Глава 1
Тоскливо пахнет еловой смолой и перечной мятой. Сквозь прореху в крыше сарая виден похожий на лоскуток синего шелка кусочек неба, который то и дело легкими стежками прошивают тонкие черные силуэты ласточек. Мы лежим на досках, наполовину зарывшись в сено — трое мальчиков и одна девчонка. Самый старший — Мориц Бальтес — только-только закончил шестой класс. Он самый харизматичный в нашей маленькой группе и самый сильный. Не физически, а как бы внутренне сильный — точно карликовая береза: вроде неказистое с виду дерево, а попробуй согни. Ребята в школе это чувствуют и никогда не задирают его, даже старшеклассники. Хотя с первого взгляда ничего особенного в нем нет. Полноватый мальчик, неуклюжий, носит очки с толстыми стеклами, а в кармане — маленький фонарик, словно ему всегда и везде не хватает света. Когда пытается что-то разглядеть — хоть средь бела дня, — то прежде всего выхватывает это из воображаемой темноты узким направленным лучом. Вот язык у него хорошо подвешен, это да. Он мастер рассказывать. Наверное, потому, что много читает. Правда, я читаю не меньше, но Мориц любит серьезные романы — взрослые и немного жутковатые. Такие, как «Звонок» Судзуки Кодзи или «Парфюмер» Патрика Зюскинда.
Двойняшки Хоффман — Марк и Лина совершенно не похожи друг на друга. Не близнецы, а настоящие антиподы. Лина — востроносая девочка-с-косичками, отличница и поэтесса, ведет дневничок, в который круглыми, почти каллиграфическими буквами заносит цитаты из любимых книжек, а также всякие свои девчачьи мысли, страдания и стишки. Последними невероятно гордится, хотя поэзии в них с гулькин нос, а путных идей и подавно. Ну, это на мой взгляд.
Марк в раннем детстве переболел чем-то тяжелым, и теперь ходит во вспомогательную школу. У него плохая память, но светлый ум. Его замечания всегда наивные, но удивительно точные и честные. Например, может назвать кого-то злым, или подлым, или вруном, причем в глаза. К счастью, репутация «идиота» спасает Марка от неприятностей. Говорит он слегка нараспев, словно куражась, а на самом деле, чтобы скрыть заикание. Поэтому самые обычные слова звучат в его устах важно и многозначительно. Роняя на бегу «доброе утро», он не просто здоровается, а словно подчеркивает доброту этого утра. Когда Марк желает «спокойной ночи», веки тяжелеют и мысли останавливаются, а по всему телу разливается такой покой, что еле успеваешь добраться до кровати.
Ну, и наконец, я — Седрик Янсон. У меня странные имя и фамилия, а в гостиной в моем доме на полке стоят несколько книг на непонятном языке, со странным значком «волнистая черта» над некоторыми буквами, но мама утверждает, что иммигрантов в нашей семье никогда не было. «Мы чистокровные немцы, — заявляет она с непонятной мне гордостью и еще менее понятным пафосом. — Посмотри в зеркало, Седрик, в твоих жилах течет арийская кровь». Я смотрю и вижу конопатого голубоглазого мальчика с оттопыренными ушами — что делает меня похожим на смешную летучую мышь — и мечтаю вырасти взрослым и сделать пластическую операцию. Но несмотря на труднообъяснимую симпатию к зеркалам и арийской крови, моя мама — не такая уж плохая. Только готовить не любит. Поэтому мы часто обедаем в ресторанчике «Die Perle», который держит бразилец по имени Фабио.
Наш дом в поселке крайний, и участок идет чуть под уклон, спускаясь к овсяному полю. В саду растут персик и две яблони — бесполезные дички, которые, однако, весной потрясающе красиво цветут — и много-много кустов сирени.
Мы трое — я, Лина и Мориц — учимся в единственной на три поселка гимназии, и каждое утро отправляемся на школьном автобусе в Иллинген-Швиллинген, а полвторого тем же манером возвращаемся обратно. Если кто-то задерживается после уроков и не успевает на автобус, приходится добираться на попутках, потому что транспортное сообщение с Иллингином-Швиллингином очень плохое.
Но сейчас каникулы, и об учебе думать не нужно. Впереди еще пять недель пряного лета с его теплыми ароматами и мягким сеном, рыбалки, чтения, задушевных бесед в нашем тайном клубе — сарае, ничейной развалюхе, которую мы облюбовали с молчаливого согласия взрослых, — игр, купания в речке и прогулок по лесу. В общем, беззаботного отдыха.
Беззаботного? Так нам тогда казалось...
***
Мориц раскрыл перед собой на досках толстую, похожую на амбарный журнал книгу и навел тонкий луч фонарика на первый абзац первой главы — словно маркером отчеркнул, — но Лина тяжело навалилась ему на плечо и ладошкой закрыла текст. Я только успел заметить нарядную готическую «P» в шутовском колпачке и с двумя тонкими горизонтально вытянутыми руками, отчего она казалась похожей не столько на «P», сколько на «R». С обеих рук заглавной буквы свешивалось по марионетке — пляшущий Каспер и снулая синеволосая девица в клетчатом переднике.
— Ты обещал дорассказать про Кукольника, — потребовала Лина.
Мориц погасил фонарик. Выделенный световым маркером абзац побледнел, и на странице воцарились солнечные пятна.
— Что ж, Кукольник, — отозвался Мориц. — Я как раз собирался о нем почитать. У деда на чердаке книг пять или шесть про него.
— Ух ты! — я даже присвистнул от удивления. — Популярный национальный герой?
— Герой, не герой, — пожал плечами Мориц, — а самое интересное в его истории то, что она не только случилась на самом деле, но еще и в этих вот самых местах. Кукольник ходил по дорогам — из Оберхаузена на Швиллинген, ел... ну, не у Фабио, но на месте «Perle», говорят, и раньше стоял трактирчик. Покупал время у Часовщика...
— Шутишь? — меня передернуло, а Лина рядом со мной нервно хмыкнула.
— Очень может быть, — сказал Марк. — Часовщику лет сто, не меньше. А то и двести.
Это прозвучало нелепо, но никто не засмеялся. Часовщиком у нас в Оберхаузене звали сумасшедшего старика с труднопроизносимой восточной фамилией. Впрочем, все называли его просто «господин Ли». Он не продавал часы и не чинил их, а торговал овощами и фруктами. На конторке перед ним всегда стояли огромные весы с латунными чашками — у меня они вызывали ассоциацию с Фемидой — и когда покупатель заходил в магазин, Часовщик спрашивал, например: «Взвесить вам килограмм времени?» Или «полкило», или «сто пятьдесят грамм», или еще сколько-нибудь. Над ним смеялись, но только до тех пор, пока не заметили, что те, кому господин Ли отвешивает всего пару десятков грамм времени, как-то очень быстро умирают. Тогда Часовщика стали бояться.
— Возможно, в сарае, где мы сейчас валяемся на сене, Кукольник прятал своих марионеток, или давал представления, — задумчиво произнес Мориц. — Или вот этими самыми граблями, — он кивнул на прислоненные к стене грабли, — его забили до смерти.
— Его забили граблями? — поразился Марк, а я с уважением оглядел ржавую раскоряку с почерневшей ручкой, и налипшие на зубцы катышки навоза показались мне засохшими кусочками человеческой плоти. Ерунда, конечно. Мое проклятое воображение.
— Никто толком не знает, как он погиб. Теперь, я хочу сказать. Но существует несколько гипотез, — охотно пояснил Мориц. — Например, что его зарыли в землю живьем, закидали песком или камнями, обмазали медом и посадили на муравейник, утопили или, как я сказал, забили насмерть граблями и лопатами, а может, и еще чем-нибудь. Но я еще не все прочитал. Это второй том, а я его только начал.
— Прямо китайские казни, — заметила Лина, нервно теребя ленточку в косе. Бантик развязался и волнистые темно-рыжие волосы заструились по плечам. — Жалко его.
Мне тоже стало жаль бедолагу. Дались ему эти куклы и кукольные спектакли. Нет бы заняться чем-нибудь полезным, например, продавать яблоки да инжир, как господин Ли? Зачем делать то, что другим ненавистно, за что тебя все время бьют и мучат?
— Он не мог иначе, — возразил Мориц не то Лине, не то мне на мои невысказанные мысли. — В книге написано, что марионетки были живыми, и что на самом деле не Кукольник их водил, а они его водили. Он не смог бы от них освободиться, даже если бы захотел. Хотя плевки и побои доставались ему, Кукольнику.
— Как интересно, — протянул Марк. — Дай почитать?
— Не знаю, — замялся Мориц. — Деда спрошу. Он к своим книжкам неровно дышит. Я сам их тайком уволок с чердака, — добавил шепотом, и мы поняли — не даст. Никому. Не из-за того, что жадный, а потому, что истории эти — ох какие непростые. — Пойдемте-ка лучше играть, что толку тут валяться. На газон к Миллерам вчера приземлился космический корабль!
Мы встали с досок и, отряхиваясь от приставших к одежде стебельков травы, гуськом вышли из сарая. Дом Миллеров находился на другом конце поселка, за ресторанчиком Фабио и водонапорной башней. Добротный, большой дом-особняк — с террасой, гаражом и увитой клематисом беседкой — под стать дружной и трудолюбивой семье. У Миллеров было трое взрослых сыновей и маленькая дочка, которую все ребята почему-то дразнили Пчелкой. За гаражом, на широкой ничейной лужайке возвышалась металлическая бочка, и в самом деле похожая — своими оплавленными краями, окрашенными в цвета побежалости — на остов космического корабля. В любую погоду, после затяжных осенних дождей или в дни летней засухи на самом ее дне плескалась вода — густо-серебряная, с мелкими желтыми крапинками цветочной пыльцы или плавучими монетками березовых листьев.
— Точно, звездолет, — я настороженно провел ладонью по холодной поверхности. Она блестела эбонитовой чернотой и казалась опаленной космическим огнем. — Даже ржавчина не берет. Или разведывательный зонд. Придумал! Шпионский корабль.
—Зеленые человечки с Марса, — веско сказал Марк. — На Землю высадился десант зеленых человечков.
Мориц ухмыльнулся.
— Аватары, — подхватила Лина, — роботы-трансформеры...
Чем только она не побывала, эта несчастная железная посудина! Лина уперлась локтями в гладкие края и заглянула внутрь.
— И-и-и-и!
Не понимая, что ее напугало, мы с Морицем одновременно склонились над бочкой, так что чуть не стукнулись лбами. В жидком серебре что-то перемещалось медленными, волнообразными движениями, как будто по стенкам и по дну ползали жирные — в два пальца толщиной — черные гусеницы. Почти сразу я догадался, что это оптический обман — таким странным образом вода преломляла отражения бегущих по небу облаков. Но выглядело неприятно — и одновременно завораживающе-красиво. Гораздо красивее, чем можно было ожидать от обыкновенных отражений в бочке.
— Ребята, а может, ну ее? — сморщила нос Лина. — Там что-то противное завелось.
— Это те самые зеленые человечки, — я скосил глаза на Марка. — Они очень маленькие и мягкие, как желе, и чтобы перенести приземление должны лежать в специальном растворе... Давайте-ка поможем им покинуть корабль!
Мою идею приняли на ура — все, кроме Лины. Она боялась всяких ползающих тварей и никак не хотела верить, что в воде на самом деле никого нет.
Я, Марк и Мориц втроем навалились на бочку. Та оказалась на удивление устойчивой, словно за время своего прибывания на лужайке — а прибывала она там, наверное, со дня великого потопа — вросла корнями в землю. Корни мягко пружинили, а у меня возникла отчетливая иллюзия, что мы пытаемся выкорчевать голыми руками столетнее дерево.
— Видно, не судьба марсианам познакомиться с братьями-землянами, — вздохнул я. — Придется им утонуть.
— Погоди, надо сначала раскачать, — предложил Мориц.
Мы провозились с марсианским звездолетом, наверное, минут сорок, пихая его так и эдак — пока, наконец, он слегка не качнулся, подался назад, точно спасаясь от наших пинков, и вдруг, как по маслу, пошел вниз и спокойно лег на бок. Вода из него так медленно и вальяжно вытекла, будто хотела продемонстрировать свое презрение к закону Ньютона, и вот тут-то мы осознали, что никакие зеленые человечки не плавали в гравитационном растворе, а настоящим космическим пришельцем была она — красивая, ярко-серебряная и пока еще безымянная, причудливо и страшно преломлявшая облака нашего земного неба. Теперь она выплеснулась в траву, протянулась меж камнями тонким, будто конский волос, ручейком от места падения бочки до самого гаража и в противоположную сторону — до лесной окраины, где паслась привязанная к березке коза Миллеров по кличке Белоснежка. Слишком поздно мы поняли, что натворили. Оно все никак не впитывалось в землю — это жидкое серебрение, а струилось поверх комков глины и всякого мелкого сора, огибало лежащие на пути палочки, петляло, извиваясь, точно слепая змея, которая ползет на запах крови. Мы стояли, растерянные, и видели, как оно коснулось переднего копытца ничего не подозревающей козы, и животное завертелось на месте, как будто за ним гонялась стая разъяренных шершней. Желание играть пропало. Мы еще попинали для порядка неподвижный корпус космического корабля — теперь пустой и на вид совершенно неопасный — перекинулись парой-другой замечаний о первом контакте с внеземным разумом. Только не хотелось нам больше никакого контакта.
Лина запрокинула голову, так что золотые локоны скользнули ей под вырез футболки, и посмотрела на солнце.
— Ребята, мы с Марком, пожалуй, пойдем. Обедать пора.
На моих наручных часах не было и двенадцати. Так рано никто в поселке не обедал, а уж тем более Хоффманы, которые и вставали в нерабочие дни позже одиннадцати, и ложились нередко за полночь. Но я промолчал.
— Ладно, народ, расходимся, — решил Мориц. — Вечером можно на речку пойти, мне отец спиннинг починил.
Я, Лина и Марк энергично закивали. Мы, как невольные убийцы или — что больше похоже на правду — неразумные вандалы, сбегали с места преступления. На прощание Мориц похлопал меня по плечу.
— Эй, Седрик, а ты не забыл? С тебя сценарий.
— Ага, — буркнул я. — Помню. Напишу.
Речь шла о сценарии для школьного спектакля, который мы собирались показать в первый день учебы первоклашкам, их родителям, учителям, а также всем желающим — я не сомневался, что смотреть придут и старшие ребята, и все, так или иначе связанные со школой и даже не связанные. Развлечениями поселковая жизнь не баловала. Мягко говоря.
Идея принадлежала Лине, которая чувствовала себя на сцене, как лягушка в пруду — простите, о девочках так нехорошо — как рыба в воде. Пьесу поручили написать мне, потому что если в устных рассказах Морицу не было равных, то я считался самым лучшим из нашей великолепной четверки «летописцем». Дневник я не вел — во всяком случае, в таком виде, как Лина, но мог пространно описать любое событие. Да, к тому же... Я имел еще одно необходимое для каждого летописца качество. Все, что ни выходило из-под моего неловкого ученического пера, могло быть каким угодно: неграмотным, корявым или просто глупым, но всегда — правдивым. Не стану попусту бахвалиться, но врать я не умел.
Глава 2
Я немного пошатался по улицам. В ушах звучало жалкое мекание несчастной козы, а перед внутренним взором всплывали, то бледнея, то разгораясь с новой силой, картинки, одна другой непригляднее. Огромный игольчатый холм, полный кусачих муравьев, тени облаков на мокрой траве, и занесенные для удара вилы, и серебряный ручей, удавкой затянувшийся на шее Кукольника. Все мелькало и выстраивалось в самую дикую в мире пьесу, какую я бы не согласился сыграть на школьной сцене даже под дулом пистолета. Во всяком случае, так я думал в тот момент.
Когда голод, наконец, загнал меня домой, первое, что я почувствовал, войдя на кухню, — это запах подгоревших макарон. Мама решила приготовить обед, какое событие. Но получилось, как всегда: поставила кастрюлю на плиту и занялась другими делами, а вода между тем выкипела, и все содержимое припеклось к дну.
— Ну что, маман, есть нечего? — спросил я вместо приветствия, слегка в нос, на французский манер. — Пойдем, что ли, к Фабио?
— Думаешь, у меня деньги в огороде растут? — огрызнулась она. — У твоего отца зарплата в конце месяца, а сейчас только семнадцатое.
Мать сидела за кухонным столом с карандашом в руке и быстрыми штрихами что-то подчеркивала в разложенной перед ней газете. Я пожал плечами и открыл дверцу холодильника, раздумывая, пожарить ли яичницу или нарезать салат. Хотелось чего-нибудь побыстрее и посытнее.
— Проголодался, да? — вздохнула мама, разглядывая меня с любопытством, словно какое-то диковинное насекомое. — Мальчишек твоего возраста не прокормишь. Что поделать — растешь. Ладно, Седрик, пошли в «Perle», собирайся.
— Это ты собирайся, в халате сидишь, — пробурчал я и облизнулся.
У Фабио готовили вкусно. Кроме нас в ресторанчике обедали двое незнакомцев — видно, приезжие. Старый господин лет шестидесяти, с бородавкой на левой щеке, важный и крепкий, и красивая девушка, похожая на нашу учительницу математики, только моложе. Я смотрел на нее, уплетая бобы с тонкими треугольными хлебушками, которые можно было макать в острый соус, и гадал, кем она приходится старику. Внучкой? Дочерью? Любовницей? Они сидели друг напротив друга за столиком у окна, так что лучи солнца, просачиваясь сквозь желтые занавески, окрашивали волосы и плечи девушки нежно-золотым. Пожилой господин склонился к ней через блюдо с овощами и тарелку с дымящимся супом и, улыбаясь, что-то говорил, легонько дотрагиваясь короткими пухлыми пальцами до ее руки. У красных босоножек девушки крутилась, выпрашивая еду, огненно-рыжая кошка Фабио.
— Перестань пялиться на людей, — прошипела мать и больно толкнула меня ногой. — Это неприлично.
Я дернулся и от неожиданности выронил вилку, запачкав подливкой белую скатерть.
— Господи, Седрик, и в кого ты у меня такой нескладный?!
Ответ подразумевался сам собой — в отца, конечно. Мы с ним оба нескладные, хотя макароны в кастрюле подгорают не у нас.
«А не написать ли сценарий про мою маман? — раздумывал я — И про все ее закидоны?». Успех будет ошеломляющий. Такого типажа не придумаешь нарочно. Вот только если мать придет посмотреть и узнает себя — а она узнает, — то что она мне сделает? Закатит дома истерику — с ремнем, валидолом, битьем посуды и хлопаньем дверьми — или публично надает пощечин? Последнее уже случалось однажды, чуть меньше двух лет назад. Не помню, чем в тот раз провинился, но после экзекуции я сбежал из дома и четыре дня жил у Бальтесов. Именно тогда мы с Морицем крепко сдружились. Потом с родителями помирился, но пережить такой позор снова, да еще на глазах у всей школы, я не был готов даже из любви к искусству.
Старик с девушкой расплатились и вышли из ресторанчика, а кошка переместилась под наш стол. Вместе с их уходом что-то сдвинулось в пространстве, как будто оно лишилось одной из степеней свободы. Я продолжал размышлять, не сознавая, что трепыхание моей мысли теперь — всего лишь конвульсивное подергивание пришпиленной к доске бабочки. Меланхолично ковырял вилкой бобы — аппетит почему-то пропал, как отрезало — и прислушивался к сытому мурлыканью под ногами.
— Мам, — спросил я вдруг неожиданно для самого себя, — ты слышала про такого... бродячего артиста? Он показывал спектакли с марионетками. Его, говорят...
— Седрик! — мать поджала губы, а голос ее взвился до визгливых, истерических нот. — Ты долго будешь есть? Я не собираюсь торчать здесь весь день. Мерзость он показывал и получил по заслугам. Ты понял? Мерзость.
Следующим утром, стоя на газоне за домом Миллеров, Лина растерянно огляделась, и на ее лице появилась та же брезгливая гримаса, которую я наблюдал накануне у своей маман при упоминании Кукольника.
— Ребята, мы... Вы не смейтесь только, но мы вчера что-то очень плохое на волю выпустили. Какую-то...
Она запнулась и подыскивала слово, но то, как видно, не шло на язык. Да и как назвать аморфное, злое серебрение, прочертившее лужайку наискосок и оставившее после себя густую поросль кошачьей травы? Или она тут и раньше росла? Кто бы теперь мог сказать?
Зато у меня слово было наготове.
— Мерзость. Какую-то Мерзость мы выпустили.
— Да! — подтвердила Лина, а Мориц спросил:
— С чего ты взяла?
— А ты сам посмотри внимательнее, — ответила Лина.
Мы с Морицем, как по команде, опустились на четвереньки и принялись изучать почву в том месте, где пролилась вода из бочки. Серебряная струйка давно впиталась. В пыли не осталось никаких следов. Новенькие стебельки кошачьей травы выглядели сильными и сочными. Будь я кошкой, сказал бы — аппетитными.
— Ну, — неопределенно хмыкнул Мориц, задумчиво водя по земле бледным лучом фонарика. — Взошло тут что-то на радость поселковым мяукам. Ты об этом? Ну, и что?
— Да вы встаньте, мальчики. Посмотрите сверху.
— Как бы поверх травы и в то же время чуть-чуть вглубь, — веско изрек Марк. Очевидно, он видел то же самое, что и его сестра.
Я поднялся на ноги. Прищурившись так, что солнце в просвете облаков превратилось в узкое веретено, а лужайка заблестела и растеклась волнами, как озеро в знойный день, сконцентрировался на лежащей бочке. Сияние исходило от нее переливчатой короной и слепило глаза. Яркие бело-желтые лучи почти вертикально падали с неба, и такие же, только чуть потемнее, насыщенные зелеными испарениями жизни, восходили им навстречу. Только в некоторых местах нисходящие и восходящие потоки ломались, как бы проваливаясь в пустоту. Например, у самого устья бочки — оттуда словно вытекала черная река, рассекая лужайку кривым шрамом. Теперь я увидел его отчетливо, как и всю картинку — воспаленный, уродливый рубец на фоне сверкающего мира. Он протянулся от гаража до той березки, у которой еще вчера паслась коза. Но самое страшное было в другом: под шрамом начиналась гангрена. Половина лужайки и почти весь участок Миллеров — насколько я мог его рассмотреть — казались мертвыми. Я даже не знаю, как объяснить, потому что никогда раньше такого не встречал. Это можно сравнить с ампутированной рукой — вроде бы та же, что и раньше, целая, да только не живая. Вот и те кусочки земли — они не поглощали солнца и не излучали ответного тепла.
— Боже мой, — только и сказал я.
За моей спиной Мориц с шумом втянул в себя воздух.
Так бы мы и стояли, как четыре истукана возле пустой бочки, если бы дверь дома не отворилась и на крыльцо не вышел Фредерик, старший из трех сыновей Генриха Миллера. Его заляпанные машинным маслом тренировочные штаны пузырились на коленях. Майка топорщилась, открывая волосатую грудь. Он хмуро посмотрел в нашу сторону, заслонившись от солнца ладонью.
— Ребят, вы вчера Белоснежку ничем не кормили?
— Нет, — ответили мы в один голос.
Фредерик Миллер задумчиво поскреб пятерней голову, зевнул и спустился с крыльца на задний дворик. Оттуда послышалось его недовольное бормотание и шарканье метлы по бетону. Потом звон разбитого стекла и громкие проклятия. Мы испуганно переглянулись.
Шум на заднем дворе Миллеров стих, а через минуту на террасе, отстукивая каблучком ритм, запела Пчелка: «Санкт-Мартин, Санкт-Мартин, Санкт-Мартин скакал сквозь дождь и снег...».
— О, Боже мой, — снова тупо произнес я.
— А что, если это и в самом деле инопланетное нашествие? — жалобно пискнула Лина. — А вдруг так оно и есть?
Мы еще раз внимательно оглядели замаскировавшийся под бочку космический объект. Холодный синеватый металл, гладкий и на вид вполне земной.
— Легированный сплав углеводородистого титана с кристаллическим графитом, — вынес вердикт Мориц. — Производится на четвертой планете системы Альфы Лебедя.
— Кристаллический графит — это алмаз, — возразил я. — А если без шуток?
— Ну, не знаю. Странная штуковина, да. Если присмотреться. Так ведь любой предмет начинает выглядеть странным, если к нему слишком долго присматриваться.
— Надо перевернуть и проверить, не осталось ли там немного той воды, — предложил Марк.
Идея всем понравилась — на словах, — но близнецы Хоффман нерешительно мялись, да и Мориц не спешил первым войти в неприятельский звездолет. Я, не чуя подвоха, лег на траву и бесстрашно просунул голову и плечи в черное отверстие. И — словно очутился в тесном тоннеле, пахнувшем неприятно и железисто — сырым песком, ржавчиной, солью, гнилыми листьями и мясом. Так воняет морская вода у причалов — мутная и нечистая, загаженная пролитым с катеров бензином и дохлой рыбой — или залитый кровью пол на мясокомбинате. Так пахли весы, на которых безумный Часовщик отвешивал время легкомысленным жителям Оберхаузена. От зловонного дыхания смерти меня замутило, а стены тоннеля надвинулись и сдавили мое застрявшее в узком проеме тело так, что захрустели позвонки. Издалека — из душной глубины бочки — мне навстречу сверкнули полные нечеловеческой злобы серебряные глаза. Мерзость! Там еще оставалось немного Мерзости. Я, идиот, сам полез к ней в логово, и уж теперь-то она меня не отпустит. Затащит внутрь и съест. Вместе с этой мыслью на меня накатил такой дикий, парализующий страх, что крик застрял в глотке, словно впихнутый обратно чьей-то сильной рукой, а тоннель закрутился, замелькал и взорвался клочьями угольной темноты. Возможно, кто-то из ребят покатил в тот момент бочку... не знаю... Мне в легкие хлынула, поднявшись со дна, серебряная влажность. Дыхание прервалось, и я потерял сознание.
Очнулся я в доме Миллеров, на плюшевом диванчике в гостиной. Надо мной склонились Мориц, глава семьи Генрих в черном вельветовом пиджаке, Фредерик и хозяйка Мартина с розовощекой Пчелкой на руках. У меня все плыло перед глазами, и казалось, что Пчелка вертится вокруг своей оси, пытаясь укусить мать за руку, а с люстры на тонкой блестящей ниточке свисает огромный, похожий на утыканный спицами клубок шерсти, паук. Вероятно, это было не так, но с моим восприятием что-то случилось, и пару минут я видел то, что нормальным людям видеть, в общем-то, не положено. Да еще горло болело. Страшно.
- —--..-....-..? — произнес Генрих Миллер на непонятном языке, но с вопросительной интонацией.
— Что?
— Седрик, я спрашиваю, у тебя раньше были проблемы с сердцем? Или, может, эпилептические припадки?
Я помотал головой. От этого простого движения комната всколыхнулась, пошла маленькими волнами, точно апельсиновый сок в стакане, когда его взбалтываешь — и вдруг все разом встало на свои места.
— Как ты себя чувствуешь? — допытывался Генрих. — Встать можешь?
Фредерик подозрительно скосил взгляд на моего друга:
— Вы подрались?
— Нет, почему? — ответил я за Морица. — Нормально. Да, могу, — и действительно сел на диване, опустив ступни на пушистый ковер.
Мартина Миллер посадила Пчелку рядом со мной, но та сразу же вспорхнула и ускакала в другую комнату. Взрослые вышли за ней. Через приоткрытую дверь до нас долетали их голоса:
— На мальчишку Янсонов кто-то напал... он не хочет говорить... стесняется того, что ему сделали?
— А что ему сделали? Ты думаешь... э... Да нет.
— Может быть, приступ клаустрофобии? Зачем-то полез в эту бочку... глупый. Все мальчишки глупые в таком возрасте.
— Его, говорят, дома бьют почем зря... Кто?.. Да все знают... В школу приходит в синяках...
Это было уже слишком. Я вскочил, пунцовый от возмущения. Схватил Морица за руку и поволок за собой к выходу. Но не на кухню, где велся разговор, а через террасу на двор и за калитку.
— Какого черта? Какое их собачье дело? Их вообще... — я задыхался, горло как будто стянул огненный обруч. — Их совершенно не касается...
— Седрик, у тебя на шее кровоподтеки, — возразил Мориц. — И что, по-твоему, должны подумать Миллеры? Одно из двух: либо тебе ребята накостыляли, то есть, скорее всего, мы, потому что рядом больше никого не было. Или маньяк напал. Или родители избили. А мать у тебя уже замечена в рукоприкладстве. Так что зря ты кипятишься. Они нам помогли.
— Да понимаю, — прохрипел я, инстинктивно оттягивая ворот тенниски. — Неприятно просто.
— Еще бы.
Я заметил, что солнце успело перевалить зенит и так далеко сместиться к западу, что его нижний край расплющился о резной конек дома Миллеров. Неужели я провалялся в обмороке полдня? В прозрачном предзакатном свете кошачья трава под ногами казалась облитой жидким серебром. Я знал, что стоит прищуриться, и можно увидеть под ней мертвую землю, черное зияние, гниющий рубец. Но не хотелось.
Над лужайкой сгустилась тишина. Ни пения птиц, ни стрекота кузнечиков, ни сочного гула шмелей. А ведь как их много в это время года, в жаркую, сухую погоду — этих мелких насекомых. Ветви березы слегка колышутся на ветру — но беззвучно. Ни шелеста, ни шороха. Как будто у меня лопнули барабанные перепонки. Если закричать — услышу ли я свой крик?
— Слушай, а где Хоффманы? — спросил я нарочито громко.
— Сбежали, — передернул плечами Мориц. — Перетрусили. Когда ты катался по траве, вцепившись себе в горло, зрелище было еще то.
— Я ничего не помню.
— Может, и правда, приступ этой, как ее...
— Клаустрофобии? Вроде никогда не страдал... С другой стороны, я и в бочки никогда раньше не лазил. Вот только... Мориц, нам надо все обсудить. Но не здесь. Мне тут как-то...
Я запнулся, сам не зная, каково мне стоять возле бочки — чем бы она ни являлась в действительности — по щиколотку в мерзко-серебряной кошачьей траве, которой — теперь я точно знал — здесь раньше не было и быть не должно. Страшно? Больно? Одиноко? Я, перечитавший к своим двенадцати годам целую уйму книг, еще не ведал в тот момент, что испытанное мной чувство на самом деле называется красивым французским словом — дежавю.
Мы договорились переночевать сегодня у Морица. Его родители обычно не возражали — они относились ко мне хорошо, считали неглупым, развитым мальчиком. Думали, что я оказываю на их сына хорошее влияние. В семье моего друга царил культ интеллекта, и каждый с IQ выше ста двадцати, автоматически становился там желанным гостем.
Мои предки, как ни странно, тоже не имели ничего против. Мать цеплялась ко мне и начинала воспитывать, только когда я попадался на глаза. В остальное же время я мог проваливать на все четыре стороны. Отец, как правило, отпускал шуточки типа: «У девчонок надо ночевать», а потом добавлял что-нибудь этакое, от чего я краснел не только лицом и шеей, а с макушки до пят.
Несмотря на папины некрасивые остроты, я любил бывать у Морица. Его мама готовила не хуже Фабио, хоть и попроще, и всегда старалась положить мне кусок покрупнее. Может быть, она подозревала, что я дома голодаю. Я от природы худой, но не из-за того, что мало ем, а потому что у меня кость тонкая. Отец развлекал нас с Морицем умной беседой, ненавязчиво проверяя нашу эрудицию. Наверное, не хорошо так говорить, нечестно по отношению к моим родителям, но в семье Бальтесов я чувствовал себя гораздо лучше, чем в своей собственной.
А потом я и Мориц забирались на чердак, бросали на пол старые матрацы и, лежа голова к голове, полночи перешептывались о самом сокровенном, часто о таком, о чем ни за что не решились бы говорить при свете дня — пока сон не обрывал наш странный диалог. Это чем-то смахивало на телепатию — наши губы шевелились, но слова текли беспрепятственно из мозга в мозг, сплетаясь в причудливый смысловой орнамент. Как будто мы — не два болтающих перед сном мальчика, но единое разумное существо, этакий двухголовый дракон, который обдумывает сам в себе важные для него вещи. Сквозь узкое наклонное окошко под самым потолком в комнату заглядывала наглая луна. Я видел, что ей очень хочется подслушать наш разговор, но мысли бежали так тесно, что мы сами не понимали, где чьи, а луне все никак не удавалось вклинить между ними свой любопытный взгляд.
В тот вечер фрау Бальтес подала на ужин картофельную запеканку. Рассыпчатую, с грибным соусом, но я почти не мог есть. Горло сдавило, как при ангине, и каждый кусок пропихивался в него с трудом. На языке растекался железистый привкус крови. Я мучился, стараясь не показать, как мне больно, и мечтал о глотке сладкого чая. Не горячего, а теплого, как парное молоко, а лучше, если с ложечкой меда.
Вокруг шеи я повязал газовую косынку маман («Ты хоть педерастический платочек сними, сын, не позорься, эх-хе-хе», — прокричал мне вслед отец, ухмыляясь), а перед этим внимательно изучил в зеркале синюшную припухлость и темно-красные следы, словно от когтей животного. «Неужели я сам себе такое сделал?» — недоумевал я, разглядывая свои коротко остриженные ногти. Я скорее согласился бы поверить во что угодно — в клаустрофобию, эпилепсию, сердечную недостаточность, чем признать очевидное. Наша игра в инопланетный корабль на самом деле не была игрой. Мертвая земля вокруг дома Миллеров нам не почудилась. В бочке действительно сидела Мерзость и чуть не убила меня.
— Седрик, — спросила фрау Бальтес, — а скажи-ка, кто твой любимый писатель? Есть у тебя такой, что по много раз перечитываешь? Вот просто так, для души?
— Рю Мураками, — брякнул я, думая совсем о другом.
Фрау Бальтес от удивления чуть не выронила блюдо, а ее муж многозначительно посмотрел на Морица, словно говоря: «Твой приятель — очень непростой парень. Не по годам умен, читает серьезную литературу, так что бери с него пример».
Дождавшись, когда отец отвернется, Мориц выразительно постучал себя указательным пальцем по виску. Я беспомощно развел руками. Пантомима не укрылась от внимания фрау Бальтес, но та только благодушно улыбнулась:
— Секретничаете, мальчики? Только долго не болтайте, а то завтра проспите до часу.
Знала бы она наши секреты...
На чердаке казалось дымно от висящей в воздухе пыли. Не такой, как на улице, а чуть горьковатой, пахнущей сухим деревом и старыми книгами. Мы не стали включать свет, а просто стянули матрац с кровати Морица и выволокли из чулана второй — для меня.
— Хорошо, что ты здесь, — пробормотал мой друг, заползая под одеяло. — Мне уже две недели снятся кошмары. Такие, что я просыпаюсь от собственного крика.
— Давай попробую угадать, что тебе снится? — предложил я. — Зачем ты держишь здесь это вот?
Под кроватью, у самого изголовья, лежал пухлый, похожий на амбарный журнал томик с полустертыми готическими буквами на обложке. Из него робко выглядывал заложенный между страниц фонарик.
— Во сне читаешь, что ли? Как побивают камнями, протыкают вилами и сажают на муравейник? Еще бы ты не кричал.
— Знаешь, я не понимаю, как один человек ухитрился обрасти таким количеством легенд? — сказал Мориц и под одеялом взял меня за руку. — Ну, бродил он по этим местам... Сколько лет? Десять, двадцать? Может, и меньше. Говорят, Кукольник погиб молодым.
Я кивнул и закрыл глаза. Жесткие волосы Морица щекотали мне висок.
— Я почему-то все время думаю о нем. Пытаюсь представить, каким он был на самом деле. Как жил, как умер. Боялся он или нет, когда показывал на сцене то, что точно никому не могло понравиться.
— Я тоже, — признался Мориц. — Думаю, что да. Я боялся бы на его месте.
Наши голоса сами собой упали до шепота, сделались невесомыми и легкими, как две сонные бабочки, кружащие вокруг толстого стеклянного плафона. Я даже различал тихий шорох крыльев и тонкое дребезжание стекла. В то же время слова Морица звучали внутри меня — так, как будто он стоял и лучом фонарика водил по лабиринтам моей памяти. И все, на что падал свет, представало с неожиданной, пугающей стороны.
— Седрик, что с тобой случилось?
— Сам не знаю. Там что-то было — в бочке. Мерзость. Сидела, и как только я туда заглянул — напала на меня.
— Мерзость. Вот это ты точно придумал. Мерзость и есть. То, что снаружи красивое, а изнутри злое.
— Это не я... Это маман сказала. В смысле, про Кукольника, что он показывал людям всякую мерзость.
— Он показывал людям их самих такими, какие они есть. Если правда называется мерзостью... — Мориц резко рванул одеяло к себе, отодвинулся от меня и сел. Монолог разумного дракона прервался. Мы опять превратились в двух испуганных подростков. –...тогда этот мир обречен! — закончил он с пафосом.
— Да брось, — мне почему-то захотелось включить свет, но я лежал, свернувшись в комок и держась за распухшее горло, и не мог пошевелиться. Веки слипались, меня клонило в тяжелый сон. — За мир мы еще поборемся. А вот что делать с Мерзостью, я имею в виду, с той, космической? Наверное, мы должны рассказать взрослым? Ведь она опасна.
— Ага. И что ты собираешься рассказывать, умник? Как вылил дождевую воду из бочки? Считаешь, это кого-то заинтересует? У взрослых достаточно своих проблем, чтобы вникать еще и в наши игры.
— А мертвая лужайка? Ты же сам видел. А коза?
— Что лужайка? Мало ли что детям померещилось, — резонно возразил Мориц. — И что коза?
Я понял, что он прав. Действительно, что коза? Мы так и не узнали, что с ней случилось. Мало ли, что имел в виду Фредерик.
«Надо пойти завтра к Миллерам и спросить про козу. Обязательно, это важно», — подумал я засыпая.
Во сне я продолжал чувствовать, как ворочается рядом Мориц, как храпит этажом ниже его отец — сначала тихонько втягивает воздух через нос, а потом выпускает длинную свистящую руладу, так что занавески на окне колышутся — и как бродит, вздымая сор и пыль, грустный ветер по дорогам Оберхаузена.
Глава 3
Но выведать у Миллеров хоть что-то о судьбе злополучной Белоснежки нам так и не пришлось. Уже по пути к их дому, мы услышали шум и крики. Я как будто различал резкий неприятный фальцет Генриха, молодой басок Фредерика, истеричные восклицания Мартины и надрывный — такой, что самому впору разреветься от тоски — плач маленькой Пчелки. Потом средний сын Миллеров — Паскаль — проволок мимо нас по дороге нечто бесформенное и наполовину освежеванное, привязанное за веревку. Слипшийся от крови мех зверька густо посерел от пыли, но мне все равно казалось, что изначально он был скорее рыжим, чем белым.
— Это не коза, — сказал я с недоумением.
— Конечно, нет, — отозвался Мориц, — потому что это кошка Фабио.
Теперь и я заметил свернутую на сторону кошачью голову с единственным остекленелым глазом цвета спелой мирабели. Второй вытек.
Мы проводили Паскаля удивленными взглядами, а Мориц извлек из кармана фонарик и тщательно изучил следы крови на дороге.
— Смотри.
Я озадаченно ковырнул пальцем влажную пыль.
— Что?
— Да не здесь! Вот, — лучом света он показал на обочину, — и сюда добралась.
Только тут я заметил разросшуюся вдоль заборов кошачью траву. Она спускалась по канавке от лужайки Миллеров, опоясывала заброшенный участок, полтора года назад выставленный на продажу, но так никем и не купленный, переползала на другую сторону улицы и тесным кольцом сжималась вокруг дома старика Герхарда Хоффмана — деда Марка и Лины. Этот весьма почтенный и уважаемый в поселке пожилой господин последние пять лет тихо и безобидно спивался. Его, когда-то энергичного и жизнерадостного, подкосили выход на пенсию, смерть жены, а затем и глаукома — он очень плохо видел. Но мы, дети, его любили. У старика всегда находилась для нас доброе слово и морковка с грядки, заботливо очищенная от жирной земли и обтертая полой застиранной байковой рубашки. Огород был его последней страстью. Раньше Герхард Хоффман выращивал там что только можно — длинные китайские кабачки, огурцы, цукини, свеклу, паприку, клубнику и еще много всего, даже сахарный тростник. Часто мы видели его склоненную над рядами саженцев лысую, как тыква, голову. С тех пор как зрение старика начало сдавать, посадки понемногу скудели, так что в конце концов остались только репа и морковь — то, что требовало наименьшего ухода.
Я встал на цыпочки и заглянул через забор. Кошачья трава росла и там. Надежно скрывая овощную ботву и тонкими стебельками пробиваясь сквозь гальку садовой дорожки, она подступала к самому крыльцу дома.
— Бедняга Герхард, — произнес я с выражением. — Пропала его репка.
— Эта дрянь расползается, — тихо сказал Мориц. — Посмотри, земля под ней мертвая.
Я прищурился, и мир привычно нырнул в разноцветное сияние. Черные языки «больной» земли тянулись от особняка Миллеров, через пустой участок и через весь огород старого Хоффмана и охватывали следующий дом гигантскими клешнями. Нечеловечески обострившимся зрением я видел, что в другом направлении заражено примерно километра четыре дороги на Виллинген-Швиллинген и часть леса. По песчаной насыпи похожий на вымпел черный конус спускался к реке.
«Вот так, — сказал я себе, — это и случается. Вторжение. Без ядерных взрывов и пальбы из бластеров. Просто, исподволь, ни для кого не заметно. Если что и случается — то все можно объяснить недоразумением, чьей-то фантазией, несчастным случаем. Козу прохватил понос. Мало ли, живое существо. Миллеры зачем-то убили кошку. Подумаешь. Не человека же убили. Когда поймем и спохватимся, станет поздно, потому что Мерзость распространится на всю Землю. А то и не спохватимся, не заметим. Будем жить, как раньше, как будто ничего не изменилось».
Мне вдруг совсем расхотелось идти к Миллерам и выяснять, что там у них стряслось, но Мориц схватил меня за рукав и потащил вперед. Когда мы подошли, хозяева как раз садились в свой форд — трясущийся Генрих, Фредерик и его брат Аксель и заплаканная Мартина с окутанной одеялами Пчелкой на руках. Девочка устало всхлипывала и как-то странно дергалась всем телом, от чего ее торчащие из кулька светлые локоны подрагивали, и по гладким бортам машины пробегали шустрые солнечные зайчики. Фредерик и Аксель громко чертыхались непонятно в чей адрес. До меня долетали только сумбурные обрывки фраз: «... убью эту тварь! Шею сверну подонку...», «Я на него в суд подам, я это так не оставлю...», «распустились...», « И какого дьявола они делают у нас в Германии, эти чертовы иностранцы?» Последний пассаж до тошноты напоминал ежедневные причитания моей маман. От мгновенного чувства узнавания у меня даже заныли зубы.
Возле дома стояло несколько соседей и в том числе близнецы Хоффманы. Кое-кто сочувственно поддакивал словам Фредерика, кто-то разводил руками.
«Эта тварь — явно не кошка, — мелькнуло у меня в голове, — потому что ей уже свернули шею. Похоже одним убийством тут не обойдется».
Генрих завел мотор, и форд, обдав нас облаком пыли, укатил прочь. Мы подошли к Марку и Лине.
— Привет, — быстро сказал Мориц, пожимая руки друзьям. — Что тут происходит?
— К-к-кошка... Ф-фффф... — Марк — вероятно, с перепугу — забыл, что надо говорить нараспев, и заикался так, что ничего не удавалось разобрать.
— Кошка бразильца напала на Пчелку, — бойко ответила Лина и положила брату ладонь на плечо. — Чуть глаза ей не выцарапала, все лицо изодрала.
— О! — воскликнули мы с Морицем почти одновременно.
— Наверное, шрамы на всю жизнь останутся. И вроде один глаз задело, я точно не поняла, — объяснила Лина. — Фредерик грозится убить Фабио.
— Я слышал, — кивнул Мориц. — Это все она, Мерзость.
Марк и Лина переминались с ноги на ногу, а я опустил взгляд и ковырял носком кроссовки темное пятно в пыли. Оно казалось похожим на спрута. Вероятно, здесь казнили кошку, а может, это была кровь девочки.
«Жалко Пчелку, — угрюмо размышлял я. — Как ее на самом деле зовут? Лиза... Бедный ребенок... Но ведь и Фабио ни в чем не виноват. Должно быть, кошка наелась чертовой травы. Или в девочке появилось что-то такое... новое и чуждое. Какие-то споры Мерзости в ней проросли. Ведь животные все чувствуют, не то что люди».
— Не убьет, — уже спокойнее выговорил Марк. — Со зла грозился.
— И что будем делать? — спросила Лина беспомощно.
Почему-то все посмотрели на меня. Так, как будто я заварил всю кашу, и — главное — я один знал рецепт, как жить дальше.
— Может быть, написать в газету? — предложил Марк.
— Написать можно хоть бундесканцлеру или генеральному секретарю ООН, — вздохнул Мориц, — но сделать это должен взрослый. Подростков никто не примет всерьез.
Мы нехотя согласились. Это только в фантастических романах дети в одиночку или группами вступают в схватку с космическими захватчиками и спасают Землю. Приятно, конечно, почувствовать себя храбрецами и героями, да только какие из нас герои?
— Попробую поговорить с матерью, — сказал я. — Не уверен, что будет толк, но попробую. В худшем случае схлопочу оплеуху. Думаю, я ее заслужил, как и, впрочем, каждый из нас.
Как я и боялся, разговора не вышло. Стоило мне заикнуться о космическом корабле на лужайке, как мать тут же на меня зашикала.
— Седрик, тебе двенадцать лет, а в голове глупости, как у пятилетнего! В твоем возрасте не играть надо, а об учебе думать, ну, и о будущем. Господи, ну что из тебя вырастет?! — и посмотрела на меня так, что я понял: последний вопрос не риторический и требует немедленного ответа. Иначе плохо будет.
Я неуверенно пожал плечами.
— Не знаю, мам. Наверное, как из всех.
— Вот именно! Станешь таким же, как эти... — маман брезгливо поджала губы, и мне осталось только гадать, кого она имела в виду. Догадаться, впрочем, было не сложно, потому что презрительным словечком «эти» мать называла весь род человеческий.
Я открыл рот, чтобы возразить, и неизвестно, до чего бы мы в конце концов доболтались, но в этот момент с работы вернулся отец, и мы втроем отправились ужинать. К Фабио.
За полквартала до «Perle» меня захлестнуло и повлекло разлитое в воздухе ощущение праздника. Что-то неуловимое, пока еще не обоняемое и не слышимое, а только предугадываемое: запах вкусной еды, веселый смех, дробный стук каблуков по паркету. Должно быть, мать с отцом тоже это почувствовали, потому что переглянулись и ускорили шаг.
Из ресторанчика доносилась музыка, а чахлая липка у входа расцвела желтыми и синими флажками. Сам Фабио, нарядно одетый, в мягком белом пиджаке и с галстуком — торжественный, как никогда — стоял у двери с тряпкой в руке и оттирал кем-то намалеванную свастику и надпись «Черная обезьяна, убирайся вон, в свою...». Дальше было уже смыто.
— Добрый вечер, фрау Янсон, — улыбнулся Фабио. Если чья-то хулиганская выходка и расстроила его, то виду он не подал. — Здравствуйте, господин Янсон. Привет, Седрик. У нас небольшое семейное торжество. Моя сестра из Швиллингена вышла замуж, и я решил устроить в честь нее вечеринку в тесном кругу...
— О! Да, конечно... — разочарованно пробормотали маман с отцом, но Фабио улыбнулся еще шире:
— Добро пожаловать.
В маленький зал ресторанчика набилось, наверное, человек сто. Не только бразильцев, но и немцев. Некоторых я узнал, но большинство были мне не знакомы. Столики Фабио сдвинул вместе, так что получилось два длинных стола, которые он расположил вдоль стен, и еще в середине осталось место для танцев. На освободившейся площадке лихо отплясывали высокая женщина в кремовом платье и невзрачный парень, почти на полголовы ниже нее. Почему-то я сразу решил, что это и есть новобрачные. Мне они показались не очень молодыми.
Столы ломились от салатов и закусок. Фабио, исполнявший одновременно роль диджея, хозяина и официанта и сновал туда-сюда, предлагая гостям коктейли. На крошечной сцене, обычно задернутой бархатными занавесками, а сейчас открытой и ярко освещенной, громоздились две черные колонки, из которых легкой искрящейся дымкой наплывали ритмичные мелодии. А рядом с колонками моя бразильская ровесница показывала кому-то, сидящему или стоящему внизу, шаги самбы. Раньше я считал, что все бразильцы смуглые и черноволосые, как Фабио, но у этой девочки была светлая кожа и волосы — золотые, словно одуванчики на лугу. Каждое танцевальное движение она комментировала короткой фразой, но из-за общего шума я не мог разобрать ни слова и даже не понимал, на каком языке она говорит: на немецком или на бразильском.
Наверное, в магии первого взгляда всегда есть что-то от любви. Я забыл про свой коктейль и все смотрел на золотоволосую девочку, а как только маман увлеклась разговором с соседкой по столу, улучил минутку и взбежал на сцену.
— Привет! — сказал я. — Научи меня тоже? — потом засмеялся и представился. — Седрик.
Девочка опасливо протянула мне узкую ладошку:
— Глория.
Через пять минут мы с ней болтали, как старые приятели. Я учился танцевать самбу — без особого успеха, но меня это не смущало — и сам учил Глорию какой-то дикой смеси польки и рэпа. При этом мы оба хохотали до упаду и рассказывали друг другу о школьных учителях, о родителях, о любимых группах и Бог знает о чем еще. До самого конца праздника — а продолжался он до утра — я так и не вспомнил ни о казненной кошке, ни об искалеченной Пчелке, ни о том, что вчера по нашей вине выползло из бочки на белый свет, ни о полустертой надписи на дверях ресторана. Туда, где царит радость, Мерзость проникнуть не может. Но человеческая радость мимолетна. Она не длится вечно.
Прощаясь с Глорией, я еще раз по-дружески стиснул ее руку, слабую, как крылышко птицы.
— Давай завтра встретимся и еще поболтаем? Я покажу тебе Оберхаузен, а еще можно сходить на речку искупаться, — предложил я. — Завтра будет жаркий день.
— Нет, — ответила Глория, тряхнув волосами, и солнечные искры веером разлетелись по стенам, столикам и по темному дубовому паркету. — Ничего не получится. Завтра я уезжаю домой, в Гамбург.
Глава 4
Странно засыпать, когда вместо черноты за окном — рассветная мутная зелень. Но я все равно лег и продрых почти до полудня. Проснувшись, вскочил как ошпаренный и, перехватив на кухне бутерброд, отправился прямиком к дому Миллеров. Меня влекло туда, как убийцу к месту преступления. Да еще свербила где-то под ложечкой тусклая надежда, что за ночь все неким волшебным образом исправилось, и в красивом особняке весело распевает Пчелка, а бочка стоит на газоне, полная серебряной дождевой воды. Обычной дождевой воды, а не густой космической Мерзости, при одном воспоминании о которой сводит скулы и на лбу выступает испарина.
Конечно, я надеялся зря — все осталось по-прежнему. Дом угрюмо молчал, кутаясь в пыльное дневное марево. Над лужайкой висела все та же гнетущая тишина. Кошачья трава доходила мне почти до колена. Она как будто росла на глазах — единственное живое существо в бескрайнем мертвом мире, злое и целеустремленное.
А когда я прищурился, пытаясь рассмотреть излучение земли, мне захотелось кричать от страха. Казалось, под газоном, в том самом месте, где на боку лежит опрокинутая бочка, сияет огромное черное солнце, и его лучи расходятся во все стороны, затопляя весь поселок — не светом, а некой противоположностью света. Вот на что это было похоже.
«Стоп, — сказал я себе. — Подожди, не впадай в панику. А ты уверен, что это хоть что-то значит? Да мало ли что там внизу, под Оберхаузеном — подземные пустоты, залежи руды или каменного угля, грунтовые воды. Может быть, Мерзость тут совсем ни при чем. Может, и нет на самом деле никакой Мерзости, а ты с друзьями просто все придумал, играя. Придумал, да и сам поверил?»
Я стоял, обливаясь потом под горячими лучами настоящего, «верхнего» солнца, и чувствовал себя невероятно глупым и в то же время кем-то или чем-то прощенным, сбросившим с плеч тяжкий груз вины. «Да, — убеждал я себя, — да, мы все выдумали. А то, что стряслось с Лизой Миллер — это несчастный случай, и только. Нет здесь никакой связи».
— Седрик, ты слышал?
Я задумался и не сразу заметил Морица. Он приблизился так бесшумно, словно звук его шагов впитала мертвая земля, а может, так оно и было. Мой друг запыхался и взмок, будто пробежал по жаре не один километр, и, только взглянув на его лицо, я понял, что дело — дрянь.
— Да говори уже! — напустился я на него гораздо более грубо, чем следовало. — Извини. Я не хотел. Мне что-то не по себе после вчерашнего.
— Старик Хоффман повесился, — сказал Мориц, прерывисто дыша. — Сегодня ночью, в собственной кладовке.
— Что? — опешил я.
«Ну вот, — спокойно произнес кто-то взрослый и мудрый внутри меня. — Тебе нужны еще доказательства?» «Нет, не нужны, — ответил я ему».
— Ты что, с луны упал? Об этом весь поселок говорит. Его нашла мать близнецов, уже всего синего, и язык вот так вывалился... — он скривился на сторону, запрокинул голову и вывернул шею, пытаясь показать как. Получилось, и правда, похоже на висельника.
— Ради Бога, Мориц, не надо! Ты видел Марка и Лину?
— Как раз к ним собирался... Пойдем вместе?
Мы быстро спустились вниз по улице, боязливо миновали запустевший огород старика Герхарда и, оказавшись перед домом Хоффманов, увидели, что тот почернел до самой крыши. Только на черепице подрагивало, точно тень листвы на песке, несколько светлых пятен, да от печной трубы отражалось солнце. Нет, на вид это был все тот же аккуратно выбеленный домик с оранжевыми наличниками, разноцветным балконом и красными плетями герани, свесившимися из цветочных ящиков. Но взгляд проваливался в него, и если смотреть долго и пристально, возникало ощущение, что стоишь на краю пропасти.
Марк и Лина сидели, обнявшись, на ступеньке — как два воробья на жердочке, — и глаза их казались большими и яркими, точно полными не пролитых слез. Хоть я и не знал, каково это — потерять дедушку, но представил, как бы чувствовал себя, случись что-то с маман или отцом, и мне стало очень жалко близнецов Хоффманов.
Мы мялись, не зная, что сказать.
— Это Мерзость виновата, — произнес, наконец, Мориц.
— Нет, — всхлипнула Лина, — это мы... мы очень редко его навещали последнее время. Он совсем плохо видел, не мог себе даже кофе сварить, — и вдруг, уткнувшись брату в плечо, беззвучно заплакала.
— Оставь их, — прошептал я.
Возвращались мы молча, думая каждый о своем, хотя наверняка — об одном и том же. Я проводил Морица до дома. Как ни удивительно, его участок выглядел почти нормально — с двумя тонкими черными дорожками, ведущими от калитки к крыльцу и потемневшей половиной гаража. Да и чернота не казалось такой уж чернотой — скорее, легкой серостью. Что-то вроде влажной туманной дымки. Супруги Бальтес не утруждали себя возней в огороде, отчего весь участок затянулся сорняками, так что и не разобрать было, где там крапива, где бурьян, а где кошачья трава.
Перед калиткой мы с Морицем минут десять пожимали друг другу руки и торжественно клялись «достучаться до взрослых, пока не случилось еще чего-нибудь».
— Я поговорю со своими, — пообещал Мориц. — От Хоффманов сейчас мало проку.
— Это точно, — согласился я. — Вчера пытался рассказать матери, но она даже слушать не стала. «Тебе, Седрик, двенадцать лет, а в голове одни глупости», — передразнил, подражая голосу маман. — А, с ней бесполезно, — я махнул рукой. — Никогда меня не слушает, как будто я пустое место. Да еще норовит, чуть что, ноги вытереть. Подловлю после работы отца.
— Сегодня суббота, — сказал Мориц. — Какой-то ты разобиженный.
— А, тьфу, конечно. Я и забыл. Тогда без проблем. Сам не знаю, настроение поганое.
— Надо следить за собой, друг, — проговорил Мориц, глядя мне в глаза. — А то Мерзость и в нас проникнет. Если не будем сопротивляться.
И опять я вынужден был признать, что он прав. Думать о близких людях плохо — самый верный способ открыть дорогу Мерзости. Не успеешь оглянуться — и сам почернеешь.
Увы, все оказалось совсем не так просто, как мы думали. Пока я добрался до дома, случилась еще одна неприятная вещь. Настолько неприятная, что окончательно выбила меня из колеи.
Я как раз проходил мимо овощного магазинчика господина Ли, когда услышал топот бегущих ног, и в облаке пыли прямо на меня выскочил растрепанный Фабио в одном ботинке и без пиджака. За ним гналась целая толпа мужчин: братья Миллер, отец Лины и Марка Хоффманов и еще несколько человек, в том числе незнакомый пожилой господин, которого я недавно видел вместе с девушкой в ресторане. Сейчас он выглядел далеко не так благообразно, как тогда, вдобавок размахивал над головой толстой велосипедной цепью. Другие потрясали метлами, палками, граблями, лопатами — кому что под руку подвернулось.
— Седрик, помоги! Позвони в полицию, — кинулся ко мне Фабио, и мы вместе с ним вломились в лавочку Часовщика, чуть не высадив при этом стеклянную дверь. Там, на конторке в углу, между лотками с помидорами и свеклой стоял доисторического вида телефонный аппарат с цифровым диском. Пока Фабио, запинаясь от страха, пытался что-то втолковать невозмутимому китайцу, я бросился к телефону и снял трубку.
Набрать номер мне не дали. Ворвавшиеся вслед за нами в магазин Паскаль и Фредерик Миллеры схватили жертву за волосы и, осыпая пинками, выволокли на улицу, а благообразный — то есть совсем уже не благообразный — пожилой господин, вырвал у меня из рук телефон и с размаху грохнул его об пол. Меня он отшвырнул в угол, как щенка. Господина Ли тоже.
Я думал, что Фабио линчуют на месте, как линчевали когда-то несчастного Кукольника, и, плохо соображая, что делаю, рванулся ему на помощь. Но на плечо мне легла тяжелая рука Часовщика.
— Не торопись под палки, Седрик. Успеешь. Твой час еще не настал.
Я поднял взгляд. Всмотрелся в его круглое, похожее на испещренную горными хребтами и кратерами луну, лицо, и понял, что он очень старый. Гораздо старше, чем говорил о нем Марк. Его шея — цвета слоновой кости — походила на древесный ствол со множеством годовых колец, а глаза, гладкие и блестящие, как черные агаты, должно быть, видели строительство Великой Китайской Стены.
В них — в этих глазах — я прочитал неожиданное: понимание, мудрую печаль и — почтение. Как будто не двенадцатилетний парнишка стоял перед ним, а равный ему. Он даже мое имя «Седрик» произнес необычно, раскатав на языке, словно древний свиток: вроде бы мое имя и в то же время совсем другое. Точно не по имени назвал, а благословил на своем странном наречии.
«Вот кому можно рассказать обо всем, — почувствовал я. — Про Мерзость, про Кукольника, про Пчелку и про Фабио... Только нет смысла ему рассказывать — он и так все знает. Да еще много сверх того».
Сквозь пупырчатую, с розовой поволокой витрину мы видели, как Фабио посреди улицы топтали ногами, лупили черенками от лопат, таскали за волосы, а распоясавшийся старик все норовил заехать ему каблуком в пах.
— Господин Ли, но мы должны, — пролепетал я, — как-то позвать на помощь. Они забьют его до смерти.
— Авось, не забьют, — спокойно ответил Часовщик. — Он всего лишь владелец ресторана. Его могут простить. Тебя не простят, Седрик.
Пронзительный женский крик — я не разобрал, чей — распугал толпу. Мужчины перестали бить Фабио, подхватили лопаты и торопливо разбрелись, продолжая громко ругаться и выкрикивать угрозы в адрес бразильца и всей его родни.
— Так что не дергайся. А то хочешь, — китаец хитро прищурился, и от этого по лицу его прокатилась волна тонких мимических морщин. Словно над холмистой долиной засияло солнце, — могу взвесить тебе...
Я пулей вылетел из магазинчика. Когда бы ни пришел мой час, знать о нем заранее я не желал.
— Если надумаешь, заходи, — донесся мне вслед каркающий голос Часовщика.
Фабио сидел на земле. По его виску текла кровь, разорванная пополам рубашка болталась на смуглом теле грязными тряпками. При виде меня он замахал руками, словно говоря: «Иди дальше, не останавливайся». Может быть, боялся, что у меня будут неприятности, или стыдился своего жалкого вида. Не знаю. Не всегда можно догадаться, что у взрослых в голове. Но так или иначе, я подчинился.
В таком маленьком поселке, как Оберхаузен, новости разлетаются быстро — ни дать ни взять вспугнутые мухи с кучи навоза. Не успел я переступить порог, а мать уже вышагивала взад-вперед по комнате и обсуждала с кем-то по телефону сегодняшнее нападение на Фабио, жеманно сетуя, что, мол, «от иностранцев нормальным бюргерам проходу нет». Отец примостился тут же, на диване, и кивал без воодушевления каждому ее слову. Хотя тот, с кем говорила маман, его кивков не видел все равно.
— Привет, — поздоровался я, но на меня никто не обратил внимания. Быть человеком-невидимкой иногда удобно, но порой это начинает раздражать.
— Да чтобы я еще когда-нибудь! — с непонятным мне пафосом говорила маман в трубку. — Да больше ни ногой в этот вонючий ресторанчик!
Что ж. Это значило, что обедов у Фабио больше не будет. Поскольку на мать надежды было мало, пришлось нам с отцом засучить рукава и встать к плите. Мы решили приготовить спагетти — просто, дешево и сытно. Бросай в кастрюлю и вари, а как разводить соус написано на пакетике. Очень удобное блюдо.
— Пап, — начал я издалека, — неужели все из-за кошки?
— Какая кошка? — не понял отец.
— Я про Фабио.
— А... вот ты о чем. Да при чем тут кошка? Cherchez la femme, сынок, — по губам отца поползла ухмылка, та самая, которой он всегда заставлял меня краснеть.
— Э...?
— Вообще-то, ты еще маленький, но, как мужчина мужчине... — отец наклонился ко мне так низко, что его жесткие, как щетка, усы, кольнули меня в ухо. — Наш прыткий бразилец этой ночью завалил жену Патрика Клода. Ты понимаешь, что я имею в виду?
Я задумался. Что отец хотел сказать словом «завалил» я догадывался. Но кто такой Патрик Клод? В Оберхаузене я знал каждую свинью, но про человека с таким именем никогда не слышал. /имеется в виду немецкая поговорка "знать каждую свинью", значит, "знать всех и каждого" — прим. автора/
— Это кузен Генриха Миллера, недавно приехал с женой навестить родственников, — пояснил отец, словно подслушав мои мысли. А супруга... ха-ха-ха... с бразильцем...
Он сухо, с издевкой, рассмеялся. Надо же. Мне казалось, что мои родители в хороших отношениях с Миллерами. Но, может быть, дело не в Миллерах и не в них. Я снова вспомнил про Мерзость, и мне сделалось тоскливо и муторно, как после долгой езды по кругу.
— Такой пожилой господин с бородавкой? — спросил я. — У него еще жена молодая, на учительницу похожа? Я видел их позавчера в «Perle». Этот хрыч... э... господин ее лет на сорок старше.
— На учительницу? — удивился отец. — В «Perle», говоришь, видел? Вот он глаз-то на нее и положил. Сын, это не наше дело, кто кого насколько старше. Патрик Клод — очень уважаемый человек.
Ну, пусть так, подумал я. Пожалуй, фрау Клод легко понять — когда муж, хоть и уважаемый, но старый, а бразилец — ее ровесник, и внешне очень даже ничего, насколько я мог судить. Вот только не сходилось тут что-то.
— Пап, но ведь Фабио всю ночь был в ресторане, когда же он мог... э... эту фрау Клод? Мы сами там ужинали с мамой. Там еще праздник устроили бразильский. Свадьба сестры, ты помнишь? Он же все время был на виду, Фабио.
Отец макнул палец в соус, облизнул и вытер кухонным полотенцем.
— Все, сын, когда вода закипит, бросишь спагетти. Соус готов. Да мало ли как. Откуда я-то знаю?
— Его оговорили, папа! — закричал я в отчаянии и, видя, что отец собирается уходить, ухватил его за фартук. Тесемки развязались, и фартук остался у меня в руках. — Погоди! Мне надо тебе кое-что сказать. Это важно! Я знаю, что происходит в Оберхаузене. Ты только выслушай! Мы с ребятами, с Морицем, то есть, и с Хоффманами, позавчера играли...
— Седрик, потом, — отмахнулся отец. — Потом послушаю про твои игры. Да и вообще, ерунда у тебя, сын, на уме. О серьезных вещах надо думать.
Глава 5
— Конечно, пытался, — сказал я, — несколько раз. И с матерью, и с отцом. Не слушают они меня. А с кем еще я мог поговорить?
— С Фабио, например, — предложил Марк.
Со стороны дороги тянуло дымом и пылью. Оберхаузен изнемогал от жары. Сквозь прорехи в небе пробивались жесткие лучи ультрафиолета, обесцвечивая все вокруг, и мне казалось, что наш сарай — единственное место в мире, где еще стрекочут кузнечики и сено пахнет сеном, а не асфальтом и не жженой резиной.
— Нет, не годится, — покачал я головой. — Поговорить-то с ним можно, а толку? Он теперь... как это?
— Аутсайдер, — подсказал Марк.
— Ауслендер, — вставила Лина. /Auslaender — иностранец, часто имеет презрительный оттенок — прим. автора/
— Персона нон грата, — вспомнил я.
— Ух, какие ты слова знаешь, Седрик, — восхитился Мориц.
— Ладно, не издевайся. Твои-то что?
— А что мои? То же самое, — Мориц уставился поверх моего плеча на дорогу, словно сторожевой пес, который вроде бы дремлет или ест, или занимается еще какими-то своими песьими делами, но при этом все время ждет от окружающего мира подвоха. — «Потом», «погоди, не сейчас, времени нет», «да что за глупости, Мориц».
Он перекатился на бок и порылся в кармане. К моему удивлению извлек оттуда не фонарик, а коробок спичек и принялся поджигать сухую соломку на полу. Наблюдал, как занималось маленькое пламя, как ползло вверх по травинке, и, не давая ему набрать силу, накрывал горстью. Соломинка чернела, а пламя без кислорода гасло, вытягиваясь тонкой струйкой дыма. Такая вот извечная игра человека с огнем — кто кого. Раз за разом человек выходил победителем, но только потому, что огонек был слабым.
— Взрослые, — протянул Марк, — все время куда-то бегут и суетятся. И не замечают, как мир гибнет.
— Ага, — согласилась Лина. — Мориц, ты хочешь устроить пожар? Или обжечь пальцы? Я тоже думала поговорить вчера с мамой. Но ей сейчас не до того. Так мне и сказала.
— И то, и другое, — буркнул Мориц. — Понятно, что не до того. У нее отец умер. И много кто еще умрет, просто так, ни за что, если мы сейчас не устроим такой пожар, что вздрогнет весь Оберхаузен. Если нас не хотят слушать — то мы должны заставить их слушать, правильно?
Близнецы Хоффман почти синхронно закивали, а я вдруг засомневался.
— То есть, ты считаешь, что сама по себе история достаточно убедительная, чтобы ее приняли за чистую монету? Потому что выслушать — мало. Надо еще поверить.
— А как расскажем, — передернул плечами Мориц. — Выхода-то у нас все равно другого нет.
— Убедительная, — ответил Марк веско, так, как будто говорил за всех.
Рассказать так, чтобы тебя выслушали и поверили — что может быть проще? И что может быть труднее? Особенно, если ты — подросток, которого все считают фантазером с ветром в голове и потому не принимают всерьез. Мы долго решали, как быть, — до самого полудня, пока разыгравшийся в животах голод не выгнал нас из сарая, охрипших от спора, и не погнал вниз по дороге в сторону поселка.
— Вот, теперь я понимаю Кукольника, — произнес Мориц. Он шагал, сунув руки в карманы и невесело щурясь на красно-пегие крыши домов. Я знал, что он видит — Оберхаузен в щупальцах огромного черного спрута, — но сам не хотел на это смотреть. — Теперь я знаю, зачем он показывал свои спектакли. Его никто не желал слушать, а он должен был сказать людям что-то очень важное... А что, народ, это идея. — Мориц даже остановился и ладонью хлопнул себя по лбу. — Лина, ты сошьешь нам кукол?
— Мальчики, я не умею...
— Может быть, ты, Седрик?
Я энергично затряс головой.
— Марк?
— Не уверен, что сумею вдеть нитку в иголку, — честно ответил тот.
Он не притворялся. После той злополучной болезни пальцы у него сделались толстыми, будто кровяные колбаски, и неловкими — я несколько раз видел, как Марк напрягался, пытаясь взять в горстку какой-нибудь мелкий предмет со стола, и вены у него на шее вздувались синими жгутами. Куда ему шить.
— Эх, вы, — сказал Мориц. — Ну, тогда придется... Седрик, как поживает сценарий для школьного спектакля?
Я сглотнул. Вопрос упал, точно камень в воду, всколыхнув знакомое ощущение дежавю. На протяжении одного единственного мига я знал и то, что предложит Мориц, и то, что отвечу я, и все, что случится потом.
— Никак.
— Вот и принимайся за дело. Напиши все, как есть: про Мерзость, про Пчелку, про Фабио... про Миллеров, — он искоса глянул на близнецов, — и про Герхарда Хоффмана. Все-все.
— Я?
— А кто же еще? Сможешь, Седрик?
— Cмогу.
Непонятно откуда взявшиеся уверенность и сила затопили меня. Вроде бы никогда не сочинял ничего подобного, если не считать маленькой сценки для рождественского утренника — да и та провалилась с треском. Но сейчас я чувствовал, что напишу такую пьесу, которая не снилась ни Альберу Камю, ни Жан-Полю Сартру. Да что там! И Сартр, и Камю казались школярами по сравнению — нет, не со мной, конечно, мальчишкой из небольшого немецкого поселка Оберхаузена — а с тем, что в тот момент жило во мне.
Мориц, видно, прочел эту странную уверенность в моих глазах, потому что положил мне руку на плечо — и жест его получился робким, не спокойно-дружеским, как обычно. Не покровительственным. Наоборот, было в нем что-то от испуганного подобострастия Фабио и от мудрой почтительности господина Ли.
— Седрик, если хочешь, я мог бы дать тебе первую книгу про Кукольника. Все равно я ее уже прочел, и вторую тоже — собираюсь сегодня начать третью. Ну, я подумал, что ты мог бы как-то использовать...
— А я, — сказала Лина и залилась краской, так что даже мочки ушей под косичками сделались пурпурными, — могу одолжить тебе свой дневник. Я там все записывала, и про то, как мы играли с бочкой, и про дедушку, и про Лизу Миллер. Только там, где личное, — она покраснела еще гуще, — я загну странички — ты их тогда не читай, ладно?
— Спасибо, Мориц. Конечно, хочу. А дневник — не надо, я и так все помню.
Я и в самом деле помнил каждое слово. Кто сказал, что, когда и как. Кто и что при этом делал. Оставалось только перенести все на бумагу, выстроить сцены и распределить роли. Каждому — по две или по три. Мы решили не привлекать к спектаклю посторонних и каждый эпизод играть максимум вчетвером.
Лина — себя, с косичками и в джинсах. Если соберет волосы в пучок и возьмет в руки куклу — то Мартину Миллер. С газетой в руках и в байковом халате — мою маман, а в очках — фрау Бальтес. Марку в нагрузку достался Герхард Хоффман, Фредерик Миллер и господин Бальтес. Морицу — мой отец, Паскаль Миллер и Часовщик. Я согласился представлять на сцене себя и Фабио.
Марк сначала воспротивился:
— Я не буду играть деда! Я и петлю не завяжу так, как надо, и вообще боюсь. Не получится у меня.
— Да Боже мой, — испугался Мориц. — Никто не ждет от тебя, что ты по-настоящему повесишься. Это театр, тут все понарошку.
— Нет, — упрямо покачал головой тот. — Не понарошку.
На Марка такое иногда находит. Какой-то мыслительный ступор, и тогда с ним просто сладу нет. Наконец, нам удалось его уломать.
По пути я зашел к Бальтесам и одолжил у Морица книгу, а дома выпил стакан сока с бутербродом, переругнулся с маман и заперся у себя в комнате. Достал из ящика стола старые школьные тетрадки — в линеечку и в клеточку — и надергал оттуда чистых листов. На томике легенд я поклялся, как на Библии, писать правду и только правду, какой бы мерзостной она ни была.
Пьесу сочинять легко. Слева пишешь, кто говорит, а справа — что говорит. Что может быть проще? Но только приступив к делу, я понял, какие ужасные вещи люди говорят друг другу.
Строки медленно ползли по листу. Я мучился со своей перьевой ручкой, которая то корябала бумагу, то выплескивала на нее чернильные струйки.
«Тебя не простят, Седрик», — звучало в ушах предостережение Часовщика. «За что не простят? — сопротивлялся я. — В том, что происходит, нет моей вины. Я не преступник, а зеркало. Я желаю им добра». «Что ж, — зловеще предупреждал мой внутренний господин Ли. — Тогда пеняй на себя. Так как, взвесить тебе пару грамм? Много не могу, Седрик, извини».
«Да ладно, — соглашался я сам с собой. — Как получится. Ты ни при чем. Это моя судьба».
Из этой мысленной шелухи и мути, среди царапин и клякс рождались слова — такие бесстыдно-честные, что волосы у меня на голове вставали дыбом, а ладони чесались от пота.
Я просидел за работой до темноты — до глубокой ночи, пока мне не стало чудиться, что я — это не я, а кто-то совсем другой и нахожусь не дома, в собственной комнате, а в незнакомом месте. В черном саду тягуче капает роса с деревьев, а месяц как будто нарисован в небе тонким карандашом. Я склонился над листом бумаги — не над тетрадным, а над каким-то грязным клочком. Обрывок газеты? Обертка от сыра? Мои ноздри как будто различают слабый молочный запах. Я пишу — так стремительно, что болят пальцы. Во всем теле — холод и ломота. Ладони нестерпимо зудят, и хочется потереть их одну о другую, но я терплю, потому что боюсь разрушить что-то очень хрупкое и тонкое.
Совсем рядом хлопнула дверь, и громкий голос маман произнес:
— Да он еще не спит!
На страницу упала чернильная капля. Я встряхнулся — и наваждение прошло. Быстро потушил свет и лег в постель.
***
На следующий день мы собрались в «нашем» сарае для первой репетиции.
— Готово? — спросил Мориц.
Я устало кивнул.
— Почти. Допишу по ходу.
— Тогда давай попробуем? — предложила Лина, выхватывая у меня первые три листка.
Остальное я вручил Морицу, и тот сразу погрузился в текст, водя по строчкам узким лучом фонарика. Это напоминало завершение некоего алхимического процесса. Через прикосновение желтого света слова обретали свою окончательную силу. — Лина... так, это я. «Ты обещал рассказать про Кукольника, Мориц». Ага, Мориц, теперь ты. «Я как раз читаю про него. У моего деда на чердаке есть пять или шесть книг, очень старых. Там даже шрифт готический».
Она продолжала бубнить себе под нос, а я наблюдал за Морицем. Его лицо постепенно темнело, одновременно покрываясь пятнами. Губы очертил резкий белый треугольник.
— Седрик... э... послушай. Во-первых, откуда ты все это знаешь? Ты что, лежал у Миллеров под кроватью? Такие вещи рассказываешь... А во-вторых, — он замялся.
— У нас будут неприятности? Не бойся. Я автор, значит, мне отвечать.
— Да что нам сделают? — поддержала меня Лина. — Мы — дети.
— Мориц, пожалуйста, прочитай до конца! — взмолился я. — А потом уже суди. Дураку полработы не показывают. Это я не про тебя, просто пословица.
— Окей, — пробормотал мой друг. — Тебе, так тебе.
Через полчаса он торжественно вернул мне листки.
— Дописывай, автор. А пока будем работать с началом. Черт возьми, Седрик, уж это их точно проймет! Давай, Лина.
— Ты обещал рассказать про Кукольника, Мориц.
— Я как раз читаю про него. У моего деда на чердаке есть пять или шесть книг, очень старых. Там даже шрифт готический.
— Как интересно, — заикаясь, прочел свою реплику Марк. Он был бледнее собственной футболки, а трясущиеся пальцы все время пытался засунуть в карманы. Но те почему-то оказались зашиты. («Это его мама отучает руки в карманах держать», — шепнула мне Лина, хихикнув). — Одолжишь на пару дней?
— Она что, белены объелась? — шепотом спросил я Лину.
— Ага. Вчера весь день ругалась с папой из-за писем. Ну, тех, что в доме у деда нашли... — она вздохнула. Про письма я ничего не знал, но кивнул. — А потом отыгралась на Марке. Накричала на него и вот — карманы зашила.
Я заметил, что левое веко у Лины слегка подергивается. Чтобы скрыть тик, она то и дело подносила руку к лицу, делая вид, что поправляет волосы.
— Наверное, они разведутся. Папа вчера сказал, что не будет с нами жить.
Я понял, что дописывать придется много.
***
Так и получилось. Жизнь в Оберхаузене постепенно превращалась в сплошной экшен. Скандалы, драки. Семейные ссоры — почти всегда с рукоприкладством. Родители Марка и Лины вскоре расстались. Мать переселилась в дом покойного старика Герхарда. Отец исчез из Оберхаузена. Моя маман говорила, что он переехал к родственникам в Баварию.
Я все чаще видел Марка с царапинами и синяками на скулах, а Лину сонной и зареванной. Она жаловалась, что ночью не может сомкнуть глаз, потому что по дому бродит призрак деда и скрипит половицами.
— Он совсем слепой, — шептала Лина, и зрачки ее делались огромными от ужаса. — Ходит и тычется в стены.
Я аккуратно записывал ее слова в блокнотик, а потом встраивал их в сценарий, и тот разбухал, как губка, всасывая все новые и новые подробности. Из маленького, на полчаса, спектакля он превратился в полноценную двухактную пьесу, и я спрашивал себя: а дадут ли нам доиграть ее до конца?
Иногда, сидя ночью за письменным столом, я впадал в загадочное состояние нереальной реальности, как я его называл. Черный сад, пропитанный ночной росой — так, что хоть выжимай. Налипшие на оконное стекло звезды, луна в золотом венчике и дурно пахнущий клочок бумаги, который я лихорадочно покрываю даже не буквами, а мне самому не понятными знаками. В такие минуты я чувствовал себя почти таким же мудрым и старым, как Часовщик, и одновременно растерянным и беспомощным. Все тело болело, как от побоев, а ладони зудели так сильно, как будто сквозь них прорезались крылья. Я даже стал подозревать, не подхватил ли где ненароком чесоточного клеща.
Через две недели мать Лины и Марка угодила в больницу с нервным срывом, и близнецы остались одни в большом гулком доме — втроем со слепым призраком. Зато у нас появилось новое место для репетиций. С начала августа зарядили дожди. Так что крыша над головой оказалась очень кстати.
С раннего утра мы собирались в гостиной у Хоффманов. Приносили с собой крекеры и картофельные чипсы, кипятили воду в большом самоваре («Трофейный, — хвасталась Лина. — Дед из России привез». Мы смеялись и не верили: «Да не было тогда электрических самоваров!»). Заваривали чай в граненых стаканах и завтракали. Мориц ел без аппетита — его сытно кормили дома. Марк тоже едва притрагивался к угощению, зато я и Лина уплетали чипсы за обе щеки, так что хруст стоял.
Потом раскладывали на столе листки сценария или развешивали на стенах, пришпиливая кнопками, и начинали репетировать. Мы старались, как никогда раньше, так, как будто это — наш последний в жизни спектакль. Так, как будто на карту поставлен весь — когда-то добрый и уютный, а теперь враждебный и злой, но все равно наш — мир. Вероятно, так оно и было.
За Марка мы немного беспокоились — он сильно похудел за последние недели, побледнел и осунулся. Его некогда напевная речь утратила былую упругость, отощала и высохла, точно старая кобыла. Свои реплики Марк произносил с отчаянием идущего на казнь и то и дело срывался на заикание.
— Седрик, не мучай его, — вступалась за брата Лина. — Давай кого-нибудь другого возьмем или втроем справимся. Хочешь, я волосы подвяжу или спрячу под шапкой и сыграю деда? Мне все равно.
Но я оставался непреклонен.
— Нет, пусть Марк играет. Это его роль.
Глава 6
Шаг за шагом на маленькой импровизированной сцене — середине комнаты, огороженной стульями и мягкими диванными валиками — оживала трагедия маленького немецкого городка Оберхаузена. В то же самое время на большой сцене эта трагедия разворачивалась дальше. До нашей премьеры оставались две неполные недели, когда Лизе Миллер внезапно сделалось плохо. Шрамы воспалились, и у девочки поднялась температура. Появились судороги и слюнотечение, потом бред. Пчелка визжала и рвала на себе одежду, два раза укусила мать. В конце концов, ребенка увезли в больницу, а фрау Миллер теперь будут колоть антирабическую вакцину. Все это моя маман рассказала за ужином отцу, обильно сдабривая свою речь проклятиями в адрес бразильца. Я слушал, не смея поднять глаз от тарелки.
— Ну, а при чем тут Фабио? — возразил отец, лениво тыкая вилкой слипшиеся макароны. — Это врачи виноваты, что не сделали девочке прививку. Да и родители хороши. Взрослые люди, должны были знать. А кошка, между прочим, была немецкая, а вовсе не бразильская. Ее, видно, лисица укусила или енот. Их тут в лесу...
Он не успел договорить, потому что маман выгнула шею, точно очковая кобра, и зашипела на него. Я выскочил из-за стола и заперся в своей комнате.
Через три дня Пчелка умерла в больнице. Ее похоронили на старом поселковом кладбище, на полпути к Вилленгену-Швиллингену, а вместе с ней — как мне тогда казалось — что-то очень важное: последние крохи доверия оберхаузенцев друг к другу, беззаботную солнечность лета, очарование наших простых игр и невинность моего детства. А еще через день ресторанчик «Die Perle» заполыхал смоляным факелом — ярко и дымно — и ни мелкий августовский дождь, ни бестолковые пожарные не смогли его погасить. Он выгорел дотла.
Что случилось с самим Фабио, я так и не узнал. Погиб ли он при пожаре или сбежал из Оберхаузена — в городке говорили разное. Мне хотелось верить, что все-таки сбежал — и так я представил его исчезновение в последнем эпизоде спектакля — потому что нет ничего страшнее, чем играть на сцене чью-то смерть. В чем-чем, а в этом я был с Марком полностью согласен.
***
Накануне спектакля — уже после того, как мы два раза отрепетировали пьесу на школьной сцене — Мориц ворвался к Хоффманам, вымокший до нитки, в уличных ботинках, которые забыл скинуть в прихожей. Лина только охнула при виде грязных следов на ламинате.
— Народ, я узнал! — он задыхался от волнения. — Я прочел только что... ребята, это никакой не космический корабль!
— А что же тогда? — спросил я тупо, все еще думая о Пчелке и Фабио.
— Это в самом деле бочка!
— И что?
Я ничего не понимал. Он так кричит, чтобы сказать нам, что бочка — это бочка?
— … в которой утопили Кукольника.
Стало очень тихо — так тихо, как будто мы четверо, как по команде, перестали дышать. «Хоть бы часы тикали», — подумал я тоскливо. Но в доме Хоффманов не было часов. Потом вдруг громко, с облегчением выдохнул Марк.
— Т-ты уверен?
— Да, — ответил Мориц. — Уверен. Я с утра решил почитать, как только проснулся. Обычно так не делаю, но сегодня как будто потянуло, и книга сама открылась именно на этой странице. Так вот, там все написано — это одна из версий гибели Кукольника.
— Как можно утопить в бочке? — удивилась Лина.
— Очень просто. Нагнуть и держать голову под водой. Его держали несколько человек, пока он не нахлебался воды и не умер.
— А почему ты уверен, что это та самая бочка? — спросил я. — Мало ли их сколько.
Но я и так знал, что да, та самая, потому что на меня неожиданно нахлынуло знакомое серебряное удушье — до судорог, до боли в грудной клетке — такое, что и не закричать, и раздирающий мозг страх, и ощущение тупика в конце тоннеля. Пронзительный серебряный взгляд — глаза в глаза — и в мои легкие хлынула вода.
К счастью, на сей раз я не потерял сознание. Только стиснул зубы, а если и побледнел, то никто этого не заметил. Ребята обсуждали новость. Особенно радовался Марк.
— Значит, мы все это выдумали! Нет никакого космического нашествия, нет никакой опасности! Значит, завтра можно отменить спектакль!
— Как это отменить? — неуверенно сказала Лина. — Ведь мы репетировали... И Седрик старался, писал. Да и ребята с родителями будут завтра ждать. Хотя... — она оглянулась на Марка, — я бы не против...
— Что-нибудь придумаем. Например, что один из нас заболел или что нам обязательно надо быть в первый день в гимназии, — предложил Мориц. — Седрик, я тоже думаю, что надо отменить. У меня какое-то нехорошее чувство. Не могу описать точнее, но как будто что-то должно случиться — неприятное для всех нас. Мы ошиблись — давайте это признаем и закончим игру? А? Кто за?
Я вскочил на ноги, пошатываясь и сжимая кулаки так, что ногти впились в ладони. Слабая боль приглушила зуд, но только на миг, а в следующий момент у меня на руках как будто лопнули нарывы — мучительная чесотка прекратилась и вместо нее появилось ощущение жара и вытягивания.
— Я против! Мы будем играть! Вы — будете играть, и плевал я на ваши предчувствия. Ребята, да посмотрите вокруг, вы что, ослепли? Вам кажется, что в Оберхаузене все хорошо?
— Нет, не все, конечно, — растерянно забормотал Мориц. Куда девалась его харизма? Он выглядел нелепо, как повисший на ниточках тряпичный паяц — обтрепанный, жалкий, сложившийся пополам. — Просто я... я подумал, что раз нет никакой опасности... раз нет этой дряни из космоса... То и нам не надо предупреждать…
— Надо, — я резко вскинул руку, и голова Морица, дернувшись, безвольно запрокинулась. Оба движения получились настолько синхронными, что, не стой мы в разных концах комнаты, со стороны могло бы показаться, будто я его ударил. — Наше дело предупредить, а уж взрослые пусть сами решают — откуда берется мерзость этого мира.
Они послушно закивали — Мориц и близнецы Хоффман — сбились в кучку и прижались друг к другу, точно цыплята.
— Да, Седрик. Конечно, если ты хочешь... если ты думаешь, что это правильно, то мы будем завтра играть.
— Да, хочу!
Я вышел из гостиной, хлопнув дверью. Надел в прихожей кроссовки и ветровку, обмотал шею маминым платком. На улице холодно и промозгло, а у меня после первого столкновения с Мерзостью то и дело побаливало горло. Я был страшно зол и в то же время понимал, что никуда они не денутся — мои друзья — сделают, как надо, как я им скажу.
В коридор тенью выскользнула Лина и остановилась в трех шагах от меня.
— Седрик, — заговорила она торопливо, — ты понимаешь, Марк... он боится. Он думает, что действительно повесится завтра на сцене. Без всяких шуток. Он говорит, что во время репетиций плохо владеет собой — его как будто что-то ведет. Даже не ведет, он сказал — тащит, и он не может этому сопротивляться. И чем дальше — тем хуже.
— Глупости какие, — отозвался я раздраженно. — Отродясь не слышал такой чепухи, Лина. Завтра, после спектакля, мы над этим посмеемся. Вместе с твоим братом. А пока у меня — все. Повторяйте свои роли.
— Седрик, пожалуйста! — шепотом взмолилась Лина, нервно теребя косичку. Я смотрел на нее свысока, как когда-то на Пчелку — на маленькую девочку-пятиклашку в синем домашнем платьице и белых босоножках. Неужели сам я так сильно вырос за две-три последние недели? — Ты не все знаешь. Мы вчера навещали маму в больнице, и...
— И как она?
Лина сглотнула.
— Получше. И мы зашли в лавку Часовщика, купить маме фруктов... а у того новые весы — аптечные. И он... он предложил Марку взвесить ему несколько миллиграммов...
— О! Э... видишь ли что... — протянул я, отводя взгляд, — это все ничего не значит. Тем более, что весы — другие. Но я спрошу Часовщика, вот прямо сейчас зайду к нему и спрошу, что он имел в виду. Хорошо? Иди, успокой Марка и скажи ему, — мой голос окреп, — что спектакль состоится. В любом случае. Все будет нормально — это я тебе обещаю.
Я сбежал с крыльца и сразу окунулся в колючую серую морось. Взвешенные в воздухе капли липли к одежде, как осенние паутинки, впитывались в кожу, делая ее холодной и взбухшей, будто кожа утопленника. Прежде, чем отправиться в магазинчик господина Ли, я полчаса бродил по улочкам Оберхаузена. Прогулялся мимо бывшего дома Хоффманов — теперь пустого и запертого, в который раз осмотрел обгорелый остов ресторана «Die Perle». От забегаловки Фабио почти ничего не осталось — только черное, расплывшееся от дождевой воды пожарище и кусок обугленной сцены, где всего пару недель назад танцевала красивая бразильская девочка. Как ее звали? Глория... Я стоял, ковыряя кроссовком мертвую черноту. Какие-то гнутые палки — должно быть, ножки стульев... А это что такое? Похоже на кошачью миску, оплавленную по краям, утратившую форму и какой бы то ни было смысл. Я усмехнулся и отошел в сторону. Пучком влажной травы очистил ботинок. Насколько сумел.
Пора. Хватит терять попусту время — его и так не много осталось.
Старый китаец перебирал паприку. Гнилую выкидывал в помойное ведро, стоящее у его скрюченных ревматизмом ног, а хорошую выкладывал на прилавок, аккуратно заворачивая каждую штуку в прозрачную бумагу.
— Зачем вы напугали Марка, господин Ли? — начал я с порога и покосился на новехонькие блестящие весы, восседавшие на конторке вместо старых, антикварных. — Хотите сорвать наш спектакль?
Часовщик выпрямился, растирая поясницу, и мне показалось, что он притворяется. Ничего у него не болит.
— А разве его можно сорвать? Разве ты остановишься?
Привалившись спиной к стене, я уперся взглядом в носки своих ботинок, все еще покрытые черными разводами, перемазанные углем и золой.
— Нет.
— Ничто на свете не меняется, — прокаркал Часовщик, глядя на меня слезящимися вороньими глазами. — Сколько раз тебя убивали, Седрик Янсон? А ты все лезешь из шкуры вон за свою правду. И ребят погубишь. Их-то за что?
— Не погублю, — ответил я упрямо. — Все возьму на себя. Разве раньше я делал не так?
— Так. Да не всегда получалось. А, — он махнул рукой, — да что с тобой спорить. С тех пор как стоит мир, Кукольник не перестает умирать и рождаться. Видно, кому-то это нужно.
— Нужно, — подтвердил я. — Чувствую, что нужно. Не могу объяснить, почему и как, но...
Над входом тоненько прозвенел колокольчик и в лавку грузно вплыла — пыхтя, как паровоз — астматичная соседка Бальтесов с кошелкой через плечо. Господин Ли повернулся к ней, а я вышел из магазина.
***
Я сидел за письменным столом, но на лежащем передо мной клочке бумаги до сих пор не появилось ни строчки. Пьеса окончена и отрепетирована, в ней поздно что-то дописывать или менять. Завтра Спектакль. Черный сад за окном набухал росой.
«А ведь я мог бы спуститься туда, — подумал я, — и попасть в то пространство-время, когда Часовщик был молодым, а Кукольника еще не убили. Кукольника? — оборвал я себя. — Так ведь я и есть Кукольник. И пока я жив, остается надежда — пусть и совсем маленькая — что на этот раз все закончится иначе, и Мерзость не победит. Ведь не может она побеждать всякий раз? Ведь есть в людях и что-то хорошее — есть, конечно, есть — я сам видел. Я буду его искать, опять и опять, до тех пор, пока мою маленькую правду не утопят в бочке красивой лжи. Невозможно убить всех кукольников, как невозможно разбить все на свете зеркала».
Я встал и, сойдя в сад, угодил под жесткие струи дождя. Мой сад или не мой? Мне чудились раскидистые силуэты персика и двух яблонь, растущих на склоне — но в темноте не удавалось разобрать, они это или другие деревья.
Мне в грудь уперся луч фонарика и знакомый голос произнес:
— Седрик Янсон, стой!
— Ребята, вы что? — пробормотал я, пятясь в темную глубину кустов.
Они приблизились — три черные фигуры на темном фоне, и самая высокая протянула мне раскрытую книгу.
— Седрик, прости, уже поздно, но я не мог не показать тебе, — сказал Мориц и посветил на страницу фонариком. — Это портрет Кукольника.
— Догадался все-таки? Мориц, убери книжку, смотри, вся размокла.
— Так ты знал?
— Нет, ребята, честное слово. Сам только что понял. Мориц, нет, клянусь, — ответил я и признался себе, что только что произнес свою первую в жизни ложь. Конечно, знал. Такое нельзя не знать. Просто заставил себя забыть до поры до времени, а вот сейчас — вспомнил. — Идите, — я махнул им рукой, и вдруг заметил, что из ладоней у меня выходят белые полупрозрачные нити и тянутся к головам моих друзей, — уже ночь. Вам надо выспаться перед Спектаклем.
Они стояли передо мной, понурившись. Испуганные дети. Покорные моей воле марионетки. Ничего, ребята, мы им всем покажем, мы их заставим посмотреть на собственную мерзость со стороны. Уж это-то их точно проймет, правда? А там — как Бог даст.
Друзья, занавес! Аплодируйте Кукольнику!
© Copyright: Джон Маверик, 2011