«И во сне выпадет белый снег» (с)
Жирная, черная, посередине дороги. Черта получалась неряшливая, с неровными, рваными краями, как клякса.
(Откуда он знает, какие бывают кляксы? Сейчас ручек чернильных не сыскать, кто ими писать станет? Ассоциация выползла на свет, жмурясь, таща за собой воспоминание о чернильнице-невыливайке в тканевом мешочке).
Отвлекся. Нельзя. Время дышит где-то за ухом, холодит, опускается колючим комом в живот. Кусает. Не сгущай, так, покусывает чуток, играючи, исподволь. Но об этом не будем. Не сейчас.
Ну и работка досталась! «Необходимо разметить дорогу. Не совсем обычную, жизненную, так сказать», — дама в очках не смотрела в глаза. Она смотрела вдаль, сквозь него. Надо так надо. Ему нужно заработать. Израиль съел все накопления и загнал в долги. Звездам легче, у них деньги есть, они могут в Израиль. А его семья заняла под гараж, который никак не продавался, миллион. Рублей, конечно. Зато был Израиль! И боль ушла, шаркая, огрызаясь, оглядываясь на худого чудака под капельницей. А пришло море: шепотом прибоя, теплом, надеждой. Вернуло краски треснувшего мира. Напело волшебное: «Все можно, живи, как хочешь!» И еще: «Все поправимо, все будет хорошо!». «Все-все-все» — и ни в коем случае: «Ничего и никогда».
Самолет взлетел в солнечном Израиле — приземлился в заледеневшей России. Остались долги и ждавшая своего часа боль. Поэтому, он должен работать. Пока может.
— Это как гаишники дороги размечают? Сплошная белая черта, прерывистая, переход?
— Вроде того. У нас черная. Только сплошная. И никаких переходов. Баловство это — переходы. Искушение.
Дама соизволила взглянуть на него.
— И еще. Распишитесь за технику безопасности. Черту не переступать!
Вот он и рисовал ее, черную, жирную, с неровными краями. На первый взгляд, какая ерунда — кисть в ведро и давай, малюй! Только усталость сразу усаживалась на плечи, заливала глаза потом. Он не помнил, сколько обещали заплатить. И по каким расценкам оплачивался его странный труд.
Продвигался он медленно, стараясь, как и просили, не переступать свежеокрашенную черту. Странным было почти полное отсутствие машин. Они если и пролетали — то безликой, неразличимой серой массой. Дорога тоже удивляла. Что-то было в ней другое. И не помнил он ее раньше.
Боковым зрением видел людей на обочине. Что они здесь делают? Мама, дети,
жены.
Первая, из московских достатка-лоска, шептала в телефонной трубке: «Давай попробуем. Еще раз. Последний». Но как новая столичная великая любовь сочеталась с их ностальгически-юношеской, какой же еще? скандально-страстной, старушкой любовью? Где «люблю» отождествлялось с «ненавижу». Где они были все еще «МЫ», те самые, весенние, юные, счастливые. И их дети были тоже «МЫ». И внуки (в одной скорлупе, в одной коже). Любовь на генетическом уровне. Как получилось, что она в эфемерной Москве, а он здесь, у черты? «Еще раз. Последний. Люблю». И солидный денежный перевод. В Израиль.
Вторая полетела с ним. Жмурилась на израильском солнце. Прятала печальный взгляд. Тайком быстро говорила с детьми. Со своими. Он понимал, что должен интересоваться их делами. Но из головы не шло: «Еще раз. Последний. Люблю». И фотография в книге, где она, все еще красивая, с их внучкой на коленях. Что есть жизнь? Он задумался об этом здесь, сейчас. Раньше было некогда. Да и незачем. Все было, как было. Их жизнь оказалась суетой, разбавленной встречами-расставаниями, изменами-прощаниями, уходами-возвращениями. Со второй все было обыденнее. Проще. Взаимно-устаивающе. Одному плохо. Только понимаешь это тут, у этой жирной кляксы. Прожив. Обидев. Прогнав. Или прогнавши? О какой ерунде он думает!
Что там вещала дама из конторы о технике безопасности? Не переступать черту — опасно для жизни! Что есть его жизнь после Израиля? Сегодняшний день, как тот пешеходный переход: темная полоса — светлая, больно — отпустило. (Жена жаловалась: «Некуда колоть, мышц не осталось…»). Завтрашний — если наступит. И его дело: рисовать черту. Других не осталось. Жить вообще опасно — тогда уж лучше сразу не жить. Не уважал он технику безопасности. Радовал женщин. Радовался сам. Выпивал вволю. Пока мог. Сейчас пил бы тоже, если бы шло. Может, было бы легче. Болезнь забрала и эту радость.
На черную кляксу упала снежинка. Большая, узорчатая, симметричная. Первая.
Он посмотрел на стоящих у обочины, той, которая с его стороны дороги. Почему они все здесь?
Дети.
Конечно, любимые. Но близкие больше матери. Успешные, занятые, спешащие: жить, зарабатывать. «Конечно, отец, без проблем, встретим в аэропорту. Не вопрос, отвезем в больницу». Взгляд украдкой на часы. И — глубоко — затаенное горе. (Он знает. Он тоже потерял отца). Они будут скорбеть. И — жить дальше. Так бывает. Это закон: живое — живым. Ведь у них остаются
внуки.
«Ты чего такой худой, дед? Надо кашу есть! Ты маму не слушался, кашу не ел, потому и болеешь. Больно, да? Где больно? Дай подую!». Поерзала на его «колючих» коленях — и бежать по своим делам. Будет рассказывать своим детям, как прадед каши не ел и заболел. Факт. Так оно и было! Когда его спрашивали, хочет ли он внуков, он вопрос считал глупым, а ответ очевидным. Это как поинтересоваться, хочешь ли ты жить, любить, дышать. Если Бог дарит тебе продолжение, значит все не так плохо в этом мире. «А все мои знакомые не хотят. Заняты работой, карьерой». Он оторвался от своего занятия, глянул на внучку (она тоже здесь!). Улыбнулся и получил в ответ воздушный поцелуй, отправленный с вязаной рукавички. Вон там, поодаль:
мама.
К которой всегда можно вернуться. Он и возвращался: от первой, и от остальных. Успешный и побитый. В горе и в радости. Так получалось, что родной, тихой гаванью была мама. Сдала. Постарела. Особенно за последние дни. Ноги больные, в руках палочка. Глаза слезились: от ветра, летящих снежинок? Только не говорите, что она плачет. Сгрудились кучкой
друзья-одноклассники.
Недавно приходили навестить. Говорили бодро, не знали, куда деть руки, отводили взгляд. Он понимал, что они знают все, про него и Израиль, и тоже все понимают. («Надо сходить проведать. Надо. Но как же решиться. Как тяжело. Невыносимо. От бессилья. От безысходности.»). И вслух: «Давно не встречалась. Тридцать пять лет прошло, как окончили школу. А помните?... Надо встретиться!» Встретятся. ОН их соберет. Они пили чай с воспоминаниями, он трудился над чертой. Боролся с болью. Следил за техникой безопасности. Вернее, старался не забывать о ней.
Снег.
Кружился над миром. Тихо падал. Ложился на черту. Та светлела, сливалась с дорогой. Он оглянулся на людей, стоящих у обочины. Их лица расплывались в белой дымке. Становились нереальными. Будто кинокамера отъезжала вдаль, картинка уменьшалась, становилась размытой. Белые хлопья на черной краске, или темные проблески на снежной дороге? В какой-то момент он понял, что теряет из виду черту, уходит за нее. Одна нога пока еще ДО, но другая уже ЗА.
…Он увидел за противоположной обочиной, сквозь снежное кружево нереально изумрудный холм. Над ним солнце. На нем — его отец и бабушка (Они же ушли!) в светлых одеждах. Улыбались. Звали. (Где-то он это видел. Может, во сне: светлые пятна на зеленом). Он не раздумывал. Сомнений не было. Оглянулся назад. Помахал рукой. Шагнул вперед. В раскрытые отцовские объятья.
…Снег парил белыми перышками в окне хосписа. От этого палата казалась светлой, холодной и торжественной. Его постель была пуста и застелена. Ненужная теперь капельница горбилась в углу.
…Дама в очках в ритуальном агентстве вздохнула: «Еще один нарушил правила техники безопасности. Самое неприятное то, что никто из них не расскажет, что же все-таки там, за чертой. Этого не знает никто». Она вывела жирное «выбыл», перевернула страницу своего журнала и подняла глаза: «Следующий!».