Top.Mail.Ru

Станислав ШулякКровоподтёк номер девять

Проза / Рассказы04-12-2007 22:50
Станислав Шуляк



Кровоподтек номер девять


Первый из них был совсем старый, темный, и такой, например, старикашка, как вы, циничный, грязный, зато съевший собаку в своем ремесле, наверняка попросту не обратил бы на него внимание. Ну, есть и есть, сказал бы себе тот, и пошел ставить себе кофе в грязном граненом стакане с засунутым в него кипятильником где-то там в сторонке, у окна, на мраморной столешнице, у низкого окна почти вровень с асфальтом.


Второй был какой-то невнятный, черт его знает из-за какой причины произошедший, не хотелось даже о нем думать. Бывает иногда нечто такое вот невразумительное — люди, жесты, слова — и, вроде, вот она реальность здесь, под руками, но в том-то и дело, что не хочется даже к ней притрагиваться, не хочется ее осознавать. Не хочется делаться к ней причастным.


Историю третьего ты сам прекрасно помнил, память у тебя до сих пор не отшибло. История не слишком давняя, пожалуй, вчерашняя. Ты изрядно набрался и понял, что до дома тебе не дойти, да и на метро теперь уже не следовало рассчитывать. Ты поймал машину. Денег тебе едва хватило, вы поехали, но по дороге тебя стало тошнить. Ничего не поделаешь — вынужденная подробность. Неужто невозможно затоптать в себе жизнь с ее постылыми душевными проростками?! Ты попросил остановиться, водитель остановился, ты открыл дверь и, согнувшись в три погибели, со стонами и криками блевал на поребрик. Водитель стал тебя материть, ему это все не нравилось (да это, разумеется, никому бы не понравилось). И в завершение тирады он заявил, что — раз так, то с тебя тогда на двести больше, а иначе, мол, можешь выметаться и идти пешком.


Тут и ты разозлился.


— А ты, урод, не видел, разве, что я не из института благородных девиц? — крикнул ты, утирая рот рукавом. — Ты и так уже дерешь с меня втридорога.


Причем здесь были благородные девицы, ты и сам вряд ли смог бы ответить, просто пришлось к слову, зато оказалось вполне эффектно.


Ты гордо стал вылезать из машины, стараясь не вступить в собственную блевотину, и тебе это почти даже удалось. Водитель сообразил, что теряет деньги, выскочил из машины и бросился за тобой с монтировкой. Ты развернулся, оскалился и зашипел на него, как бешеная кошка. Он стоял против тебя и размахивал монтировкой, но ударить все же не решился. Тогда ты достал все свои деньги и швырнул ему в лицо, а он с силой толкнул тебя. Ты полетел на бетонный столб и ударился плечом, взвыл от боли — тебе показалось, что ты раздробил плечевой сустав. Тогда ты еще ничего не считал, ты ничему не присваивал номеров.


Водитель потом хлопнул дверью и укатил, ты же остался лежать возле столба, час или два лежал так, потом пополз домой. Причиною случившегося было то, что вы остановились в том месте, где тебе всегда бывало плохо, в каких-то идиотских новостройках: на проспекте то ли Культуры, то ли Художников, то ли Композиторов — здесь-то тебя и в лучшие твои времена с души воротило. Впрочем, были ли когда-то эти самые твои лучшие времена?!


Домой ты приполз под утро и, когда ввалился в парадную, так пошатнулся и ударился скулою о косяк. Скула мигом распухла, ты зажал ее рукой, а потом перед зеркалом наблюдал, как она багровеет, наливается тяжестью. Номер четыре, черт побери!..


Но ты никогда себя не жалел, и вы все никогда не дождались бы, чтобы ты стал жалеть себя. Душа у тебя куда более побитая, чем твое тело. Что — тело? Плевать на тело! Оно существует для того, чтобы на нем отыгрывалось все злое, все равнодушное, все ненавистническое; вот те и отыгрываются. Придите ко мне, чтобы плечами своими горделивыми, неискушенными прижаться к моим щиколоткам, мы станем — я знаю это, — говоришь ты, мы станем с вами рассуждать об обыденном, лишь это-то между нами и возможно. Или не станем рассуждать вовсе. Вы теленка загоняли, вы овцу заманивали, а медведя-шатуна яростного не ожидали ль увидеть?! Пусть же остерегаются, всеми жилами своими низкосортными, нерентабельными остерегаются твоей пророческой гремучей ртути!..


Потом ты пил красное вино из коробки и смотрел пред собою глазами остекленевшими, глазами, будто бусы колонизатора, потом тебя рвало в туалете и в комнате, рвало с беспощадною окончательностью, и ты прислушивался к своим судорогам, к окоченению пальцев. Из своей философской скорби ты всегда старался искоренить метафизическую составляющую. Если уж ты вышел на битву с собою, так уж, разумеется, ни один из вас не должен в ней выжить. Чего бы это вам не стоило. Вас двое, вас всегда двое, но это даже меньше, чем один. Старости никогда не бывать в этом теле, решаешь ты, твое отвращение к себе тебе этого не позволит. Осталось только быть последовательным до конца, лишь последовательным до конца, а уж это-то, конечно, труднее всего. Все наше последовательное — оно же есть и самое робкое, оно же и самое не уверенное.


Гори, гори надо мною, звезда моей неуверенности!.. Звезда моего сарказма...


Это вам, грязному старичонке, небритому, лысоватому цинику надлежит разбираться в сей странной географии. Впрочем, вам, писаришке в душе, жалкому соглядатаю, при вашей-то профессии уж явно не до сантиментов. Вы и не сентиментальничаете. Когда надо кромсать — кромсаете, когда надо ломать — делаете это, не моргнув глазом. Вам наплевать, что лежащее перед вами, было когда-то человеком, содержало в себе душу смятенную, настороженную. Вы всякого уже насмотрелись и ничему более не соглашаетесь удивляться.


На ком вообще время не оставляет своих отметин, иногда досадных, иногда угрожающих? Стоит ли нам всем меряться хрустом стиснутых зубов, тяжестями на сердце и под ложечкой? Мы — боль этого мира, но раздробленная, расчлененная, разлитая по душам ее внезапных избранников, будто жгучее вино по бокалам на таинственном, нечеловеческом фуршете, куда сбредаются разнузданные сатанинские гости...


Номер пять даже вас, видавшего виды старикашку, все-таки на пару минут озадачил. Ибо вы поняли, что здесь, на самом деле, не один номер, а — добрый десяток. И здесь удары ложились один в один, как пули у снайпера. Да верно, и этот снайпер — ты сам. Ты сидел за столом, рукописи свои зашвырнул в угол, ты кричал: «Дерьмо!» — и с силою треснулся о столешницу бровью. Потом снова крикнул: «Дерьмо!» и снова треснулся тем же местом, стараясь быть, по возможности, точным. Стараясь быть, по необходимости, пунктуальным. Потом еще и еще, с перерывами, глаз твой заплыл, ты отдыхал, набирался сил, для отвращения к себе их обычно требуется немало. Все у тебя в жизни прежде протекало в обстановке фарса, дурного, безвкусного, пошловатого, и вот они теперь налицо — последствия, вот оно — похмелье, вот она — расплата и вознаграждение, и тебе, увенчанному негодованием, приходится с ними считаться.


Ты падаешь на пол и стонешь, и хрипишь, потом кое-как успокаиваешься, и даже, быть может, засыпаешь.

Еще не хватало только дня своего начинать с парадоксов, — думаешь ты, или это кто-то думает за тебя, тот, кому ты всегда подчиняешься, тот, пред кем никогда не можешь устоять. Пред кем ты даже порой раболепствуешь.


Время так и не приползло к тебе на брюхе, оплеванное, униженное, со снятым скальпом. Утро твое начинается после обеда, звонит телефон, ты удивляешься, что кому-то до тебя еще есть дело. Впрочем, тем хуже для них. Если что — ты ведь не преминешь поделиться с ними со всеми иными причиндалами своей задрипанной жизни.


— Саша, — слышится в трубке, и ты долго раздумываешь, действительно ли ты Саша. Впрочем, возможно, произнесли какое-то другое имя, но это, по сути, ничего не меняет: не усложняет, но и не делает проще.


Чем же они могут тебя еще оскорбить или разжалобить? Им же ведь нужно серьезно постараться для того, чтобы суметь сделать это. А разве умели они когда-то что-нибудь делать хорошо?!


Жизнь твоя ныне тяготится своею срочною службой.


— Допустим, — глухо отвечаешь ты. — Что с того?


А ведь и вправду: мог ли ты быть Сашей? Кем же это вообще нужно осуществиться, чтобы присвоить тебе столь омерзительное наименование?! Был ли то человек, хотя кто это еще мог быть, кроме человека, ведь именно человек — и это уж несомненно — изобретатель мерзости?! Все верно: человек тобою разгадан, и ты тоже разгадан человеком, и вечно вам пребывать в обстоятельствах вашей обоюдной разгаданности; впрочем, «вечное» или даже хотя бы «продолжительное» для тебя даже не комплимент, но только лишь дурная шутка, гадкий домысел, не более того. Ты был изощренным умельцем в ратных своих малодушиях.


— Саша, Саша, — воркуют по-прежнему в трубке, — жена моя, помните, договаривалась с вами? Она просила еще раз позвонить вам — напомнить.


— Кто это?


Слышишь смешок; спевшиеся, сговорившиеся, снюхавшиеся, они позволяют себе еще и такое. Смешками как снежками они обстреливают тебя, детство не изгнано еще до конца из их скоротечной, легкомысленной крови.


— Ну вы, Саша, шутник. На Жуковского, новая галерея, домашняя обстановка, открытие сегодня, через два часа, вы быть обещали, жена моя счастлива будет, если придете, а уж если что-нибудь написать о ней пожелаете...


— Голова...


— Что голова? Что, Саша?..


— Просто голова. Разламывается. Возможно, ударился где-то.


— Приходите, Саша, приходите, дорогой! Цитрамончик всех сортов, на разлив, и без каких-либо ограничений для дорогого гостя...


Шваркаешь трубкою о рычажки аппарата, не то, что бы зло, скорее неловко.

Потом долго сидишь безо всякой мысли, тебе и не нужно ее, никакой мысли, не задумываешься даже о прежнем виновнике недавней муторной беседы. Сегодня тебе с собою не быть. И вместе с тем ты знаешь, что идти все же придется. Дух твой в основе своей криминален и безрассуден. Только кто все же звонил? Никак тебе не вспомнить и не осознать имени звонившего, тебе, угодившему с размаху в ловушку обыденности, быть может, это какой-нибудь Кирилл, или Игорь, или Николай, или еще — чего хуже — Олег...


Дар наш земной — наши ненавистники, ими одними усердно пополняются надмирные реестры блаженных и почитаемых, перечни простодушия. Ищешь смысла дней своих — ищи его в ненавистниках своих, не ищи его в ближних, не ищи его в окрестных, не ищи его в любящих. Любящий лжет самым существованием своим, ненавистник — брат твой в бездушии твоем, в безразличии твоем и в восставшей твоей, испорченной крови.


Далее будто в насмешку над собою повязываешь галстук вокруг горла. Ликуй, веселись, удавленина! Хохочи всею своей разнузданною, неповрежденной гортанью! Радуйся своему изобретенному обратному отсчету! Они ожидают твоих внезапных тайфунов талантов, и совершенно даже не скрываются в том, не считают нужным скрываться... В иных языках слова «душа» и «враг», возможно, одного корня.    


Твои убеждения не долговечнее твоих подметок. Мгновение или минуту изучаешь свои худые подметки. Краеугольные ли это основания твоих стоптанных башмаков, точно ли эти основания именно краеугольные? Покончено, ныне навсегда покончено с играми настороженности. Ты выходишь из дома; а зачем приходил сюда, собственно? Надо ли было приходить сюда полдня назад или полвека назад? Не лучше ли было смешаться с азотом атмосферы, с сухою протяженностью небытия, с водами канализаций, с духом несуществования?! Жить, лишь жить, бормочешь себе ты, сгорая в огне безразличия, производя своим полубольным мозгом деликатесы деструктивности, смыслы, несовместимые с жизнью!.. Ты все же не бросаешь никаких вызовов, ты и сам есть вызов.

Здесь-то, возле твоего дома, поджидал тебя и следующий номер, не успел ты даже гордым голосом своим смешаться с чернью. Но тут уж ты сам был виноват, кроме тебя самого здесь больше винить некого, но вы-то, жалкий старикашка, брюзга и перезрелый ловелас, об этом и не задумываетесь. Для вас нет человека, есть вместилище костей, мышц, жировой ткани, мозгового вещества... Трое ментов молодых проходили мимо, и один спросил вдруг вполне беззлобно, с истинным юношеским равнодушием:


— Кто ж тебя так отделал, красавец? — сказал тот.


— Когда я вижу ментов вроде вас, мне рыдать хочется, — глухо говоришь ты.


Коротко оглянувшись, они окружают тебя. Подталкивают к кустам отцветшего жасмина, к невысокой железной загородке. Бойтесь же, бойтесь в сем мире-театре безумных выходок ополоумевшего режиссера — времени!


— Что, друг, — говорит второй мент, совсем мальчишка, беря тебя за пуговицу на груди, — по неприятностям соскучился?


Кажется, уж не время для ребячеств, но ты все никак не можешь остановиться. Да будет последний вздох наш лишь вздохом ребячества, вздохом неисполненных предназначения и намерения.


— Задешево был Христос продан, но на вырученные средства вполне можно тридцать таких мусоров, как вы, с потрохами купить, — говоришь. — Еще и на пиво останется.


— Так, значит, да?..


Незаметным движением тебя толкают в кусты, и ты летишь в этот неподатливый жесткий жасмин, но тебе не дают совсем уж упасть, а тащат через кусты к дому, чтобы вся сцена была необозреваемой. Чем возвышеннее наши небеса, бормочешь ты по дороге, тем более за ними открывается свободных пространств для неврозов. Тут — первый тычок в живот, и первый пинок ногою в пах, прикрыться от них невозможно, ты и не думаешь прикрываться, только стонешь, после рычишь яростно, потом в голове твоей темнеет, но ты не теряешь сознание, пока не теряешь, потом тебя берут за руки, поворачивают лицом к стене, и швыряют грудью и лицом о стену, о кирпичи. И вот тут-то уж, наконец, и даешь волю своему затмению...


Платка у тебя нет, и, когда ты остаешься один, ты зажимаешь рану на лице рукавом. Долго-долго, как и сама жизнь долгая-долгая, так же и ты стараешься остановить свою кровь. Кровь останавливается, но отнюдь не ты. Ты снова продираешься через кусты, и они уже будто другие. Пусть видят все сию перемену кустов как перемену декораций. Имеющие глаза — пусть видят глазами, не имеющие тех — пусть ощупывают ладонями.


Полчаса или будто всю жизнь свою ты бредешь до автобуса, потом еще столько же ты его ждешь, и ветер обжигает твою больную, безрадостную кожу. Лишь немногие смогут теперь застать тебя за решением уравнений безрассудства. История сотворения мира — есть первейшее наше криминальное чтиво.

В автобусе ты упал на сиденье и укрылся за шторами слепленных век, мимо тебя проходят, задевают бедрами и плечами, но ты этого всего не осознаешь. Бог, Ты слышишь смысл мой, Ты видишь мою лихорадку, говоришь себе ты, если они противны Тебе, останови меня, останови пока не поздно, и тогда я признаю Твое бытие, признаю воздухом легких своих, признаю током крови своей, а так я в нем сомневаюсь. Нет зоны покрытия.


От Литейного ты шел пешком. На здания ты не смотрел, те могли обрушиться от единственного яростного взгляда твоего, потому-то ты глаза и отводил. Город вокруг тебя был подыхающею гиеною, но в дерзости несчастной своей полагал себя будто бы даже моложавым. Ты продирался сквозь походки, выправки, осанки, гримасы, ты сам был стоном и скрежетом зубовным, ты сам был желваком стиснутых скул. Атмосфера и ты теперь одно целое, но ей еще следует успевать ластиться к твоим щекам и к твоим щиколоткам.    


Галерею ты нашел по злому духу фуршета, по лживому блеску новых витрин. Охранник, увидевший на лице твоем стигматы твоей обреченности, не хочет тебя пускать, но ты, расправив все свое смирение воина, проскальзываешь мимо него. Ветер он ухватит рукою своей, если посмеет оной ухватить тебя.

Здесь в двух залах картины на стенах, небольшая толпа, человек в тридцать, ты бы, наверное, даже узнал многих, если бы стал их разглядывать. Одного ты узнал сразу, хоть он и стоял спиною к тебе.


— Сережа, — громко говоришь ты, сразу потянувшись к нему. — Сережа, это ты звонил, я знаю.


Но спина вдруг начинает от тебя убегать, уклоняться. Что же такое? Что происходит? Ты преследуешь ее, но спина спасается бегством. Или все же заманивает?..


— Зачем ты звонил, мразь? — кричишь еще ты. — Слышишь меня? Слышишь?! Что вы все тут задумали?!


Поодаль ухмыляется чье-то женское лицо; быть может, ты вспоминаешь, жена этой спины, или не жена; во всяком случае, связь меж теми несомненна, неоспорима, недвусмысленна.


Спина пробегает второй залец и проскальзывает в подсобное помещение. Ты твердо знаешь, что тебе не надо идти вслед за спиною, но все же идешь. Кто-то тут же прикрывает за тобою дверь.


— Это не он звонил, это я звонил, — говорит кто-то вблизи твоего виска, и ты про себя называешь его «заступником». — Сережа здесь не причем.


— А-а, здорово, постмодернисты! — не оборачиваясь, криво усмехаешься ты. Всем своим больным лицом усмехаешься ты, всею желчью печени, всею кожею и одеждой. — Привет вам, лживые величины. Фразоидальные конкистадоры!.. По-прежнему ли ваш релятивизм актуален?


— Пришел, сволочь?


— Сволочь не пришел, сволочь приполз. Приполз посмотреть пару бездарных картинок на стенах и выпить пару бокалов кислого фуршетного шампанского.


— Будет тебе шампанское, — говорят рядом.


Шампанское и вправду тебе наливают и подносят к лицу, но не дают выпить, а лишь в глаза выплескивают каким-то фальшивым, мелодраматическим жестом.


— «Литературную газету» помнишь? — шипит кто-то. — Сволочь! А роман свой не забыл?


— Здесь не сволочь! Медведь-шатун! Что, не узнали?! — усмехаешься ты. — Он сейчас обдерет ваше липкое стадо.


— Сволочь! Сволочь! Сволочь!


Боже, что же за пошлость! У него в руке подсвечник, или нет — у них у всех в руках подсвечники, ничего другого они сыскать не могли. Они заводят, они подстегивают себя. Один вдруг со всего размаха бьет тебе тяжелою старою бронзою по ключице. Ты падаешь на колени. Ведь я же пришел в этот мир с самою нешуточной инвестицией, — бормочешь себе ты, — с даром безрадостности, они же сделали все для того, чтобы распылить те и отринуть. Жить, лишь жить на разрыв всех кровеносных сосудов разом. Отчего вдруг аорте столь незаслуженное ее предпочтение?! Быть самому стрелою, выпущенною в бесцельность, и увлекать еще за собою иных энергией своей чрезмерности... Рука твоя повисла, навсегда повисла, рука твоя умерла, и там, в углу тебе уже снова мерещится злой лысый циничный старикашка, который будто бы блаженно мнется в жадном предвкушении. Он нетерпеливо топчет паркет, ожидая обещанной роли. На что вам, старый циник, ваше предвкушение?! Ищите же вкуса, взыскуйте же полновесности.


— Нет-нет, не здесь, только не здесь! — приплясывает кто-то возле побоища. — Во двор его! Тащите во двор.


Тебя тащат во двор, и ты уже не сопротивляешься, ты уже не можешь сопротивляться.


— Во дворе нельзя. Из окон увидят.


Ты уже вдохнул свежего воздуха двора, ты опьянен этим воздухом, но тебя вдруг волокут обратно. Бросают на пол. И тут новый удар. Основание затылка. Вы считаете, злой старикашка, вы следите, вы записываете?


Боже, неужто это и есть орудия Твои? Я всегда был соперником Твоим в гневе Твоем, Ты же никак не хотел признать того, Ты же никак не хотел согласиться...


— Да-да... здесь! Здесь! Хорошо! Только музыку громче!


И был гром у виска твоего, немыслимый гром, и ты задохнулся, и ты был рыбою на суше, подстреленной птицей — зябликом? корольком? — и кровь хлестала из пробитого черепа, но здесь уж, кажется, гнездилось спасение, и тут-то приблизились вы, гадкий, небритый старикашка, воняющий кофе, папиросами и перегаром дня вчерашнего, Вена и Франкфурт сорвались со своих орбит, типографские знаки помчались миллионами злых муравьев, случайные любовные приключения метнулись темными мотыльками, змеями по углам расползлась ликующая кривда правозащитников, весь мир расточился горсткою чечевицы, ваши цепкие стариковские пальцы ощупывали засохшую промытую рану с ее новым сверкающим номером и с кусочками застывшего мозга. Открывайте ваши журналы и реестры, пишите туда ваши каракули, множьте ваши перечни,     сбирайте урожай отторжений, громоздите свои империи цинизма и заурядности. Из недр совпадений. Ты дышал теперь будто не воздухом, но темным хлором.    

Они отдали тебя старикашке, глумление в его пальцах, в его одеколоне. Ты был застрельщиком и проводником самой тончайшей своей непроизвольности. Ныне опустел твой храм лихорадок, угасли все случайные перлы твоей радужной безнадежности. Ты всегда умудрялся держаться на безопасном расстоянии от всякого счастья и невозмутимости. И вам ли, гнусному, грязному цинику, быть богом сего бесчувственного тела? Но вот же ныне вы — бог, злой, безжалостный истукан с цепкими пальцами, океаны бесцельности в ваших глазах.


Радость, радость!..





Читайте еще в разделе «Рассказы»:

Комментарии.
Комментариев нет




Расскажите друзьям:


Цифры
В избранном у: 0
Открытий: 2119
Проголосовавших: 0
  



Пожаловаться