Больно, боги, как больно. Я чувствую, как сжимается всё внутри, и из разорванного сердца что-то черное льется мне прямо в глотку, а оттуда — на мокрые от пота ладони. В темноте я утыкаюсь лицом в свои мокрые и липкие руки, пытаюсь понять, что это, но чёрные сгустки снова заставляют меня захлебываться…
— Нам бы, чем другим размяться, Фай Монментиль, — лениво говорит грубый мужской голос надо мной. Я поднимаю голову и вижу — это лохматый кентавр с вздутыми венами на лице, яростно смотрит на командиршу и перекидывает дубинку из одной руки в другую. Командирша, магиня — эльфийка в тускло поблескивающих в темноте лёгких доспехах, снисходительно смотрит на меня сверху вниз.
— Завтра пойдём на великанов, — её голос высок, грозен и не красив. — А её уберите. Скоро придёт Хозяин…
Она трогает меня носком сапога, и я без сил падаю в сухую горячую траву, сплошь усыпанную костями и черепами животных. Больше я не вижу и не чувствую ничего…
— Ничего, скоро будет в норме, — успокаивает мужской голос кого-то, и я слышу, как в котелке закипает горячий бульон. Даже различаю ароматный запах. О Боги, я различаю запах!
— Ну вот, даже глаза открыла. Умница.
Тот, кто склонился надо мной — разбойник в капюшоне, с повязкой на левом глазу. Грязные лохмотья волос чуть ли не касаются моего лица, свисая. Но он улыбается. Широкой и неожиданно доброй улыбкой.
— Скажешь нам что-нибудь, красавица? Или пока не в силушках?
Это ещё один, такой же темноволосый, лицо в шрамах. Из-за спины меч торчит. Да, впрочем, сразу было заметно, что не маги…
— В силах, — выдавливаю из себя. Хотя лучше бы сдохнуть. Кто они вообще такие, что меняют участь, предназначенную мне свыше? Богам была угодна моя смерть! Эльфы исполняли то, что давно нуждалось в исполнении!
— Умница, мэлл. Как звать-называть?
Это снова одноглазый. Издеваются…
— Тхурингвэнтилль, — издевательски морщась, пытаюсь улыбнуться.
Оба загоготали, но, оглянувшись, замолкли.
— Эк… И язык можно сломать, — улыбается одноглазый. Молодой довольно, тот, что шрамованный, старше намного. Правда, и у этого морщин хватает — видно, давно на этой тропе. — Ты давай не хитри, будешь для простоты слова Ти. А то — забудь и выкинь.
Молчу. Тхурингвэнтилль, похоже, и вправду забыли и выкинули. Нет, правильней — убили и выкинули. По крайней мере, дома уже думают, что это так. А зачем их разочаровывать?
— Хорошо, фай… — слова застревают в горле называть разбойника так. Да и в горле першит порядком.
— Не фай. Эль Джас. Лучше Джас, — отвечает. Тот что старше, смеется.
— Жить расхотелось, девка? Э-э-эх, эльфы, в гробу я их видал с их чистотой крови! Их послушать — так нам всем прыгнуть в воду с высокой башни и не жить, ради них одних, сук благородных…
Одноглазый тоже усмехнулся. Взгляд цепляется за его уши — длинноваты. Капюшон сполз на плечи, на которых накинута волчья шкура. Теплая, наверное.
Холодно…
Джас подкидывает хвороста в слабый огонь, его друг снимает котелок и идет ко мне.
— Пей — пей, согреешься, — смотрит прямо в глаза, аж страшно. Волосы чёрные-чёрные, а глаза светлые.
Кипяток обжигает горло, но греет душу. На некоторое время мысли о толпе эльфов даже покинули голову; но вскоре, вернувшись, смешались с жарким бредом.
— Раш, оставь её. Пусть спит. — это голос Джаса. Не хочу спать. Замерзну. А потом умру. Хотя не этого ли я хотела?
Но может быть не так... Почему они не добили меня тогда, среди костей? Хотели предоставить мне больше мучений? Разве смерть — не худшее наказание грязнокровки? Не лучшее ли это средство доказать богам, что эльфы чтят их заветы?!
Снова кентавр, только черный, лошадиное туловище цвета воронова крыла, плащ, накинутый на плечи, слетает с него, обнажая влажный от пота торс. Кентавр мчится, не различая дороги, а я падаю под его копыта и пытаюсь что-то кричать.
Больно, Боги, как больно. Из глотки снова льётся что-то чёрное, словно из самого сердца; так крутит и выворачивает тело эта жуткая боль!
Да, я грязная! Убей меня! Потому что я — не твоя! Не её! И не ваша!!!!
Я дочь тех, кто никогда не убивал подобных себе, и даже в дикий голод не питался мясом собратьев! Я дочь тех, кому не важен цвет крови! Я дочь тех, кто никогда не рвался в чужие земли и не втаптывал чужих детей в землю копытами!
Моя мать не приходила в твои земли, чтобы изнасиловать тебя!!!
Поэтому — убей меня!
Убей!
Убей!
Эльф заносит острую пику и пронзает меня прямо в глаз. Оттуда тоже льётся черная густая жидкость, но это не может меня остановить.
Моя кровь грязна! Потому что та, что меня родила, никогда не купалась в чужой крови! Слышишь, ты, что называет себя первым и любимым порождением богов?
Богов, в которых ты не веришь!!! Они тоже не верят в тебя!!!
Поэтому — убей меня!
Убей!
Убей!
Шелк одежд эльфа чернеет от липкой тягучей черноты, что течет из моего сердца и левого глаза. Не долго думая, побледневший эльф пронзает пикой мой второй глаз. Больно! Боги, как больно! Слишком больно для того, чтобы жить с этой болью!
Я грязна! Я тварь, которую создал ты сам! А ведь ты не хотел, правда? Не хотел! А поэтому —
Убей меня!
Убей!
Убей!
— Попей ещё. — Раш пихает ложку, чуть ли не в нос, хохочет, когда я отворачиваюсь. — Давай — давай, Ти, не хитри.
Глотаю. Тепло. Хорошо. Но почему–то — нелепо.
На самом деле мы сидим в логове хреминкуса. Огромного, синевато — лилового хреминкуса. Но он, наверное, опаздывает на ужин. На ужин из двух головорезов и меня. А кто я? Пусть Хреминкус как-нибудь сам разбирается. Я и сама уже не знаю…
— Не придёт твой Хреминкус, — будто читает мысли Джас. — Супчик ты из него сейчас наворачиваешь.
Ухмыляется, точит лезвие. Думает, сплюну. Ничего, дальше ем.
Не такое ели.
— Тебя, Ти, случаем не Монментиль так отделала? — как бы между делом спрашивает. А я же вижу — это Джаса больше всего волнует. Разбираюсь в таких тонкостях. Хорошо. Даже слишком хорошо.
— Монментиль, — киваю. — Та, что с молниёй только и дружит. Знакомы?
В лоб спрашиваю. Не ответит же честно, сразу видно.
— Слыхивал, — кивает. Капюшон всё так же на плечах: сижу, смотрю на уши. И супчик ем. Из Хреминкуса. Синего, наверно. Или лилового.
— А он какой был — синий, или лиловый? — спрашиваю.
Раш аж поперхнулся.
— Кто? — испуганно смотрит на меня.
— Хреминкус.
— Ааа. Лиловый.
Мне вот почему-то так и казалось. Большой такой, лиловый Хреминкус… С глазами, или без. С хвостом, может быть… И с тремя ногами… Да кто их знает, как они выглядят, эти Хреминкусы? …
Смотрит на меня грозно, спрашивает:
— Больно?
Больно. Боги, как больно. Колышется что-то в сердце. Что-то липкое, чёрное. Но я даже радуюсь, что наружу выходят только слёзы.
— Привыкай. Привыкай… — шепчет, и нежно так гладит. Но холодно. Очень холодно. И больно.
— Мама, — говорю. — Не бросай меня.
Молчит. И ведь знаю, что бросит, но глупая. Глупая и грязная. Таких не любят.
— Любишь меня, мам?
— Люблю.
Врет, может быть. Но права сомневаться нет. Глупая и грязная. И отчаянно верю.
— А почему — привыкай?
— Потому что надолго. Навсегда, может быть.
Садимся рядом, на колени, возле могилки. Порос холмик бессмертником да вереском. Они вот разные, да растут рядом. А тут не так. Тут рядом нельзя. Правда, мам? Может, лучше ты? Нежно, любя. Или обманывая. Но обещаю, я буду верить.
— Очнулась. Умница, — это Джас. Он зовёт умницей, а Раш — как ему вздумается. И голос у Раша хрипловат. Он курит трубку. Это такая интересная деревянная вещица, куда засыпают сухой порошок с огнём и им дышат. От Раша потом долго пахнет этим порошком. И, кажется, что голос его этим запахом насквозь пропитан.
Правда, откуда у разбойников такие вещи — не знаю. Обычно они всё ценное быстро сбывают. Но Раш говорит, что курить ему нужно чаще, чем есть. Он от этого зависит, как вампир от ночи. Магия, наверно, какая-то. Проклятье, может быть.
— Нужно идти, — бормочет Джасу Раш. — Волки рядом. Не успеем.
Ухмыляюсь. Боги дали мне не долгую отсрочку.
Джас поднимает меня, стараясь помочь удержаться на ногах.
— Брось, — говорю. Зубами обдираю с губ запёкшуюся корку крови. — Брось.
Волки близко, это чувствуется. Холодный ветер запахи носит. Горькие, травяные. И волчьи…
— Не хитри, Ти, — Раш собирает лежанку, закидывает всё в мешок. Маленький костерок быстро закидывает песком. Мешок через плечо. — Пойдём. Волки — не Хреминкус, не разозлишь, не съедят.
Мне раньше казалось наоборот.
— Меня здесь оставляли сдохнуть, — упираюсь. В конце концов, в том мире, куда мы пойдём, для меня мира нет.
Ветер холодный. Очень холодный. С размаху хлещет по лицу. Боги, и не разобрать, где боль, а где холод.
— Тхурих…Тху… В общем… Не тебя тут оставляли, и не мы оставляли.
Джас кидает через плечо, и несёт. Болтаюсь как кукла, а перед носом, как напоминание — лёгкий Эльфийский меч с кровостоком.
Кожа трётся о волчью шкуру.
Теплую, наверное…
— Ничего в мире человек так не боится, как другого человека.
— С одной поправкой: как мертвого другого человека.
— Это не важно. Мертвого, живого. Факт остаётся фактом — человек боится себе подобного. Это как бояться самого себя, понимаешь?
Такой страх возникает из-за незнания себя. Страх неопознанного — один из самых сильных страхов. Признайся, ты боишься неизвестного?
— На данный момент я боюсь, что Ти не проснётся, — Джас поворачивается ко мне, и сквозь щёлки глаз я вижу, что он действительно встревожен.
— Где мы? — бормочу сквозь бред, в котором на полупрозрачных стёклах нарисованы маки, а стены светят белым камнем сквозь переплеты дикой розы.
— Умница, — улыбается, садится рядом. — Это храм. Эльфийский Храм Покаяния. Была здесь?
Нет, это не бред. Стёкла действительно с маками, сквозь которые проходит красноватый свет лучей.
— Нет, — качаю головой. Лгу, и сама не знаю зачем. Или говорю правду, может быть. Ведь уже не помню, конечно, не помню, как впервые взглянула едва открывшимися глазами на стеклянные маки. Потому что кричала. Потому что воздух, непривычный, пыльный, рвал раскрывшиеся лёгкие. Потому что было больно. Боги, как больно.
— Храм забросили, — Раш оглядывается. — Может быть, потому что эльфы давно уж ничему не каются.
Красный свет прерывается тенями. Слышу — да, отчётливо слышу — чужие голоса. Или родные, может быть. Нет, просто очень знакомые. Память снова разрезается, с болью всплывают со дна старые обломки. Куски потерянного, больного детства.
— Меня убьют! Убьют, когда узнают! — она не плачет — ревёт. Ревёт, как не ревут зимнее ветры в пустом поле — дико, надрывисто, печально. Слёзы капают в таз. Таз с грязной водой и нашей кровью. Нет — с водой и нашей грязной кровью. Так правильнее, может быть.
— Оставь её здесь, — говорит. Вот он, ушастый. Покровитель, зовущий покаяться, но не кающийся в моей будущей смерти. И Боги знают, скольких чужих смертях прошлых.
— Мама, не плачь, — прошу, а из горла лишь крик. Зимним ветром в пустом поле. Плачем. Надрывистым, но младенческим.
— Тхурингвэнтилль, — это она. Нежно, полушёпотом. Но — с болью. Боги, с какой болью...
— Я позабочусь о ней, — покровительственно берёт меня, со сноровкой. Кричу, а всё бестолку.
"Мне нужна ты! Он убьёт меня, мама! Отдаляясь друг от друга, мы начинаем умирать! Разве ты уже не чувствуешь этого?!"
Но только крик, безудержный, детский крик. Боги снабдили младенцев таким лубяным горлом — не для того ли, чтоб звать? Звать на помощь того, чей инстинкт только и сможет спасти в минуты опасности!
— Ей нужна мать, — снова плачет, тянет руки. И сама похожа на малое дитя — зареванная, требует вернуть игрушку. Но злые взрослые жестче. Ей низачто не вернуть меня. Чувствую, и пропадаю куда-то.
— Тебе нужно жить, Аримсэль! Когда она вырастет, вы сможете встретиться вновь... Поверь, здесь она в надёжных руках.
И его надежные руки сжимают мою тонкую шею крепко-крепко, до боли, но я уже не в силах кричать. Маленькое сердце едва бьётся под тонкими ребрами — ещё совсем недавно, Аримсэль, это сердце билось в тебе.
Но я больше не в силах сказать тебе это. Потому что мне слишком больно. Боги, как больно.
— Ти, не пропадай, — улыбается. Позади — остроухие фигуры в плащах, а он улыбается. Наверное, это и было его планом — чтобы в конце концов историю закончить там, где она началась. Или просто дать умереть от руки чистокровных.
Джас вынимает клинок. Сталь блестит, хотя красноватый свет мутен от пыли. Вечной пыли — хорошо её помню. Колец двадцать, может быть. Или несколько колец больше. Не знаю — считаю плохо.
Фигуры всё ближе. Не разгадать их план, ни за что. Жду только. Смерти жду.
Или чего —то другого, может быть.
— Раш, это они, — Джас серьёзен, даже зол. Раш насмешлив, как обычно.
— Монментиль сюда бы не пришла, — отвечает. Вынимает меч — блестит. Стекло красных маков заливается темным багрянцем.
Молчу, и верю. Хочется, чтобы остроухие проиграли. Впервые в жизни, хочется. В страшной, оборванной жизни, в которой умираешь чаще, чем видишь падающую звезду.
Остроухие изворотливы. Хотя Джас тоже остроух, грациозности в нём меньше. Не боится ведь за второй глаз, несётся, словно вепрь. Раненый. В бок.
Отчётливо вижу, как тёмная лужа расползается под его курткой. Волчья шкура с его плеч почему-то греет мои босые ноги...
Раш с мечом, как огонь в лесу. Быстр, сметает всё на пути. Но лезвия холодней, холодней его огня. Эльфийские лезвия, заговоренные.
Слабость косит под ноги — а ведь хочу подняться, хватаюсь за булыжники в стенах, багряных то ли от крови, то ли от стыда за сотворившееся. В эльфийском храме правд не бывает — не здесь головорезам победу держать. Потому как они — правда. Они — жизнь.
Голова катится мне под ноги. Чудная, белогривая голова. Остроухая. Со светлым ликом, что присутствует только при отсутствии совести.
Эльфийская голова. Последняя голова.
Раш падает на колени. Джас, словно одолимый дикой усталостью, спит лицом в луже крови.
— Раш, — нахожу силы, ковыляю.
— Всё в порядке, Ти, — прикрывает глаза, и садится у стены. — В каком-то очень неправильном, но — в порядке.
Кровь вытираю. Осторожно, чтобы не было больно.
— Боги, как больно, — сквозь зубы шипит. Головорез, много повидал. А больно.
Видно, сильно. Даже слишком.
Стоим на холме, поросшем вереском. Холодный ветер несется прямо в спину. Раш бормочет что-то о том, что Монментиль мы так и не нашли. Заказ не выполнили. А мне думается — к чертям заказ, когда твоего друга уже нет.
Но Джас есть, есть, конечно же. Вот он, лежит, грязные волосы шевелит настырный ветер, лицо грязное, как и кровь, что в жилах застыла. Но улыбка — чистая.
И будить его не хочется. Да и не получится уже... Только спрятать, чтобы не склевало вороньё, постоять на холме ровно двадцать ударов сердца, и уйти, опираясь на меч. Не беда, что тяжело идти — я обязательно сотру проступающую кровь, Раш. Обязательно.
Влажные борозды остаются на грязных щеках, соленая вода покрывает старые шрамы. Тёмные спутанные волосы так похожи на волосы Джаса, их так же трепит опостылый злыдень — ветер, и я замечаю, наконец, что что-то чёрное и липкое бороздкой стекает по моему подбородку.
Сильно сжимается сердце, выталкивая из себя эту черную дрянь — но я знаю, что её слишком много внутри, столько, сколько не выльется за всю оставшуюся недолгую жизнь.
Джас уже внизу. Песчаная крупа осторожно сыпется сверху, боясь скрыть от нас его последнюю улыбку. Последнюю — и вечную.
Но вот, от взгляда скрывается темная, заляпанная кровью повязка на его глазу, и теперь никогда так и не узнать, не было ли у него глаза или он просто был отличного от другого цвета. Песок покрывает лицо, окровавленную одежду и сапоги.
Твёрдо сжимаю его меч в своих слабых, и одновременно сильных руках. Плечи согревает волчья шкура — тёплая, наверное...
Не чувствую... Чувствую только боль.
— Больно... Боги, как больно, — Раш повторяется, но других слов и не надо. Знаю, всё знаю.
— Даже убив Монментиль, ты не доставишь ей такой же боли, — только шёпот, это единственное что могу выдавить.
Стоим на холме ровно двадцать ударов сердца.
Раш разворачивается, и уходит, опираясь на меч.
На его груди выступает кровь.
Я сотру, Раш. Сотру. Обязательно.
Неправильный порядок действий, Вселенная! Твои Боги опять ошиблись, забрав того, кому предназначено жить!
Проклятые Боги! Почему вы так жестоко ошибаетесь?
Почему той, чья кровь грязнее, чем сточная лужа, после очередной смерти даруете воскрешение?!
Я устала умирать, слышите?! Гром в ваших проклятых небесах — это не ответ!!!
Когда-нибудь я предстану перед вами, и вы, стыдливо опустив головы, не сможете назвать ни одной причины того, почему умерла мать! Почему умер Джас! Почему в моих руках умирает Раш!
Но порой мне кажется, я буду жить вечно только потому, что вы боитесь дать мне ответы на все мои вопросы!
Потому что ответов — нет!!!
Больно! Боги, как больно! Я чувствую, как из разорванного сердца что-то чёрное льется мне в глотку, и оттуда — наружу, прямо на мокрые от крови и слёз ладони. В темноте я утыкаюсь лицом в свои влажные и липкие руки, пытаюсь что-то сказать, но черные сгустки снова дают мне захлёбываться.
— Больно? Привыкай, — шепчет, и нежно так гладит. Но холодно. Очень холодно. И больно.
Поэтому — убей меня. Убей. Убей!
И спрячь, чтобы не склевало вороньё, постой на холме ровно двадцать ударов сердца, и уйди, опираясь на меч!
Чтобы мне больше никогда, слышишь, никогда не было больно!