Жара. Солнце выдавливает пот из камней, делая их похожими на скомканные мокрые тряпки, струится искрами по моей угольно-янтарной шкуре. Я из последних сил полощу хвостом в горячей пыли. Лень даже поднять голову или шевельнуть лапой. А за низенькой оградой — глаза, разноцветные, детские, как будто целый луг полевых цветов простирается до горизонта. Любопытные глаза — без тени недоверия или страха. Вот, трех-четырехлетняя кроха в голубом платье и с такой огненно-рыжей гривой, которой мог бы позавидовать любой царь зверей, вскарабкалась на низкое ограждение.
— Мама! Я хочу погладить лео... лео-пар-да!
Это значит, меня.
Ее васильковый голос еще звенел в душном воздухе, а подол уже взметнулся голубой волной, сверкнули на солнце белые босоножки — и девочка плюхнулась прямо в мою поилку, расплескав последние скудные капли воды. Упс! Неукротимый инстинкт хищного зверя заставил меня вскочить на ноги. Не очень грациозно, признаю, но какая уж тут грация, когда на улице плюс тридцать. В два прыжка я оказался возле ребенка, разинул пасть, готовясь испустить настоящий львиный — простите, леопардовый — рык. Но Хацкель — смотритель зоопарка — опередил меня. Легко перемахнув загородку, соскочил в мою вольеру, схватил меня железной рукой за холку и, делая страшные глаза, прошептал прямо в плюшевое ухо:
— Йоси, ты сбрендил? Смотри, как детишек напугал, — и, неловко подхватив упавшие с носа очки, повернулся к девочке-львенку. — Ты не ушиблась, милая?
Хацкель не умел разговаривать с детьми и очки все время ронял, когда волновался. Он говорил, такое у него анатомическое строение носа — дужка не держится. Хотя по мне так нос, как нос. Нормальный, человеческий.
— Напугаешь их, как же, — огрызнулся я в ответ. Вернее, хотел огрызнуться, но какое-то хитроумное устройство в леопардовой глотке преобразовало мои слова в жалкое мяуканье.
— Хочу погладить лео... лео... — капризно тянул ребенок, пытаясь обхватить пухлой ладошкой кончик моего хвоста.
— Нельзя, — строго сказал Хацкель. — Это хищная кошка, может укусить. Или даже съесть.
— Леопарды питаются непослушными девочками, — весело выкрикнул кто-то из-за ограды. Детский смех запорхал над толпой, дробясь и переливаясь, отскакивая от одного к другому, словно упругий резиновый мячик. Даже вечно серьезный Хацкель усмехнулся и, придерживая двумя пальцами дужку от очков, подхватил девочку на руки и понес матери.
Я напустил на себя царственно-оскорбленный вид и улегся в кружевной тени дырявого навеса. «Все, хватит с меня, — думал раздраженно, чувствуя, как соленая влага капает с бровей и попадает в глаза. И ведь не смахнешь. — Это ад... ад кромешный. Завтра попрошусь тюленем или крокодилом. Пусть Ицик или Леви походят в синтетической шубе, а я, кум королю, буду плескаться целый день в бассейне. А не захотят, уволюсь к черту».
Когда в конце дня, содрав с себя пятнистую шкуру, я в полуобморочном состоянии поплелся в душ, желание уйти из проекта из смутного недовольства переросло в решение-на-грани-поступка. Хацкель ждал меня у дверей душевой с халатом и чашкой горячего чая. Он считал чай самым подходящий напитком в летний зной и даже приводил высказывания каких-то умных людей на сей счет. Что-то из восточной мудрости.
— Замучился, да? — спросил сочувственно. — Ну, хочешь я тебя завтра подменю?
Исполнившись мудростью Востока, я взял дышащую теплым травяным паром чашку.
— Хацкель, не говори, пожалуйста, глупости. Куда тебе с твоим диабетом лезть в такое пекло? Хочешь, чтобы мы тебя потом мертвого из шкуры выковыривали?
Мы устроились в подсобке за сосновым столиком и — наконец-то — с бутылкой охлажденного пива. Стол из настоящего дерева — раритет, Хацкелю он достался по наследству от прабабушки. В углу гудел уютно маленький доисторический холодильник.
— Понимаешь, — начал я, прихлебывая напиток, и с каждым глотком температура у меня внутри понижалась и постепенно возвращался душевный комфорт, — дело не в погоде. Хотя неплохо было бы продумать какую-нибудь... э... вентиляцию, что ли. Ладно зимой, но летом становится невыносимо. Но я вот что думал. Собственно, чем мы тут занимаемся, чего хотим? Да нет... я знаю чем. Мы же с тобой вместе все организовали. Мы хотим показать детям, какие красивые звери обитали на Земле. Конечно, их можно увидеть на пленке, но совсем другое дело — в живую. Настоящих. Ну, не совсем настоящих, но почти. Мы же стараемся перевоплотиться, не просто играть, а играть от души. Я, как натягиваю на себя шкуру, то сразу чувствую этакую хищную грацию... кураж... Мне кажется, такими они и были, леопарды. Для детей это важно — увидеть зверей, какими они были когда-то. А с другой стороны, почему важно? — мои плечи поникли. Я слизнул с кромки стакана горькую каплю пены. — Все равно их больше нет и никогда не будет. Ни леопардов, ни крокодилов, ни львов. И кому оно теперь нужно — наше фиглярство? Над нами смеются... над нашим проектом... вот, как смеялись сегодня надо мной.
Хацкель слушал грустно и два раза от огорчения уронил очки. В конце концов снял их и принялся протирать тряпочкой, полируя до мутного радужного блеска. Без очков он видел очень плохо — как рыба в аквариуме, так он говорил. Как видят рыбы, я не знал, но понимал, что мой друг пытается скрыться от неловкости, ныряя в тинистые воды частичной слепоты.
— Никто над тобой не смеялся, Йоси. Детишки забавляются — ну, ведь так оно и должно быть. Хуже, когда плачут. А что никогда не будет... так вот, не знаю.
Он замялся, шаркая под столом ногой, как человек, которому есть что сказать, да боязно, и глаза его стали большими и радужными, как отполированные стекла очков.
— Ты что, в этом сомневаешься? — опешил я.
— Йоси, я вчера очень странную штуку увидел, — произнес Хацкель, снова водружая очки на нос, и — преломленный то ли стеклами, то ли воспоминаниями увиденного — взгляд его сфокусировался, сделался уверенным и выпуклым. — В городском парке, там, где подземные ключи. Я шел вдоль ручья, смотрел в воду и вдруг заметил... такое серебряное, искристое, словно веретенко крошечное. Сначала думал — блик. А потом пригляделся...
Хацкель выдержал драматическую паузу. Смущенно шмыгнул носом.
— … пригляделся... и даже в горсть зачерпнул...
— Так что же это было? — не выдержал я.
— Малек рыбы! Живой! Верткий! С хвостиком, с плавничками...
— Хацкель, — прервал я его, — из-за Отравления сдохли даже скорпионы, тараканы и крысы. А уж как их люди хвалили за живучесть, говорили, нас, мол, переживут. Черта с два. У людей были противогазы и всякие средства от ядов, а у тараканов — нет. Какой малек?! Это была галлюцинация, друг. На Земле не осталось фауны, и ты это прекрасно знаешь.
— Йоси, я, конечно, близорукий, но говорю тебе, в ладонь зачерпнул, — возмутился Хацкель, — и так и эдак смотрел. Рыбка, самая настоящая, как на картинке. Чешуйчатая. Да я понимаю, сам бы не поверил, если бы кто рассказал.
Но я, как ни странно, поверил, и как будто своими глазами увидел его — рыбьего малька. Он плескался и поблескивал серебряной булавкой у меня в руке. Маленький. Неуязвимый. Отрицающий смерть.
— Но откуда? — спросил я тихо. — Хацкель, откуда он мог взяться? Ведь нет никого столько лет, ни рыб, ни насекомых. Неужели где-то все-таки... Но не в нашем ведь городском парке?
— Почему бы и нет? — мой друг задумчиво поскреб указательным пальцем подбородок. — Чем плох наш парк? Мне нравится — тенистый такой, спокойный, и цветов в нем много появилось последние год-два, — сказал он с ударением на конце фразы и выразительно взглянул на меня. Я пожал плечами. — Йоси, знаешь, что я думаю? Планета отдохнула и восстанавливается постепенно...
— Это так. Но...
— … и воссоздает все, что на ней когда-то жило, по памяти.
— По памяти?
— Ну, да. Она сама огромная — и память у нее огромная, каждую букашку может вместить. У нее, наверное, целая галерея наших фотографий, не в прямом смысле, конечно. Всегда то, что любишь, пытаешься сберечь. Вот, как ты хранишь портрет своей Ребекки... А Земля нас любит, для нее мы все дети — хоть люди, хоть рыбки.
Я только головой покачал. Очередная безумная идея от Хацкеля. И тут меня осенило:
— Ты хочешь сказать, что каждый организм может восстановиться сам собой по энерго-информационным слепкам, которые хранятся в памяти Земли?
— Ну, как бы да, — подтвердил Хацкель. Он не любил заумных терминов. — Смотри, ведь раньше и растений не было столько, как сейчас. Еще пять лет назад. Одни лишайники, да березки карельские.
Пока мы пили, небо за окном подсобки сначала вскипело розовой пеной облаков, а потом загустело, стало тягучим и томным, как сливовое повидло. С каждым порывом новорожденного ветра в стекло билась ветка персика, и мне чудилось, будто в самой глубине бело-розовых цветов копошится что-то полосатое, мохнатое... Нет, померещилось.
Мы выкинули пустую бутылку в стеклосборник и вышли на свежий воздух. Дышалось легко и непринужденно, и вечерний свет лучше всякого душа смывал с тела остатки усталости, выполаскивал жар и пот, напитывая кожу мягким запахом травы и остывающего гравия. Дорожки зоопарка и вольеры опустели, только у ворот толпилась кучка мамаш с детьми, да чуть подальше подростки сбились в две разноперые стайки: яркая — девчонок, и потемнее — мальчиков.
При виде нас ребята, как один, обернулись, замахали руками:
— До свидания, дядя Лео!
— Пока! — я помахал им в ответ.
Мы молча брели к автобусной остановке. Мелкие камешки хрустели под ногами. Хацкель, подслеповато щурился — вечером он всегда снимал очки, чтобы в полной мере насладиться спокойными переливами заката — а я думал о том, что все мы, по сути дела, бессмертны. Потому что Земля помнит нас, и ценит, и когда-нибудь, через много-много лет, воссоздаст по старым фотографиям и выпустит, словно рыбок в ручей.
Тихие сумерки раннего лета... дети... деревья в цвету и жесткие щеточки травы на газоне... Наверное, это и есть счастье.
© Copyright: Джон Маверик, 2011
Я уже читала где-то этот рассказ, и встретив его здесь — прочитала как знакомую и очень хорошую штуку.
Добрую и с замечательно прописанным миром.