Зловещая темнота среднерусской ночи разрезается несущимися сквозь нее темными всадниками. Лесная змея-дорожка делает несколько поворотов и выбрасывает массу конников на сухое озеро поля, другой край которого светится едва заметными огоньками деревушки. Первый всадник натягивает поводья, и его конь, издав богатырский храп, замирает на месте. Повинуясь своему голове, тут же натянули поводья и остальные всадники, через минуту вся конно-людская масса застыла перед деревушкой. Электричества в те времена не было, и ее огоньки, рожденные пламенем лучин и керосиновых ламп, были живыми, дрожащими, словно испуганными. Они придавали деревне какую-то особенно трогательную беззащитность, из-за чего всадники старались не смотреть в ее сторону.
— Тимошка! — позвал тот из конников, что был первым.
— Я! — отозвался другой.
— Возьми Федьку и Кольку, и дуйте на разведку, — щетинистым приказным тоном изрек командир.
От конной тучи сейчас же отделилось маленькое, цокающее копытами облако. Оно стремительно понеслось к деревне. Оставшиеся всадники застыли в ожидании, и каждый из них произносил в своем уме сухие цифры. Один, два, три, четыре, пять…
На пятнадцать со стороны деревне раздался отважный пулеметный треск, в котором чувствовалось яростное отчаяние того, кто обречен. Хотя не должно оно было чувствоваться, ведь пулемет был точно таким же, как и в Красной Армии. Той же конструкции, с теми же патронами, значит и голос его мог быть только таким же. Показалось?!
— Все ясно, — сказал сам себе командир, и тут же гаркнул, — Вперед!
Всадники нырнули на дно сухого оврага. Очень опасного для их коней, тем более — в таких потемках. Но риск того стоил — в скором времени их головы вынырнули на самом краю деревни. Шли конники плотно, бока их коней касались друг друга, и будь в деревне опытные вояки — отряд кроваво-слизистым комком так и остался бы лежать на дне оврага. Но вместо вояк в деревушке находились лишь крестьяне, которых последняя нужда заставила схватиться за оружие, которое в те времена во множестве было рассыпано по всей русской земле.
И вот уже стрельба катится по всей деревне. Командир отряда, Аркадий Петрович Голиков, он же — Гайдар, неистово палит во все, что шевелится вблизи от него. Дело тут не в боевой необходимости и даже не в жестокости. Аркаша верит, что чем больше крови будет пролито за идею, тем крепче она прицепится к его сердцу и сердцам других людей. А, значит, она скорее и победит, особенно, если больше половины кровушки будет невиновной, какую не забудешь до самой смерти…
Уже замолчал пулемет, уже на улицу выбежали старики-крестьяне, обещающие отдать хлебушек, лишь бы пришельцы не губили их душ христианских. В одного из них Аркадий выпалил на лету, не целясь, как бы по ошибке, и… Убил. Но тут же остановил борзого своего коня, спрятал маузер, и приготовился слушать.
— Отдадим, отдадим, окаянные! — забормотали уцелевшие старики.
— Добро, — зловеще прошептал командир.
Мешки с хлебом появились на улице. В деревушку с кряхтением въезжали подводы, принадлежавшие отряду Гайдара, и теперь догнавшие его. Подчиненные, не дожидаясь команды, разбрелись по дворам. Они знал свое дело, и скоро на дороге стали появляться все новые и новые хлебные мешки. Задание было выполнено.
— Молодой у нас командир. Всего-то семнадцать лет, молоко на губах не обсохло! — говорил один боец другому, — А сурьезный!
— Потому и сурьезный! — отвечал другой, — Молодые все — горячие, впереди всех в драку лезут. Вот несурьезных всех разом и убивает, а сурьезные остаются!
Подчиненные уважали этого лихого человека, который называл себя странным, нерусским именем — Гайдар. И как его не уважить, если он после всякого человекоубийства обязательно солидно вздыхал и значительно смотрел в небо, будто совершил что-то сказочно великое, знатное. Так же он вздохнул и посмотрел в небеса и после того, как шальная пуля увесисто боднула его в голову. Лишь после этого он потерял сознание и отправился на свободной подводе в госпиталь.
Едва очнувшись, он принялся разъяснять страдающим соседям по палате, что ранение — дело хорошее, полезное не менее, чем убийство хоть врага, хоть невиновного.
— Вот ты, Гвоздырин, понимаешь, что такое коммунизм? — спрашивал Гайдар у красноармейца, которому пули продырявили легкое, лишь чуток разминувшись с сердцем.
— Коммунизм… Это когда все будет правильно… Вот… — стал невнятно отвечать он.
— То-то и оно, что сказать не можешь. Слова какие-то не увесистые у тебя выходят! Но ведь сердцем, что у тебя уцелело — чуешь?!
— Чую! — с радостью выкрикнул красноармеец, хоть и говорить мог еще только лишь шепотом.
— Вот! А почему чуешь? Да потому, что кровь вражью за него лил, и свою кровушку к ней примешал! Они смешались, и омыли идею, которую мозгу и понять тяжко! Да что он — мозг, для чего он нужен?! Чтоб его тоже коммунизму пожертвовать, а более ни к чему он, если понять коммунизма не может! Вот я им и пожертвовал! — закончил свою речь Гайдар и весело засмеялся.
После госпиталя его назначили командиром продотряда. Он обрадовался своему назначению, как всякому, которое ему выпадало на этой войне. Ведь теперь он будет питать своей кровью плоть Революции, которой нужен и хлебушек тоже. Его шашка станет рассекать мечтания несознательных землепашцев, которым Коммунизм уже видится этаким ссохшимся от бескормицы мертвым скелетом.
И Гайдар рванулся в новые бои, устремившись на своем коне впереди своего отряда. Трудно сказать, сколько жужжащих свинцовых жуков, пущенных неумелыми крестьянскими руками, приняла за войну его плоть. И скольких таких же жучков раздал направо и налево он, и сколько из них впились в чье-нибудь мясо и проглотили жизнь...
Со своей войны он пришел покрытый шрамами, и каждый взгляд в зеркало на собственное тело, сопровождался у Гайдара большой радостью. Не зря потрудился, ведь каждый шрам, хоть большой, хоть маленький — это как будто связь его с могучим телом Коммунизма, как пупок — связь с телом матери. Чувство живой связи было для Аркадия дороже всех богатств, которых касались его руки. А касались они многого — и изящных бриллиантовых колье, и удивительных платиновых перстней, и изумительных золотых ларцов. Всего не упомнить и не запомнить. Ничего из тех ценностей Аркадий Петрович не забрал себе, все передавал по описи, куда следует. Быть может, богатства растворились в карманах его командиров или всяких там интендантов, сделав их жизнь слаще и краше. Но Аркадий в это не верил, он был убежден, что добытые им ценности пошли в силу Коммунизма вместе с пролитой кровью, а ему взамен остались написанные на теле знаки.
Чем заниматься в новой жизни, ведь кроме стрельбы, конной скачки, обращения с шашкой и плетью, расписанный рубцами человек ничего не ведал и не умел. А учиться не было сил, да и время от времени яростно воющая о былой контузии голова этому не способствовала.
Мысль пришла сама собой, когда Аркаша очередной раз глянул на себя в зеркало. Он подумал, что на свет родятся новые люди, не расписанные яростной кистью войны. Что будет связывать их с безбрежным, но невидимым телом Коммунизма? Может, конечно, случатся еще войны (они и случатся)… Но ведь когда-нибудь они закончатся! Не начинают ведь люди войн, чтоб драться вечно, а бьются до победы! Может, не отмеченные шрамами люди переймут связь с Коммунизмом от него, когда он поднесет им ее через писанные строки?! И тогда его морщинистые шрамы послужат и им…
И Аркадий Петрович взялся за перо. Прошедший через русское пространство и вдоль и поперек, как челнок старинного ткацкого станка сквозь ряды нитей, Аркадий Петрович видал множество разнообразных людей. Потому создавать своих героев оказалось для него несложно, стоило только лишь вспомнить какого-нибудь подвернувшегося когда-то человечка.
Целое тысячелетие писатели скрипели перьями. И при скрипе пера у каждого из писателей в душе рождались самые разные картины. У одного — скрип полозьев лихой тройки, у другого — скрипение старой крестьянской телеги. А Гайдару почему-то виделся стрекочущий пулемет, посылающий слова-пули в будущее. Только в отличие от яростных военных пулеметов этот пулемет — мирный и добрый.
Аркадий Петрович писал «Голубую чашку» и вспоминал, как его отряд заскочил в село, из которого местные жители благоразумно удрали. Это было уже ближе к концу войны, и многие имя Гайдар знали не понаслышке. А те, кто не знал, просто услышав татарское имя, тут же вспоминали рассказы дедов, переданные ими от их дедов о страшных крымских набегах, в давние времена терзавших их землю, и от того ужас был не меньшим. Гайдаровцы, горделиво выпрямившись в своих седлах, провели своих коней до самого центра большого села, где стояла огромная каменная церковь. Аркадий соскочил с коня и вбежал в храм, прямо в его алтарь, где стояла Чаша. Он схватил эту Чашу и тут же приготовил причастие, как он его понимал — просто наполнил ее вином и поместил туда краюху хлеба. После он вышел с Чашей из храма и принялся угощать своих бойцов, говоря им, что совершает Красное Причастие. В самом деле Гайдар тогда вовсе не глумился, на него действительно нашло чувство какого-то величия совершаемого им дела. И он подумал о Небесной Чаше, ведь Коммунизм, как и Бог, живет, конечно — в Небе. Только там может обитать все, чего не видно, но близость которого чует каждое волокно тела и каждая крупичка души! Потому он и назвал свое произведение «Голубой чашкой»…
Гайдар писал роман «Судьба барабанщика», в котором так и не суждено было явиться ему, Барабанщику. Ибо Барабанщик живет в каждом из нас, и мы каждое мгновение, закрыв глаза и заткнув уши, можем услыхать его барабанную дробь. Имя ему — Сердце. А как лиха, как изящна его дробь, когда она перекрикивает собой свист чужой пули, стремящейся к нему, как к родному!
Аркадий Петрович снова и снова нырял внутрь своей памяти. Вот выплывает первая картина — густой кустарник, листья которого щекочут ноздри терпким ароматом. Листочки тихонько так, сонно шелестят. Вроде, и война закончилась, и как будто ты уже дома… Ждешь чего-то славного, светлого, обещающего долгую и счастливую жизнь. Но вдруг один из кустов оживает, и оживает не по-хорошему. Ощетинивается черным дулом и принимается вместо семян рассыпать вокруг себя пули. Такое бывает на всякой войне.
А вот — вторая картина. Разговариваешь ты с хорошим человеком, который угощает тебя остатками махорки и делит с тобой скудную пайку каши из своей миски. «Лучший друг», — думаешь ты. И вдруг «лучший друг» выхватывает из-за пазухи револьвер и, быстрее, чем ты успеваешь удивиться, палит тебе в лучшем случае — в грудь, в худшем — в живот, чтоб дольше мучался. Где-то у него в середке спрятано что-то, что делает его чужим. Но этого так сразу не разглядишь, а бывает — не заметишь и потом. До самого конца. До пули. Такое бывает только лишь на войне гражданской.
Конечно, Гайдар был не первым, кто стал писать про Гражданскую Войну. Но в его произведениях война обратилась в героическую сагу, вроде сказания викингов. Огненные лучи героизма, сверкающие на его страницах, обращали в героев всех, даже малых детей. Вскоре на полках книжных магазинов разных городов страны выстроились рядами книжки его произведений в красных переплетах, заявляя о начале новой эпохи в литературе. Подобно революционным солдатам, они теснили «старорежимные» книги, набранные еще шрифтом с «ятями» и выдавливали их на нижние полки книжных шкафов. Туда, где покупатель их не сразу и заметит. Впрочем, ребятишки уже учат азбуку без ятей, и читать таким шрифтом им будет неудобно. А, значит, они никогда и не купят себе книжку из тех, что сиротливо прижались к нижней полочке.
Детишки быстро опорожняли полки, заставленные произведениями Гайдара. Он сделался знаменитостью, и его часто приглашали в разные города и села. Так жизнь и забросила его в Пензу, где он сперва читал свою новую книжку в каком-то клубе, потом долго отвечал на вопросы.
Осталось немного времени, чтобы посмотреть город. С уставшим горлом Гайдар вышел на набережную речки, одноименной городу. Там он погрузился в свои мысли и очень удивился, когда перед самым своим носом увидел книжку собственного авторства.
— Аркадий Петрович, это — Вы?! Какое счастье, что я Вас нашла! В клуб не успела, по всему городу бегала-искала. Хорошо, что городок у нас небольшой, — воскликнула чернявая незнакомка, протянувшая писателю книжицу.
— Автограф? — спросил Гайдар, за последние три года порядочно привыкший к этой части писательского ремесла.
— Да! — вздохнула всей утробой дама.
— Что же, можно! — улыбнулся Аркадий Петрович, — Вас как зовут?
— Рува, — представилась она.
— Как?! — не понял Гайдар, привыкший к русским именам. Ну, иногда — к тюркским.
— Рувиль я, а сокращенно — Рува. Вообще-то полностью — Рувиль Лазаревна, — быстро сказала она, ожидая реакции своего кумира.
— Занятно, — промолвил Аркадий, и тут же перешел на другой тон, — Может, составите мне компанию посмотреть ваш чудесный город? А то пригласить-то пригласили, а гида вот — не дали!
Вместо ответа Рувиль вздохнула и на целую минуту задержала в себе воздух. Едва ли этот восторг был сильнейшим из всех, случившихся когда-нибудь в мире, но и слабейшим он тоже — не был.
Так пошли они вместе по городку, а когда Аркадий заторопился на вокзал, Рува отправилась с ним. И, разумеется, приехала с Гайдаром в Москву, и поселилась в его квартире. Так Аркадий Петрович и оказался женат. Вскоре Рува родила сына, которого Аркадий велел назвать Тимуром — в честь Тамерлана. Почему-то незадолго до его рождения во сне Аркадию привиделся легендарный завоеватель Средней Азии, облаченный в красные одежды. И сквозь сон Гайдар почувствовал начало времени нового Тимура — завоевателя, красного Тимура, который расширит границы своей Империи до пределов Вселенной. Кто знает, что будет на веку сынов и дочерей, может и впрямь они распахнут свои объятие всем звездам и планетам?!
С этими мыслями Аркаша снова брался за перо. Новая битва заполняла собой бумажную гладь, иногда автор до того расходился в своем порыве, что беспощадно рвал бумагу своим пером. Часто случалось, что давно контуженная голова в самый яростный момент бумажного сражения принималась нестерпимо болеть, и удары сердца болезненно молотили виски, как невидимые барабанщики. В эти мгновения болезненной ярости глаза как будто обращались в два кинжала, и приобретали способность распарывать поверхность предметов и проникать в их глубину.
И как-то раз под этим кинжальным взглядом оказалась сама Рува. Аркадий увидел на ее лице гримасу отвращения, когда она протянула ему пачку листов нового произведения, которые ей пришлось читать первой, как писательской жене. Но на словах она изливала разные похвальбы, казавшиеся само собой разумеющимися. Бывший командир продотряда почуял истинное желание этой женщины — встать рядом со знаменитостью, чтоб капельки знаменитости перепали на нее и ее потомков, без всякого труда приподняв их над прочими людьми.
Своей левой рукой Аркадий тут же закрыл шрам на правой руке. Он ей чужд, этой женщине, которая… Которая никогда не почувствует связь своего тела с телом революции, ибо последняя для нее — лишь мясная туша, соком которой можно прекрасно питаться и нужно уметь это делать…
«Потомки?! Я так подумал о родном сыне?» — проскользнуло в голове Гайдара, и кинжалы-глаза тут же коснулись Тимура. Тут же Аркадий с ужасом увидел, что сын ему — чужой. Это не было результатом старательного изучения каждой черточки его лица. Нет, чувство как будто впрыгнуло в него из самого сердца сына, который ни о чем и не догадывался. Гайдар почуял, что у этих людей, то есть у Рувили и Тимура другая дорожка жизни, идущая далеко от тракта революции, по которому скакал, бежал и полз всю свою жизнь красный командир-писатель.
Гайдар не мог выразить своих чувств. Не находящая выхода энергия, точно сжатая пружина, подбросила его вверх и вложила в руку старую кавалерийскую шашку. Визг Рувили и крики Тимура. Треск диска телефонного аппарата — одного из первых в красной Москве. А потом…
Пахнущий какими-то лекарствами доктор, стеклянная оранжерея психиатрического отделения Кремлевской больницы. «Что же, батенька, у Вас последствия контузии, с этим надо считаться. Мы Вас подлечим, но предотвратить новый приступ медицина, увы, бессильна», — говорит ему бородатый доктор-мудрец, которого зовут доктор Кащенко.
Аркадий Петрович кивает головой. Да, все так, подвела раненая головушка, чуть родного сына не порешил, как Иван Грозный. Под давлением увесистых слов доктора он уже принимает все мысли, что пришли ему тогда — за бред, который еще хуже, чем боль. Потому, что когда бредишь — свои мысли бредом не чувствуешь.
«Что же, голубчик, не падайте духом! Больше свежего воздуха, фруктов — и Вы пойдете на поправку! А сейчас Вам советую взяться за новое произведение. У Вас же есть, наверное, мысли? Это — лучшее лекарство!» — говорил доктор.
Аркадий Петрович взялся за новую книжку, которую назвал «Тимур и его команда». Этой книгой он хотел попросить прощения у своего сына, который, быть может, и в самом деле — не его ребенок, но он же не виноват в этом!
В произведении он описывал борьбу двух мальчишеских ватаг — «хорошей» и «плохой». Но как-то само вышло, что при описании «плохой» ватаги он наделил ее некоторыми обрядами, которые он встречал у русских сектантов-хлыстов, у которых ему тоже приходилось отбирать хлеб. Когда он дошел до обряда «оживления покойничка», то заметил, что книжка может получиться очень не детской, и остановил себя в дальнейшем наделении героев чертами русских сектантов. Но когда читал уже написанное, то с удивлением обнаружил кое-какие сектантские вещи и у своих любимцев, тимуровцев. Например — большое круглое колесо с привязанными к нему колокольчиками, которое тоже встречалось у хлыстов-христолюбцев, да и у староверов поморского согласия. Ну что же, не переписывать же из-за этого книгу! Подправить разве чуток, свести все к шутке. Ну, а тайные общества, что взрослые, что детские, что хорошие, что плохие, и впрямь так сходны между собой!
Первым читателем Аркадия Петровича стал доктор Кащенко. Читая рукопись, он широко улыбался, распушив свою огромную бороду, и приговаривал «занятно, занятно, неплохо бы кино сделать»! Уже выписавшись из клиники, Аркадий Петрович взялся за переработку этой книжки в киносценарий. Жена была довольна, ведь боев в книге не было, а, значит, на мужа не найдет та беда, что нашла на него в тот раз. Книгу она старательно хвалила, и Гайдар ей верил. Он убедил себя, что ей надо верить…
Увы, спустя всего несколько месяцев, Аркадий Петрович снова схватился за шашку. Так же, как и в прошлый раз. И снова блестящее лезвие едва не коснулось его жены и сына. И опять Гайдар оказался в той же больнице, раздираемый свирепой головной болью и жалостью о содеянном…
На этот раз он уже не брался за перо, и шарахался от бумаги. Гайдар узнал, что его жена подала на развод, решив при этом сохранить его фамилию, точнее — звучный псевдоним. Не ради ли него она и выходила когда-то замуж?
Аркадий Петрович кусал подушку. Ему не спалось и не думалось, само-собой — не писалось, и оттого жизнь делалась похожей на дырку…
В таком настроении он и вернулся в свой опустевший дом. Делать было нечего. Буквы под его рукой не складывались в слова, связывающие читателя с огненной плотью героев прошлой войны, на которой русские обращали в прах — русских. А работать для добычи хлеба насущного ему более не требовалось, об этом заботилась могучая организация тех времен, не уступающая своей мощью и наркоматам — Союз Писателей. И не только хлеба — Гайдар с его помощью мог разъезжать по стране столько, сколько ему требовалось для обретения вдохновения. Ну, а если вдохновения не обреталось — то вообще сколько угодно…
К середине того года Аркадий взялся-таки за перо — превращать еще одно свое произведение в сценарий для кино. Но год был — 1941, и сценарий навсегда оборвался, отвратив свое воплощение в живой картине…
Покрытое могучими колоннами здание одного из наркоматов, отделанный мореным дубом величественный кабинет на его третьем этаже. Хозяином такого помещения может быть лишь не мелкая сошка, но, как минимум — министр, на языке того времени — народный комиссар. Свободно рассевшись на кожаном диване, Аркадий Петрович беседует с лысоватым человеком. Человек этот невысокого роста, на его носу сидят несуразные, круглые очечки. Удивительно, но история почему-то сотрет его со своей глади, и хозяин кабинета навсегда утонет в забвении. Но в те времена по своему рангу он был ничуть не ниже других могучих человечищ, вроде Лаврентия Павловича Берия, или Климента Ефремовича. Начальник Главного Политического Управления РККА Александр Сергеевич Щербаков, в предвоенные годы и в годы войны он ведал всей культурной жизнью Империи, значит — ее душой. Умер Александр Сергеевич неожиданно и необычно — напился насмерть в День Победы, уйдя в прошлое вместе с войною.
— Дорогой Аркадий Петрович, — говорил он, — Ныне вновь пришло время героев. Наверное, оно должно приходить для каждого поколения, чтоб не дать очерстветь душам, чтоб омыть жизни новой кровью. И герои должны быть связаны прочнейшей нитью со всеми людьми нашего народа, каждый должен буквально вкусить крупичку их подвига. Никто не сделается лучшей нитью, чем Вы, ведь Вы уже несли людям подвиги героев прошлого!
Аркадий Петрович кивал головой, лишь иногда замечая, что один он не справится. Щербаков его успокаивал, говоря о десятках классиков новейшей советской литературы, отправляющихся на фронт. Но Гайдар должен сделаться среди них первым, ведь он — уже и так — первый.
Гайдар размышлял, что его бы должен был вызвать к себе Сам, Вождь. Но, видимо, время сейчас и впрямь чудовищно тяжелое, враг какой-то уж особенно яростный, и потому Ему, конечно, некогда. Ведь каждая минута Его работы — сотни, а то и тысячи спасенных жизней, километры удержанных фронтов и много еще чего важного, что нельзя отложить. Потому Аркадий Петрович не должен обижаться… Да и вообще, разве можно обижаться на Него?!
Гайдар допил коньяк и на прощание кивнул головой. Ни то от обилия мыслей, ни то от самого коньяка она гадливо заболела, а перед дальней дорогой надо было быть здоровым. Ведь предстояло нырнуть в пламень фронтов, и никто не знал, что в их кровавом чреве в те дни творилось в действительности. Аркадий отправлялся в армию, которая по словам Щербакова (которые он, конечно, не сам сочинил, а взял из присланных ему бумаг), насмерть впилась в украинский чернозем…
Паровоз зашипел горячими паровыми струями у какого-то полустанка, на который в былые времена никто не обращал и внимания. Разве что вышел бы из вагона нечаянно остановившегося курьерского поезда за глоточком свежего воздуха. Ну, или чего покрепче, что у местных, наверное, купить было можно. А теперь…
«Поезд дальше не пойдет! Далее — некуда. Все, фронт!» — понеслось по вагонам, и автор фразы затерялся среди глоток, повторяющих одно и то же.
Что же, не пойдет, так не пойдет. Гайдар подхватил свой дорожный чемоданчик и выпрыгнул из вагона. Сотни шагов по путям оказалось достаточно, чтоб убедиться в искренности слуха — пути переходили в деревянно-земляную труху, покрытую блестящими кусками рельсовой стали. Паровозу здесь не пройти, даже и без вагонов. Что же, свои две пройдут — и то хорошо. Гайдар отправился искать штаб армии, в которую по своему же желанию был командирован.
Единственным признаком какой-либо армии были то бегущие, то бредущие по раздолбанной дороге, проходившей вдоль железнодорожного полотна, группам людей в солдатской форме. Направлялись они отнюдь не в сторону заката, а, значит, не туда, где катался шар войны.
— Куда идете, служивые? — по простому спросил он двух солдат, быстрым шагом поднимавшие пыль с запада на восток.
— Чиво? — насторожился один из них, парень лет двадцати трех.
— На х… ты его спрашиваешь? — резко выкрикнул его спутник, тридцатилетний мужичек, и тут же над самой головой Гайдара просвистела увесистость винтовочного приклада. Он увернулся в сторону, и понял, что от этих людей добра ждать не придется. Он быстро перемахнул на другую сторону насыпи. Прямо над его головой засвистели в прямом смысле знакомые до боли пули. Но мужичку, стрелявшему из винтовки, наверное, второй раз за всю жизнь, было нелегко сразить старого волка Гражданской. Гайдар быстро скрылся в лесочке, а незнакомцы продолжили свой путь, позабыв о нем. Читали ли они его книги? Узнали или не узнали они его? Впрочем, если и узнали, от этого было не легче — сейчас они, наверное, стрельнули бы и в родного папу, если бы он перегородил им дорогу.
И все-таки Гайдару было до слез обидно. Выходит, его перо в их душах не оставило ни единой царапинки, и теперь они спасали свои жизни точно так же, как это пытаются делать глупые свинтусы на мясобойне. Забиваются там куда подальше, и думают, что мясник о них забудет и не найдет. Только не тут-то было, трусость редко когда спасает жизнь! Но надо идти на Запад. Не может быть, чтоб грозная армия, в которую он держит свой путь, вот так вот за неделю обернулась россыпью перепуганных солдатиков-дезертиров, этих песчинок страха!
Когда небеса покрылись черноземом украинской ночи, Гайдар вдруг набрел на световой островок костерочка. Возле него сидели трое бойцов и деловито жевали любимое солдатское блюдо — гречневую кашу.
— Кто таков? — спросил старший из них, протягивая руки к винтовке.
— Посмотрите. Неужели не узнаете?! — неожиданно сказал Гайдар.
— Да… Гляди-ка, никогда не видел, а вроде — знакомы! Вот чудеса!
— Это же Гайдар! Я прежде учителем был, сам о нем детишкам толковал!
— Ах, вот оно что!
Дальше пошли расспросы о войне и ответы на них. Сбывались самые худшие опасения Гайдара — армии и в самом деле больше не было. Где-то в степном украинском море растворились ее штабы с генералами, техника бессильно застыла в брошенных военных городках. Все одно боеприпасы для нее подвезти не успели, а давить врага колесами да гусеницами… Вот сам попробуй, а потом глупые советы и давай! Теперь кто-то хоронится по селам да хуторам у добрых людей, а у кого тут родичи — тот вообще счастливый человек. Счастливейший даже. Кто-то попал в плен, что хуже всего, и поэтому нечего проклинать дезертиров, сам у врага с поднятыми ручками побываешь, тогда и кляни!
Но они, хоть никого и не клянут, и всех понимают, решили обойтись по-своему — пробиваться через линию фронта, которая, оказывается, уже уползла далеко вперед — к своим.
— Уползла?!! Не может быть!!! Я же сюда на курьерском приехал! — не понял Гайдар.
— Эй, Микола, глянь, человек на паровозе прямо в окружение прикатил! Ха-ха-ха! — тут же отреагировал один из бойцов.
— Чему ноне дивиться?! — равнодушно пожал плечами его собеседник.
Что же, Аркадию Петровичу не оставалось ровным счетом ничего, кроме как присоединяться к ним. Не к дезертирам же идти, и не в плен, а больше выбора и не было.
Так и двинулись они сквозь неширокие, насквозь просматриваемые южные леса, а по ночам пересекая степные просторы. На третий день увидели и врагов — шагавших по дороге солдат в грязно-серых мундирах. Их лиц было не разглядеть, а издали они выглядели точно так же, как и все солдаты всех армий мира. Гайдар задумал палить в них из ППШ, который получил в Москве и теперь носил на шее, вынув его из брошенного на лесной дороге чемодана. Да бойцы остановили.
— Очумел что ли?! Сейчас они всех нас тут и положат! Их гляди, сколько!
— Ты, может, и бобыль, а у меня жинка есть, детишки малые! Я из-за тебя, дурака, здесь червей кормить не желаю!
Осторожно убравшись от опушки побрели дальше. День на пятый в их лицах дыхнуло речной сыростью и будоражащим почти пустые желудки (каша почти кончилась) запахом рыбы. Обоняние обманывать не могло — так пахнут только большие реки. Вернее, очень большие, и такая река здесь была лишь одна.
В лунном свете их лица посеребрила рябь днепровских волнушек.
— Есть такая картина Куинджи, «Ночь на Днепре» называется, — сказал бывший учитель, — там все, как мы сейчас видим. У него еще есть «День на Днепре», там то же место, только — днем.
— Пошел ты со своей картиной! Дня мы здесь, похоже, не увидим!
— Это отчего?
— Вон, смотри!
В пропитанной светящимся серебром темноте мелькнули надвигающиеся человеческие фигуры. Шли они молча, но как-то не по-нашему четко, будто старались ударами сапог о землю выбить из себя страх, который неизбежно залезает в душу на чужбине.
— Ложись!
— Поздно! Они сюда идут!
— Тогда — бежим!
— Все равно увидят! Поле кругом!
— Так что, загорать, пока сцапают?!
Микола вскочил, учитель удержал его за рукав, но этого мгновения оказалось достаточно, чтобы лунное серебро перерезали огненные ножницы. Со всех сторон накатилась пальба, и осталось лишь одно — отстреливаться. Укрываться — негде, враг напирает со всех сторон.
Луна зашла за тучу, но враги уже знали место, где находятся беглецы, и беспощадно гвоздили по нему из всего, чего могли. Гайдар слышал, как от чего-то крякнул Микола, потом охнул учитель. Но подползти к ним ближе не мог — яростный огонь давил его все ближе и ближе к обрыву. Третий солдатик, Тимоха, не подавал о себе никаких вестей. Что он, растворился в ночной черни, что ли? Как бы не растеряться здесь, порознь-то верная смерть!
Вдруг ноги Гайдара почуяли какую-то пустоту, которая была даже чернее украинской ночи.
— Братцы, нора! — прошептал он, но никто ему не ответил.
— Нора! — сказал он, но лишь чужие шаги да несмолкающие выстрелы были ему ответом. Ни малейшего родного шевеления, ни одного русского слова.
— Нора!!! — что есть силы закричал он.
И тут же окутался коконом из вражьих пуль. Дальше медлить было нельзя, везучесть на войне долго не служит. «Хорошо, что это не Гражданская, и враги по-нашему — ни бельмеса. Если переводчика нет, конечно. А то моя бы песенка была б спета!» — сообразил Гайдар, и утонул в земных недрах.
Нора оказалась началом длинного и запутанного тоннеля, о котором Гайдар не знал, разумеется, вообще ничего. Не имел он при себе и огня, потому пробирался ощупью. Своей спиной он чуял лишь отверстие входа, куда уже упирались вражьи автоматы. «Сунутся они сюда или не сунутся?!» — размышлял Гайдар, не имевший никакого представления о немцах, которые без подробного плана не сунутся и в баню. На всякий случай он решил поглубже зарыться в нору. До тех пор, пока сам не потерял выход…
Казалось, будто весь мир растворился в кромешной тьме, и лишь что-то неуловимое, что называется «Аркадий Петрович Гайдар», но уже не является растворенным в землице телом, летит сквозь небытие. Ориентиров в нем — нет, направления пути — тоже нет, да и не ясно, есть ли у этого пути какая-нибудь цель. Впрочем, нет, она — есть. Выйти к ясному небу раньше, чем растворенное тело накроет мучительнейшая смерть от голода, или от жажды, или от недостатка воздуха. Хоть это будет выходом на свободу, хоть под ствол вражьего автомата — уже неважно. Вернее, сегодня еще важно, но завтра, когда цепкие пальцы жажды и удушья сомкнутся крепче — уже станет менее важно. Ну а там недалеко и до «неважно»…
Шуршание шагов оставалось единственным признаком плотности гайдаровского тела, и по ним он отмечал, что — жив. В том смысле, что еще волочит на себе зипун своего тела, которое почему-то считается им самим…
Кто знает, сколько черной массы протекло сквозь Гайдара. Дней и ночей в земных кишках, понятно, не было. Ну а тьма была столь всеобъемлюща и однородна, что ее объем и масса никак не могли позволить себя измерить да взвесить. Понятно, для Гайдара она могла и не иметь конца, но она его все-таки получила. Неожиданно в конце тоннеля забрезжил свет. И превратил логово мрака в тоннель с аккуратно выпиленными белыми стенами. Выходит, это — каменоломня, здесь, значит, мел или ракушечник добывали. В таких обычно много входов и выходов бывает. Это тебе не карстовые пещеры, равнодушные в своей сталактитовой гордости к человечьей жизни! Люди-то все же думали, и как войти, и как выйти, и как камень из подземелий на свет божий вынуть…
Бритва солнца прошлась по глазам Гайдара. И тут же в его уши врезались гвозди крика «Хальт!». Аркадий Петрович попробовал запрыгнуть обратно в нору, но с той стороны уже возвышались серо-зеленые фигуры вражьих солдат. Бежать было некуда. «Хана», подумал Аркадий Петрович, и тут же получил чем-то тяжелым по многострадальной голове. Мир замутился перед глазами.
Очнулся Гайдар в каком-то кабинете. Перед ним возвышался массивный рыжий обер-лейтенант. Рядом с ним примостилась немецкая девушка-переводчица.
— Я Вас узнал. Вы — советская знаменитость, Аркадий Гайдар. Мы не можем держать Вас у себя, и нам предписано перевезти Вас в Берлин. Что и будет выполнено, — сказал он через переводчицу.
Появились два солдата с автоматами. Обер-лейтенант знаком велел Гайдару подняться и следовать за ними.
На небольшом летном поле стоял маленький брюхатый самолет. К нему солдаты и повели классика русской литературы. «Не к добру это, что они меня узнали», — подумал Аркадий Петрович. Он ощутил, что его воля навсегда осталась там, в черной норе сквозь землю, и теперь он — просто управляемое чужими руками тело. Это было самым жутким. Его могли повезти в Берлин, могли выбросить на полпути из самолета, могли прямо сейчас расстрелять, а он — не мог ничего…
Самолет загудел своими двумя винтами и подпрыгнул в небо. Солдат, что сидел напротив Гайдара — задремал, и он мог легко выхватить автомат и прибить его. А потом ворваться в кабину пилотов, приставить автомат к ним, и приказать лететь обратно, сквозь линию фронта, в Россию. Но странное оцепенение нашло сейчас на него, самого Гайдара повлекло в сон, сквозь который он осознавал, что больше он — не герой, и лучший выход для него теперь — погибнуть. Должно быть, на родине его уже и записали в погибшие, и потому живым там делать более нечего.
Самолет приземлился на большом аэродроме. Аркадия вывели из него и посадили в машину с черными стеклами. Единственной частью Берлина, которую он увидел, была серая полоска асфальта между самолетом и автомобилем. Машина заехала во двор какого-то здания, и перед Гайдаром распахнулась тяжелая железная дверь.
Ступени лестницы, ореховая дверь чьего-то кабинета. Перед Гайдаром появился затянутый в черный мундир седой человек, лицо которого украшала такая редкая для немцев борода, даже — бородища. В эсэсовских погонах Гайдар, конечно, не разбирался, но по кабинету сразу понял, что имеет дело с каким-то генералом.
— Генрих Вернике, — представился генерал, — Бригаденфюрер, то есть — генерал-майор. А Вы, как я понимаю, генерал советской литературы Аркадий Гайдар?!
— Да, — Аркадий Петрович кивнул головой.
— Конечно, я не ожидал такой встречи. Но эта фраза сейчас так затаскана, ведь на войне как раз только и случается то, чего вовсе не ожидал. Короче, я рад приветствовать Вас. Ваша книга «Голубая чашка» была переведена и издана у нас небольшим тиражом. Я ее читал, и примите мои восхищения, хоть жизнь и сделала нас против нашей воли — врагами…
Генерал говорил на чистейшем русском языке, даже с каким-то небольшим южнорусским акцентом. Аркадий отметил это про себя, но не позволил себе даже задуматься о причинах странного говора немца вкупе с отличным владением им языком. Зачем, если ответ на эту загадку он едва ли когда получит? Спрашивать генерала он тоже не стал. Ясно, что в этом кабинете вопросы задает — он.
Тем временем эсесовец нажал на кнопку, торчащую как грибок из его стола. Тут же в дверях появилась маленькая ангелочкоподобная девушка, затянутая в черный мундир. В каждой тоненькой ручке она держала по голубой чашке, одну из которых поднесла Аркадию, а другую — эсесовцу.
— Моя доченька, Гретхен, — зачем-то сказал он, — Как «Голубую чашку» читала — аж плакала! Ладно, девочка, я скоро освобожусь.
Гретхен затворила за собой дверь.
— Что же, выпьем коньячка, — предложил эсесовец.
«Пить с врагом… Какой позор! Так и предателем недолго сделаться!» — подумал Аркадий, но почему-то все равно чокнулся с Вернике и глотнул содержимое чашки. Коньяк как коньяк, только сладковат немного…
— Вижу, я сделал Вам приятно, и Вы обрадованы тому, что Ваши книги известны даже у нас, — промолвил нацист, будто прочитав мысли писателя, — Но сейчас, вижу, Вас волнует иной вопрос — что будет с Вами? Ведь так?
Он закурил массивную сигару, и медленно продолжил:
— Что же… Зачем из этого делать тайну? Разумеется, Вам понятно, что люди Вашего ранга в лагерях военнопленных не сидят. Тогда подошел бы вариант обменять Вас на кого-нибудь важного из наших, кого плените вы. Хороший вариант, но только Ваш хозяин и на более знатных пленников, чем Вы, и то меняться не желает. Потому и так тоже нельзя. Да, в конце концов, нам с Вами — никак нельзя. Вы — писатель, то есть — творец миров, пусть и бумажных. И не нам рвать нить Вашей жизни по эту сторону бумаги. Потому я решил поступить с Вами прямо наоборот, и не рвать Вашу жизнь, но, наоборот, растянуть ее, насколько смогу. Для дальних космических полетов у нас придумано удивительное лекарство для консервации человека. Тело того, кто его принял, сжимается и ссыхается, уменьшается до размеров настольного памятника. Движения исчезают, но душа — бодрствует, она все чует и запоминает. В таком виде Вы пробудете ровно триста тридцать три года, то есть треть жизни нашего Рейха. Что же, я вам завидую. Ведь Вы будете знамениты и через столько лет, через сколько я просто не доживу! А уж знаменитым всяко не сделаюсь, нашему учреждению она вредит, что деготь — меду (так, вроде, у вас там говорят)?!
— Вы хотите провести надо мной эксперимент?! Но я ведь — военнопленный! — начал было Гайдар.
— Спокойно, — улыбнулся Вернике, — Эксперимент, если Вам так угодно называть наше действо, уже начался!
Аркадий Петрович почуял, что его тело будто бы превратилось в деревянную шубу. Он с ужасом попробовал пошевелить сперва рукой, потом — ногой, потом — одними пальцами. Ничего не выходило, и от ужаса он едва не вскрикнул. Но и крик потерялся где-то в недрах равнодушного тела-шубы. Гайдар перешел в какое-то иное состояние, и теперь с удивлением рассматривал собственное тело, побелевшее и обратившееся в подобие гипсового памятника. Вернике заботливо переставил его к себе на письменный стол.
Хотелось лететь, и Аркадий чувствовал, что легко пронесется сквозь стены, ибо они казались сейчас ему чем-то вроде зеленого тумана. Но стоящий на столе Вернике тяжелый памятник притягивал его к себе, как будто сам он был дирижаблем, а засохшее и побелевшее тело — его якорем.
Время равнодушно тикало в тяжеленных часах, что стояли в углу кабинета. Аркадий не чувствовал его, он не жаждал никаких событий, и если они входили в его новую жизнь, то только против его воли. Да и событий было немного — Вернике редко заходил в этот кабинет, который скорее был хранилищем, чем рабочим местом. Кроме него, как понял Аркадий, здесь хранились еще какие-то бумаги. Причем столь секретные, что даже уборку в кабинете делала лишь Гретхен, и то — лишь изредка. Но Гайдар в них все одно ничего не понимал, хоть и мог в каждое мгновение оказаться рядом с каждым, кто входил в комнату. Ведь немецкого языка он так и не изучил.
Но в один из бесчисленных дней взволнованный Вернике быстро вошел в кабинет, и открыв сейф, быстро поджег содержимое, обратив его в маленькую железную печку. Жег, перемешивал принесенной с собой кочергой, отчего комната наполнилась дымом. Но самому Гайдару дым, конечно, никак не мешал.
Вернике исчез. А после него появились солдаты в зеленых линялых гимнастерках, и Гайдар равнодушно отметил, что они — наши, русские. И даже не удивился своему равнодушию.
— Гляди, Гайдар!
— Ни х… себе! Фрицы, выходит, тоже «Военную тайну» читали!
— Ха-ха-ха!!!
Белого Гайдара схватили и потащили на улицу, сопровождая вынос тела оглушительным хохотом. Сам Гайдар понесся следом за ними, будучи прикован к белесому телу.
Тело-памятник долго передавали из рук в руки и хохотали, пока его не перехватил политрук. «Родственникам надо отправить, им хоть память будет», — пробормотал он. Впрочем, солдаты на него и не обиделись, ибо с обращенным в маленький монумент телом уже вволю наигрались. Теперь они принялись озираться кругом, разглядывая чужое пространство, рождавшее из себя враждебные для них жизни. Кто знает, может — убьют завтра, и уже более ничего не увидишь.
Политрук и в самом деле был настроен серьезно. Положил плотскую фигурку в ящик и заколотил его гвоздями. Следом за ней, понятно, устремился и сам Гайдар. А через два дня посылка уже катилась в обратном эшелоне. Тылу недоставало вагонов, и поезд гнал ретиво, останавливаясь лишь для смены паровоза. Гайдар пронесся над простором Евразии, быстро допрыгнув от Германии до самой Москвы. Ну а там его доставили и до адресата.
Гайдарово тело застыло на книжной полке в доме Тимура, а сам Гайдар невидимым обитал во всем пространстве его дома. Он слышал все, что говорилось, видел, что совершалось, но вмешаться ни во что не мог. Ведь его тело оставалось окаменелым, а душа — свободной, но привязанной нему, как пасущаяся овца привязана к колышку с веревкой.
— Папаша так к месту тут стоит! — посмеивался Тимур, когда его жена вытирала пыль с Гайдара.
— Папаша? — удивлялась его жена.
— Ну да! Ведь его именем я теперь открываю любую дверь, и за его имя, вернее — лихой псевдоним, я поднялся до главного редактора! Погоди, мне скоро адмиральское звание дадут, и сделаюсь я самым сухопутным из всех адмиралов! Представь, стоят там всякие Ушаковы-Синявины-Макаровы, и я — рядом, хоть корабли только на картинках видел! И за все кому спасибо? Ему! Хоть в детстве он меня чуть не зарубил!
Тимур дал живому памятнику легкий щелчок.
— А настоящий твой отец — кто?
— Думаешь, я знаю? Мать не говорила, но он — тоже из наших! — Тимур легко усмехнулся.
Душа Гайдара обратилась в грозовую тучу, готовую выбросить из себя пучок молний. Но… Она оставалась невидимой, беззащитной и беспомощной. Лишь ощущала, как нестерпимо ноют рубцы ее тела, оставленные Гражданской Войной. От бессилия она стала как будто нагреваться, или скручиваться — сам Гайдар не мог понять, что с ней происходит. Он лишь наверное знал, что это — и есть тот самый ад, о котором ему столько говорили в детстве.
Когда потомок щедро обмывал свои контр-адмиральские погоны, врученные ему лишь за имя отца, который был даже и не родной, Гайдару показалось, будто его приговорили к жарке на медленном огне. В комнате, где гости пили-ели-дурачились, радуясь карьере самого необычного из всех адмиралов, электризовались даже пылинки. Они роили будто мошкара, стремясь передать гнев страдающей души тем, кто собрался за выпивкой и закусками. Но никто ничего не чуял, лишь у жены псевдо-отпрыска разболелась голова, как будто — от коньяка. И она отправилась спать.
Теперь для Гайдара мгновения тянулись, как годы и даже десятки лет. Он чуял мысли своих «потомков», движения их душ, и каждый миг осознавал, что убивал других он напрасно. А, значит, был он не героем, а злодеем, и каждый его шрам — память о былых злодеяниях. При этом рубцы каменного тела принимались болеть, как будто наказывая за былые грехи. Душа обратилась в болевой сгусток, в невидимую рану.
Тем временем внизу появился внучек, то есть — сынок Тимура. Представлял он собой рыхлое, несуразное существо, обреченное на получение обид от сверстников-одноклассников и накопление в себе кинжалов злобы. Эта злоба будет пронзать и пронзать душу Гайдара, а она останется навсегда беззащитной, ибо нет у нее ни мускулов, ни даже — уст…
Подросло следующее поколение. Внук с важным видом рассказывал своим гостям: «Надо называть вещи своими именами. Среди людей есть избранные, и есть все остальные. Моя бабка, например, влачила весьма жалкое существование в черте оседлости. Знаете, что это такое?! А потом, после революции, судьба случайно закинула в Пензу, и там она повстречала Гайдара. Что это, если не указание невидимого пальца с самого неба?! Мы, избранные, должны переделывать этот мир так, как нужно нам, и не смотреть на всех остальных. Они — это просто отход человечества, о них прекрасно писал Мальтус. Им никогда не понять нас, увидевших невидимую для всех улыбку Бога. А нам их понимать — ни к чему!»
Дальше шли разговоры о переделе мира, от которых Гайдар чувствовал себя так, как чувствует человек со снятой кожей. Иногда ему виделись какие-то существа вроде живых грибов, витающие над его внуком и теми, с кем он беседовал. Но понять, что же это за существа — он не мог, они были безмолвны и неощутимы даже для бесплотного Гайдара.
Его тело в книжном шкафу тем временем покрылось толстенным слоем пыли. Будто он был старой, всеми позабытой куклой или плюшевым медведем. Вокруг что-то происходило, и квартира обратилась в центр чего-то происходящего. Надо думать, оно было большим, зажавшим в клещи всю страну, но бессильный Гайдар не мог даже выглянуть в окошко.
Снова поплыли годы, обращенные в сгустки болезненной неволи. Душа Гайдара устала, и чуяла все меньше и меньше. Она как будто погружалась в сон, пробуждение от которого простирается уже на ту сторону белого света. Сквозь нехорошую сонную дымку Гайдар увидел лишенное жизни тело внучка, которого зарезали-таки сокрытые в его нутре кинжалы собственной ненависти. Появился гроб, и Аркадий затосковал, что судьба вместо гроба поднесла ему такое странное бытие, живую консервацию…
После смерти хозяина его дочь принялась за уборку. Про великого предка, разумеется, все давным-давно позабыли, и свое положение она ощущала, как один из законов природы. Потому с легким сердцем были вытряхнуты из шкафа и никому не интересные книги былых времен, и странную статуэтку писателя. Все это отправилось на помойку, иного пристанища для наследия забытой эпохи быть не могло.
Помойка — пожалуй, последнее из оставшихся всенародных мест, где хламы богатых и бедных, одним пальцем рулящих миллионами людей и самих миллионов рулимых, презирающих и презираемых, спокойно лежат рядом, не мешая друг другу. Разве что, кто-то подберет чей-то хлам, придав ему статус вещи, и тем самым вдыхая в него новую жизнь, для прежнего хозяина уже неведомую. Так я и подобрал этот памятник Гайдару, сплошь покрытому рубцами очень давней войны, о которой и я мало что знаю. Из-за этих шрамов мне и подумалось, что белая человеческая фигурка — вовсе и не памятник, а что-то другое…
Гайдар стоит на моем письменном столе, а я ищу тайные смыслы в «Тимуре и его команде» и «Судьбе барабанщика». До истечения 333 лет еще есть время…
Андрей Емельянов-Хальген
2012 год