для ребенка вед большая трагедия, когда его не замечают. Он чувствует себя ненужным, озлобляется, учится ненавидеть и вынашивает свою ненависть так же, как мать вынашивает ребенка.
— Ну, что? Простишь меня, так ведь? — я только тут заметил, что он от своего рассказа прибывает в каком-то непонятном мне возбуждении. Только под конец нашего разговора я заметил, то глаза у него как-то странно блестят. Как у безумного. Да-да, именно как у безумного, решил я тогда. И я сказал это скорее, чтобы отделаться от него, нежели правду:
— Да, я прощаю тебя, — и в тот момент я уже подумал: а кто я такой, чтобы прощать или не прощать? Мне никто не давал этого права. Никто не обязывал выполнять функцию высшей силы. В конце концов, он не нашкодивший ребенок, а я не надзиратель из детского дома, чтобы наказывать и блюсти порядок. Отвращение к самому себе проникло в меня и начало разрастаться где-то на уровне солнечного сплетения. Противное ощущение рвотного рефлекса. Меня не стошнило. Я сдержался что ли, хотя от него порядочно несло алкоголем и немытым телом. Я уже начал думать о том, как бы поскорее закончить этот разговор, как бы мне смыться.
— Ну ладно, друг, прости, что побили тебя тогда в Летнем, бывай, передам от тебя ей привет, — сказал он, встал и, не оборачиваясь, побрел в ту сторону, откуда мы пришли.
Подул ветер, унося смрад и вонь. Я огляделся и понял, что совершенно не понимаю, где нахожусь, в каком районе. Я никогда тут прежде не был. Я приблизительно знал, где находится кладбище, но не был уверен точно. И когда я захотел обратиться к нему — я помнил, что он недалеко ушел — я обернулся в его сторону. А его не было уже. Он ушел. и только его тело остывало на вечерней дороге на пути к кладбищу. Я вызвал скорую, постарался объяснить, где нахожусь, как мог и пошел к телу.
Похорон как таковых не было. Я позвонил и Иоанне и отцу Евы, сообщил, что их сын скончался от СПИДа недалеко от City Of Death. Они отреагировали молчанием, потом сказали, что сына у них не было никогда и повесили трубку. Я стал организатором похорон. Если, конечно, можно так сказать. Купил гроб и место на кладбище. Около Евы. Там и закопали. Не было никого, кроме меня. Два его мерзких приятеля не пришли. Когда зарывали могилу пошел дождь. Для меня это было неким знаком, что теперь Бог его простил.
Я заглянул в свою квартиру. Там все было по-прежнему, как и десять лет тому назад, когда я только пришел в ее жизнь. Вещи стояли так же на своих местах. Очевидно, что тут кто-то убирался — не было ни пилы, ни грязи. Все было чисто и красиво. Но воздух в этой квартире показался мне спертым и затхлым. Воздух старости и ветхости. Я закрыл дверь и отдал ключи соседям.
— Как появится кто-нибудь из хозяев или домработница, отдайте им ключи, — сказал я и пошел прочь из этого дома.
Остаток вечера и всю ночь я провел в блужданиях по городу. Я обошел все те места, где мы были с ней. Крыши давно все позакрывали — теперь туда был вход заказан. Я прошел по Невскому, задержался на мгновение так, где мы познакомились с ней, потом прошел до того места, где я впервые ее увидел еще только при поступлении в институт. Мне не верилось, что прошло уже столько лет. Они мне показались одним днем. Я бродил по городу, думая о том, что мне делать дальше. В сущности, у меня было все, чтобы претендовать не на самую последнюю должность в какой-нибудь неплохой компании. Опыт работы за рубежом, знание двух языков, высшее образование, высокая квалификация, рекомендации. Но мне все вдруг стало все это ненужным, чуждым и неприятным. в кармане завибрировал телефон. Я не знал, кто может мне звонить в такое время суток — было уже около двух часов ночи. Я взял трубку и глянул на дисплей. Незнакомый номер. Я никогда не брал и не беру трубку, если номер не знаком, но тут что-то буквально заставило меня нажать на зеленую трубку.
— Да, я слушаю.
— Привет, — просто сказали на том конце линии, и внутри меня все прыгнуло, перевернулось и устремилось куда-то к желудку. Голос из прошлого вернул меня, одним рывком вытащил из депрессивного настроения, заставил очнуться, напомни о себе.
— Привет, — ответил я. — Как ты?
— Неплохо. Ты как?
— Да вот в Питер вернулся. Гуляю.
— Домой не собираешься?
— Да вот думаю.
— Приезжай, — ответил голос.
— Хорошо. Приеду, — ответил я и отключился.
Я не слышал этот голос двенадцать лет примерно. И никак не ожидал, что услышу его когда-нибудь вновь. Теперь я целенаправленно шел к вокзалу. Надо было взять билет до Москвы, а оттуда до дома.
Через три часа, сидя уже в поезде, я думал о том, что поезд едет слишком медленно. Меня посетило ощущение дежа-вю. Я сидел, облокотившись на фанерную стену в поезде, вдыхал запах чужих носков и слушал храп людей. Я привык уже жить в комфорте и уюте. А тут меня совершенно не раздражали ни вонь, ни сопение. Я не спал всю ночь. Поезд медленно подъезжал к Москве, я уже слышал, что по громкой связи объявляли прибытие моего поезда. Вещей у меня не было. Все, что было — несколько полных кредиток, документы и телефон. Все это помещалось в небольшом кейсе, а вещи все мои остались за границей. Когда я покидал ту страну, мне казалось, что нет смысла тащить за собой все эти вещи. Если я хочу начать новую жизнь в России, то надо все оставить в той стране. И я все оставил. Даже трусы и зубную щетку.
Поезд мягко остановился на Ленинградском вокзале. Я вышел из вагона на самый солнцепек и направился к метро. Только тогда я понял, что вещей у меня нет, что я в костюме, и не хочу приходить в таком виде домой. Наскоро прикупив пару джинсов, обувь какую-то, белье сменное и пару футболок, я поехал на Павелецкий вокзал. Там, как всегда, было полно черни. Они сновали из угла в угол, что-то кричали, цыгане заполонили, казалось, все. Непонятной национальности люди выкрикивали из своих забегаловок что-то типа «Куры-гриль» или «Шуарма! Горячая шаурма!». Но это не раздражало. Я еле отстоял очередь, взял билет на ближайший поезд. У меня было еще четыре с половиной часа. Я тогда я понял что голоден. Самое удивительное, что, живя в другой стране, я ел «исключительно полезную пищу». А тут во мне проснулся подросток. Я пошел в ближайшее предприятие общественного питания, наелся гамбургеров, картошки-фри и второсортной кока-колы. Причем такого насыщения у меня не было очень и очень давно. Появилось ощущение, что я съел целую свинью или корову. Мне пришлось даже переодеться, потому что было совершенно невозможно находиться уже в этом тесном костюме. Я взял свои скромные вещи и пошел на вокзал.
***
Я вышел на перрон. Сразу кольнуло в груди от свежести воздуха. Я вдохнул полные легкие воздуха, поймал такси и поехал домой. Теперь уже я мог себе позволить разъезжать на такси. Не хотелось идти тринадцать километров по шпалам, хотя в будущем я не отказался бы. Во-первых, дышишь воздухом, во-вторых, пешая прогулка полезна. Но я слишком опаздывал домой, чтобы идти такое расстояние пешком. Мне казалось, что машина едет слишком медленно, что слишком сильно от водителя воняло дешевым табаком, что он слишком много вчера выпил и сегодня слишком сильно опух. Я выскочил из машины. Как только она затормозила перед проселочной дорогой. Я кинул ему какие-то деньги — не посмотрел даже, и пошел по дороге, сбивая дорогие итальянские туфли о деревенскую, дорожную пыль. Я снял пиджак — солнце уже припекало. За мое отсутствие молодые деревья выросли. Судя по всему. Там жили теперь лисы, кабаны, зайцы и прочая дикая живность. Очевидно, что грибы там тоже водились — я по дороге сорвал пару. Встретил замечательного ежа — он переходил мне дорогу и обиженно фыркал, когда я не захотел уступить ему дорогу — не спорить же с ежом, пришлось потерпеть. Мне показалось, что это очень вредный еж, потому что он сразу сбавил скорость, демонстрирую иглы на шкуре, и красуясь передо мной. Я улыбнулся, подождал, пока еж уползет восвояси, и пошел дальше. Птицы пели, солнце меня не раздражало, а ветер приятно щекотал лицо.
Когда стало видно первый дом, я буквально сорвался на бег. Перехватил папку, пиджак и побежал. Потом представил, как это выглядит со стороны, рассмеялся и пошел шагом. Но я был счастлив. Меня может понять только тот, кто когда-нибудь возвращался в любимое место на всей земле и от нетерпения никак не мог сдержать эмоции. Я пребывал в совершенно волшебном состоянии. Сначала я услышал, как поют петухи, потом трели индюшек, потом где-то корова замычала и заблеяла коза. Я спустился к своему дому. Мягко говоря, я увидел совсем не то, что ожидал. Вместо старого дома-развалюхи, стоял дом, обитый сайдингом, с красной черепичной крышей, красивыми резными наличниками. Крыльцо было выкрашено краской подходящей под тон к дому. Я подошел к крыльцу и почувствовал, что колени подгибаются. Я постарался осторожно, неслышно подняться. В доме было тихо. Только какая-то возня. Внутри дома, как я заметил потом, тоже все поменялось, но для меня перестало существовать убранство дома, как только я переступил через порог и вошел в сени. Только краем глаза я заметил, что в палисаднике цветут цветы, что забор тоже под цвет панелей дома, и что нету ведер с водой. Я прошел в комнату.
На полу сидело два ребенка. Поразительно похожие друг на друга — практически как две капли воды — девочка и мальчик. Девчушка, очевидно, была помоложе мальчика лет на пять. Они что-то пытались поделить, мальчишка хотел обмануть сестру, но девочка оказалась весьма смышленой и распознала обман. Они не заметили меня, а я стоял, как пораженный громом. Пытаясь осознать, что я потерял, уехав жить в другую страну на столь долгий срок. Мальчик вырывал у девочки из рук шоколадку, говоря, что это его часть, а девочка сопротивлялась, и щипала брата за ногу. Они вели себя тихо, крайне тихо, сразу видно — старались не шуметь, но ничего не могли сделать со своим спором. Я переступил с ноги на ногу. Дети услышали звук и уловили движение. И одновременно подняли голову. я перепугался. Никак не ожидал, что они будут смотреть на меня с нескрываемым осуждением. Не думал, что дети на это способны. Впрочем, с осуждением смотрел только мальчик, девочка встала и подошла поближе.
— Ты кто? — она спросила шепотом. Ее голубенькие глазки округлились от неожиданности и желания поскорее узнать, кто же я такой.
Я до этого момента никогда не общался тесно с детьми. Ни разу. И тут — на те. Я обомлел. Совершенно не знал, как себя вести с ребенком.
— Меня зовут Алеша, — просто ответил я. Девочка обернулась к брату.
— Слышишь? Его зовут так же, как и тебя, — она повернулась ко мне и улыбнулась.
— А меня зовут Василиса, — сказала она и протянула мне свою худощавую ручонку. Я протянул в ответ свою, но, признаться, боялся до ребенка дотронуться — мало ли не рассчитаю силу и сожму слишком сильно. Ее маленькая ладошка легла в мою огромную, по сравнению с ней, руку и я почувствовал прохладу ручки. Она хихикнула и отошла к брату. Мальчик стоял, внимательно изучая меня, видимо, старался найти какие-то общие черты с собой, но не говорил. Я заметил, что губы у него плотно сжаты — совсем, как у меня в детстве — я сам так всегда делал.
— Ты тоже Алеша, да? — спросил я у мальчика и сделал шаг к нему на встречу. Он не шелохнулся. Мальчик сложил ручки на груди, стоял с гордо поднятой головой и в упор смотрел на меня. — А где ваша мама? — спросил я. Мальчик не ответил. Девочка пролезла между нами и взяла меня за руку.
— Пойдем, я тебе покажу, — ответила она и потащила меня в сторону выхода.
Мы вышли на улицу. Она вела меня к огороду. Упорно, быстро. Вела.
— Мама!!! — закричала во все горло девочка.
Я проследил за взглядом сестры и увидел, как женщина поднимается с земли. Уже издалека я увидел, что она вся вымазана землей — прополка тяжелая работа. Вместе с этой женщиной привстала еще одна — много старше. Девочка сильно махали им рукой и звала подойти к нам. Женщины переглянулись, кинули свои мотыги и пошли в нашу сторону.
— Алеша, — выдохнула мать и кинулась мне на шею. Признаться, я не очень люблю подобные выпады со стороны родных — это было у меня с самого детства. Но сказалась и жизнь в Европе. Там не принято так ярко демонстрировать свои чувства. но мне ничего не оставалось. Как обнять мать и прижать ее к себе. Сестра стояла, вытирая руки о брюки, и улыбалась.
Появилось чувство родства душ. Оно появлялось во мне крайне редко, когда я был совсем подростком, мне казалось, что оно совсем ушло из меня, и я успел забыть, какое оно благостное. Мать стояла и плакала, прижимая свое грязное, перепачканное землей лицо к моей футболке, а я обнимал ее. Не было никаких слов, обещаний, признаний. Я просто вернулся домой, и она меня приняла.
Потом настала очередь сестры обнимать меня, но это длилось всего мгновение. Она просто прильнула ко мне щекой, шепнула, что рада меня видеть и отстранилась. Потом мы вернулись в дом. Мальчик — мой племянник — смотрел на меня с нескрываемым недоверием, отказался есть с нами, ушел в комнату и не выходил до самого вечера. Заглянув к нему, я увидел, что ребенок сидит и катает по полу машинку, что-то говоря себе под нос. Он был явно недоволен. Но я не стал его трогать — дети вполне отходчивы.
Прошел день. Когда солнце уже клонилось к закату в дом вошел мужчина. Я посмотрел ему прямо в глаза, вызываю в памяти картинку лица того урода, который бил сестру, но этот мужчина оказался явно не им. Глаза его были добрые, руки сильные. На загорелой шее виднелись капли пота. Он явно работал. И во мне проснулось чувство уважения. Тех денег, что я им высылал ежемесячно в течении семи лет, вполне хватило на хорошую безработную жизнь, они могли бы и не ухаживать за огородом. Но моя семья — Боже, для меня теперь это звучит гордо — практически не тратила эти деньги. Они сами усиленно работали над тем, чтобы выжить. По мужчине этому было видно, что он бы никогда не принял денег от меня, он всем своим горделивым видом показывал, что сам обеспечит свою семью — явное наличие здоровых амбиций. И это вызывает уважение.
Вечером я дошел до того человека, который мне звонил в Питер. В его доме горел свет, его мать убирала со стола, а он сидел на крыльце и курил.
— Привет, Паш, — сказал я. Он поднял голову и широко улыбнулся.
— Ну что, не продал-таки нас буржуям, — сказал он и встал. Мы обменялись рукопожатиями, сели на порожки и уставились в небо цвета индиго. На горизонте догорали последние лучи солнца, окрашивая небо в потрясающие оттенки. Звезды одна за другой высыпали на все черневшую с каждым мгновением небесную гладь. Все замирало на ночь — природа засыпала. Только стрекот кузнечиков был слышен. На крыльцо вышла какая-то женщина. Я никогда не видел ее прежде — она была худа, волосы заплетала в тугой пучок. У женщины было яркое лицо, заостренное к подбородку, среднего размера глаза и строгие, вздернутые брови. Она посмотрела на нас вопросительно.
— Это моя жена, Елена, — сказал он. — Лен, это Леха, я рассказывал тебе про него.
Женщина перевела взгляд с мужа на меня и улыбнулась. Мгновенно ее лицо преобразилось, пропала всякая задумчивость и строгость. Она широко улыбалась, будто пропитываясь нашими эмоциями от долгой разлуки и долгожданной встречи.
Когда она ушла в дом, я понял, что нам по сути нечего друг другу сказать — слишком много времени мы не виделись. Мне стало очевидно, что Пашке неинтересно, как я жил, а я поймал себя на мысли, что мне не особо хочется знать, как жил он. Я никак не мог понять, как же возникла между нами эта пропасть. Как получилось так, что мы потерялись. Время, расстояние, интересы, приоритеты — все
То и многое другое стало каким-то камнем преткновения. Меня слегка задело то, что он женился и не сказал об этом мне — может, я смог приехать бы на свадьбу. Его, как мне показалось, задело то, что я уехал жить в другую страну и не рассказал ему. По сути это все были какие-то детские обиды, но они оказались весьма существенными.
— Ну что, как ты Паш? — спросил я. Он улыбнулся.
— Да, живы-здоровы, в отпуск вот приехали. Детей оставили теще и тестю, а сами вот вырвались.
— У тебя и дети уже есть? — удивился я.
— Конечно, два близнеца, — я услышал, как его голос стал мягче.
— С возрастом ты делаешься все более и более чувствительным, — подколол его я. Он посмотрел на меня с неким вызовом, но потом улыбнулся и махнул рукой.
— Ну а ты как?
— Да ничего, приехал вот отдохнуть от городского шума, — ответил я и опустил глаза.
Диалог продолжался еще какое-то время. Нам обоим стало ясно, что наши дороги разошлись окончательно и бесповоротно, что он теперь женатый человек и не может пуститься во все тяжкие, а я неженат, но без Пашки на это не пойду. Встреча прошла весьма холодно и отстраненно. Мы уговорились пойти завтра вечером порыбачить, пожали друг другу руки, и я ушел домой.
Я шел и пинал мелкие камушки, поражаясь превратностям судьбы. Стало уже совсем темно, опустилась ночь. Я немного посидел на скамейке около реки, предаваясь воспоминаниям детства, ранней юности, школьным годам. Вскоре запахло огнем, где-то недалеко жгли костер. Я невольно улыбнулся. Вспомнив, как мы это делали. Мне почудилось, что прошло всего лишь два дня, а не тринадцать лет с тех пор. Разум отказывался верить, что я уже взрослый человек, что мне уже не семнадцать. У Пашки уже была семья, он стал совсем другим человеком. Когда он позвонил мне в Питер, по большей части я ехал к нему, чем к себе. Ощущение, что я еду домой появилось немного позже, изначально побуждением к поездке был именно он. И как выяснилось, у него теперь семья, дети. Не могу сказать, что меня это расстроило. Нет, просто появилось некоторое чувство зависти. У него не было высокооплачиваемой работы, зато были люди, которым он на самом деле нужен. А что у меня? Мать и сестра, которые в принципе чудесно обходятся без меня, которым не нужны даже мои деньги? детей у меня не было, любимой женщины — тоже, работа тоже осталась где-то в промежутке между перелетом из Европы. Я оказался один. Совершенно один.
Внезапно я услышал чьи-то легкие шаги. Я обернулся, но было слишком темно, чтобы я мог разглядеть того, кто идет. Казалось, что человек еле касается земли. Я отвернулся обратно к реке. Ко мне тут было идти некому, наверняка просто кто-то идет мимо. О шаги внезапно замерли где-то метрах в пяти позади меня. Я решил не оборачиваться. Мне не хотелось, чтобы кто-то мешал моим мыслям и моему единению с природой. Но у человека, как оказалось, были другие планы. Я уловил знакомый сладкий аромат, но никак не мог вспомнить, где же я его уже слышал. Пока я перебирал воспоминания, как фотографии, я впал в какой-то ступор, и не заметил, как человек мягко опустился на скамью.
— Как тебя зовут? — прозвучал еще один голос из прошлого. Я почувствовал, как голова начинает кружиться от приятного сладкого аромата ее кожи. Я повернул голову в ее сторону, стараясь не закричать от радости, одновременно не веря, что это на самом деле она. В темноте я разглядел блеск шоколадных глаз. Они игриво мне улыбались — так улыбаться глазами могла только она.
— Алексей, — вспомнил я ответ.
— Очень приятно, Алексей, меня зовут Стефания.
Слово в слово мы повторили наш первый диалог. Она говорила тихо, едва слышно. Постоянно улыбалась. Ее волосы волной спадали с небольших плечиков. Ветер несильно развевал пряди. Я начал сходить с ума от сладкого аромата. Голова начала кружиться.
— Я тебя искала, — едва слышно прошептала она. Я заглянул ей в глаза и увидел страх и боль. — Я искала тебя повсюду. Ты не представляешь, как ты мне нужен был все эти годы, — говорила она. Я ее слушал, а она все говорила и говорила, без остановки, рассказывала про свои проекты, улыбалась мне и трогала мое лицо, словно не веря, что это на самом деле я, что я из плоти и крови, а не какой-то явившийся ей фантом. В конце концов она оборвала себя на полуслове и прижалась ко мне головой. Она просто уперлась лбов мне в грудь и немного толкнула. Это выглядело так естественно, что я не стал сопротивляться. Я поцеловал ее в голову. Она что-то мурлыкнула и подняла на меня глаза.
— Скажи, ты думал обо мне хотя бы миг за все эти годы?
— Нет, — честно ответил я. — Я думал о тебе первые полгода после нашего расставания здесь, а потом я не мог о тебе думать. Потом я думал о другой женщине, — я не хотел ей врать. Мука отразилась на ее лице, глаза погасли.
— Где она? — спросила она. Голос стал каким-то стальным.
— Она ушла, — ответил я просто.
— Надолго?
— Навечно, — прошептал я. Стефания поняла все. Она склонила голову на бок, изучая мое лицо.
— И что теперь? — спросила она через некоторое время.
— А теперь, дай мне прочесть наконец-то Макса Фрая, а то я так и не купил себе ни одной книги, — она легонько улыбнулась и снова уперлась головой мне в грудь.
Успокоение пришло внезапно.