Мало у кого в начале 21 века в душе вызовет отклик сочетание слов «борьба с природой». Это в 20 веке на борьбу с природой маршировали отчаянные комсомольские бригады и вооруженные лопатами отряды бойцов «Трудового фронта». А о победах над земными и водными просторами снимали не только серьезные взрослые фильмы, но даже и красочные детские мультики. Ныне же природа считается уже побежденной и о сражениях с ней навсегда забыто, ибо она признана навечно сдавшей свои позиции. Теперь баталии идут в невидимом, почти что не существующем мире фьючерсных бурь и валютных штормов. Но их герои и жертвы — вполне реальные, видимые, обоняемые и осязаемые люди. Кого-то они подбрасывают до показа в светских хрониках, кого-то — выбрасывают в широкое окошко небоскреба, кого-то отправляют маршем в кабинет психиатра. В отличие от былых жертв и героев, их успехи мало кого радуют, зато прыжки в окошки веселят всех.
Мир ревущей и пищащей воды, трещащих морозов, тарахтящих камнепадов кажется чем-то вроде игрушки в родном кабинете, сделанной для того, чтобы дать отдых глазам, уставшим от бесконечного созерцания цифр и буковок, что выползают по ту сторону компьютера. Его вызовы кажутся теперь забавными, как безболезненные укусы домашнего кота, а ужасы — комичными, как оскал игрушечного покемона.
Когда очередной «Титаник» хлебал своим брюхом богатую мелкими водорослями воду южной части Атлантики, его пассажиры спокойно смотрели за приближающейся снизу пучиной через окошки своих кают. Кто-то, может и выскакивал в коридор, кто-то кричал, но их крики воспринимались окружающими примерно так же, как принимают крики, доносящиеся с какого-нибудь лихого аттракциона, где вопль — не сигнал бедствия, а лишь выброс излишка эмоций.
Отвернувшись от экранов ноутбуков, люди с интересом наблюдали за спешащей к ним навстречу пучиной. Никто из них не сомневался, что чужая гладь воды никогда их не коснется, что стоит ей подобраться чуть ближе положенного — и она снова отпрянет назад, вернется туда же, где была и прежде. Потому даже самые трусливые, хоть и побелели немножко, все равно не двигались с места, продолжая взирать на воду, йодистый запах которой уже щекотал ноздри.
Где-то внизу трещало, выло, скрежетало. Подумаешь, даже в захудалом городке аттракционов еще не так скрежещет, это не говоря уже о Диснейленде! Чего бояться, если рядом есть специально обученные люди, получающие за всякие разные случаи деньги, по их меркам — неплохие! Они все сделают как надо, не хотят же остаться без работы, в конце концов!
Специально обученные люди тем временем с тревогой смотрели на перемигивающиеся экраны мониторов. По всему выходило, что происходит что-то не то. Показания содержания забортной воды в трюме — зашкаливали, работа машин упала до нуля. Положенные по инструкции попытки исправления положения к успеху не приводили, и согласно инструкции полагалось вызвать вертолет со спасательной командой. Вертолет, разумеется, был вызван, да все никак не летел. Оставалось лишь нервно курить и лишний раз не глядеть на показания мониторов. Старший помощник высказал мудрое предположение, что, скорее всего, не исправен компьютер, это — самое вероятное. С ним согласились, ибо на их памяти кроме бортового компьютера из строя ничего и не выходило, но исправить электронный мозг все равно могла лишь аварийная команда. Ожидание продолжалось.
В одну из кают верхней палубы вбежала двенадцатилетняя девчонка:
— Мы тонем! Надо спасаться! — звонко закричала она.
Лысоватый господин поправил очки, отвернулся от экрана, и усмехнулся, обращаясь к своей супруге, которая сидела неподалеку и задумчиво перебирала блестящие камушки на своем колье.
— Полюбуйся, что значит — жила в России! Уже простых шуток не понимает! Какой-то аттракцион ее уже перепугать может!
— Это правда! Правда! — кричала Анна.
— Эллис, отведи ее в детскую, оттуда воды не видно, там она успокоится! — распорядился он.
В этот миг Анна выскочила обратно в дверь и куда-то понеслась. Господин усмехнулся.
— Эллис, не надо ее никуда вести! Ничего она не боится, это игра у нее такая! Наверное, в России дети в такие игры играют, а нам и не понять их. Ничего, поживет с нами еще лет пять, русское прошлое позабудет…
Его глаза тут же спрятались в ноутбук и лишь изредка выглядывали оттуда, чтобы посмотреть за окошко, в наползающую пучину.
Кто-то уже захлебывался, кто-то на нижних палубах рвался в коридор, но где-то застревал, и на него обрушивалась зеленая стихия. Понимание угрозы жизни приходило столь молниеносно, что не оставляло мгновений ни для обдумывания этой самой прожитой жизни, ни для ее спасения. А те, кто был чуть выше, смеялись над их предсмертными криками, даже не полагая, что совсем скоро кричать и вопить доведется уже им самим.
Аня уже ничего не кричала. Она со страхом смотрела в наступавшую черную мглу. Вот вода подкралась уже близко, она расплескалась у самых ног. Анна посмотрела вниз и увидела, что стоит возле какого-то ящичка, на котором красуется надпись «Спасательный плот». Наверное, кто-то когда-то предполагал такие вот случаи, вот для них плотик сюда и прикрепил. Но случаев не случалось, и о нем как-то все забыли, даже те, кто этим пароходиком рулил. Девчоночьи ручки коснулись креплений.
Сколько сказано и написано про русскую смекалку! Это сочетание слов так устоялось на книжных страницах и в головах, что многим кажется, будто смекалка кузнецов, воинов и хлеборобов вместе с кровью перетекла в жилы менеджеров, банкиров и шоуменов, у кого эта кровь — русская. Но жизнь на каждом шагу показывает, что нет, что старательно выщипав из себя все русское, эти люди лишились и древнего своего дара, той самой смекалки. Но у выросшей в суровых условиях детского дома Ани этот дар наоборот обострился до чего-то невообразимого, потрясающего.
Несколько секунд хватило ей, чтобы справиться с мудреным плотом, и вот она уже отплывала на его спине от стремительно проваливающегося в пучину пароходного тела. Снаружи кто-то бегал, помышляя, наверное, о спасении через бросок в волны. Но ему, вероятно, сделалось боязно, и он тут же укрылся в недрах обращающегося в стальной гроб тела морского гиганта. Так и завершился его выбор между верой и неверием в бытие презирающей человека морской пастью.
Море несло надувшийся плотик с детской душой по своей воле и власти. Интересно, щадит ли стихия детей, как щадят и даже оберегают их дикие звери?
Я смотрела на окружившее меня со всех сторон темное пространство, не предполагавшее присутствие на его непроглядном листе белого пятнышка человека. Удивительно, но мне не было страшно, ведь про море я знала, что в его волнах можно утонуть, но по ним можно выплыть и на берег, оно может казнить, может помиловать, но никогда не станет мучить ради своей потехи, ибо нечему в нем потешаться. Еще мне должно было быть до слез жалко тех, кто провалился на самое застланное ракушками дно вместе с железной рыбой корабля, в чьи мертвые глаза теперь смотрели бездушные зрачки крабов и прочих пучинных жителей. Ведь среди них были и те, кто удочерил меня, вырвал из визгливого ада детского дома, где за один день можно получить столько шлепков и зуботычин, сколько нормальный ребенок не получит и за всю жизнь.
Но… Мне не было их жаль, и я не оплакивала очередной разлом своей жизни и потерю прошлой ее части. Всякий раз это происходило против моей воли, так случилось и теперь, и я уже привыкла к тому, что в любой миг с небес может спуститься большая невидимая рука, и снова повернуть стрелу моей жизни. Ни в ком из людей я уже не видела вечных своих спутников, все они для меня были лишь попутчиками на какое-то время.
Впрочем, мои последние попутчики-удочерители, похоже, чувствовали то же самое, и мы с ними друг друга понимали. Теперь они провалились в морскую глубину, я — поплыла по ее глади, и наши пути опять разошлись. Кто-то скажет, что мне повезло больше — я осталась жива, кто-то скажет, что больше повезло им — они отмучались. Но на самом деле и мне и им повезло и не повезло ровно столько, сколько везет и не везет всем расставшимся…
На плоту оказались в достатке и консервы, и пресная вода. Я в одиночестве встретила рассвет следующего дня, положив голову на руки и наблюдая за восходом солнца над тихим, первозданным морем, не обезображенным даже кляксами корабельного дыма. Конечно, так — много-много красивее, чем всего день назад, когда нежный шум заглушало бренчание каких-то музык, а небесная синь расплывалась среди дымных облаков…
Впервые за всю жизнь я оказалась одна среди широкой стихии, в пространстве, лишенном говорливых и толкотливых людей. Здесь можно было спокойно смочить ноги в тихой воде, которая недавно поглотила большой пароход. Можно вспомнить свое прошлое, которое колыхалось и менялось, пока не пришло ко дню сегодняшнему. Началось оно с расставания, которого я не помнила, ибо случилось оно в том возрасте, когда память выхватывает из мира лишь отдельные, похожие на факелы кусочки, в то время как остальная жизнь съедается мраком. О том дне мне много говорили, вроде бы я должна была помнить, ибо в той жизни ярче и зловещее такого дня быть не могло.
Но я не помнила. Сколько не старалась, из колодца детской памяти выуживалось лишь что-то ненужное. Листочки на обоях, которые почему-то были не зелеными, а красными, одиноко стоящие в освещенном солнцем углу выброшенные, или потерянные резиновые боты. Масляное пятно на широкой луже, трещина на стекле забытой комнаты. Еще запахи и звуки, конечно — руки, которые могли быть (и скорее всего были) руками моей мамы. Ничего больше, нет даже лиц, по которым я могла бы узнать людей, чья кровь течет в моих жилах. В той жизни у меня, наверное, было имя, которое теперь для меня тоже неведомо. Фамилия — ладно, их все равно меняют, но вот имя… Где оно? Однажды я перебирала в словаре все имена, какие есть в нашей земле, и слушала биение своего сердца. Я произносила их вслух, представляя, что это кто-то другой меня зовет — и ни одного отголоска, ни одной дрожи. Может, меня звали каким-то необычным именем, Аврора, к примеру, или Снежана? Того я, наверное, уже никогда не изведаю, и потому тайна моего имени для меня навсегда останется столь же крепко запертой, как, пожалуй, тайна загробной жизни…
Наверное, в детском доме, куда меня притащил некий гражданин Дровяной, фамилию которого мне и присвоили, жилось скверно. Но я не могла о том судить — иная жизнь присутствовала лишь в моих фантазиях, которые рисовали ее чем-то вроде клубочков разноцветного пара. Клубочки поднимались и бесследно растворялись в воздухе, никак его не окрашивая. Историю моего появления на серый детдомовский свет (серый — потому, что напротив окон того детдома красовалась глухая серая стена) мне рассказывали на разные лады. Только причину моего одинокого появления на туго набитом народом вокзале все объясняли по-разному. Кто-то говорил, что родители, должно быть, потеряли меня в панической толчее, которая была в Киеве после взрыва в Чернобыле, о котором я мало что понимала. Другие сказывали, что я, наверное, сама как-то оторвалась от родителей, и потому могу пенять только на себя, а перед ними, значит, я должна всегда чуять вину. Впрочем, как я могла сама что-то тогда сделать, если сегодня о том дне ничего не помню? Может, Леший или Баба-Яга схватили меня за руку, оторвали от родителей, и тут же исчезли? Вернее, на вокзале вряд ли могли быть эти лесные обитатели, там, пожалуй, живет какой-то особый дух — Вокзальник. От того, что мимо него всегда идут поезда, но сам он не может никуда уехать, он особенно злой.
Третьи же сказывали, как правило вполголоса, о том, что родители, видимо, желали от меня избавиться, и потому просто бросили, как кулек с пустыми бутылками.
В зависимости от рассказов, менялось и мое отношение к невидимым родителям. Я то стояла перед ними на коленях, боясь глянуть в лица, не виданные мной даже во снах, и горько плакала. Другой раз я плевалась в стенку, представляя на ее фоне тела своих родителей, а их лица воображая чем-то вроде сплетенных из проволоки кругов, в самый центр которых я обязана попасть. Третий же раз я тыкала в матрас деревянной палкой, представляя ее беспощадным ножом, рассекающим породившую и отринувшую меня плоть. Воображение дорисовывало крики и охи, а из матраса текла кровь. Тут же я чувствовала в себе что-то большое, зловещее, ибо убивший родителя — это уже, наверное не человек, а что-то другое…
За истерзанный матрас я долго объяснялась с завхозикой, потом сама его штопала, запертой на ключ в ее кабинете. Но в чем-то мне даже повезло. Этот матрас, из которого уже испарился введенный туда мной дух живущих где-то родителей, сделался моим. Тому, кто ведает, что такое жизнь в тех местах, где нет ничего своего и где все — общее поймет наслаждение от присутствия в мире вещей предмета, который — твой, и твой навсегда. Должно быть, воспитатели поняли, что с этим лежаком теперь меня связывает какая-то тайна, которую я не могу открыть кому-то, кто наделен плотью и кровью. Впрочем, до конца я не могла ее раскрыть и сама себе. Что касается родителей, то злоба на них тут же вытекла из меня, как воображаемая кровь — из матраса, и в своей беде я обвинила таинственный дух того вокзала, который меня увел от родных.
Иногда, мне говорили, что директорша написала еще одно письмо в соответствующие органы, чтобы найти моих родителей. Вроде бы, частички моего тела и моей души должны были обратиться в струны, на которых играет цепкая рука надежды. Но ничего такого не случалось. Ведь письма здесь писали с самого моего появления, то есть с того дня, который я не могу припомнить даже бычьим напряжением своей памяти. И всякий раз они где-то исчезали, и ничего не менялось. Этому, конечно, никто не удивлялся. Что письмо, бумага и бумага, кинул в корзину — его и нет! Потому это директорское письмописание стало для меня просто частью детского дома, такой же, как голая лампочка в коридоре. Где-то стучала пишущая машинка (компьютеров в ту пору еще не было), шуршали бумажные листочки, и все…
Мое сознание не ведало о лучших жизнях, чем та в которую меня кто-то или что-то забросило. Но внутренности протестовали, и однажды разразились жуткой, злой болезнью. Нет, у меня ничего не болело, но я все время слабла и чахла, и скоро оказалась в больнице, и доктора о чем-то перешептывались друг с другом, чтоб я не слышала. Но я все-таки понимала, что для меня надо какое-то особенное лекарство, которого у них нет.
Одной докторше я намекнула, что лекарство, должно быть, есть у Вокзальника, теперь ведь он мной крутит и вертит. Но она, конечно, ничего не поняла и только усмехнулась тем смешком, каким отвечают на все непонятные детские фантазии. Наверное, кто-то мне пророчил близкую смерть, но я об этом не знала. А если бы и знала — все равно бы не боялась. Ведь если я умру, то навсегда исчезнет серый детдомовский свет с запахом горелой каши и жестокими детскими судами друг над другом. Вместо него будет что-то другое, что, конечно — красивее и веселее, быть может, оно и будет чем-то похожим на ту жизнь, которая была у меня прежде, чем меня сцапал злой вокзальный дух. А может, я туда и вернусь, кто его знает!
Но о близкой смерти я не знала, а просто чуяла себя чем-то вроде догорающей спички. Это было очень неприятно, от этого жутко хотелось избавиться, но силы докторов были ничтожны перед силой моей болезни.
Но в один из пропитанных моей слабостью дней в палате появилась высокая женщина, чем-то похожая на сказочную фею. Вернее, такой я представляла себе добрую волшебницу, когда смотрела на скверный рисунок в одном из детдомовских помещений, и говорила себе «нет, фея должна быть не такая». Вместо того, что было намалевано ленивым художником, я ткала себе какой-то размытый образ, и теперь вот он появился передо мной, чтобы снова изменить мою жизнь.
Доктора называли ее «благотворительница», я не понимала этого слова, и думала, что ее так зовут. Но выговорить это слово, конечно, не могла, потому назвала ее Блага. Несомненно, Блага пришла сюда, чтоб осилить колдовство Вокзальника!
Блага сказала мне, что все теперь будет хорошо, и ласково поцеловала в лобик. След, тепло того поцелуя я долго чуяла на себе какой-то волшебной печатью. До тех пор, пока сама его не стерла, но это уже случилось потом.
В палату ко мне принесли телевизор. Меня оглушила музыка, которая часто хлюпала в стареньком аппарате, что висел у нас в детдоме, и к которой я привыкла так, что уже ее и не слышала. Но сейчас она меня оглушила, и потому я повернула свою ослабшую голову в сторону экрана. На нем в окружении слепящих огней красовалась моя Блага, наряженная во что-то золотисто-чешуйчатое.
— Для тебя поет. Чтоб лекарство тебе раздобыть, — шепнула медсестра, которая принесла телевизор.
— Для меня?!! — вздохнула я, и тут же приблизила свое бледное личико к разноцветному экрану.
Я не понимала, о чем она поет, наблюдая лишь за движением ее груди, за раскрытием ее губ. Ведь это были те самые губы, что недавно меня так жарко поцеловали! Мне показалось, что и сейчас она шлет мне поцелуи, что она вдувает в меня что-то благое, живительное. Еще немного, и волна спасительного воздуха, что выходит из нее, придет ко мне, прорвавшись сквозь стеклянный, холодный как лягушка экран. И тогда… Тогда я сделаюсь веселой, и, наверное, перенесусь туда, к ней, и закружусь вместе с Благой в том великолепном мире, где, наверное, нет детдомов и Вокзальников, и уж тем более — сгоревшей каши и детских расправ. Там всегда весело, там только и делают, что пляшут да поют…
У меня будто прибыло сил. Волшебная, переливчатая песня гуляла по моей крови, сладостно обволакивала сердце и рождала в мыслях радостные грезы. Все уже началось, и я потихоньку перетекаю туда, в страну веселья. Волшебство уже работает, вон сколько волшебных слов произнесла там моя фея! (Каждое слово песни, заглушенное музыкой, было мне не понятно, но чувствовалось волшебным, ведь летело оно от феи!)
Вскоре снова появилась моя волшебница, моя Блага. Она много смеялась, о чем-то мне говорила, а я как будто окуталась чем-то теплым и разноцветным, словно окунулась в озеро вечного счастья. На прощание мы долго обнимались, и она подарила мне красивую куклу, которая говорила «мама». У меня опять оказалось что-то свое, к тому же говорящее заветное слово! И куколка виделась мне сгустком радости, который я смогла захватить из того мира, куда только чуть-чуть заглянула.
Доктора принесли лекарство, и сказали, что будут делать уколы. Я, как и положено маленькой девочке, ответила «не хочу», на что один из докторов заметил, что это лекарство дала сама Блага. Значит, оно — волшебное, и уколы тоже — волшебные, и их не надо терпеть, каждое прикосновение иглы с этим снадобьем к телу сделается для меня мгновенным праздником!
Я пошла на поправку. Так, по крайней мере, все говорили. Одна из докториц, та самая, которой я советовала искать лекарство у Вокзальника, сказала, что уже скоро меня выпишут. Я не поняла этого слова, но заметила, что оно несет в себе частичку вы-, которая мне сразу не понравилась. Ничего хорошего, вроде бы, с ней связано не бывает. Вы-бросить, вы-кинуть, вы-толкать…
— Как выпишут?! Куда?! — не поняла я.
— Как куда? — в свою очередь удивилась лечебная тетя, — Домой!
Видно, она забыла, откуда я попала к ним в больницу и ответила так же, как отвечала всем детям. У них, понятно, это слово рождало разбегающиеся во все закоулки души вихри счастья. Породило оно их и у меня, ведь слово «дом» я уже связала с Благой, с ее страной света и волшебных песен. Но докторша, видно вспомнив, кто я и откуда, тут же поправилась «В смысле, в детский дом».
Мое тело, наверное, осталось все-таки вылеченным, но душа моя превратилась во что-то похожее на кусок растаявшего желе. Теперь я снова молча лежала в кроватке и смотрела на потолок. Доктора, наверное, посовещавшись, решили перевести меня в палату, где лежала большая девочка Наташа, тоже выздоравливающая. Чтоб она с высоты своего возраста успокоила, но все же понимала меня, ведь сама была все-таки ребенком.
Я плакала и рассказывала ей про фею Благу, а она пожимала плечами и не понимала, о ком идет речь. Пока однажды мы с ней не включили телевизор, который был в нашей палате, и я не указала на нее своим беспомощным пальчиком.
— Золотистая, что ли? — усмехнулась Наташа, — Я не хочу тебя огорчать, но сразу скажу, чтоб ты больше не мучалась. Ты ей не нужна, она о тебе уже и забыла!
— Как же… А как же, — я, не в силах подобрать слов, показала ей куклу, которую тоже звала Блага.
— Успокойся, Аня. Я не хочу тебе сделать больно… Но надо же, чтоб кто-то сказал правду! Не плачь только! Я поговорю со своей мамой, попрошу ее, встану перед ней на колени. Может, она тебя удочерит, и ты будешь мне сестрой!
Я задумалась. Вроде, Наташа говорит о чем-то хорошем, но мне уже вроде как все равно. После Благи.
— Аня, эта твоя Блага, то есть — Золотистая — известная певица. Но петь она не очень умеет, потому известность ей надо как-то себе поддерживать.
— Как не умеет?! — закричала я, — Я слышала!
— Как сейчас? Так это магнитофон там поет, а она только рот открывает. Фонограмма называется, — ответила Наташа без тени усмешки.
— Фоно… — начала и не закончила я.
— Вот для того, чтоб поддерживать известность, ей время от времени надо делать то, что все считают добром. Вернее, это и есть добро, но так же строго отмеренное, как здесь медсестры в шприце отмеряют лекарство. Меньше — нельзя, но и больше — тоже. А когда это добро сделано, о нем можно рассказать, можно в газете написать. Ты читать умеешь? Не очень? Жаль, я бы дала тебе газетку про тебя. Хотя показать могу, себя и эту, как ее называешь, Благу — узнаешь ведь! Вот, смотри!
Я увидела и себя и ее, и газета бессильно сползла на пол, куда я уронила свою куклу Благу. Когда меня выписали, кукла так и осталась лежать в палате накрытая этой газеткой. Вечная больная, которой более не суждено ни исцелиться, ни умереть. Жизнь сделалась похожей на безвкусную кашу, которую очень любили варить детдомовские повара (теперь я знаю, почему — легко, этих странных невидимых калорий — много, а все, что положено кроме нее, можно самим съесть). Эту кашу можно долго-долго жевать, но ее очень тяжело глотать, и столовая после такого обеда всегда покрыта плевками из пережеванной, но не проглоченной каши.
Про Наташино обещание я тогда забыла, что было, конечно, хорошо — не пришлось проклинать ни ее (которая забыла просить мать), ни ее маму (которая наотрез отказалась). Через меня снова потекли дни, месяцы и годы.
Пришло время, когда я начала изучать английский язык. Сперва мне было не интересно, и сам язык мне не нравился — в нем слишком много шипящих, на нем, наверное, нельзя ничего спеть. Но однажды меня пронзила мысль «А быть может, в тех краях, где совсем не говорят по-нашему, а говорят вот так — живется лучше? То есть там, наверное, нет детских домов, а что еще надо для счастья?!» И я стала усердно учиться, повторяя английские слова и фразы в каждое свободное мгновение. Мне это нравилось — вроде бы я в том же детдоме, стою у расчерченной карандашом стенки, и в то же время я как будто делаюсь заброшенной сюда частичкой совсем другого мира, иной жизни, о которой не ведаю ничего кроме того, что она — есть…
Река чужих слов становилась все шире и шире. Вот я уже стала читать кое-какие толстые английские книжки, правда — совсем не интересные. Что-то о финансах, и о политике. Но что поделать, если в детдоме других не сыщешь?!
Определенно, этот поток должен был куда-то вынести лодочку моей жизни. И вот меня вызвали к директорше детдома. В кабинете сидели двое, мужчина и женщина, которые не были похожи ни на кого. Они не походили ни на людей, которые проходили мимо внизу по улице, ни на тех, что с ворчанием трудились в нашем детском доме. Тем более они не были похожи на Благу — Золотистую. Скорее, они походили на манекены — таких неживых людей, сделанных лишь для того, чтоб в магазине вешали на них новую одежду.
Они со мной говорили. Сперва на сильно испорченном русском языке, потом, улыбаясь, перешли на английский. Мне задавали вопросы, я отвечала, они кивали. Потом спросили, что я думаю о моем удочерении. Я смутилась, они с улыбкой кивнули, мол подумай.
В коридоре меня встретила целая толпа воспитательниц и нянечек, воткнувших в меня хищные, раздирающие взгляды.
— Ну, как?!
— Удочеряют?!
— Неужели?!!
— Кто бы мог подумать?!!
— Я сказала, что обдумаю до завтра, — ответила я.
— Вот мерзавка, она еще думает!!!
— Что тебе думать?! Да свершись сейчас чудо, свались с неба настоящие твои родители, у тебя бы не было такого счастья! Сама подумай, что это за люди, которые по вокзалам детей теряют?!! А тут — богатые, заграничные!
— Послушай, если ты фордыбачиться будешь, я сама скажу и девчонкам, и мальчишкам, чтоб тебя били, а сама стану бить первой!
Что тут скажешь? Возможность выбора дана, но ее нет, все уже решено за меня, как это всегда бывает в детском доме. Впрочем, слово «воля» в стенах детского дома звучало исключительно редко, да и то обычно во фразе «да будь моя воля, я бы…». Потому уже скоро я выходила за ворота детского дома рядом со своими удочерителями. И уже в тот же день летела за границу в большом свистке-самолете. Детский дом закончился, путь назад растаял где-то внизу, под самолетными крыльями, среди пятен лесов и речных струек. Но радости во мне почему-то не было, не так я представляла себе переход в другой мир, например в тот, куда в моем воображении вела меня Блага. Может, просто я подросла, и прошлое убило во мне веру в сказки, как пятерня — муху? Все может быть…
В двух моих комнатах все было не так, как в детском доме. Вернее — все наоборот. Если там у меня вообще не было ничего своего, кроме раненого матраса, то здесь куда бы не попадал мой взгляд, везде красовался предмет, который был — моим. Там — одна игрушка, сям — другая, еще где-нибудь — третья. Конечно, компьютер — куда без него. Через пару дней явилась красиво одетая женщина, которая к моему удивлению сказала, что она — моя няня.
Некоторое время я наслаждалась играми в новые игрушки, училась обращаться с новым предметом — компьютером. Удочерителей своих я видела редко — утром, вечером, да иногда — днем. Я наслаждалась своим одиночеством, которое в былые годы было для меня сладким, как мед. Сладость дней, когда я рассматривала новые цветастые книжки, игралась с игрушками и компьютером, заполняла меня, пока наконец не сделалась липкой и приторной. Я снова почувствовала, что в моей жизни что-то не так, и задумалась об этом. День за днем я пыталась понять, чего же мне не хватает теперь, когда все сделалось наоборот, когда не осталось и следа от прежних мучений.
И неожиданно я увидела, что наступившие дни так же похожи и непохожи на прежние, как похожа и непохожа оболочка и изнанка заношенной куртки. Вроде — что-то другое, цвет и запах иной. Но на самом деле куртка-то одна, и одна из ее сторон от другой — далеко не убежит. Одиночество — вот что пронизывает всю мою жизнь, и ту и эту. Только там я была одинока среди огромного количества равнодушных ко мне людей, здесь — среди такого же количества равнодушных, по большому счету, предметов. Там мое одиночество выставлялась под изучение сотни глаз, здесь оно было замуровано само в себе, но, конечно, оставалось прежним. И выхода из него не было, как для живого человека нет выхода из тюремного карцера в семь сокрытых измерений…
Каждый день я бродила по комнате, предаваясь своим раздумьям. Няня тихонько приносила еду, протирала пыль, после чего исчезала в пространствах этой иной страны. О чем говорить со мной, дитем детского дома России, она не знала. А я не ведала, чем живут в пространстве, что расстилается вокруг особняка. Так мы и оставались друг для друга кромешными загадками… Сгустками неизвестности…
Так я и дожила до того дня, когда явился мой удочеритель и объявил о грядущей поездке на пароходе. Брюхо Нового Титаника было раскрыто для нас. А вокруг шипело море, волны гнались за волнами, и я подумала, что хоть море и одно-единственное на всем белом свете, оно никогда не бывает одиноким. Ведь оно сплетено из дружных волн, которые все вместе делают одно общее дело, каждая из них не похожа на другие, но, вместе с тем все они — одно море! Как бы я хотела быть такой же волной, которая быстро несется, которая едина со своими белогребневыми подругами в одном вечном деле!
Волны дружески похлопывали на прощание по бортам нашего парохода. Они сопровождали его всю дорогу своими веселыми, безобидными хлопками. Я специально часто выходила из каюты, чтобы постоять на открытой палубе и слушать их слова на языке, который одновременно завораживающий и непонятный, вечный и молодой. В ту ночь, когда стальная глыба скрылась под водой, оставив на волнистой глади крохотную точку — мой плотик и меня, волны были такие же мудрые и спокойные, они не желали никому зла, да и не могли его желать. Ясно, что к гибели парохода они не были причастны, ибо для их глубокого мира он был слишком временным и очень поверхностным…
Теперь волны несли меня к полоске берега, которая уже нарисовалась в тех краях, где небеса целуют землю. Каждой волне я шептала благодарность, и за это, за простое слово, она звала себе в помощницы подругу, которая подхватывала у нее плотик и вела его дальше. Я знала, что движение не закончится до тех пор, пока не иссякнет моя благодарность, потому едва малютка-плот начинал запрыгивать на спину еще одной волны, я тут же говорила «Волнушки, милые волнушки! Спасибо, спасибо вам! Вы — славные труженицы».
Берег рос и толстел, он поднимался ввысь, покрывался зеленью. Он делался чем-то солидным, наверняка — обитаемым. Вон, даже беленькие квадратные точки из-за зеленых пятнышек смотрят, наверняка — домики. Несколько усилий, еще несколько слов благодарности, выпрыгнувших из шепота в крик, и вот уже днище плота с шорохом прокатилось по песчаной отмели. Мое путешествие закончилось. Только к злу или к благу оно привело? Наверное, к благу, ведь перемена мест всегда была последней надеждой отчаявшегося и самой последней тропинкой, выводящей из клетки уныния.
Я слезла с плота. Больше ему нести меня было некуда. Не назад же в открытое море, к тому месту, где в пучине скрылся кусочек моей прошлой жизни, один из миров, сквозь который я прошла.
Спрыгнула на мелководье, и, не обращая внимания на мокрые ноги (все равно было тепло), побрела по приятному песчаному дну. Да, в самом деле, на горе белели домики, только были они куда выше, чем это казалось с моря. Только надо ли мне туда подниматься? Где я увижу лучший мир, дальше на берегу, или там, на горе?
К чему лишние раздумья?! Гора — ближе, если тот мир будет вроде моих прежних, я всегда из него уйду. Того, кто ушел из детского дома, больше ничто и нигде не удержит! Конечно, там могут жить, к примеру, людоеды, и тогда я на своих ногах едва ли пойду дальше. Но едва ли людоеды будут строить такие красивые домики, у них мысли наверняка заняты иным…
Я пошла в гору. Идти стало заметно тяжелее, зато цель была рядом, до нее уже — рукой подать. Вот домики выросли в настоящие, пригодные для жития дома. Вот я уже иду между ними…
Во дворе одного из домиков сидят странные люди. Мужчина и женщина. Странные они потому, что странно одеты, будто сошли со страницы книжки «Русские народные сказки», что стояла на одной из полок в детском доме. Я любила ту книжку, как обожала все, что могло увести меня из лабиринта крашеных стен хоть на минуту, а то и на две…
И вот, чудо в самом деле случилось…
— Здравствуйте, скажите, где я? Что это за земля? — спросила я. Конечно, по-русски, мысль о том, что эта земля лежит слишком далеко от моей злосчастной родины, чтобы здесь понимали наш язык, пронеслась во мне мгновением позже.
— Здорова будь! — услышала я удивительный ответ, ибо он был произнесен на моем языке, — Страна эта — Аргентина, но не совсем. От властей тут далеко, потому мы своим умом живем. А ум у нас — русский, ведь здесь, у нас — такая маленькая, крошечная Россия! Но ты откуда будешь?
— Я?! Я с парохода «Новый Титаник», который позавчера потонул. Приплыла я из страны Англии. Но сама я — из России, выросла в российском детдоме!
-А-а-а, — понимающе протянули разом муж и жена, будто каждый день встречают здесь девочек из детских домов России, — Проходи тогда, гостьей будешь!
Следом за хозяевами я зашла в домик, который сильно походил на украинскую хату (которую я, правда, тоже видала лишь на картинке). В его окошко я сразу увидела пятиглавую церквушку с куполами-луковками, точь-в-точь такую, как стояла неподалеку от нашего детского дома, но только очень маленькую. «И правда, Русь-матушка», почему-то подумала я.
На столе появилась домашняя еда — борщ, зеленый лук, вареники, пироги, квас. Хозяева перекрестились, я вслед за ними — тоже, и мы принялись за трапезу. Пока мы кушали, в жилище появлялись все новые и новые люди. Конечно, новые люди в этих краях, поди, удивительная редкость. Они о чем-то перешептывались друг с другом, но мне никто и ничего не говорил. Видно не знали, с чего начать, и я — тоже не знала.
Потом мы пошли по домам этого поселка. Снаружи все они были похожими, беленькими и квадратненькими. Но внутри некоторых из них помещались городские квартиры, похожие на те, что я видела в нашем городе. Когда некоторые воспитатели водили нас к себе домой показывать, что такое человеческое жилище, в котором живет большинство людей. На стенах висело много-много картинок, нарисованных от руки, но фотографии попадались очень редко, и все они были крошечными. Будто вырванными из каких-то документов (про документы я знала, один уже лежал в моем кармане, где, насколько я понимала, говорилось о том, что я — это я).
Увы, выросшей в детском доме, мне сразу не бросились в глаза многие несуразицы этого поселка, ибо я не ведала, как многое должно быть по нормальному. И я не заметила, что почти никто из здешних обитателей не живет семьей. Люди жили порознь, даже детишки моего возраста жили сами по себе, хотя им и помогали соседи. Здесь, как я поняла, все друг другу помогают. Совсем крошечные малыши жили у тех, кто принял их к себе в дом, но они не были их детьми, и люди, принявшие их, этого не скрывали. Я, не знавшая своих родителей, даже не задумалась, откуда тут берутся новые люди.
В следующем домике нас встретил паренек моего возраста. «Олег», представился он. Я удивилась, ибо больше никто не представлялся, и я не узнала здесь ни одного из имен обитателей. Он с удивлением смотрел на меня, и я поняла, что если кто-то мне и расскажет об этом селении, то это будет он.
Когда поход по селению завершился, я отправилась к Олегу, который не смотря на свой малый возраст, жил сам по себе. За своей спиной я слышала разговор единственных в селении супругов. Тех, кого я первыми встретила в этом странном уголке мира. «Я же профессор», говорил он ей с какой-то грустью. «Какой профессор? Профессора — там, откуда пришла я! Не может быть здесь профессоров!», почему-то подумала я. Наверное, мое представление о значении этого слова неожиданно вступило в войну с окружившим со всех сторон моим новым миром.
Тем временем неизвестно откуда появился Олег. Он вел меня за руку к краю селения, откуда в буйные облака южноамериканских растений вела поистине русская тропинка. Мы продирались сквозь по-южному хваткие кусты, и Олег рассказывал мне о себе.
«Мать потеряла меня в годы войны. Вернее, она пошла на фронт вместе с отцом, ведь она — тоже была летчицей, как и он. В те годы это никого не удивляло. Я остался с бабушкой, которая сразу умерла, едва начался голод. Вернее, потом я понял, что она умерла, а тогда я ничего еще не ведал, мог только без конца повторять «бабуля Лиза», и все. Я остался в промерзшей комнате с бабушкиным телом, которое все время теребил, припадал ухом к ее рту, жаждая услышать не то что слово, но хотя бы легонькое дыхание. А она оставалась недвижима, и было страшно, но кому было дело до моего страха? Не то было время, чтобы чей-то маленький, похожий на змейку страх, мог быть кем-то замечен. Колеса куда больших ужасов крутились в те дни над городом, да и над всей страной!
А мне ничего не оставалось, кроме как ползти на улицу, а там бежать, ведь бегать уже умел. Там хоть были люди, многие — живые, правда и им до меня не было дела, у них не было и сил повернуть ко мне голову. Но у меня силы оставались, я помню, как размахивал руками и кричал, когда в воздухе появились два самолетика. Я не сомневался, что в одном из них — папа, а в другом — мама. Вот сейчас они спустятся с небес, родители из них высунутся, подхватят меня под руки, и мы улетим! И я всегда буду с ними, хоть и под облаками! После ничего не помню. Меня подхватили какие-то руки, куда-то понесли.
И чего только не было, много городов показали мне обглоданные скелеты своих домов. Меня куда-то определили, наверное — в какой-то детский дом. Но я из него удрал, чтобы дальше искать папу с мамой. Нашел аэродром, влез в самолет, но там был чужой, усатый летчик. С ним я прилетел до другого аэродрома, он хотел меня схватить и куда-то передать, но я вскочил в другой самолет, потом, не найдя родителей и в нем — в третий. Так я оказался в чужой стране, где все говорили не по-нашему. Там я и подрос, стал понимать тамошний язык, жил в деревушке, в семье. Ни то приемным сыном, ни то работником, многому научился, даже корову доить — и то умел. Но самолеты все равно влекли меня к себе. Я подрастал, и уже знал, что не найти мне папы с мамой в самолетах, что летают в этой чужой стране. Но все равно нашел-таки однажды самолет, и вскочил в него, но он разбился и упал в море. Я один уцелел, и добрался сюда».
«О чем он говорит? Какая война? Сколько же ему лет?», раздумывала я, понимая, что времени с тех пор прошло уж слишком много. Как-то к нам в детдом приходил один дедушка и рассказывал о войне, точнее — о своем детстве, ибо те, кто сражался в тех боях, давно уже лежат на кладбищах.
— Сколько тебе лет? — спросила я, чтоб хоть как-то разогнать туман в своей голове.
— Четырнадцать. Неужели не видно? — удивился он.
— А что ты говоришь о какой-то там войне?! Сочиняешь?! — попробовала я перевести странный разговор в шутку. Но мой собеседник остался по-прежнему серьезным.
— Ты что, так и не поняла, где ты сейчас? — выдохнул он свое удивление.
— В Аргентине, — пожала плечами я.
— Да… — промолвил он, — Профессор как всегда шутит. По-профессорски, это у него уже ничто не отнимет. Но, думаю, ты уже поняла, что земля эта — не Аргентина?! В этот край кто попал, никогда уже отсюда не выйдет, хотя увидеть может весь мир, как на ладони.
Мы прошли мимо чего-то пахуче-ароматного.
— Кто же все эти люди? — удивилась я.
— Они — потерянные. Очень часто кто-то пропадает без вести. Словно растворяется человек, и нет его больше. Кто-то из таких вот пропавших попадает сюда, профессор с женой, например. Потерялись они между двумя улицами в самом центре своего города, и пришли сюда. Они сами так и не знают, как такое могло выйти. Но их больше всего народа там ищет… А мы с тобой большой-большой путь сюда проделали, хотя и не знали, куда идем. Но пришли!
— Почему тебе четырнадцать? — не унималась я.
— Да потому, что все мы здесь лишаемся смерти до самого Конца Времен. Если нас не нашли люди, не отыщет нас и смерть! Она же хоть и полегче человека, и пошустрее него, но ненамного, ей по легкости даже до ангелов, и то далеко!
— Значит, и мне здесь всегда будет четырнадцать? — удивилась я.
— Да. Но жить здесь придется иначе, не так как обитают там, где время — течет и бежит. Ведь каждый день — новая грязь, прилипшая к душе, и чем их больше, тем больше грязи. У многих к дню земной смерти и души уже нет, одна грязь. А представь, сколько ее будет, когда Конец Времен придет? И очиститься тогда уже негде. Потому и бытуем мы не так, как все…
«Сказочник? Сумасшедший? Или, в самом деле так?», гадала я. Страха во мне не было, ибо прежние годы совсем отучили бояться, хотя бы даже для своего удовольствия. Мне только лишь было интересно, каков этот мир, куда меня забросили бегущие наперегонки волны единого и множественного моря?
Мы подошли к колодцу, самому простому колодцу, который я видела в деревушке. Туда нас когда-то возила добрая нянечка тетя Марфа, чтоб показать деревенскую жизнь не на картинке. Сама она жила в той деревне весь год, даже зимой, и ездила на работу в наш детский дом на электричке (которую в тот день я тоже увидела первый раз в жизни). Утром брела в потемках, и вечером возвращалась тоже в потемках, а там такие края, что даже волки иной раз воют…
Олег приоткрыл колодец. Я глянула в его темный глаз, и тут же из светлого круга, который в нем был вместо темной воды, на меня устремились глаза родителей. Я сразу почувствовала, что это — они, и струны моей души пронзительно запели. Я кричала, звала их, но они все так же оставались там, недоступные для меня. Мама, на которую я так похожа, наверное, услышала что-то смутное, и повернула голову, толкнула под локоть отца. Мне в лицо хлынула волна их тоски, тоски вечного и бесплодного поиска. Я поняла, что стремление меня найти стало смыслом их жизни с самого мгновения нашего невольного расставания. Их силы растворялись в потоке вечных поисков, не порождая и малейшей надежды. Даже сейчас чувствовалось, что они — ищут, и даже когда у них останется совсем мало сил, они все равно выльют их в мой поиск. Но теперь им все равно меня уже не найти, я теперь в том краю, где до самого последнего дня никто и никого не найдет…
Олег захлопнул колодец, но в последнее мгновение я успела услышать оттуда слово «Любовь». Я подхватила его, пропустила его через себя, потом — еще раз пропустила, и только тогда поняла, что оно — мое, что я — и есть Любовь! Да, Любовь, я вспомнила, как материнские уста нежно выдыхали в мое лицо слово «Люба»!
Мне почудилось, будто я, оставаясь собой, вдруг неожиданно стала и ими тоже, и теперь обречена целую вечность (хотя что это такое — вечность?) пытаться поймать сама себя, но всякий раз ловить пустоту, бежать сама за собой, и никогда не догонять… Все едино, только тут, в земле без смерти и можно почуять это вселенское единство…
Мы шли обратно, и при каждом шаге я вздрагивала, чуя неприкаянность душ моих родителей. Сердце яростно билось, словно его стук мог быть услышан там, где они теперь есть. Хотелось броситься в море хоть вплавь, хоть верхом на дощечке, но слова Олега о том, что отсюда пути нет, крепко удерживали меня на земной тверди.
— Они же умрут… Вот все и закончится… — вздохнула я.
— Нет… Мои родители давным-давно умерли, но легче не стало. Нет, сделалось только лишь тяжелее, и мне не объяснить тебе, что творилось со мной, когда я открыл колодец в день их гибели. Они лишили себя жизни, чтоб отыскать там, где должны быть все, но где нет меня. Ныне они — на Том Свете, но и там нет им покоя, и там они ищут меня, а обходить закоулки Того Света — это не то что по земным городам и селам шарить! И время там идет иначе, мгновения за столетия тянутся! А пределов там нет, потому сколько не ищи, все равно никогда не найдешь того, чего там нет. А что есть — сразу явится, его искать не надо. Вот тебе и ад, без печек и смоляных варев, но все равно — ад, и частичка его лежит на моей спине, я ношу ее, и не могу сбросить! Представляешь, как страшно мне в тот колодец смотреть, чтоб родителей, бродящих по Тому Свету и кликающих мое имя видеть! Но смотрю, теперь иначе нельзя. Так, глядишь, все грехи и отмолятся. Даже тем, кто своего младенца сперва подбросил, а потом раскаялся, и всю жизнь тщетно искал его, до самой смерти и после смерти, потому что кончина — еще не конец. Для кого она — продолжение, для кого — только лестница вверх, для кого — горка вниз… И руку, спасительную руку протянуть им можем лишь мы, страждущие за них в земле, где нет времени, а есть лишь вечно непроходимое пространство поиска…
Товарищ Хальген
2010 год
Всё последние произведения кажутся несколько хаотичными в отличие от ранних рассказов(
(Хотя это исключительно моё мнение)
В этом рассказе словно сразу несколько историй. Притча про Новый Титаник, притча про поиск родителей, притча про потерянных... Возможно, стоило бы вынести попытки описания счастливого места и дальнейшего пути России в отдельное произведение, в котором не мешались бы дополнительные сюжетные линии?