Над Йоником было серое небо. Оно всегда казалось таким, даже в погожий день, сырым, рваным, точно обитым скомканной ватой. Под ним давно вымерло все живое, остались только люди и их безумные сновидения.
Да и остальное не радовало глаз. Узкие тротуары, мостовые, всегда идущие под уклон, чахлые скверы и здания уродливой архитектуры, приземистые и длинные, как поезда, или, наоборот, высокие и худые, точно церковные свечи.
Йоник лежал вдали от крупных мегаполисов, окруженный болотами и черными торфяными озерами. Этакий городок в табакерке, царство пружинок и молоточков, прихлопнутое сверху тяжелой латунной крышкой. И все, что в нем происходило, не выплескивалось наружу, а закисало и булькало внутри, точно недобродившее вино в запечатанном сосуде.
Большой мир решал свои маленькие проблемы, и мало кто слышал о загадочной эпидемии, охватившей Йоник и лишившей рассудка, а потом и жизни десятки, а то и сотни горожан.
Болезнь проявлялась странно. Люди начинали во сне выходить из тел... даже не так, из их спящих тел выходили разные животные. Иногда совсем маленькие — мышки, морские свинки, кролики или черепахи. Порой более крупные — кошки, волки, собаки. Волки даже чаще, видно, много в человеческой натуре хищного и дикого. А бывало, что и совсем крупные, вроде слонов.
Они слонялись по комнате, роняли предметы, толкались в двери и окна, до смерти пугая случайно проснувшихся домочадцев больного. Если удавалось, выбирались из домов на улицы, под бледно-зеленый свет фонарей, лакали гнилую воду из водосточных канав, выли на медную луну, рылись в мусорных кучах, вынюхивая остатки еды, перепахивали лапами жалкие городские газоны. Не вели себя агрессивно и ни на кого не нападали, но случайные ночные прохожие шарахались от них, торопясь забиться в подъезды, квартиры, наглухо запертые комнаты. Никто больше не чувствовал себя в безопасности. Звери были из плоти и крови и почти неотличимы от настоящих, разве что по мягкому рубиновому свечению в глубине зрачков.
Сами больные, проснувшись утром, ничего не могли вспомнить. Иногда только обрывки запахов, привкус травы и скрипящего на зубах мокрого песка, да причудливый калейдоскоп размытых или, наоборот, неестественно четких и объемных картин. Странные, нечеловеческие ощущения.
Потом — через несколько дней, недель или месяцев, никто точно не мог предсказать когда — наступало резкое ухудшение, а вернее, вторая стадия болезни. Люди сходили с ума, теряли память, речь и рассудок, и сами становились, как животные, причем животные нечистоплотные и тупые. Ухудшение прогрессировало, постепенно пропадали рефлексы, зрение, слух... и больные умирали.
Йоник охватила паника, но, паника тихая, на грани обреченности. Власти запретили жителям покидать город, вокруг была создана карантинная зона, которая охранялась строже, чем государственная граница.
Заболевших изолировали — отвозили в бывший санаторий на Зимней горе, спешно переоборудованный в клинику, а точнее, в закрытый исследовательско-медицинский центр. Об их дальнейшей судьбе никто не знал.
Глава 1
Яркие синие блики дробились в мелких лужах, упругими горошинами скакали по асфальту, но глазам от них было не больно, а тепло и весело. Воздух казался разноцветным, пропитанным солнцем и запахом молодой травы, мягким воркованием голубей и радужными брызгами дождя. У кромки тротуара двое детей безуспешно пытались поджечь влажный тополиный пух.
Такой странный для Йоника апрель. Симон Соловейчик, студент второго курса политехнического института, возвращался домой после лекций, но по дороге успел занести в редакцию местного еженедельника три новых стихотворения и карандашный рисунок. Как всякий художник, Соловейчик мечтал стать великим, а как всякий поэт, в тайне надеялся спасти мир. Вот уже год, как люди покупали журнал исключительно ради пары зарифмованных строчек, подписанных скромным псевдонимом «Симон-сказочник». Не то чтобы этот самый сказочник отличался талантом, но, он был молод, и оттого в каждом его стихе жило что-то озорное и светлое, похожее на только-только вылупившуюся из невзрачной личинки стрекозу. Оно порхало между строк, звонкой капелью срывалось с кончика карандаша, так что даже серое небо Йоника выходило у Симона не бесцветным и скучным, а радостным, полным живых оттенков.
А еще он украдкой писал роман — длинную и правдивую историю настоящего Сказочника, имя которого он себе легкомысленно присвоил, Ханса Сказочника. О Хансе в городе рассказывали неохотно, и Симону приходилось подолгу просиживать в библиотеке, листая старые подшивки газет, чтобы выудить хоть какую-то информацию о своем герое. Потом каждую найденную фразу, каждый вытащенный из забвения штришок Соловейчик расцвечивал образами, которые подобно воспоминаниям всплывали в голове, так что он и сам не понимал в конце концов, где правда, а где выдумка. И чем дальше писал, тем больше ему казалось, что все, им сочиненное — правда.
Но главное поведал о Сказочнике профессор философии, лекции которого Ханс когда-то слушал в тех же самых стенах, что теперь Симон.
«Он был очень похож на тебя, — говорил пожилой философ, промакивая салфеткой слезящиеся глаза. — Такой же долговязый и худой... и нос с большой горбинкой. Я бы подумал, что вы братья. Тебе не мешает в жизни твой нос, Соловейчик? Ему мешал...
Да, о чем я? Он все время что-то выдумывал, поэтому его и прозвали Сказочником. Да... И все потом сбылось, до последнего слова. Вот, взгляни, — он протянул Симону несколько плотно исписанных листков, — его сказки. Немного осталось, но кое-что мне удалось сохранить. Я могу сделать тебе копию, но только ты никому... понимаешь?
Он все предсказал. И эту болезнь, от которой мы сейчас сходим с ума. Звери-призраки... ты сам-то догадываешься, чьи это призраки, Соловейчик? — и тут профессор понизил голос до шепота. — Зло не остается безнаказанным, вот в чем мораль любой сказки... И несправедливость, и подлость. С ним поступили подло и жестоко, и теперь его герои восстали и мстят нам.
Он знал, что так будет...»
Симон почтительно взял из его рук ломкие, точно сухие осенние листья, странички. Пожелтели от времени? Вряд ли, скорее, бумага желтоватая. Не так много лет прошло.
— Та самая сказка?
— Ту сказку уничтожили, разве не знаешь? Его самого чуть не уничтожили... Ханса и раньше не любили, а это была последняя капля. Его выгнали из института, а потом... да ты, наверное, знаешь всю историю.
Симон вздохнул. Пересказывать историю Сказочника считалось в городе чем-то неприличным, вроде того, как разглядывать в общественном месте порнографический журнал или подать гостям на стол надкусанное печенье.
— И с тех пор его никто не видел?
— Может быть, и видели... но, будешь много спрашивать, молодой человек, закончишь так же, как этот...
Он многозначительно посмотрел на Соловейчика, тщательно сложил листки и сунул за пазуху.
Говорят, что обещанного три года ждут. Симон уже и не чаял получить заветные копии, пока однажды после лекции, прохаживаясь между рядами, профессор не уронил ему на колени большой конверт. Соловейчик нетерпеливо надорвал угол и увидел отксеренную на белой бумаге рукопись. Изящные, словно парящие в пространстве листа буковки. Четкие, как по линейке, прописанные строчки. «Неужели он был таким, как про него говорят? — спросил себя Симон, пряча конверт в сумку. — Ханс... Сказочник-графоман, которого ненавидел весь город. Забитый, истеричный, комплексующий из-за собственной внешности? Нет, глупости, клевета.» От рукописи исходило тонкая, но отчетливая аура спокойной уверенности и внутренней силы.
В конверте оказались две сказки-малютки и одна длинная, незаконченная. Придя домой, Симон разложил их на письменном столе и с наслаждением прочел. Сперва детскую — про улитку, которая боялась солнца и всегда носила на спине домик цвета дождя. Правильно, все улитки боятся солнца. Незатейливая история, яркая и живая, точно копошащийся на ладони жучок.
Затем прочитал о молекуле воды, которая жила сначала в снежинке, потом в капельке, до тех пор, пока не научилась летать. И наконец — красивую и мрачную легенду-притчу о пропавшем городе. Увы, она обрывалась на полуслове. Симон так и не понял, почему город вдруг ни с того ни с сего исчез со всех географических карт, а его название — из телефонных справочников и адресных книг. Стал ли он жертвой колдовства, пространственно-временного катаклизма, нашествия инопланетян? Пало ли на него чье-то проклятие?
«И в чем тут преступление? За что его возненавидели? — размышлял Соловейчик, неторопливо перебирая в сонном свете голубого ночника рассыпанные по подушке листки. — Что такого плохого или вредного он сочинил? Взрослые люди не любят сказки и сказочников, вот в чем, наверное, дело».
Даже если это не последняя вещица Ханса, то, наверняка, одна из последних. Его уже затравили. Он устал, отчаялся, больше не надеялся быть услышанным и понятым. И все-таки писал... Каждая фраза — это крик в пустоту. Каждое слово сочится кровью, точно израненное дерево — смолой. Словно болел он этим пропавшим городом, Ханс Сказочник, и хоть у позорного столба, да под градом плевков, но должен был о нем рассказать. «Интересно, — подумал Симон, — а можно ли отыскать Йоник хоть на одной карте?»
Загадочная легенда растревожила его сон. Листок выскользнул из ослабевшей руки, ночник замигал и превратился в полную луну, тусклую и любопытную. Небо стало тягучим и густым. И вот он сам, Симон, летит, продираясь сквозь вязкие облака... даже нет, не летит, а плывет по черным волнам, а под ним, на дне, расстилается город.
И город этот похож на Йоник и не похож в то же время, потому что никто еще не видел в Йонике такого буйства ночных красок, такой отчаянной, кричащей красоты, ломкого изящества форм и хрупкой гармонии линий. Симону кажется, что там, внизу, лежит огромный, сверкающий каждой гранью бриллиант.
«Наверное, не так это плохо — исчезнуть... если не насовсем, а только с географических карт. Исчезнуть и при этом остаться, в сказках, в снах, на морском дне...», — думает Соловейчик, пробуждаясь, и комната тонет в теплых золотых лучах.
После того сна что-то изменилось. Словно из рукописей Ханса в мир перетекла какая-то яркость. И небо стало не серым и даже не голубым, а нарядным и красочным, точно поле весенних цветов. Симон чувствовал себя, как человек, который много лет носил темные очки, а потом вдруг снял, и в глаза ему хлынул солнечный свет.
Вроде бы нет причин радоваться, потому что город гибнет от неизвестной болезни, и каждый день людей забирают в клинику на Зимней горе, и по улицам страшно ходить ночью.
И все-таки в Йонике снова апрель, и голова кружится от легкой эйфории, и не хочется думать о плохом. А хочется поджигать вместе с детьми тополиный пух, пусть он и не горит, или бежать вприпрыжку, или сочинять стихи и расклеивать на фонарных столбах, как это делал тот, другой... стоп, не надо уподобляться злосчастному Сказочнику. Он, Симон, поведет себя умнее. Будет писать безобидные рифмовочки и чинно относить в редакцию. Ну, и рисунки заодно. Пускай привыкнут к нему, узнают его, как человека приличного. А потом он вдруг принесет им...
И тут Соловейчик, зажмурившись, представлял, как входит в кабинет главного редактора и кладет на стол рукопись романа — подлинную историю Ханса Сказочника. «Что они со мной сделают? — спрашивал он себя, внутренне улыбаясь. — Четвертуют? Зажарят на медленном огне? Ничего они мне не сделают!»
Он так замечтался, что не заметил, как очутился у собственного подъезда. А жил Симон Соловейчик в доме странной архитектуры, похожем на взлетающий из-под земли самолет, огромный и тупоносый, с прижатыми к корпусу неуклюжими крыльями. Но так казалось только с одной стороны, если подойти с другого бока, это был дом, как дом.
Симон поднялся по лестнице на второй этаж, позвонил и — укололся об испуганный взгляд матери.
— Мам, привет. Что-нибудь случилось?
Ну почему они все так боятся?
— Сегодня утром... забрали Лесли Шпигельмана.
— Кого?
— Шпигельмана из восьмой квартиры. У него дочка осталась, маленькая, десять лет. Одна. Мать полгода, как умерла.
Симон пожал плечами. Жалко девочку Шпигельманов, ну, да, наверное, есть родственники, которые о ней позаботятся. Или нет? Не оставаться же девчонке одной в пустой квартире.
— Может, ей помочь чем?
— Да чем мы поможем? Нам бы кто помог.
Симон сел за стол, мать поставила перед ним тарелку супа. Сейчас он пообедает, потом выучит главу для завтрашнего семинара, а там можно и чем-то для души заняться. Романом, например. И пусть мир рушится. Симон ел, не поднимая взгляда от тарелки и стараясь не встречаться с матерью глазами. Покончив с обедом, быстро ушел к себе и закрылся в комнате.
Скупой свет, просачиваясь сквозь тонкие кисейные занавески, окрашивал белые стены во все цвета радуги. Переливчатыми пятнами дрожал на линованых страницах лежащей на столе тетрадки.
«Он всегда сочинял сказки, — писал Соловейчик, низко склонившись над рукописью. Время от времени он останавливался и покусывал от нетерпения колпачок шариковой ручки. — Иногда совсем крохотки, не больше странички, а иногда целые сказочные повести. Населял их животными, и цветами, и злыми гномами, и коварными волшебниками, и простодушными феями, не ведавшими, сколько бед может навлечь на людей неумелое колдовство. Выдумывал истории о проклятых городах, и о затонувших кораблях, и о мудрых дельфинах, и о мечтах, живущих в прекрасном стеклянном дворце, и о тех, кто бросал в этот дворец камни. Его собственному дворцу суждено было обрушиться очень скоро...»
Вот и нас погребло под обломками, подумал Симон, и вряд ли когда-нибудь сумеем выбраться.
«Его истории нигде не печатали, но он все равно нес их людям, потому что сказки должны жить среди людей. Он раскидывал повсюду исписанные листки, как одуванчик парашютики. Оставлял на партах после лекций, развешивал на стенах, забывал в автобусах и на скамейках. Подбрасывал в почтовые ящики.
Йоникцы не хотели читать, боялись увидеть жизнь разноцветной. Но, ничего не могли с собой поделать. Сказки Ханса завораживали, притягивали, мягко брали за руку и увлекали в неведомое. Врывались в сердце, точно ветер в открытое окно, делая людей послушными и слепыми... нет, наоборот, зрячими.»
Симон задумался. Чем по сути дела слепой человек отличается от зрячего? Пожалуй, тем, что у первого больше иллюзий. Тот, кто не видит окружающего, может представить его себе, каким угодно. Но, терять иллюзии больно. Поэтому, когда слепые исцеляются, им вначале очень мешает зрение, так что порой приходится следить, чтобы они не выцарапали себе глаза. Соловейчик помедлил и вычеркнул последнюю фразу.
Он просидел над рукописью до позднего вечера. Не столько писал, сколько размышлял и вспоминал. Припомнил детство, неяркое, словно подернутое серой пеленой. Блеклые годы под блеклым небом. Тогда Йоник еще не слышал про Сказочника, и все казалось другим, не таким, как сейчас.
За окном сгустилась бархатная фиолетовая ночь. Соловейчик со вздохом убрал тетрадь в ящик стола и вышел на кухню. Мать уже спала, она последнее время ложилась рано. В раковине поблескивала немытая посуда. На буфете горкой возвышался нарезанный хлеб. И больше ничего. Странно, совсем не похоже на его всегда аккуратную и заботливую маму, для которой накормить единственного сына завтраком, обедом и ужином было делом чести. «И что с ней случилось? — с легкой тревогой подумал Симон. — Что, вообще, происходит?» Он вымыл тарелки, протер и убрал в кухонный шкаф, попил чаю с бутербродами и вернулся в комнату. Разделся и лег, притушив голубой ночник.
Обычно Соловейчик спал крепко, хотя и неспокойно, и никогда не просыпался до рассвета. Но в ту ночь его что-то разбудило — звук, словно от падения чего-то тяжелого, звон разбитого стекла и испуганное дребезжание зеркального трюмо. Симон приподнялся на локте, чувствуя головокружение и тошноту. Должно быть, от духоты. Он забыл открыть на ночь форточку.
Сознание медленно возвращалось к нему, красочные обрывки сна разлетались потревоженной стайкой райских птиц. На полу лунно серебрились осколки упавшей с полки большой хрустальной вазы, одинокая гвоздичка кровавым пятном темнела на сером линолиуме.
Соловейчик резко сел на кровати, и его еще больше затошнило, теперь уже от страха. Ваза с цветком не могла упасть сама по себе, ее кто-то столкнул. Окно закрыто, значит, ничто не могло проникнуть в комнату с улицы. Это могло быть только... Симон подумал о матери, но, нет, она всегда запирала дверь, ложась спать, заперла и на этот раз.
«Значит, я», — произнес он вслух, почти спокойно, хотя слова эти были приговором. Он даже не очень удивился, словно подсознательно ждал такого конца. Да что там говорить — все в городе ждали беды, и каждый верил, что ему-то как раз удастся не заболеть.
Симон окончательно проснулся, встал и, не зажигая света, подошел к зеркалу, которое в полутьме казалось старым, словно поросшим изнутри густым зеленым мхом. Заглянул самому себе в глаза — не расстроенные, не испуганные, а счастливые, просто пьяные от счастья. Чудеса продолжаются?
Так, и что теперь делать, раздумывал Соловейчик. Ждать, пока на него донесет кто-нибудь из соседей? Мать скорее всего никуда не станет сообщать. Да она уже наверняка знает. Или не знает? "Будь неладна эта всеобщая паранойя", — вполголоса выругался Симон.
А если и не донесет никто... Жить в постоянном страхе, покорно ожидая печальной развязки?
«Нет уж, я буду сопротивляться, — сказал он своему отражению в зеркале. — Пусть никто не выздоравливает, а у меня получится. Вот получится и все.»
Он понимал, что единственная надежда — не прятать, подобно страусу, голову в песок, делая вид, что ничего не случилось, а самому отправиться в клинику на Зимней Горе и добровольно сдаться в руки врачей. Там ему могут помочь. А дома — сколько ни хорохорься, сколько ни запирай двери, чтобы скрыть свой неожиданный позор — но болезнь его одолеет, как одолела сотни его несчастных предшественников. Значит, так он и сделает. Утром скажет матери... нет, пожалуй, он ничего не будет ей говорить, просто тихо уйдет. Не стоит лишний раз мучить друг друга.
Глава 2
Зимней Горой называлось место на вершине йоникского холма, дикое, покрытое редким сосновым лесом. Во всем городе снег сошел к апрелю, и только здесь, под угрюмыми кронами хвойных гигантов, на окутанной молодым подлеском земле виднелись то тут, то там белые островки.
Соловейчик шагал по раскисшей от весеннего половодья тропинке и думал о том, что ни одна вещь в мире не пахнет так светло и призрачно, как тающий апрельский снег. Разве что, надежда.
Он не взял из дома ничего, кроме личных вещей и тетрадки с романом. Не известно, удастся ли его закончить, но, если правда то, что рукописи не горят, то история Ханса не должна пропасть. Кто-нибудь ее сохранит и, возможно, допишет.
А вдруг все обойдется? Вдруг именно его, Симона, пощадит суровый Сказочник? Глупо-то как. При чем тут Ханс? Болезнь вызывается каким-то возбудителем... не таким, конечно, как ветрянка или грипп. Скорее, это информационный вирус. «Да, но... — Соловейчик даже остановился, ошеломленный — разве сказки не могут быть информационным вирусом?»
И как он раньше не догадался! Надо было взять с собой «Историю пропавшего города» или на худой конец уничтожить. Она осталась на письменном столе, вместе с детской сказочкой про улиткин домик, и теперь мать их прочтет, если еще не прочла.
Но, что-то подсказывало Симону, что все не так просто. На самом деле он понятия не имел, как передается от человека к человеку информационный вирус: через взгляд, улыбку, невзначай сказанное слово... Ты просто идешь по улице и смотришь на играющих детей, любуешься серебристой стайкой голубей в апрельском небе, здороваешься со знакомыми, улыбаешься, дышишь... И распространяешь вокруг себя ядовитую ауру безумия и смерти. Вот так. И ничего с этим не поделать, разве что убить себя или запереться в четырех стенах.
На пропускном пункте у Соловейчика отобрали паспорт — как будто в тюрьму сажают, удивился Симон — и предупредили, что ограда находится под напряжением. Спасибо, хоть обыскивать не стали.
Он увидел длинные серые строения бывшего санатория, соединенные между собой асфальтовыми дорожками; черные, раскопанные клумбы; останки детской площадки и тянущийся вдоль забора густой, чуть выше человеческого роста кустарник. То ли жасмин, то ли сирень... Несколько таких же окутанных мягкой зеленой дымкой кустов сбились в кучки у входов в корпуса. По выложенным мелким ракушечником стенам сползали длинные плети дикого плюща, лохматые, с крупными блестящими листьями.
«Когда-то здесь был неплохой садик», — отметил Симон. Санаторий на Зимней Горе в недалеком прошлом считался элитным. Теперь территория выглядела неухоженной, сирень разрослась и вылезла ветвями на дорожку, кое-где валялся мелкий строительный мусор. И все-таки ненавязчивое ощущение уюта согревало и успокаивало, как глоток хорошего вина.
Соловейчик потоптался немного возле ПП, осматриваясь, и — поскольку никто не выказал желания его сопровождать — направился к корпусу, который показался ему административным. На гранитной лестнице сидела, нахохлившись и зябко кутаясь в песочного цвета куртку, худенькая девушка с густой светлой челкой и двумя тонкими золотыми косичками. Симпатичная девочка, наверное, еще школьница. «Как Пеппи», — про себя улыбнулся Симон.
— Привет, — бросил он ей и, чуть помешкав, присел рядом на ступеньку. Все равно торопиться некуда. — Ты здесь давно?
— Больше года, — девушка подняла на него глаза, ярко-серые, удивленные, как у застигнутого врасплох ребенка. — С позапрошлого февраля. Я была одной из первых.
— Одной из первых? — озадаченно переспросил Соловейчик. Что-то тут не так... — И ты до сих пор... то есть, я хотел сказать... значит, лечение помогает?
— Здесь никого толком не лечат. Обследуют, ставят разные опыты, как над кроликами или белыми мышами. Скоро сам увидишь. Тут двое главных — отец и сын Хартманы. Раньше были еще доктор Вольф и доктор Мертен, но потом они куда-то пропали... Хартман-отец, Йоси Хартман — он так ничего, а младший — Эдуард... ну, он очень неприятный. Его лучше лишний раз не злить.
— Но, тогда я не понимаю. Если никому не становится хуже...
— Становится, — просто ответила она. Должно быть, здесь это считалось делом привычным, будничным. — Раньше это случалось чаще, особенно в самом начале, а теперь все реже и реже. Последние месяцы, вообще, прекратилось.
«Если лечения нет, то почему? — подумал Симон. — Постепенно вырабатывается иммунитет к инфекции? Но, если так, то есть надежда, что и я продержусь, по крайней мере год.»
— А кто-нибудь выздоравливает? — спросил он снова. — Кто-нибудь выходит отсюда?
— Я не знаю, — ответила девочка, тряхнув головой, и лежащие на плечах золотые косички смешно подпрыгнули. — Здесь никто ничего не знает.
— Ну ладно, — вздохнул Соловейчик, — пойду познакомлюсь с врачами. И неплохо бы положить куда-нибудь вещи... Кстати, меня зовут Симон.
— Аня, — представилась она. — Ты можешь занять любую свободную комнату, в этом корпусе большинство одноместные.
— Ммм... спасибо. Пока, увидимся.
Здание оказалось ассиметричным внутри, в правом крыле находились кабинеты врачей и процедурные, а в левом, более длинном — палаты пациентов. Свободную Симон нашел не без труда, почти во всех валялась на кроватях одежда или из-под закрытых дверей доносились голоса. Наконец, в конце коридора отыскалась комнатушка, узкая, похожая на пенал, с одной кроватью, тумбочкой и маленьким шкафчиком. Кровать была застелена полосатым шерстяным одеялом. Из окна лился мутный свет и, дробясь о стоящий на тумбочке пустой графин, рассыпался в воздухе пыльной радугой. Соловейчик положил сумку в шкаф и отправился знакомиться с врачами.
Доктора Хартманы с первого взгляда вызвали у него антипатию. Симон не любил рыжих людей, а особенно такого типа. Коренастые, с бледной веснушчатой кожей. Старший, которого по словам Ани звали Йоси или, возможно, Иосиф — с проседью в редеющих волосах. Младший, Эдуард, с отвратительно огненной шевелюрой. Ему бы еще нос картошкой и зеленые штаны — был бы клоун клоуном.
Симон вошел и вежливо поздоровался.
— Ну вот, еще один, — оба воззрились на него с плохо скрываемым презрением.
— Я осмотрю его, — сказал Эдуард Хартман отцу, — можешь идти. Что стоишь, давай, раздевайся и ложись на кушетку, — бросил он Симону.
— Успею, у меня еще полчаса в запасе. Вместе пойдем, — откликнулся Йоси. — Сначала разберемся с молодым человеком.
— Я, вообще-то, с Вами на брудершафт не пил, — заметил Соловейчик, расстегивая рубашку.
Врачебный осмотр он выдержал с достоинством, понимая, что любое сопротивление его только унизит.
— Может, и не на брудершафт, но выпить придется, Вам по крайней мере, — Хартман старший протянул ему стакан воды и две белые таблетки на блюдечке.
— Что это? — подозрительно спросил Симон.
— Снотворное. Мы должны убедиться, с каким «клиентом» имеем дело, правильно? Вы сами-то знаете, кто там у Вас сидит внутри?
— Не знаю, — признался Симон и, взяв с блюдца таблетки, проглотил их и запил водой. Ему самому было интересно услышать про своего «зверя». — Кто-то летающий или прыгающий, потому что ухитрился вчера скинуть вазу с полки.
— Все они скачут, как кузнечики, — вмешался в разговор Эдик Хартман, — даже ежики и кроты. Это же не настоящие животные, а... — он подыскивал подходящее слово, — ожившие мыслеформы.
— А почему они оживают?
— Это мы пытаемся выяснить, — наставительно произнес Йоси. — И вот что, уважаемый, у нас очень много работы, поэтому лишние вопросы... э, скажем, не приветствуются.
Симон хотел возразить, но ноги у него вдруг обмякли, голова закружилась, кушетка встала на дыбы, точно норовистая лошадь, и рванулась ему навстречу. Последнее, что Соловейчик успел сделать, это обнять ее покрепче, и тут же мир вокруг распался цветными кружочками и исчез.
От сна осталось ощущение паники, как будто он, Симон, ослепленный ярким светом, бьется об оконное стекло, потом о стены, натыкается на острые и блестящие предметы. Потом он почувствовал, как кто-то хлопает его по щекам, и очнулся. Комната казалась странной и непривычно белой, потолок — слишком низким, давящим, углы — искаженными.
— Ну-с, молодой человек, как дела? — услышал он, словно издалека, голос Хартмана-старшего.
— Нормально, — ответил Симон и сел на кушетке. Тошнота и головокружение постепенно отступали. — Вы его видели?
— Эд, я, пожалуй, пойду, уже полпятого, — сказал Йоси, обращаясь к сыну, — ты пока объясни ему... И, вообще, приведи его в чувство.
— Он в порядке, — отозвался Эдик Хартман. — Да зачем объяснять-то? А впрочем, ладно, — он повернулся к Симону. — У тебя птица. Большая белая птица, вроде чайки, ну, или альбатроса. Чуть весь кабинет нам не разнесла. А когда ты стал просыпаться — втянулась внутрь, под левую лопатку. Я первый раз так отчетливо увидел, как «они» втягиваются.
— Птица, — повторил Соловейчик. Он ожидал чего-то подобного, но все равно, слегка удивился. Чаек он видел только на картинках и не понимал, откуда мог взяться такой мыслеобраз.
— Я видел, как «втягивается» собака, — заметил стоящий в дверях Йоси. — Ты помнишь пожилого господина, как его? Лев Шталь...
— Послушайте, — перебил его Симон, которого мало интересовали чужие «собаки». — А нельзя ли ее просто уничтожить, когда она в следующий раз вылетит? Поймать и убить? Тогда я, наверное, выздоровлю? Или вместо нее появится другая, такая же?
— Нет, не появится, — покачал головой Йоси и, кивнув Эдику, вышел.
— Если болит рука или нога, нельзя ли ее отрезать? Можно, но, ведь так не делают, — резонно возразил Хартман-младший. — Орган стараются сохранить. Эта птица — часть твоего организма. Патологическая часть, но, мы не должны ее ампутировать, пока не выясним, чем она для тебя является.
— Но, — сказал Симон, — я бы, пожалуй, согласился рискнуть. Не думаю, что мне будет не хватать этой самой части. Жил ведь я без нее раньше.
— Не нравится у нас? — усмехнулся Эдик. — Хочешь побыстрее вырваться на свободу? Не бойся, отпустим. Как только избавишься от своей птички, так сразу и пойдешь домой, мы здоровых людей тут не держим. Хорошо, решим, сначала надо тебя обследовать. Подпиши пока согласие на операцию, а там посмотрим, — он подал Соловейчику бланк. — Не торопись, прочитай сначала, а завтра занесешь. И еще — сегодня не ужинай, а после трех часов ночи ничего не пей. Завтра утром будем делать тебе эндоскопию желудка, вот прочитай, побочные действия и так далее, — он сунул Симону еще одну бумажку. — Все, иди.
«И для чего это нужно? — с тоской подумал Соловейчик, стоя в коридоре с двумя бланками в руках и чувствуя себя одновременно подавленным и беззащитным. — Здесь не лечат, а мучают людей якобы обследованиями, — Симон понимал, что, возможно, и не совсем справедлив к врачам, но, его уже понесло. — Удовлетворяют свои садисткие наклонности. Эд точно, а его отец — просто выживший из ума старикан. И жаловаться некому.»
Впрочем, ему ведь обещали нечто реальное? Или не обещали? Он пробежал глазами первый листок. Вздохнул, достал из кармана шариковую ручку и подписал. Пусть и призрачный шанс, смутный, но, надо его использовать.
В ту ночь, лежа на узкой кровати под грубым казенным одеялом, Симон попытался растянуть момент засыпания, и на пару мгновений ему это удалось. Он ощутил, как стеной надвигается черная пустота, как подкрадывается хищное нечто, опутывает голову мягкими щупальцами и высасывает мысли.
Остались только шорохи за окном, и прикосновение ночного холода к щеке, и полуулыбка-полувоспоминание о маленькой золотой пчелке... как ее звали... Аня. Крохотная пчелка в лапах огромного злого паука... как это похоже на сказку Ханса.
Вдруг в груди что-то затрепыхалось, отчаянно и радостно, рванулось наружу, расправляя жесткие крылья. На миг сердце обожгло болью, и тут же все тело сделалось невесомым, маленьким. Неизвестно откуда взявшийся ветер подхватил его, спеленал и швырнул в открытое окно. Симон провалился в сон.
Глава 3
Симон Соловейчик сидел на скамейке возле небольшого розария, на заднем дворике административно-лечебного корпуса. Сидел, опустив голову на руки, но даже сквозь сомкнутые ладони в глаза ему мягко затекал золотой свет. Приближалось время обеда, но после утренней процедуры совсем не хотелось есть. Живот сводило судорогой, в горло словно кто-то вогнал неприятный, скользкий ком.
— Симон?
Он отнял руки от лица и вымученно улыбнулся. Перед ним стояла Аня, все в той же песочной курточке и голубых джинсах. Только волосы девушка не заплела в косички, а гладко зачесала за уши, и была теперь похожа не на Пеппи с виллы Кунтербунт, а на девочку Гретель из «Пряничного домика».
— Привет. Я искал тебя вчера, но не смог найти.
Аня опустилась рядом с ним на скамейку.
— Ты не переживай так. Здесь всем поначалу трудно, а потом привыкаешь. Я тоже первые дни после того, как меня родители сюда сдали... несколько ночей рыдала, честное слово. А теперь, как видишь... — она потупилась, нервно теребя брелок на застежке куртки, точеную золотистую змейку с зелеными глазами. — Ты уже познакомился с кем-нибудь?
— С парой человек. Встретил бывшего соседа, наврал, что с его дочкой все в порядке.
— А с ней не все в порядке?
— Понятия не имею. Я не успел узнать, сам сюда попал.
— Я вот тоже не знаю, что с моими... Наверное, если не здесь, то здоровы.
— Не факт, — заметил Симон. — Я, например, случайно узнал. А мог бы узнать, но не прийти сюда.
— Ты сам пришел?
— Да. Считаешь, глупость сделал?
— Трудно сказать... Все равно когда-нибудь стало бы хуже.
— А что здесь делают с теми, кому стало хуже?
— Переводят в другой корпус, вон там. Его отсюда не видно, он загорожен высокими елками.
Соловейчик вгляделся в темные еловые заросли. Сизые вершины вздымались плотным частоколом, не позволяя рассмотреть спрятанное за ними здание. Вот, значит, куда помещают этих несчастных. С такими пациентами можно делать все, что угодно.
— Пожалуйста, не думай о них, — робко попросила Аня. — Ведь мы пока еще здесь, правда? Здесь не так уж и плохо... много ярких, интересных людей... есть даже музыкант, а одна девочка сочиняет стихи...
— Я тоже пишу стихи, — признался Симон. — Иногда. И рисую... Хочешь, нарисую твой портрет?
— Хочу! Конечно, хочу!
Можно ли простым карандашом нарисовать цветную картинку? У Симона получилось! Он изобразил Аню такой, какой хотел ее видеть. Милой домашней девочкой, доброй, легкомысленной и счастливой. Стер с лица мелкие черточки усталости и крохотные морщинки боли. Заменил брюки и куртку на длинное платье в стиле «ландхаус», а ветку на заднем плане усыпал темно-фиолетовыми звездочками.
— Не правильно, — засмеялась Аня, — это кусты белой сирени. Через пару недель она зацветет... увидишь, как красиво. А у тебя здорово получилось, даже ветер в листве чувствуется.
— Мир без ветра — мертвый, — серьезно сказал Соловейчик. — Первое, чем должен овладеть художник, это научиться передавать невидимое.
— Я всегда хотела уметь рисовать, — мечтательно произнесла Аня. — Красками. Жизнь такая яркая! Иногда гуляю ночью в саду, смотрю на деревья, цветы, звезды... и представляю себе, как все это ложится на полотно.
— Ты гуляешь по ночам? — изумился Симон. — А можно?
— Нельзя только выходить за территорию. А так за нами никто не следит. Здесь чудесный сад, он возвращает силы после... — она запнулась, — ну, ты понимаешь.
— А звери?
— Что звери? — она передернула плечами. — Их тут почти нет. Я за все время только пару раз встретила, да и то не в саду, а в коридоре лечебного корпуса.
— Где же они?
— Это мы здесь заперты. А для них проволока под током не преграда, — пояснила Аня. — Перемахивают через забор и уходят в город. Ну, давай сегодня вместе погуляем? Сейчас не то, что зимой, ночи не холодные... Хорошо? — она заглянула ему в глаза. — Вот увидишь, тебе станет легче.
Они договорились встретиться в десять у входа в административное здание. До вечера Соловейчик успел познакомиться с большинством обитателей больницы. Поэтесса, два художника, музыкант, ученый-астроном, искусствовед, детский писатель... Нигде не встречал Симон такого фейерверка талантов, как в их маленькой пациентской общине.
В нем крепла догадка, что болезнь выкашивает самых лучших, самых одаренных, ранимых и душевно тонких. Таким, как Хартманы, инфекция не грозила, и в этом была страшная, неумолимая логика. Вирус, внедренный в произведения искусства, должен в первую очередь поражать эстетически развитые личности.
Тогда получается, что городу грозит не вымирание, а духовное вырождение? Неужели этого хотел неутомимый Сказочник, творивший из серости похожих друг на друга дней такое радостное, нетерпеливое разноцветье, что даже самое черствое сердце оживало, точно бабочка весной?
«Как же должен он был возненавидеть Йоник, — думал Симон. — Нет, не мог он так ненавидеть. То, что ему сделали... это, конечно, больно. Но, боль не превращается в ненависть, если душа полна любви». А в том, что Ханс любил Йоник, он не сомневался.
Соловейчик воскрешал в памяти сказку о пропавшем городе, повторял строчка за строчкой, и понимал, что в его теории что-то безнадежно не стыкуется. Словно один крохотный фрагмент мозаики выпадал и никак не желал встраиваться в общую картинку.
Гулять ночью было странно. Симон как будто попал в один из своих диковинных снов. Только теперь он не созерцал город с высоты птичьего полета, а шел рядом с Аней по дну глубокого, полного чистой серебряной воды озера. Тонкие ростки молодой травы на газонах шевелились, как водоросли от слабых подводных потоков. Кусты блестели, осыпанные маленькими хрустальными пузырьками лунного света. А звезды... Боже мой! С тех пор, как в Йонике началась эпидемия, Симон избегал выходить из дома с наступлением темноты. А раньше, если и выходил, то редко смотрел на небо. А когда смотрел, то видел его атласным черным полотном в тусклых узорах светящихся точек.
И вот, неведомым колдовством черный атлас превратился в темно-фиолетовый бархат, а дешевые блестки в праздничные елочные фонарики. Красные, зеленые, голубые, желтые, крупные и нарядные, они заставляли вспоминать о самой чудесной ночи в году, когда от обычных вещей ждешь волшебства. Заставляли чувствовать себя наивным и доверчивым ребенком, заплутавшим в сказочной стране Оз.
— Красиво, правда? — сказала Аня, робко тронув его за рукав. — Похоже на драгоценные камни...
— Я подумал о них, как об огнях на новогодней елке. Но, мне нравится твое сравнение, — улыбнулся Симон, и волшебные звезды вспыхнули горячими рубинами, сочными изумрудами и огромными сахарными бриллиантами. В груди стало тепло и тесно, и что-то настойчиво толкнуло под ребра... нет, не сердце... и голова закружилась от мягкого ощущения полета.
Глава 4
За пять недель пребывания в больнице на Зимней Горе Соловейчик убедился, что пыточный арсенал у медиков гораздо богаче и разнообразнее, чем у любого профессионального палача. Каждый день его таскали на всяческие обследования или процедуры, всегда неприятные и болезненные. Лечить радикально никто не спешил, да Симон и сам уже не верил, что это возможно. Он побледнел и осунулся, и теперь, разглядывая в зеркале свое лицо, измученное, с заострившимися чертами, все чаще вспоминал слова пожилого профессора философии о Хансе, которому якобы всю жизнь мешал собственный длинный нос. Симон грустно усмехался... если бы длина носа была сейчас самой большой его проблемой!
Болезнь прогрессировала. Соловейчик почти физически чувствовал, как поселившаяся у него внутри птица вытягивает жизнь из хрупкой человеческой оболочки. Чем слабее становилось тело, тем ярче и фейеричнее сны.
Глазами таинственной части самого себя он смотрел на расцвеченные золотом и серебром ночные улицы-реки. Город распускался под ним, словно огромный фиолетовый цветок из бархатного бутона. Пронизанные стеклянными прожилками дорог лепестки отражались в глубоком зеркальном небе, полном неоновых звезд. Город пытался дотянуться до облаков тонкими шпилями церквей и черными раздвоенными пальцами водонапорных вышек. Птица видела его сразу весь, как на ладони — огромный сверкающий холм, осыпанный ледяным крошевом огней, открытый ночным ветрам, хрупкий и настороженный.
Просыпаясь по утрам, Симон думал, что не таким горьким будет конец, как ему представлялось. Он просто однажды не вернется в свою никчемную скорлупу, а останется большой белой чайкой — дикой и свободной. Совьет гнездо на одной из сосен Зимней горы, а может быть, покинет Йоник и отправится искать море. Ведь чайка — птица морская.
Когда Соловейчик размышлял так, ему становилось легче. Жалко только, что мать осталась одна. Жаль, что не будет больше прогулок по лунному саду-озеру, рука об руку с Аней, к которой Симон успел по-настоящему привязаться. Сложись все иначе, эта нежная, полудетская привязанность со временем могла превратиться в любовь... вот только времени у них, похоже, не осталось.
Жаль, что так и не удастся закончить роман о мести Сказочника, если только это, действительно, месть, а не что-то иное. Симон чувствовал, что совсем близко подошел к разгадке. Но, кто сбережет рукопись, если его не будет? Что делают с личными вещами тех, кого переводят в «другой» корпус, выкидывают, отдают родным? Сжигают?
— Ань, я хочу тебя кое о чем попросить, — начал Соловейчик, когда они вдвоем гуляли по саду среди кустов отцветающей сирени. — Я... — он замялся и не знал, как сказать. Они избегали разговоров о смерти, хотя оба знали, что вот она, совсем рядом, стоит и заглядывает через плечо.
— Я сделаю, что смогу, Симон.
Как она все чувствует! В простой белой кофточке и с мерцающими в волосах серебряными снежинками цветов, она напомнила Соловейчику теперь уже не Пеппи и не Гретель, а израильскую девушку Суламифь, стерегущую заколдованный виноградник.
Жаль, что ничего не получится. Если бы не эта болезнь, все могло быть так хорошо.
— Я... наверное, мне скоро придется уйти.
— Ты устал, — быстро сказала Аня. — Скучаешь по дому. И Эдик Хартман тебя замучил. Ты никогда не жалуешься, но я ведь знаю, каково это...
— Нет, — возразил Соловейчик мягко. — Не в нем дело. С Хартманом у нас ненависть с первого взгляда, да... Но, я собирался попросить тебя... У меня в тумбочке лежит рукопись. Если со мной что-нибудь случится, пожалуйста, возьми ее и постарайся сохранить. Может быть, ты еще выйдешь отсюда или сумеешь кому-нибудь передать. Только чтобы не пропала.
— Я постараюсь. А что за рукопись?
— Ну... это я пишу роман... про Ханса Сказочника, — проговорил Соловейчик нерешительно, и, видя, ее удивление, поспешно добавил. — Так, как я его себе представляю.
— А что, Сказочник, действительно, существовал?
— Разве он умер?
— Я думала, что это очень старая легенда.
— Вовсе нет. Он должен быть на восемь лет старше меня.
— Я мало слышала о Хансе, — призналась Аня. — Только что он сочинял истории, и что его изгнали из города. Я толком не поняла почему. И что с ним сделали? Как будто что-то очень плохое?
Симон замялся.
— Его очень сильно унизили. Он больше не мог жить среди тех людей и покинул Йоник. А потом... ну, потом его учила жизнь, и учила жестоко. Я как раз сейчас описываю его злоключения.
— А как ты описываешь? Откуда тебе все известно?
«Выдумываю», — хотел ответить Соловейчик, но только виновато улыбнулся и покачал головой.
Он чувствовал: то, что со стороны кажется выдумкой, на самом деле правда. История Сказочника расцветала в нем, врастала в память, постепенно становясь его собственной.
И уже не Ханс, а он, Симон, лежал, стеная, на припудренной тусклым лунным золотом траве. Над ним глумилась распаленная его унижением и болью толпа, злобное многоликое чудовище. Даже самый бессердечный садист способен раскаяться и пожалеть истерзанную жертву, даже самая безмозглая тварь в состоянии понять, когда, наконец, хватит топтать человека. И только толпа, у которой тысяча голов и тысяча сердец, не знает ни пощады, ни сострадания.
«Он лежал на черной траве, а вокруг искалеченные и растоптанные умирали сказки, — писал Симон, примостившись в углу кровати с тетрадкой на коленях. — Забавные гномики, проворные лисята, говорящие цветы, радужные паучки и бабочки, ожившие руковички, шапки и пуговки, купцы, звездочеты, колдуны, принцы и путешественники, искатели пропавших городов. И плюшевый олененок с большими доверчивыми глазами. Все, чем жил Ханс Сказочник, что хотел подарить людям, было осквернено, поломано и убито. Втоптано в жидкую осеннюю грязь...»
Косые оранжевые лучи падали на белую бумагу, пропитывая ее призрачной кровью. Соловейчик отложил ручку, несколько раз сжал и разжал кулак, чтобы размять затекшие пальцы. Страшно, когда умирают сказки, горько и несправедливо. Впрочем, одернул он себя, посмотри, что происходит вокруг. Сотни жителей города гибнут, детей бросают на произвол судьбы. А ты переживаешь из-за одной единственной несправедливости, которая совершилась в мире.
«На следующий день он побросал в рюкзак личные вещи, оставил ключ в двери своей квартиры и уехал из Йоника. Далеко-далеко, куда глаза глядят. Ему пришлось нелегко, чужбина не заигрывала, не ласкала, била наотмашь. Но никто не знал, что он — Сказочник, поэтому там, вдали от дома, люди принимали Ханса за своего. И тогда он набрался смелости и стал жить, как раньше.
Он снова учился сочинять сказки. Только теперь его истории получались не наивными и беззащитными, похожими на разноцветные лучики солнца, а колючими и жесткими, точно выросший на пожарище чертополох.»
Глава 5
— Нет, я не передумал. Конечно, нет, — Соловейчик едва мог говорить от волнения. Он и не чаял, что врачи решатся, наконец, на операцию. Да и какая это операция, если рассудить здраво? К его телу даже не прикоснутся, он заснет и проснется здоровым. Уж по крайней мере, это гораздо менее болезненно, чем когда тебе засовывают куда попало всякие трубки и шланги. Или прокалывают живот без наркоза.
— Тогда подпишите, что ознакомились с разъяснительной брошюрой, — сказал Йоси Хартман сухо. — И завтра в восемь утра будьте готовы.
«Убить, вырезать, как раковую опухоль, — подумал Симон, в отчаянии стискивая ручку непослушными пальцами. — Прости, Ханс, чем бы ни был твой дар, мне он не нужен. Я хочу жить. И хочу остаться человеком. Что за бюрократы, для чего им столько моих подписей?»
Ему не терпелось поделиться новостью со своей подружкой, рассказать, что скоро выйдет на свободу, а если получилось у него, то значит, есть надежда и для остальных.
Соловейчик нашел Аню на их излюбленном месте в саду, сидящей на скамейке под почти облетевшим кустом. Как быстро промелькнуло лето, не успеешь оглянуться, и наступят холода. А ведь он и не надеялся, что доживет до зимы.
— А как же я? — глаза девушки от огорчения потемнели, сделались большими и туманными, словно подернутые рябью осенние лужицы. — Симон? Тебя выпишут, а я...
Соловейчик видел, что она готова заплакать, но сдерживается изо всех сил.
— Мы что-нибудь придумаем, — сказал он растерянно, поглаживая ее по волосам. Словно вся застывшая в душе нежность оттаяла и устремилась в кончики пальцев, сделав их заботливыми и чуткими. — Аня... мы что-нибудь придумаем.
Вот только что? Симону ничего не приходило в голову. Хотя...
— Интересно, а «их» трудно уничтожить? — произнес он задумчиво.
— Ты мог бы? — девушка ухватила его мысль на лету и вцепилась в нее, как в спасительную соломинку. — Ты мог бы сделать это для меня?
— Не уверен, — признался Симон. — Все зависит от... Ты знаешь, кто у тебя? Хартманы говорили?
Странно, что он никогда не спрашивал раньше. Стеснялся что ли, хотя чего тут стыдиться? Он и про свою птицу не рассказывал, молчал, как о чем-то интимном, что не просто доверить даже близкому человеку.
— Не говорили, но точно кто-то некрупный. Может быть, мышка или ежик маленький. Мне все время снится, что я бегаю по саду, а вокруг меня стебли травы, высокие, как лес.
— У ежика колючки. Разве что ножом ткнуть? Длинным. А вдруг «их» только серебряной пулей возьмешь?
Оба рассмеялись, Аня — с облегчением, Симон — слегка истерически. Он чувствовал себя измотанным, взвинченным, почти неадекватным. Наверное, так и срываются за черту безумия. Но сегодняшнюю ночь нужно выстоять, потому что она — последняя. О том, что будет потом, Соловейчику думать не хотелось. Их отпустят, а может быть, и нет, от Хартманов всего можно ожидать. В любом случае, Аня разделит судьбу Симона, а Симон судьбу Ани. Это лучше, чем погибнуть поодиночке.
До обеда они блуждали по притихшему кружевному саду, взявшись за руки и перешептываясь, точно заговорщики. Обсудили все до мельчайших подробностей. Аня ляжет спать в одиннадцать часов вечера, затворив окно и прикрыв дверь, а Симон войдет через пятнадцать минут. А дальше ему остается рассчитывать только на собственную ловкость и силу. Из оружия у Соловейчика был перочинный нож с коротким лезвием, открывалкой для бутылок и штопором — не самая подходящая вещь для охоты на ежиков.
Ровно в десять во всех холлах корпуса погасили свет, пациенты пожелали друг другу спокойной ночи и разбрелись по палатам. Еще полчаса отовсюду доносились шаги, хлопали дверцы тумбочек, скрипели пружины кроватей. Симон сидел на неразобранной постели и слушал, как засыпает больница. Он видел, как в здании напротив один за другим гаснут теплые квадратики окон. Слышал, как по звонкому кафелю пола цокают копытца и коготки, мягко ступают мохнатые лапы. Где-то хлопнула форточка, кто-то большой с хрустом продрался сквозь растущие в саду кусты, что-то грузно сорвалось с карниза и протяжно ухнуло, шлепнувшись на каменные ступени лестницы. Затем все стихло.
Соловейчик посмотрел на тускло фосфорицирующий циферблат наручных часов, встал и вышел в коридор.
Перед дверью аниной комнаты он остановился и на пару секунд задержал дыхание. Неужели опоздал? «Даже если окно заперто, маленький зверек мог пролезть в какую-нибудь щель», — подумал Симон и, толкнув дверь, скользнул внутрь. Аня спала, по-детски положив кулачок под щеку, одеяло чуть-чуть сползло, обнажив худенькое острое плечо. В изголовье кровати горела тусклая лампочка.
Соловейчик стоял посреди палаты и обшаривал взглядом пол. Никого. Может быть, это и к лучшему. Симон сам не понимал, почему ему так не хочется делать то, ради чего он пробрался ночью в комнату к девушке. Он ощущал даже не страх... бояться было, в общем-то, нечего, а смутную тревогу. Как будто что-то они не учли, обдумывая свой план, что-то очень важное.
Соловейчик вздохнул и приблизился к кровати. И вот тут-то он увидел на кромке одеяла... нет, не мышку, не крольчонка и не ежика, а маленькую золотую ящерку. Тоненькую и изящную, с темным зигзагом на спинке и изумрудными бусинками глаз.
«Ага! — прошептал Симон. — Попалась?» Он ловко прижал ящерку двумя пальцами, и чуть не вскрикнул от неожиданности и боли. Животное резко изогнулось, потом распрямилось сильно и жестко, как стальная пружина, и острой головкой вбуравилось ему в ладонь.
«Ах ты, тварь...», — он злобно сжал кулак, не обращая внимания на струящуюся по руке кровь. И сжимал до тех пор, пока крошечное тельце не лопнуло, превратившись в мерзкую зеленую слизь. «Тьфу, гадость какая!» Он вытер о брюки окровавленные и испачканные зеленью пальцы, бережно подоткнул одеяло, и еще немного постоял, вглядываясь в лицо спящей.
Все оказалось просто, и не то что серебряная пуля, но даже нож не понадобился. С крупным зверем было бы труднее справиться, но, главное, что «они» — смертны, их можно убить, и, как сказал Йоси, они больше не возвращаются. Йоси... постойте, а откуда он знал? Значит, кто-то проделывал такое раньше... да, конечно, проделывал, по-другому и быть не могло. Но, если так... Симон не стал додумывать мысль до конца, настолько она показалась ему страшной.
Аня тихо дышала во сне. Игольчатые тени от ресниц распушились на щеках, на губах блуждала рассеянная улыбка. Как будто душа девушки витала далеко-далеко... Где? От маленькой ящерки осталась пара капель темно-зеленой крови, да и те впитались в грубую шерсть одеяла. «Все в порядке, — сказал Симон самому себе. — Не впадай в панику. Завтра ты все узнаешь».
И он узнал...
Утром Соловейчика разбудили возгласы и суета в коридоре. Кто-то произнес громко, словно у него над ухом: «Это опять случилось». Кто-то нервно расхохотался, но, тут же, судя по звуку, истерика успокоили пощечиной. Симон вскочил, и, как был, полуодетый, выбежал в коридор.
Беспорядок исходил из комнаты Ани, тонкими струйками отравленного дыма вырывался из-за приоткрытой двери и расползался по больнице. Соловейчик растолкал столпившихся у входа пациентов и заглянул внутрь. Девушка сидела на полу, странно подогнув под себя ноги, и лакала из тарелки овсяную кашу. Спутанные и перемазанные едой волосы свисали патлами, с подбородка капала слюна.
Симон отступил на шаг и, чтобы не упасть, схватился то ли за стену, то ли за чье-то плечо. Некто сунул ему в руки стакан воды и сказал голосом Эдика Хартмана: «Пойдем-пойдем, не надо на это смотреть». Переставляя ноги, точно механическая кукла, Соловейчик позволил себя увести. Он все понял, но, слишком поздно. Последний кусочек страшной мозаики встал на свое место.
— Вот он, — сообщил Хартман-младший, вталкивая Симона в кабинет. — Чуть не хлопнулся в обморок, когда увидел...
— Да неважно, — отмахнулся Йоси. — Что там с этой... Анной Вайнсберг? Впрочем, тоже неважно... потом... Сперва займемся Соловейчиком.
«Займемся?» Что значит, «займемся»? Симон вспомнил вчерашний разговор, и подписанную бумагу, согласие на операцию. По сути дела им же подписанный смертный приговор самому себе.
«Нет!» — хотел он закричать, но, язык словно прилип к небу, губы безвольно шевельнулись, будто ватные, тело сковала страшная усталость. Не усталость, сонливость. В стакане, очевидно, было сильнодействующее снотворное.
Симон пошатнулся и вцепился в край кушетки, уже не сознавая, стоит ли он или лежит, и что такое белое над ним, низкая притолока или край простыни, и обо что он так бессмысленно, горько, отчаянно ломает крылья...
Очнулся он резко, как от толчка. Осторожно досчитал в уме до десяти, потом до ста. Убедился, что разум ему повинуется. Тело, как будто тоже. Симон пошевелился и открыл глаза. Сквозь пузырчатые, в пыльных разводах стекла лился мутный осенний свет. Комната выглядела, как обычно, тусклой и маленькой, прилизанно-стерильной. Все, как раньше, и в то же время неуловимо по-другому, хотя в чем именно разница он бы объяснить не мог.
— Соловейчик, Вы меня слышите? — Йоси и Эдик склонились над ним, пристально вглядываясь в лицо. — Вам плохо? Можете не отвечать. Если слышите, то кивните, — настойчиво повторил Хартман-отец.
— Я здесь, — отозвался Симон и сел на кушетке.
— Получилось! — врачи взволнованно переглянулись и в порыве радости пожали друг другу руки. — Я тебе говорил, что нельзя их разрушать? — захлебываясь словами заговорил Эдик. — Говорил? Еще два месяца назад, а ты... Можно удалять, не нарушая целостность. Целостность, вот!
— Что вы сделали? — спросил Соловейчик, и оба, как по команде, повернулись к нему.
— Как Вы себя чувствуете? Вы нас понимаете? — они были похожи на двух школьников, которые только что поставили мудреный химический эксперимент и сами не поняли, что получилось.
— Понимаю, конечно. Но, что вы сделали?
— А вот что! — Эдик с гордостью продемонстрировал ему покореженную клетку, с погнутыми во все стороны прутьями. — Ты бы видел, как она билась, чуть не вырвалась. Отлеталась птичка.
На дне клетки неподвижно лежала, вытянувшись и как будто одеревенев, большая белая птица, нечто среднее между чайкой и буревестником. Голова ее была запрокинута, шея неестественно вывернута на сторону, крылышки и хвост оторочены черным.
— Мертвая, — прокомментировал Йоси и, открыв клетку, взял птицу в руки. Подержал, потом передал Симону. Она оказалась холодной и твердой, точно набитое опилками чучело.
«Вот странно, — удивился Соловейчик. — Как может у живого человека находиться внутри такое... такое... И почему она мертва, а со мной ничего не случилось? Ведь я должен...» Ему вдруг представилась Аня, сидящая на полу с тарелкой в руках, он снова ощутил на пальцах липкую зеленую слизь, и тоскливо, болезненно заныла свежая рана на ладони.
— Эй, — окликнул его встревоженно Эдик. — В чем дело? Что это он плачет? — недоуменно повернулся Хартман-младший к отцу.
— Перенервничал, — снисходительно заметил Йоси. — Ничего, теперь легче будет. Все хорошо, молодой человек, — сказал он Симону. — Скоро домой пойдете. А это можете взять на память, если хотите. Только берегите, — он усмехнулся, — аки Кощей иголку.
Но, взять на память не пришлось. Птица некоторое время валялась на столе у Хартманов, а потом куда-то исчезла, и не понятным осталось, кто ее взял, а главное — зачем. Соловейчика судьба мертвой чайки не волновала, он впал в аппатию, почти ничего ел, спал по ночам урывками, неглубоко и беспокойно. Даже на свежий воздух выходил редко. Лежал в палате и, как заевшую, стершуюся кинопленку, прокручивал в памяти события последней перед выздоровлением ночи. И каждый раз, как будто этим можно было что-то изменить, раскрывал великодушно ладони, выпуская на свободу маленькую золотистую ящерку, с темным узором на спинке.
Через три недели Симона Соловейчика выписали.
Глава 6
Он спускался с Зимней Горы по той же петляющей серпантином раскисшей дороге, только теперь на ветвях сосен лежал холодный туман и в воздухе больше не пахло весной. Солнце в пепельном небе мигало и дергалось, точно готовая перегореть лампочка, и Симону хотелось, чтобы оно поскорее перегорело, потому что бледный дневной свет раздражал глаза.
Соловейчик пересек сырую ложбинку, перешел по мостику ручей с темной водой, полной коричневых опавших листьев, и, выйдя из леса, окунулся в шум и бестолковое оживление городских улиц. Люди сновали туда сюда с усталыми, озабоченными лицами. Открытый мусорный бачок атаковала стайка голубей.
Как будто никуда и не уходил. Симон достал из кармана оставшиеся от завтрака полбулки и раскрошил на асфальте. Птицы вызывали у него неприязнь, но ему больно было видеть, как они едят из помойки.
Матери дома не оказалось. Вначале Соловейчик не встревожился, но, заглянув на кухню, увидел, что картошка в отключенном холодильнике зачервивела, а заварочный чайник выстлан изнутри меховой шкуркой плесени. Похоже, мать не появлялась в квартире уже пару недель.
Симон позвонил в две городские больницы и в морг, потом в полицию. Безрезультатно. Может быть, матери удалось каким-то образом покинуть город? С Йоника сняли карантин? Да нет, вряд ли. Или переехала к родственникам? Но, у нее никого не было.
Соловейчик сидел, уронив на стол телефонную трубку, и думал о том, что надо как-то жить дальше. Надо съездить в университет и получить стипендию за последние шесть месяцев. Вероятно, придется объяснять в деканате, где он пропадал все это время. Но, у него есть справка из больницы, так что проблем не возникнет. Надо съездить в полицию и оставить заявление о пропаже человека, хотя это бесполезно, мать все равно не найдут и даже искать не станут. Надо что-то делать, а не ждать у моря погоды... Но, у него не было сил ни на что. В пустой квартире гулко и страшно тикали часы.
А ночью... Он не мог заснуть и коротал время, разбирая старые бумаги. Стихи, карандашные эскизы, пара акварелей... надо же, когда-то он рисовал красками.
Вдруг что-то глухо торкнулось в окно, на лакированную поверхность стола упала крылатая тень. Соловейчик вздрогнул и поднял голову.
— Ты? — прошептал он испуганно.
Из мутно-кофейной темноты на него смотрели два тусклых красных глаза. На карнизе сидела, уцепившись коготками за водосточный желоб, большая белая птица, похожая на крупную чайку.
Его птица, он узнал бы ее из тысячи. Не застывшая, с вывернутой шеей и неловко растопыренными крыльями. Живая.
Птица поймала его взгляд и постучала клювом в стекло.
— Очухалась, значит? Что ж, рад за тебя, — сказал Симон. — Нет, я тебя не впущу. С меня довольно, понимаешь?
Странно это — разговаривать с животным. Хотя она — не животное. Соловейчик чувствовал, что ее мучительно тянет к нему. А его тянуло к ней. Как две половинки одного целого.
— Ну, пожалуйста, улетай, — попросил Симон. — Не мучай меня. Знаешь, сколько мне пришлось вытерпеть по твоей милости?
Он боялся ложиться спать. Представлял себе, что, стоит ему отключиться, как чайка ворвется в комнату, затечет сквозь щели в стене или просочится под дверью. Мало ли, чего от нее можно ожидать.
Только под утро, когда узкая полоска неба между двумя соседними домами начала проясняться и сереть, Соловейчик задремал, а когда проснулся, птицы не было.
Она стала прилетать каждую ночь. Билась в окно, теряя перья, и ее удары глухой болью отдавались в теле беспомощно съежившегося за письменным столом Симона. Или прохаживалась по подоконнику, заглядывала в комнату, расклевывала почерневшую от дождей раму, отколупливая от нее маленькие кусочки дерева.
Тем временем наступили холода, и лужи на улицах затянулись тонкой стеклянной корочкой. Симон восстановился в институте и даже иногда ходил на лекции, но, чувствовал себя неважно. Его мучала бессонница, вдобавок он постоянно мерз, особенно по вечерам, и не снимая носил толстый шерстяной свитер, подаренный матерью на прошлый Новый год. А на трюмо, в изголовьи кровати, лежал брелок — золотая змейка с зелеными бусинками-глазками.
— Ты убил человека, Симон, — говорил немигающий взгляд птицы. — Прекрасного, доброго, юного человека. А теперь хочешь убить себя.
— Неправда, — защищался Соловейчик. — Я не собираюсь себя убивать. Я хочу жить.
И знал, что лжет. Жизнь опротивела ему, поблекла, выцвела, лишилась смысла. От души остались одни ошметки, да и те он раздавал по кусочкам, вкладывая их в рисунки и стихи. Но, вместо рифмованных строк на бумагу выплескивалось нечто липкое и блестящее, как протянутый улиткой скользкий след. Симон писал, не признаваясь самому себе, что ему хочется не сидеть за письменным столом и тягуче связывать буквы в слова, а кричать, бить об пол тарелки, выть на луну. Что боль внутри плещется морем.
Он отчаянно желал смыть с себя мутную, тупую усталость, содрать, как омертвевшую кожу. Наивно верил, что, если раздарить душу, то нечему будет болеть. Но, болело все равно. Болела память.
Иногда Соловейчик перечитывал свои старые стихотворения, самые удачные и любимые, и понимал, что сказал достаточно, и то, успеет и сможет ли он сказать что-то еще, не имеет значения.
«Я понял, произведения искусства никому не нужны, — однажды попытался он объяснить прильнувшей к оконному стеклу чайке. — Даже оттого, что Шекспир написал «Гамлета», мир не изменился. Но «Гамлет» написан и существует, пусть и не для нас, а сам по себе».
Птица согласно кивнула, распушив веером длинный жесткий хвост. «А не схожу ли я с ума? — подумал Соловейчик. — Наверное, это должно рано или поздно случиться. Я только получил отсрочку.»
«Но, одно надо успеть сделать, — сказал он себе, доставая из ящика стола недописанную рукопись романа. Господи, как давно он к ней не прикасался! — Сказочник... Сказочник должен вернуться в город.»
Симон благоговейно раскрыл тетрадь чувствуя, как проясняются мысли, как отступают отчаяние и безумие. Словно в этих страницах еще жили хрупкие фантомы прошлого. Он аккуратно разгладил тетрадку на сгибе и начал писать.
«Темно-синей декабрьской ночью, после долгих скитаний, Ханс вернулся в Йоник. В кармане у него лежала тонкая черная трубочка, ядовитая и гладкая, прохладная, как кожа змеи. Он стал Угрюмым Дудочником...»
Соловейчик положил ручку и, подперев щеку ладонью, задумался.
«Дудочник из известной сказки заставил крыс прыгать в пропасть, — размышлял Симон, печально вглядываясь в смутный нахохленный силуэт за окном. Из-за снежных узоров на стекле птицу было не рассмотреть, но Соловейчик знал, что она здесь, подслушивает его мысли. — Но, мы не крысы, мы не обязаны прыгать. А не для того ли Сказочник подвел нас к обрыву, чтобы убедиться, что мы — люди?»
Глава 7
С начала декабря столбик термометра неуклонно сползал вниз и за неделю до Нового Года накрепко примерз к отметке минус двадцать пять. Лекции в институте отменили из-за холодов, так что Симон только зря тащился через два квартала. Он шел, продираясь сквозь ветер и сухую поземку, желая только одного — поскорее оказаться в тепле, когда на перекрестке, у фонарного столба, заметил небольшую толпу. Вернее, не толпу, а высокого долговязого парня в длинном пальто и надвинутой на лоб рыжей меховой шапке и вокруг него человек шесть-семь. Люди стояли, втянув лица в поднятые воротники и пританцовывая на месте, но не расходились, а парень размахивал листом бумаги и что-то объяснял им.
Соловейчик приблизился и увидел, что несколько листков развешаны на столбе. Неужели новый сказочник? Но, это оказалась не сказка, а воззвание, озаглавленное броско и однозначно: «Не убивайте их!» Симону даже не понадобилось читать, чтобы понять, о ком речь.
«Боже мой! — он остановился, как вкопанный. — За два года первый человек осмелился громко сказать правду. Почему другие молчали? Почему я молчал?!»
«Что есть болезнь? Проявление жизни, которого мы не понимаем, — разглагольствовал между тем парень. — Не понимаем, что «они» на самом деле такое...»
«Вот это правильно, — подумал Симон. — Мы объявляем болезнью и пытаемся убить ту часть себя, которая и есть настоящие мы.»
Соловейчик постоял немного, послушал и побрел прочь, чуть не рыдая от стыда. Слезы замерзали в глазах и острыми кристалликами кололи веки. «Вот человек, не побоявшийся встать к позорному столбу и сказать во всеуслышание о своей ошибке. А что же я? Чего я боялся?» — горько упрекал он себя.
Симон с трудом добрался до дома, скинул куртку и, не раздеваясь, свалился на кровать. Его бил озноб, казалось, холод превратил все тело в желе, а кости проел насквозь, как ржавчина металлические балки. «Ничтожество, эгоист! Думал только о себе и своей жалкой жизни. Вот почему мне было так плохо...»
Он медленно согревался под ватным одеялом, ресницы отяжелели и устало опустились. «Я... я... — думал он, беспомощно балансируя на грани сна. — Теперь все станет по-другому...»
Когда Соловейчик проснулся, была ночь. В окно зябко и призрачно светила полная луна. На его постели сидел Ханс Сказочник и, молча, внимательно, взлядывался Симону в лицо.
«А ведь мы и правда могли быть братьями, — мелькнула в сознании сонная мысль. — Мы так похожи.»
— Ханс, — прошептал Симон, — зачем ты пришел? Ты хочешь спасти нас? Или увести в смерть, как тех неразумных детей?
Сказочник улыбнулся ему тепло и дружелюбно, как хорошему знакомому. И у Соловейчика вдруг сделалось легко на душе, непривычно спокойно и безмятежно. Словно ночной гость разом отпустил ему все грехи.
— Да, неразумные дети, вот они кто, — задумчиво произнес Ханс. — Глупые, жадные, жестокие... и все-таки дети. Не знаю, Симон, как получится. Все равно мне больше не жить в Йонике. А ты? Ты остаешься?
— Я остаюсь, — твердо сказал Симон.
— Ну что ж, тогда удачи, — снова улыбнулся Сказочник. — И вот тебе, на счастье.
Соловейчик ожидал, что Ханс растворится в воздухе, но тот просто встал и направился к двери, а на подушке остался лежать темный продолговатый предмет. Симон взял его в руки и увидел, что это волшебная дудочка, та самая, с которой Сказочник первый раз после своего изгнания вернулся в Йоник.
Теперь Соловейчик знал, как завершить роман.
«Он ходил по ночным улицам города и играл до утра. Сказки столпились на кончике его самодельной свирели, капали на мерзлую землю горячим соком, срывались в темноту таинственными звездами. Люди не могли услышать их, потому что давно оглохли для музыки, ослепли для красок. Потеряли способность мечтать и удивляться. Но, что-то в них услышало и откликнулось на зов.»
Вот и все, можно ставить точку. Соловейчик закрыл тетрадь и встал из-за стола. Так закончился роман о Хансе Сказочнике, но не история Йоника и не его, Симона, история. Он надел сапоги и куртку, положил в карман подаренную Хансом дудочку и вышел из дома.
Помедлил у подъезда, вдыхая резкий холод, всмотрелся в пустое зимнее небо, усыпанное тусклыми звездами. Не драгоценности, а дешевая бижутерия.
Он стоял, понурившись, и ждал. Вдруг быстрая тень метнулась наискосок, и боль разорвала грудь, и птица затрепыхалась у него внутри, расправляя крылья, забилась в унисон с его сердцем. Он задохнулся и упал на колени, утонув в глубоком, наметенном за ночь снегу.
Но, боль постепенно успокаивалась, Соловейчик поднялся и с удивлением огляделся. В зеленом луче фонаря танцевали разноцветные снежинки. В морозном воздухе витал свежий и острый аромат, как будто в комнату внесли мокрый букет нарциссов, или сейчас, в конце декабря, неожиданно расцвела сирень. Симон поднял глаза. Небо было теперь не черным, а бархатно-синим, и на этом темно-синем бархате, сверкали, переливаясь и искрясь, словно чьей-то небрежной рукой раскиданные, бриллианты звезд.
Copyright: Джон Маверик, 2010