Борцовские рассказы из повестей и романов
Как позабыл их Серафим, борясь со смертью в болезненном сне. Будто не в силах уже к небу взлететь, он скружил на землю — едва не поколов глаза о пики сосновых лап. А в чернобое ночи к нему крался чужой лесовин, глотая слюну голодной утробой. Парнишка встревожился на вздох, на всхлип, и полушёпот. Неведомый ужас обвил его как питон золотыми кольцами, раскрыл над ним пасть. Когда упала капля животного сока из распухшего зловонного рта — то Серафим в голос завыл, чутко осязав смерть. Он собрался комочком среди жёваных огрызков запуганной души, он взлетел ввысь незрячий да полумёртвый, он разорал небо на ленты — и бедственно спеша, замотался в кокон, чтобы вновь родиться.
Было раннее утро, когда Серафимка выпутался из мокрой насквозь простыни, накинул белый халат, и шатаясь как пьяный, ушёл из больнички. Он свернул на дорогу к лесу; мелкий туман лизнул ему ладони, чихнул под нос. Сквозь тюлевую занавесь капелек воздуха прибился к ногам блудный пёс — повизжав для приличия. Парнишка перед ним на кортки уселся, и почёсывая добрую собачью морду за ушами, спросил: — ты не знаешь, кого в лесу обидели? кто плачет. — Но пёс только виновато тыкался в тапочки, совсем не понимая о чём его спрашивают. — Ну пойдём со мной, проведаем тишину. — Малый потрепал собачий загривок, и поплыли они по туману вдвоём.
В лесу Серафим на сосёнку поднялся — взобрался пешком, царапая шершавую кожу её, оголтело припадая к обломанным сучьям. А попросту вполз под верхушку и там притаился, пережидая бешеное биение сердца, трудяги.
Но душа ожидала от Серафимки большего, и не чураясь предательства, спихнула его вниз. Он должен был взлететь, воспарить, разметаться под облаками — да не смог, а повис лишь, зацепившись халатом за ветви. Господь даровал ему жизнь, но лишил крыльев.
На косогор вскатывалось солнце, вминая в землю траву да камешки. С полпути его приняли на рога три артельных бугая, подпёрли боками коровы, и стадо закопытило вверх, облепив лысую солнечную голову стеблями отозревшей земляники.
=========================================================
— Давай поиграем в танчики.— Скучно мне стало сидеть, уткнувшись в газету; да и вижу, что он тоже страдает без общения.
— А как?— Глаза загорелись. Раскрылись словно окна в подводной лодке, и он подплыл с учебником ближе.
Я тоже слегка гортанул веслом и опустился на ковёр, отбросив последние новости, свежую плесень. Взял с этажерки большой лист бумаги, свернул его надвое.— Половина поля твоя, здесь твои танки. А на другой половине моё всё. Рисуй.
Он схватил ручку и стал рисовать себе танки с красными звёздами. Я ж на своих налепил крестов чёрных, да ещё успел мазнуть ему чернилами по языку. А пусть не высовывает.
Первым стрелять начал он. Я малолеткам всегда уступаю, тем более глазомер его слабый — вояка из него никакой. Угнулся до пола от первого грома, и промах конечно.
Пришла моя очередь, гниды фашистской. Рисую я кляксу на своей половине, и перегнув лист, отпечатываю её на краснозвёздном гвардейском отважном пылающем танке. А походя из наплечного железного шмайссера добиваю бегущих танкистов — от нечего делать, скуки заради. Подонок. И китель с ухмылкой одёрнул.
— Зачем ты? Они же живые.— Он будто не поверил мне, и провёл пальцем по листу бумаги. Густо размазалась кровь.— Ты убил их.— И глаза его расширились ещё больше, чем прежде окна подводной лодки. Они стали ужасно бешеными и бешено ужасными, а всё веселье из них вытекло с маленькой слезой. Отвернувшись от меня, он зло утёрся. Не поднимая потом головы, подтянул к себе ближе ящик со снарядами, рывком вытащил-рывком зарядил, и я заметил как сжались перед выстрелом его челюсти. Так сжимает на реке бедняжку антилопу очень влюблённый в неё зелёный крокодил. Ах ты, шманделок — думаю — сейчас я научу тебя родину любить, жить и бороться как заверещал великий вождь, как учит наша просраленная партия… — ёпырыпырдяй!!! Над моей головой беспрерывными молниями засверкали бомбы, боевые гранаты, гренадёрская картечь и даже старинные стрелы, словно на помощь его краснозвёздной армии прибыла из прошлого вся русская геройская рать. И собственной кровью захлебнулись мои прежде грозные фашистские полки.
Я приставил дуло пистолета к своему виску, надеясь что он выбьет его из моих рук. Хоть капля сострадания в нём должна остаться.
— Стреляйся! Я ненавижу тебя, гитлер проклятый!
После таких слов, такой от него животной ненависти мне ничего больше в жизни не оставалось — и я выстрелил в себя. Пуля прошла через голову, не задев мозг. Осечка — лёгкая царапина. Залепил ватой.
Тогда я поднял тост за победу, выпил бокал вина, и закусил цианистым калием. Думал, умру. Но меня пронесло в прямом смысле слова. Рикошет — мелкий конфуз. Затыкнул пластилином.
===================================================================
Главная башня старинной крепости возносилась над остальными — гордячка. Всегда только в её громоздких залах хозяева принимали высокопородных гостей, в чьи бы руки не переходила крепость по наследству. В древней генеалогии этого рода хватало всяких баронов, но даже самый опустившийся среди них никогда не закладывал угрюмый свой замок, хотя жить в нём с каждым веком становилось всё мрачнее. Казалось, он был вырублен морскими великанами прямо из скалы, на которую плотью своей опирался, а жизнь его подпитывалась горячими недрами земли. И если совсем их душа разгоралась от кипящих бурлений, то её остужали холодные волны, гонимые широкой дланью океанского владыки.
Замок стоял над землёю величествен — он словно летел, воспаряя к бездонному небу. И жестокая угрюмость его пропадала из сердца, стоило лишь выйти на широкий балкон.
В ясную погоду весь мир тогда склонялся пред ногами хозяев — и море, затеявшее весёлое развлечение вместе с белыми барашками на гребнях волн — и солнце, на пару с ветром-дружком рассеяв грубиянистые облака — и голубые беспечные небеса, размазанные вверху широкой синей кистью нездешнего художника, который прибыл в замок по приглашению, чтобы писать костюмный портрет баронессы. Но от волненья не спал эту ночь — а всё вздыхал и творил, мечтая. А в людях рождалась любовь.
В штормовую погоду мерк белый свет над балконом, и гас, погружая во тьму всё: и море, отягощённое глубинными своими раздумьями; и солнце, сгущая его до маленькой рыженькой точки, до искры во мраке; и небо, как будто заляпанное густо угольной сажей от злого мазилы, завистника. В такие дни стихия пробуждала в людях угасшую гордость и воспевала безумную гордыню, гулко бряцая в залах орденами памяти.
==================================================================
Марту декада уже; почки возбухать на прохожих начали, в градуснике ртуть поднялась и купается в блестящей луже. Ворон главарь выступает на длинных ногах как капитан морского запаса: в чёрной шинели, с цветами подмышкой к женскому дню. У него три ветки мимозы, а в клюве ещё и бижутерное колечко — ворониха рада будет, крылом прижмёт.
Люди несут домой розы и тюльпаны; лица у них красивые, какие редко увидишь в суетные будни. Торты разевают из коробок огромные пасти, густо заляпанные губной помадой, шныряют по сторонам подведёнными глазками.
У меня ореховый торт для Олёны, а шоколадный для Матрёны. И я иду в гости к бабемаме.
— Спасибо, зятёк, — обсмущалась Алексеевна, приняв мой подарок, и спрятала мокрые глаза в ладони.
— На здоровье, Марья. Тебе к сласти, а мне к ласке. Приголубь. — Я оглядел праздничный стол с запотевшей бутылкой. Рядом нахально улыбалась Олёна, теребя пустую вазу для цветов. — Намёк понял. — Из-под распахнутого сердца я вырвал пять голубых роз, которые Серафим раскрашивал целый час, беспокоясь за слабые лепестки.
Хохочет Олёнка, и Умка, и бабка смеётся — в хате тепло, разогретый воздух через приоткрытые сенцы плывёт на улицу. Притулился я после ужина спиной к солнечной стенке Марьиного дома, возле липок — стриженую макушку пусть подпекает солнце.
Тут о чём-то подлетел всклокоченный воробей, совсем замухрышка, и расержено зачесался об шершавую шкурку липы. Клювик его бледным стал, хвост торчком: негодуя и злясь, он не мог успокоиться, всё пылил после ссоры, а левой рукой за сердце хватался, чтобы сквозь рёбра не выскочило.
Оказывается, у воробьев тоже есть душа — только маленькая, с мой ноготь. Среди них можно встретить порядочных, и негодяев. Вот сейчас бы я деду показал удивительный кадр, но сфотографировать нечем. А без весомых фактов Пимен откажется верить в жизнь после смерти: — душа покойника в птицу вселилась? — ехидно спросит, да потом ещё заквохчет индюшиным смехом.
— сам видел, гнёздится, — отвечу я, даже злонамеренно огрызнусь. — А иначе откуда в живых тварях появляется настроение: корова резвая то целоваться лезет, или вдруг рогом боднёт. Знать, обидели.
Старик тихо сидит, обдумывая моё позорище — видано ль дело: равнять человека и курицу. Внезапно склонился к мышиной норе, где крохи вчера оставил: — эй вы, приживалки! коли мозги есть, рассудите нашу правоту: вечно мается душа с телами али в адском раю помирает? — тут догадавши, он обернул лисью морду ко мне: — одно дело вековать подлецу, и совсем уж другое — хорошему человеку; а коли сознанье при родах опять расселяется — то отчего невиновному младенцу чужие грехи, и обиды, страхи?
— А нету их, — обрадованно хохотнул я. Но смех получился колкий, как ёж — из моей запрокинутой шеи он выцедил две капли чёрной крови, и облизнулся. — Назови меня, деда, прехитрой куницей, но вся пацанва с чистого листа растёт, будто им память обеляет господь всемогучий.
— Да-ааа … — Пимен сине трясётся от гнева, ему то холодно — то жарко. — Что бабу ублажать, что спорить с вами — одинаково потеешь. Ты и вправду хитрая куница, потому как к своей ереси всегда приплетёшь силу небесную. Умащая её лестью.
Честно признался я: — Боюсь божьего авторитета. Его долго веков создавали люди, а мне лишь крупица от них.
Старик вытянул вперёд свой костяной нос, словно аспид рогатый с воды; потом вскокнул, и сто раз черкнул ботами с угла в угол, яро бия палку в пол. О чём ему мыслилось, я узнал почти через полвека, успев за пять минут оседеть и заново родиться.
Всхлипнул Пимен, промокая уморной слезой здоровый смех: — Уваженья желаешь? всеобщего? а по мне — ты в беготне за славой, хоть маленькой. Оттого и не маешь покоя, что умная голова дураку досталась.
Он уже въяве стоял предо мной на Марьином подворье и щёлкал крохами зубов, легко раскусывая меня как пустой безъядерный орех. Молвил тихо, чтоб в сенях шпионы не подслушали, а потом маялись в догадке, что же старик важного расказал: — У малого Серафима целее норов, и он со своей жизней опередился. Хоть нету у него домашнего крова да бабьего тепла. А ты горячкой лихой обрёл семью, но только прыгаешь по свету — ищешь. — Дед простёр ко мне ладони, и трясся, будто требовал душу отдать. — Хочешь, паря, выгоден быть всем людям на свете — чтобы любили и помнили. А если откажут тебе в ласке, чую — великим злодеем земля прирастёт. Потому и со всевышним ты не в ладу, что господское кресло им занято.
— Не-а, деда. Твоя неправда. — Крепко взгрустнулось мне от стариковых упрёков, когда почитал я его роднее мати, отце добрым. — Гонюсь я за верой, а ищу тайну.
— Клад, что ль, какой?
— Одно только слово, чтобы в людские души достучаться. Вот чудится мне: кабы крикнуть его на весь белый свет — много себе да чуточку в иноземщину — то станут человеки порядочнее, и вдесятеро лучше мы заживём. — Возгорелся я; полыхнул ещё не явым огнём, но рубаха уже тлела на рукавах, и воротник жаром обдал шею. — Пропойцы всю водку под землю сольют, а лентяи заместо тракторов впрягутся в распашки, а жулики вернут украденные денюшки…
— А Марья Алексеевна заспешит на погост извиненья у мужа просить за нашу с ней прелюбодейную дружбу... И с кем я тогда останусь? суждено подыхать мне в тиши?
Пимен сунул под нос мне вонючую табаком дулю: — Накось, выкуси. Я теперь досмерти рядом с Марией проживу, и ни на чьи думки да языки праздновать не стану. — Он выдернул из кармана тужурки янтарные бусы, закрутил их на пальце. — Видал, суярок? в магазине при всех купил, и пусть кто слово противное скажет.
Старик прошёл мимо меня бодрячим ходом в избу, расплёскивая черные лужицы. Боясь, как бы он от гнева наговорил лишнего, я огорчённо потопал следом, зачерпнув от корней липы горсть размокшего снега, чтоб забить его в горло Пимену вместо кляпа.
=================================================
Из всей бригады только Муслим заполночь футбол досматривает. Говорила ему жена: — Брось волноваться за них, не умеют играть кривоногие. Поболей чуть и перестань. — Но мужик лишь улыбался в её постельку, выглядывая под одеялом голые потаёнки; потом не выдержал, оттого что хотенье наружу выперло — и бегом к Надиньке повыть, постонать: — ааах, милаяааа!
Дождалась баба — омыла горючими слёзками знойное тело, и уснула, забывшись в сладкой истоме, в одуряющем аромате персиков. А Муслим уморенный притопил громкий ор телевизора, намеряясь до свистка за футболу свою позориться. Эх, ротозеи: им бы тряпичный мячик гонять, что в сарайке остался с древних времён.
На той обидной мысли задремал Муслим. Из глубин старой народной славы, что сердце не покинула, приснился ему высокий сон о победе почётной. Будто собрались на стадионе герои со всего мира, и хохочут, тыкая пальцами в деревенскую команду. Оно и правда, смешно немного — трусы у мужиков до колен, и футболки красные слиняли от стирки. А в мозолистых руках знамя ярое, словно смертельная рана спеклась по полотнищу.
Дедушка Пимен на скамейке обочь табачок свой потягивает, схрипывая в сторону Зиновия вязкую слюну: — Не мельтеши, суета. И без нас ребята управятся — не с мячом, так в кулаки возьмут.
А дядька вдоль кромки бегает, аж за голову схватился — небо на лысину пало и солнцем прижгло. — Ребятушки.... милые … не посрамите родную землю.
Вот, казалось бы, деревня — зрелый подсолнух и щепоть семечек в нём: а попробуй полузгай — зубы выскочут. И хоть от края до околицы можно за пару часов неспехом пройти, но на танке уже не проехать, на штурмовике не облететь — пожгут селяне с костями вместе.
Вон и у ворот футбольных они так же встали: головами мужики в облака упираются, горизонта не видно. В плечах ни щёлочки, в ногах ни дырочки.
Ну и где они, герои спортивные из дальних мест? что со смехом пришли, а с плачем уйдут? На табло второй тайм по нулям, зрители хохочут: с деревенщиной не сладили профи; у героев слёзы на щеках пополам с забористым потом — вымучились от натуги. И когда увязли они в мужицкой обороне, истёрлись в кашу кровяными пузырями, тогда дед Пимен сам догадался, знамя вверх поднял, а Зиновию отдал приказ — рубите их в сечу! Селяне бросились напролом, смяли заслоны, и над всеми летал Серафимка, горланя победные песни с восторгом.
===================================================
Я поливаю этот вредный цветок уже больше года, а он всё не растёт как надо. Может быть, свободные соки в нём бродят и он дышит — даже явно всё это, потому что цветок не гниёт и не ноет мне в уши — но побегов внучатых своих я никак не дождусь.
Не слишком ли нежен я с ним? Так бывает с людьми, когда мы от себя им вменяем большущие порции ласки, которые они не то что переварить в усладу себе и желудку не могут, а даже ехидно отрыгивают на глазах благодетеля, или желчью блюют. Вот есть у меня другие цветы — сорняки что ль — которые растут без особого ухажёрства, но тянутся к свету как будто назло, чтобы мне и себе доказать великую силу упрямства. Иначе чем объяснить их длинные толстые плетья, что паутиной обвили всю раму окна, но не душу мою — хотя тянутся цепкими лапами именно к ней.
Так и с людьми. Он ко мне всей сердечной своей диафрагмой, готов на любые лишенья и подвиги: даже смертельно зависнет над пропастью ради меня, рыдая — люблю! А мне кажется — это сорняк. И ни сил, ни желания нет, чтоб его приласкать, отомстив и себе и ему трудной нежностью.
В танчики такая классная игра!