www.hrono.info/...
— В 20-летнем возрасте «по молодой наглости» вы встречаетесь с серьёзными людьми. Только ли «наглость» или отчасти и авторитет отца, Станислава Куняева, блестящего поэта и критика, помог вам в начале творческого пути?
— Я бы сказал так: тут сошлось очень многое в единое целое — и молодая брызжущая энергия познания, которая требовала этих встреч, и круг литературных вопросов, вызывавший интерес у людей, с которыми я встречался. Конечно, играла роль и фамилия отца по той причине, что она могла снимать некоторые ограничения, когда я договаривался о том или ином свидании. Но, в принципе, весь круг вопросов, поднимаемых мною, касался преимущественно истории, мемуарной памяти людей, с которыми я общался.
— Сергей Станиславович, у вас трое сыновей. Продолжится ли династия критиков Куняевых?
— Давайте не загадывать на будущее. Каждый из них сейчас занимается своим делом, я считаю, важным, нужным, полезным. Понимаете, в литературу — можно прийти из разных областей, если на то возникнет жизненная необходимость.
— Клюев — более сложная для исследования личность, чем Есенин. Почему вы решили взяться за эту работу, хотя имели доступ к информации и о других поэтах того времени? Что подвигло Вас к написанию книги о Н.Клюеве?
— Дело в том, что уже в процессе работы над книгой о Есенине мне стало ясно, что Клюев не просто одна из ключевых фигур русской поэзии начала ХХ века: его судьба, его творчество — это ключ в неизведанный мир русской жизни, во многих отношениях по сей день закрытый. На Клюеве сосредоточилось очень много как в истории России, так и в революционной современности, потому что мало кто до сих пор отдаёт себе отчёт в том, насколько сильна была религиозная компонента в революции начала ХХ века. Это было инстинктивное возвращение у многих к первоначальному слышанному Христову слову, к первоначально прочитанному Евангелию. Естественно, очень многие уже в начале ХХ века обращали свой взор на два с половиной столетия назад, в эпоху знаменитых реформ Никона, в эпоху первых выступлений староверчества, к фигуре протопопа Аввакума, в эпоху знаменитого Соловецкого сидения. Клюев всё это концентрировал как бы в себе самом, в одной фигуре. Конечно, он вызывал у современников и любопытство, сообщал им какую-то притягательную силу к себе, и в то же время он передавал им ощущение некоего страха, неуюта в общении с собой, и интуитивное понимание того, что, грубо говоря, за ним стоит сила, которая, если вырвется на поверхность, сметёт весь поверхностный слой русской жизни в одно мгновение. Почему его сплошь и рядом называли неким подобием Распутина? Потому что то, что ощущалось в Распутине, автоматически переносилось тогда на Клюева в литературной среде. Но меня здесь интересовали в первую очередь его глубокие познания русской истории, особенно религиозной, а самое главное — претворение этих познаний в его реальное бытие, в его реальную жизнь и в то слово, которое он принёс с собой.
— Вы можете сейчас высказать свою точку зрения по одной из самых обсуждаемых тем последних лет — нетрадиционной ориентации Николая Клюева?
— Я не хотел бы сейчас говорить на эту тему по одной простой причине: всё здесь на самом деле сложнее и драматичнее, чем кажется, потому что Клюев был человеком очень закрытым, очень, скажем так, бережливым в отношении многих вещей. Бывали случаи, когда он какое-либо шокирующее свойство своей натуры демонстративно выставлял на поверхность, чтобы скрыть гораздо более потаённое и глубокое. Я касаюсь в своей книге этого момента, но не так, как его касались до сих пор. Я считаю, это была глубокая личная трагедия и, если угодно, прикосновение к порогу ада. В отличие от окружающей его публики так называемого «серебряного века», он прекрасно осознавал, это и предугадывал последствия подобного образа жизни для себя.
— Заняты ли вы какой-либо работой помимо книги о Клюеве?
— Клюев вообще исключает присутствие кого-либо ещё — нельзя заниматься им и параллельно чем-то другим. Сейчас до поры до времени оставлены некоторые работы, поскольку всё-таки необходимо дописать биографию Клюева. Это выходящий в издательстве «Русский мир» том из серии «Русский мир в лицах», посвящённый Сергею Есенину, это возможная ближайшая работа в этой же серии над книгой, посвящённой Вадиму Валерьяновичу Кожинову, это, скажем так, несколько сюжетов как из истории русской литературы ХХ века, так и её современности, которые, возможно, претворятся в целый ряд статей, и из которых я предполагаю составить свою следующую книгу.
— Давайте поговорим о вашей книге «Жертвенная чаша». Почему было выбрано такое название?
— Потому что почти все герои этой книги, можно сказать, из этой жертвенной чаши испили. Это касается и тех, чья судьба завершилась трагически, и ныне живущих писателей (которым тоже посвящены несколько работ в этой книге), знающих, какую цену нужно платить за подлинное художественной слово. Книга строилась по принципу избранного из написанного за 25 лет, но в то же время она складывалась в единое композиционное полотно, когда можно было органично переходить от одной главы книги к следующей, от одной части к другой, чтобы панорама литературной духовной жизни как бы разворачивалась на протяжении книги от начала века к его концу.
— Скажите, почему статьи «Голос в серебряном просторе» и «Мой неизбывный вертоград…» написаны с промежутком в 20 лет? Что заставляло вас вновь возвращаться к данным темам, конкретно к творчеству Маркова и Тряпкина?
— О Николае Ивановиче Тряпкине у меня написано много статей, и «Мой неизбывный вертоград…» была одной из последних, созданных в 80-е годы, но которая потом на протяжении моего последующего общения с Николаем Ивановичем вплоть до его кончины, естественно дополнилась несколькими очень важными штрихами, несколькими дополнительными фактами и деталями, которые я не мог проигнорировать, не мог не включить их в текст о нём. Сами понимаете, поскольку эти дополнения происходили на протяжении последних 10 лет, соответственно под статьёй и стоит такая дата. То же самое касается и Сергея Николаевича Маркова. Мной была составлена книга, избранных сочинений, полновесный том Сергея Маркова в приложении к «Тобольскому альманаху», но книжное приложение, к сожалению, до сих пор не увидела свет по финансовым причинам, хотя книга готова давно. Собственно, последняя редакция статьи, которую я писал для этого однотомника — она и вошла в книгу «Жертвенная чаша».
— Когда вы открыли для себя Веру Галактионову? Что именно привлекло Вас в ней?
— Творчество Веры Галактионовой открылось для меня в 2001 году, когда я взял в руки её книгу «Слова на ветру опустевшего века», это была её первая книга, изданная в Москве. И когда я прочитал все повести, рассказы и очерки, из которых она составлена, я понял, что имею дело, во-первых, с удивительной глубиной прозорливости прозаика, во-вторых, с человеком, столь мастерски владеющим художественным словом, что в начале XXI века в принципе было каким-то чудом. Мне казалось, что подобного рода мастерство воплощения каких-то подспудных мировых токов уже практически утеряно, ему просто уже неоткуда взяться, поскольку вся окружающая атмосфера этому просто не способствовала, она как бы на корню уничтожала подобную возможность. У книги Веры Галактионовой уникальная концентрация художественной энергии как бы пронизывала слой бытийной энергии на встречном движении, что совершалось на протяжении практически всех повестей и рассказов. Для меня стало очевидно, что это — прозаик редчайшего таланта, редчайшей художественной силы и как оказалось, к моему полному ошеломлению, практически неизвестный современному русскому читателю. Я посчитал своим долгом его, что называется, открыть. Вот так была написана статья «Беззаконная комета».
— В статье «Страна негодяев. Год 2005-й». Вы указываете на многие несоответствия фильма «Есенин» с реальными событиями. Как вы думаете, причина этого — неграмотность режиссера или политический заказ современности, когда вновь предпринимается попытка осквернить личность и творчество Есенина?
— Я считаю, что это всё вместе взятое: с одной стороны, абсолютная неразборчивость сценаристов, которые не посчитали необходимым по-настоящему вдуматься в Есенинскую биографию, даже не умудрились пригласить себе достойного консультанта для работы и посчитали возможным сделать «нарезку» ножницами из разных эпизодов жизни Есенина и, что называется, сшить их на скорую руку в некое единое целое, которое в результате именно такого процесса работы единым целым и не получилось. Конечно, я думаю, сыграла и свою роль определённая конъюнктура не столько даже политическая, сколько «кинематографическая», когда для того, чтобы фильм был куплен и пущен в прокат, особенно на телевидении, необходимо подбавить как можно больше «жареных» фактов, не думая об их достоверности. Необходимо сделать так, чтобы зрителю было не скучно. Вот это самое «не скучно» наложило определённую печать на этот фильм, в результате чего человеку, действительно любящего Есенина и хорошо знакомого с его биографией, смотреть этот фильм было самое настоящее мучение, как это было со мной. Я тщетно пытался отыскать ну хоть что-то в этом кинополотне, что отвечало бы хоть какому-то минимально объективному представлению об этой сложнейшей, драматичнейшей, богатейшей по наполненности фигуре в русской литературе начала ХХ века, в которой сконцентрировалось всё: образ русского человека на переломе времён, образ великого поэта, который, можно сказать, дал заряд на будущее, каким люди пользуются по сей день. Ничего этого, к сожалению, я не увидел. Я увидел абсолютно китчевое сочинение, которое только может только принизить образ Есенина в глазах ныне мало читающих и мало знакомых с историей литературы людей, которые этот фильм смотрели.
— На протяжении всего творческого пути вы постоянно обращаетесь к личности Сергея Есенина. Это связано с тем, что когда-то вы прикоснулись к архивным свидетельствам жизни поэта, или вашим личным отношением к его творчеству?
— Это связано с очень многим. Это связано, конечно, и с работой над архивными документами, это связано и с такой иррациональной тягой к Есенинскому слову, которое завораживает само по себе. Всё время пытаешься отыскать тайну той спокойной глубинной простоты, с которой он сосредотачивает в своём слове те муки, надежды и чаяния русского человека на протяжении мучительнейшего ХХ века, который заново переживает ощущение разрыва и раскола внутри себя, — и собранности этого внутреннего мира нет и по сей день. В то же время, это, если угодно, воплощение в поэзии некоего уникального русского мифа, который подвергался расколу и разлому на протяжении десятилетий и в то же время оставался как будто неуязвим в Есенинском сознании. И вот ощущение этой неуязвимости было передано читателям Есенина, и не только им, но и последующим поколениям. Я только этим могу объяснить то, что Есенин, приговорённый к забвению и молчанию, единственный из всех русских поэтов к нему приговорённых, сумел только силой своей поэзии, силой своего дара разорвать эту паутину. Ни одного больше поэта не читали в таком количестве списков по всей России. Никогда и ни у кого больше не было такого читателя, который, можно сказать, спасал русского человека в себе благодаря Сергею Есенину. Разгадать подобные загадки было для меня жизненной необходимостью, что и вызвало постоянное возвращение к фигуре этого поэта.
— А является ли Сергей Есенин вашим любимым автором?
— Знаете, любовь — чувство прихотливое, чувство, бывающее непостоянным, чувство, которое бывает глубоким, и в то же время, сосредоточенным в очень коротком дыхании. Я бы сказал так: Есенин — постоянный мой спутник на протяжении всей моей творческой жизни.
— Кожинов утверждал, что «писателями рождаются, а критиками становятся», Казинцев считает, что «искусство критика изначально связано с чужим текстом». Как вы соотносите понятия «критик» и «писатель»?
— Я считаю, что критика — это один из самых сложнейших жанров в литературе. Во-первых, потому что критик изначально ограничен тем пространством, в которое его заключает писатель. Но при этом в работах критика, если он настоящий критик, происходит одновременное познание мира через литературу и познание литературы через мир. Добиться вот этого гармоничного сопряжения, всегда — безусловная удача, но приводит к ней в самом настоящем смысле слова, адский труд. Поэтому критик, этого добивающийся, я считаю, достигает тех пределов, которые только и могут служить для каждого последующего критика высочайшей планкой. Такими критиками на моей памяти были Вадим Кожинов, Юрий Селезнёв, Анатолий Ланщиков и ещё может быть два-три человека, которые посвящали свои работы современной литературе.
— Вы — исследователь жизни и творчества Есенина, Клюева, Васильева. Биограф, критик, писатель, какая ипостась вам ближе всего?
— Я бы назвал себя писателем, работающим на ниве истории литературы. Это была бы самая точная характеристика.
— Сергей Станиславович, вы — «правый» критик. Скажите, а как вы относитесь к творчеству таких «левых» писателей, как, например, Татьяна Толстая? Читаете ли вы вообще современных писателей? Прокомментируйте состояние литературы XXI века. Какому автору вы отдаёте предпочтение?
— Знаете, то, что вы назвали, я не считаю литературой вообще. А что касается современной литературы, я бы сказал, губительную роль сыграло развитие глобальных Интернет-сетей, полностью изменившаяся система книгоиздания, когда доступ ко всему написанному стал практически неограниченным и одновременно очень четко сегментно разъятым, почему собственно и пропало ощущение единого литературного процесса, и в тоже время настало полное обрушение всех критериев и всей системы ценностей. Уже разговаривая с молодыми писателями на эту тему, я сказал, что в эпоху подобного рода перемен всегда надо вспоминать, пожалуй, самую актуальную сейчас древнюю заповедь: «Высеки на камне то, что ты хотел бы оставить потомкам». Как минимум три четверти из написанного многими современниками тут же улетучилось бы из их голов, а над оставшимся человек долго-долго бы думал, на что ему потратить свои физические и душевные силы. Мне думается, эта заповедь сейчас должна быть в подкорке у каждого пишущего, предостерегая от, мягко говоря, ненужных шагов. Я опять— таки могу привести в пример ту же Веру Галактионову — это для меня безусловная величина в современной прозе. Я могу назвать поэтов, таких как Светлана Сырнева, Марина Шамсутдинова, Марина Струкова — я говорю о поэтах своего поколения и более молодых. Конечно, после ухода Юрия Кузнецова в нашей поэзии образовалось такой провал, который только на протяжении длительного времени можно будет заполнить, но то, что оставил он, на самом деле долго еще будет осваиваться и изучаться.
— При нынешнем демократическом строе, на ваш взгляд, существует ли свобода слова? Когда она проявляется больше: в советское время или сейчас?
— Я скажу так: для любого пишущего человека свобода мысли, свобода ощущения — это основа его труда. Соответственно, свобода слова — это уже следующая стадия, но здесь возникает один очень интересный момент: если на первый план ставится свобода слова именно в плане свободы, а ответственность за это слово в сознании человека уходит на дальний план, то начинается саморазрушение творческого мира, что мы наблюдали на протяжении последних 20-30 лет с очень многими, даже известными литераторами. Вот этот соблазн надо уметь в себе преодолеть. Нужно понимать, какое влияние может оказать твое слово на тех, кто берет в руки твою книгу, понимать, что ты своим словом вносишь в мир: разрушительное, деструктивное начало или ощущение гармонии. Вот об этом тоже, мне думается, нужно помнить каждому пишущему.
— В одном из ваших интервью звучит такая фраза: «Кто не делает выводов, не извлекает уроков из прошлого, тот теряет будущее». Как вы думаете, делают ли выводы современные критики из уроков предыдущего поколения?
— Тяжелый вопрос. Многие пытаются делать эти выводы, но у них это не очень хорошо получается. Есть те, для которых никакое прошлое, никакие авторитеты, никакие выводы не указ, и понятие «выводы» вообще не для них. Есть люди, которые достигают определенной степени понимания происходящего, определенной степени познания истории и тогда общая, достаточно безрадостная картина современности все-таки начинает обретать какой-то объем и необходимую глубину. И на самом деле отыскивается в современности то слово, которое способно эту современность как-то спрессовать, сжать и претворить в некий художественный образ. Мне бывает интересно читать те или иные работы, те или иные критические статьи, но я жду появления критика, который мог бы стать таким безусловным авторитетом для своего поколения и для окружающих его писателей, каким был Вадим Валерианович Кожинов.
— В наше время так называемая «гламурная» литература издаётся миллионными тиражами, а критические работы — в десятки раз меньше (а если быть точным, то примерно 1000 экз.). На ваш взгляд, с чем связана такая разница: в попытке государства сделать народ глупым, легко управляемым, превратить его в безвольную серую массу, или же это зависит от выбора самих людей, читателей?
— Читателем, к сожалению, очень легко манипулировать. Вы сами прекрасно понимаете, что держать себя в состоянии аскезы и не кидаться на всё тебя окружающее с жадностью пожирателя гораздо труднее, чем отдаться на волю своим естественным инстинктам. Это касается и выбора литературы. И здесь, конечно, неокрепший, неподготовленный читатель становится самым настоящим объектом манипуляции со всех сторон. Что говорить, всё-таки чувство отбора, чувство какой-то внутренней сосредоточенности, чувство понимания, что такое художественное и литературно-критическое слово должно воспитываться, этому надо учить с самых ранних лет. Мы действительно сейчас, с одной стороны, присутствуем при ощущении потери всех мыслимых и немыслимых критериев, а с другой стороны, мы видим, что даже в это смутное и разваливающее само себя время возникают настоящие писатели, в том числе среди самых молодых, и какая-то содержательная критика, которая действительно уже начинает рождаться в противовес всеобщему хаосу и распаду, потому что действие неизбежно рождает противодействие. И мне думается, я в этом отношении сдержанный оптимист, что все-таки, когда будет пройдена определенная точка невозврата, критическая масса этого «гламурного» хлама перенасытит сама себя, — от нее уже будут просто отшатываться как от чего-то такого, что даже неприлично брать в руки и просто просматривать.
— Вы много путешествуете, общаетесь с различными людьми; перед глазами студенты, преподаватели, вузы. Встреча в каком из вузов вам запомнилась больше? Что вы можете сказать об уровне подготовке преподавателей и студентов нашего университета?
— В разных вузах бывает по-разному, в тех вузах, где отношение к литературе, к слову, существует на достаточно высоком уровне, там действительно обучают серьезно, вдумчиво, там люди быстро научаются отличать литературу от нелитературы. Бывает, конечно, и по-другому. Бывает поток намеренного сора, который целенаправленно запускается в головы и души молодых. Увы... Мы сейчас живем действительно в разъятом времени, в состоянии раскола и разброда внутри самого русского бытия, внутри самой русской жизни. Всё это, так или иначе, придется собирать. Вопрос: с какими последствиями, через какое время, и что перед этим придется пережить? Но я считаю, что мы, делая что-то необходимое в меру наших сил, в меру нашего дара нам отпущенного, — всё-таки какое-никакое собирательное действие при этом производим. Кожиновские чтения в Армавирском университете — это всегда праздник для меня. Это встречи и со старыми знакомыми, и с новыми людьми. Это праздник, я считаю интеллектуальной мысли, и праздник настоящего, отборного слова. На меня самое приятное впечатление производит студенческая, аспирантская аудитория. Может быть, она еще не до конца подготовлена, но с такой жадностью, с такой чуткостью внимает тому, что здесь происходит, что говорится, что разлито в самой атмосфере этих чтений! Можно только надеяться, что молодое поколение, здесь, конкретно, в стенах этого университета будет выращено всё-таки немножко другим.