Свет от потолочной лампы конусом падает на бетонный пол. Такие же стены и потолок почти не видно. Окон нет, а свет от лампы на них не попадает. Внутри конуса в центре светового круга на железном стуле сидит… Вернее на стул помещено человеческое тело. Сам владелец оного уже и сидеть не в состоянии. Сцепленные наручниками за спинкой стула руки не дают ему сползти на пол. На бесформенную красно-розовую массу, в которой с трудом можно различить человеческое лицо, обрушивается очередная оплеуха. В бетонном ящике шлепок по влажной и мягкой человеческой плоти получается звонким. Капли пота и крови разлетаются в стороны. Болтающаяся на шее голова, как боксерская груша, отлетает в сторону и медленно возвращается в положение равновесия.
«А морда у него стала более шершавая. Щетина уже появилась». Сделав за эти сутки уже несчитанное количество пощечин, Франц вдруг ощутил ладонью изменение на обрабатываемой поверхности. Он уже изучил руками его лицо до мельчайших подробностей. Случись ему ослепнуть — он бы без труда узнал этого человека на ощупь.
Мысль о том, чтобы встретиться с ним потом в другой обстановке, да еще будучи беспомощным калекой, на мгновение напугала его. Но тут же улетучилась. Франц последнее время не думал о будущем, вернее, о последствиях настоящего — он был счастлив сейчас. Он жил в этом «сейчас». В его мире время остановилось. А будущее того проклятого внешнего мира его не волновало, даже если сулило ему гибель.
Он отошел в тень и опустился на стул. Рубашка мерзко липла к телу. Всему, что было заточено в штанах, приходилось еще хуже. Он давно уже снял китель, галстук и закатал рукава. Небольшое облегчение, которое он от этого испытал, забылось еще часов двенадцать назад. Ему казалось, что он насквозь пропитался этой вонью, которую создавало смешение запахов пота, мочи и экскрементов. Наверно, если бы он сам эти сутки ходил под себя, он бы не чувствовал себя гаже. «Ну, почти что барахтанье в выгребной яме», — такую ассоциацию он, наконец, подобрал.
В этот момент Францу очень захотелось поверить в Бога. Он просто не знал, у кого еще можно попросить, чтобы этот обер-лейтенант заговорил. Но эта соломинка была сломана еще годами раньше, и его отчаяние как слепец металось и билось об стену, вцепившись ему в горло. Шансов найти выход оно почти не имело. В голове было такое напряжение, что она, казалось, сейчас взорвется. Периодически накатывающиеся приступы бессильной ярости, становились все сильнее. Они разрывали его и высасывали жизнь. Когда в очередной раз накатывало, он вскакивал и набрасывался на лейтенанта, а, обессилев, опускался на стул. Но пока Франц еще сдерживался, не выходя за рамки инструкции.
Франц уже с трудом понимал, ради чего, собственно, он оказался здесь с этим человеком. Уже давно он автоматически повторял свои вопросы, подсознательно не ожидая на них ответа. Они превратились в бессмысленный набор слов. Францу уже было не важно, знает Кюхнер что-то или нет, и что с ним, с этим Кюхнером, потом станется. Чтобы уйти отсюда, ему нужно было хоть что-то представить в протоколе. Допрос без результатов не принимался, по определению, адъютант одного из главных заговорщиков не мог ничего не знать. Тем более, если разбирательство шло по такому делу. А значит, он не мог уйти к ней. Только эта мысль осталась у него в голове.
«Как я все это ненавижу. Будь все проклято. Да пусть все сгорит, взорвется, пусть все передохнут. Сволочи. Ненавижу». Это «ненавижу» действительно относилось ко всем и вся. К союзникам, заговорщикам, Германии, Фюреру. Весь мир вокруг, со своей идиотской возней, которую они называли «война», ополчился против него. Как будто это все было затеяно специально, чтобы заставить его сидеть в этом поганом месте с этим кретином, который устроил у себя в башке капище и водрузил на нем каменного божка с именем вроде «Честь германского офицера». Вот оно, перед ним — воплощение и оплот этого вселенского заговора, по сценарию которого Францу не давали вернуться в другой, настоящий, свой мир. И ему предстояло принять на себя цунами ненависти Франца ко всему миру.
А пока Франц сидел и пытался в очередной раз собраться с мыслями, придумать, как можно выжать из Кюхнера нужные слова. Голова отказывалась соображать, его колотило. Он положил голову на руки и закрыл глаза. Понемногу он начал успокаиваться, скорее от усталости. Ему захотелось свернуться калачиком прямо здесь в уголке и заснуть, и проснуться когда-нибудь потом, когда можно будет уйти отсюда. Хоть плачь.
Он встал, выпрямился и спокойным решительным шагом вошел в свет.
— Итак, господин обер-лейтенант, кто сообщил полковнику Кауфману, что фюрер убит?
Голова Кюхнера только слегка дернулась в ответ. Франц почувствовал что-то типа удара. Вспышка ярости подскочила к горлу откуда-то снизу. Голову как будто сжало в тисках, мышцы напряглись. Сцепленные за спиной руки сжались в кулаки, и пар немножко вышел. Его передернуло.
— Все звонки проходят через вас. Кто звонил или приезжал 20 июля?
Из глотки Кюхнера начали вылезать рычания и кряхтения, как старые немощные инвалиды, карабкающиеся вверх по лестнице. Каких же наверно трудов это ему стоило. Рот у него пока еще был закрыт. Засохшая кровь склеила губы. Разлепить их ему, видимо, было больно. Обезвоживание лишило его слюны, и сухой язык не слушался, прилипая к небу. Но в кряхтении все-таки стали прослушиваться слова.
— При мне никаких звонков не было, и никто не приезжал.
Франц вдруг почувствовал даже сочувствие и симпатию к Кюхнеру. Но не вид и состояние допрашиваемого их вызвали. Ему захотелось открыть ему глаза, объяснить, открыть перед ним душу и поделиться своими чувствами с этим ущербным существом. Может быть, он сможет его понять.
— Ну, послушайте, Кюхнер, откуда вы такие беретесь? Где вас делают? На заводах Круппа вас собирают вместе с танками что ли? Что там в вашей голове, стальной механизм? — Франц наклонился к его лицу и положил руки на плечи. — Слушай, ты любил когда-нибудь? Там меня ждет Она, понимаешь, мне надо туда, — он тыкал пальцем куда-то в сторону. — Зачем все это, тебе-то зачем это надо? Ну не стоит это все того. Кауфман твой так сразу все понял и застрелился, и вместо себя тебя сюда посадил. Меня тошнит уже от всего этого, от ваших смешных вселенских проблем, вы все, все занимаетесь каким-то идиотизмом, мышиной возней и готовы за это подыхать и мучаться.
Он открыл рот, чтобы продолжать, но осекся. Люди из этого мира не могли его понять. Он рухнул на колени:
— Ну, отпусти меня отсюда, умаляю тебя, — в надрыве голоса слышалась истерика.
Франц вскочил на ноги и склонился над Кюхнером, схватив его за грудки. Тот смотрел на него мутным недоумевающим взглядом.
— Говори! Говори! Говори! — с каждым словом он орал все громче. Изо всех сил он тряс это туловище. Голова болталась из стороны в сторону. Франц остановился и увидел все тот же взгляд. Резким движением он разжал кулаки и отскочил на шаг, как будто оттолкнулся от Кюхнера. Его кулаки опять сжались, руки дернулись кверху, а из груди вырвался стон. В следующее мгновение он нанес удар подошвой сапога Кюхнеру в лицо. Тело вместе со стулом опрокинулось назад. Франц ринулся к нему и сходу двинул носком в живот, затем в лицо. И тут же стал колотить по лицу каблуком, как будто пытался забить крысу:
— Ублюдок, долго ты будешь надо мной издеваться? Убью, сволочь, — он уже истошно вопил, не помня себя.
Потом он бросился на колени и, вцепившись в сальные, липкие, смоченные потом и кровью волосы, стал стучать башкой Кюхнера об пол. При этом он постоянно орал, обзывая Кюхнера и требуя от него, чтобы тот заговорил. Гнев и истерика намертво вцепились в него и управляли им. Они сделали так, что он даже забыл про нее. А ведь он не забывал о ней ни на секунду за все время как вышел сутра в этот мир. Ах, если бы он вспомнил… он бы мог еще остановиться.
Двое ворвавшихся охранников схватили его под руки и оттащили от изуродованного тела, которое он продолжал избивать. За ними вошел оберштурмбанфюрер Зиберт (прямой начальник Франца), оглядел всю картину, быстро подошел к валяющимся стулу и изуродованному Кюхнеру. Он присел и брезгливо приложил два пальца к артерии, чтобы пощупать у Кюхнера пульс. Он, конечно же, испачкался, как и ожидал. Встал, достал носовой платок и стал вытирать пальцы.
— Вы что себе позволяете, гауптштурмфюрер? Этот человек мертв. Вы превысили свои полномочия, — он постепенно начинал орать. — Нам были необходимы его показания. Он мог нас вывести на главных заговорщиков. Вы ответите за это. Вы понимаете важность этого дела. Это саботаж, пособничество предателям. Вы и сам предатель. Вас будут судить вместе с ними, без мундира.
Он кричал и кричал. Франц плохо соображал, о чем он говорит. Но значение слов «вы арестованы» он понял сразу. Вот сейчас он сразу вспомнил о ней. Эти слова означали, что он не вернется в ближайшее время туда. Ом даже не подумал о том, что, скорее всего, никогда.
Пока Зиберт произносил всю эту тираду, Франц как-то обмяк и сидел в каком-то забытьи. Поэтому эсэсманы уже не держали его, а просто стояли рядом. После тех зловещих слов Францу хватило пары мгновений, чтобы оттолкнуть одного из эсэсманов, броситься на него, вытащить из кобуры пистолет, вставить себе в рот и нажать на курок.
А за час до этого бомба упала на дом, где была их квартира. Она так и не ушла в бомбоубежище, боясь, что он придет пока ее не будет.