Говорят, что жизнь, как зебра — то белое, то черное, то хорошо, то плохо. Бывает и смазано, не контрастно: то светло-серое, то темно-серое, чуть получше или чуть похуже. А по короткой полосатой шерстке, точно осколки елочных игрушек по ватному снегу, раскиданы цветные искры, словно зебра пробежала сквозь радугу. Это мгновения радости, чистой, яркой, той, что даже самых угрюмых взрослых превращает в хохочущих малышей. Перед лицом счастья все мы — дети.
Я сижу один в комнате, передо мной чистый листок бумаги, светлое пятно на зеркально-лакированной поверхности стола. Всегда работаю так — в полумраке, не жалея глаз, потому что свет мешает внутреннему зрению и не дает заглянуть в тот темный колодец, который легкомысленные поэты почему-то именуют душой. В моем представлении душа — это яркая прозрачная субстанция, легкая, как облачко, способная течь и парить. Она живет в свете и состоит из невидимых фотонов любви. Может объять вселенную или сжаться до размеров звездной точки на небосклоне.
«Когда руки становятся крыльями, — пишу я, старательно выстраивая едва различимые буквы по тусклому пространству листа, — а сердце готово лететь к облакам, словно воздушный шарик — БОЙТЕСЬ ЧЕРНОЙ СОБАКИ».
Мои первые воспоминания, смутные и теплые: я, пятилетний, на коленях у сестры. Одной рукой она придерживает меня, другой — раскрытую книжку. Все сказки давно прочитаны вдоль и поперек, я знаю их наизусть, но хочется чего-то нового, и Лора сочиняет истории по картинкам.
— Вот дурень Ханс, он только что вернулся домой вместе с прекрасной принцессой... Показывает ей огород, садик, курочек... Сейчас они пойдут в избу и познакомятся с родителями Ханса, а пока стоят на крыльце и любуются … э... закатом.
— Закатом? — с любопытством переспрашиваю я.
На черно-белой иллюстрации не возможно различить ничего, даже отдаленно напоминающего закат. Зато на крыльце деревенского дома и в самом деле стоит обнявшаяся парочка, парень в длинной, подпоясанной кушаком рубахе и тонкая девушка, лица которой не рассмотреть — она приклонила голову парню на плечо. Рядом на перилах дремлет свернувшаяся клубком кошка, в левом углу картинки, возле поленницы, выклевывают что-то из низкой черной травы цыплята. На дровах восседает петух с разноцветным хвостом. Хвост я ему сам раскрасил, фломастерами, а еще гребешок — огромный, оранжево-красный. От поленницы к крыльцу тянется прорисованная легкими штрихами дорожка, а справа картинки из-за угла дома высовывается оскаленная собачья морда.
— Да. Смотрят, как садится солнце, — объясняет сестра. Я разглядываю красный гребешок петуха, и он у меня почему-то ассоциируется с этим самым закатом, на который любуется парочка. Наверное, из-за цвета. — Посмотри, как они счастливы, — добавляет Лора.
Киваю и сам жмурюсь от удовольствия. Сестра — самый близкий для меня человек после мамы, а может, и ближе. Такая же умная, ласковая и заботливая, но при этом — как и я — ребенок, хотя ей уже исполнилось четырнадцать. Скоро она станет совсем большой, говорит папа, выйдет замуж и уедет от нас, но пока мы оба — по одну сторону баррикад.
— Они очень-очень любят друг друга, принцесса и Ханс, — продолжает сочинять Лора, и ее глаза становятся большими и мечтательными, — а все зверюшки радуются вместе с ними... курочки, петушок... кошечка.
— А собака? — требую я.
— Э... собака... Да, черная собака.
— А что она делает?
Лора, слегка нахмурившись, изучает иллюстрацию, и я вижу, что лоб сестры над самой переносицей неожиданно прорезает тонкая вертикальная морщинка.
— Это нехорошая собака. Она подсматривает из-за угла, потому что хочет украсть у Ханса и принцессы их счастье.
— А почему? — удивляюсь я, озадаченный. «Украсть счастье» — это уже не из сказки. Скорее, из жизни. В тот момент, я еще не могу этого понять, но чувствую легкий диссонанс, словно что-то злое и чуждое вторгается в волшебное пространство моего детства.
— Из зависти, — отвечает сестра.
— А что такое зависть?
Лора морщит лоб.
— Ну, это когда у тебя есть что-то, а у меня, например, нет. А я тоже хочу.
— Но зачем красть? Ведь можно попросить, — возражаю я, не в силах даже представить себе нечто такое, чем мне было бы жалко поделиться с любимой сестрой.
Она улыбается и слегка ерошит мне вихры на затылке.
— Конечно.
Cтранная Лорина сказка надолго запала в сердце. Черная собака поселилась где-то в потайном чуланчике памяти, в самом темном его уголке, и постепенно росла, крепла, набиралась злости и сил. Ее глянцево блестящая в тусклом подвальном свете шерсть становилась шелковистее и длиннее, зубы заострялись, глаза разгорались дьявольским огнем, а с языка капала тягучая слюна. Я стал все чаще задумываться: чего ей не хватает? Что она может мне сделать? Украсть игрушки? Я ревниво сгребал в кучу плюшевых зайчиков, оленей и мишек и прятал их вглубь огромного пластмассового ящика, плотно придавливая сверху тяжелой крышкой. Нужен ли черной собаке мой мячик? Мой яркий, красно-бело-зеленый, резиновый мячик? Однажды, когда я, мама и сестра гуляли в городском парке — а этот парк мы так между собой и называли: «собачьим» — я увидел серебристого пуделя, который забавлялся с мячом. Подбрасывал, пытаясь поймать раскрытой пастью, кусал, бросал на дорожку, отталкивал от себя и бежал вслед. И снова подбрасывал. Я застыл, испуганный, мгновенно поняв, что моя любимая игрушка в опасности. Хозяйка пуделя, неправильно, истолковав мой страх, придержала собаку за ошейник и ласково успокоила меня: «Иди, иди, он не кусается. Лорд любит детей».
Глупое счастье крошечного ребенка! Конечно, черную собаку не интересовал мой мячик.
Я поднимаю взгляд и мне кажется, что из темноты на меня смотрят сотни глаз: внимательных, добрых, веселых, дружелюбных, пустых, отчаянных, осуждающих. Разных. Собственно, так оно и есть — стены комнаты сплошь обклеены фотографиями, между которыми лишь кое-где виднеются узкие полоски обоев. Я как будто живу на дне сказочного грота воспоминаний или внутри калейдоскопа, в котором при каждом повороте из разноцветных стеклышек складываются все новые и новые узоры. Мои родители, совсем юные, с тонкими свечами в руках и почти одинаковыми смущенно-взволнованными взглядами. Мама в белом шелковом платье и белых перчатках до локтей, отец в строгом костюме. Нет, они не венчались в церкви, просто позировали для фотографа. Мои родители были красивой парой.
Снова они, со своим первенцем — Лорой. А вот мы уже вчетвером, сидим на скамеечке под цветущей акацией. У меня на коленях обезьянка. Я зажмуриваюсь и снова чувствую пальцами теплую шерсть, слышу голос молодого фотографа: «Улыбнулись! Внимание... Раз, два, три!».
Хорошо помню то лето. Наше последнее семейное путешествие. Море, заплеванный семечками пляж. Сестра в пестром купальнике и я — с формочками и лопаткой, делал куличики из горячего песка, смачивая его прозрачно-зеленой морской водой. В песке попадались крупные витые ракушки, косточки абрикосов и обгрызенные кукурузные початки. Мы тоже иногда покупали кукурузу, фрукты или хот-доги, но не закапывали объедки на берегу, а относили в мусорные бачки, которые ютились на краю пляжа.
Как-то — это было за день до окончания нашего «отпуска» — я направился к помойкам, чтобы выкинуть недоеденный хот-дог. Она лежала в тени бачка — черная собака — и выкусывала застрявшие между когтей комочки грязи. Я чуть не наступил на нее, а увидев, остановился, как вкопанный. Собака, впилась в меня голодным взглядом, угрюмо вильнула хвостом и потянулась к булочке. В этот момент что-то случилось, я даже не понял, что. Карамельно-прозрачное небо вдруг помутнело, а солнце подернулось едкой дымкой мошкары и заблестело медно и тускло, как упавшая на дно колодца монетка. Цвета померкли, умерли, как будто съеденные вспышкой молнии, а мир сделался плоским, точно на картинке.
Хот-дог выпал из моей руки. Я повернулся и побежал обратно, по раскаленному пляжу, и мне казалось, что ракушки и камешки превратились в полчища ос и жалят мои босые пятки.
В поезде, по дороге домой, мы с Лорой играли в карты, а отец держал маму за руку и, почти не отрываясь, смотрел в глаза. А когда приехали и разобрали вещи, вдруг заявил, что уходит к другой женщине. Да, ему жаль... но так получилось. Конечно, виноват.
Я сидел в спальне и, дрожа, вслушивался в долетавшие из кухни обрывки разговора.
— Дети? Но у нее тоже ребенок. Давно, да. Я понимаю. Нет, не оправдываюсь, какие оправдания... Но и ты пойми: она не выдержит одна, сломается. А ты, Мари, ты сильная!
Голос матери, обычно спокойный, раскололся, как тонкий ледок на поверхности лужи, и тут же взвился до вопля, до истерики.
— Убирайся! Не приходи больше никогда! Я запрещаю тебе видеть наших детей! Я...
«Мама, мама, зачем ты так? — чуть не вырвалось у меня. Наверное, то же самое почувствовала Лора, которая, как и я, съежилась в своей комнате в уголке кровати. — Ведь мы его любим».
Мне очень хотелось оказаться рядом с сестрой, но нас разделял коридор, по которому, точно ядовитые змеи, скользили злые, полные обиды слова.
Наступили трудные времена. Конечно, денег не хватало — мама ни за что не хотела брать у отца — но главное, что исчезло что-то важное, то, что связывало нас воедино и делало семьей. «Мы должны держаться вместе», — все время твердила мать, как мантру, как заклинание. Но вместе не получалось. Каждый выстроил стены из своей боли и замкнулся в них, как в тюрьме. Мать впала в глубокую депрессию. Стала неряшливой, раздражительной,
и одновременно странно-равнодушной ко всему вокруг. Ее больше не интересовали ни мои отметки в школе, ни первые влюбленности Лоры... И она все время что-нибудь читала. Без разбора, все, что попадалось под руку: газеты, рекламные проспекты, старые туристические брошюрки, инструкции от электроприборов. Бесцельное чтение, которым она пыталась заглушить воспоминания, казалось, высасывало из нее все соки. День ото дня наша мама становилась все более изможденной, слабой, худой. Усыхала и пригибалась к земле, словно из ее позвоночника кто-то вытянул невидимый стержень.
Лора тоже отдалилась от меня, наверное, считала маленьким, не способным понять, что происходит. А я понимал, даже лучше, чем кто-либо другой. Я знал, кто виновен в нашей беде.
Не отец. Не его новая жена или любовница. Позже мне рассказали, что она всего на пять лет младше моего отца и на два года старше матери. «Что это было, любовь? — с грустью думал я через несколько лет, разглядывая фотографии некрасивой сорокалетней женщины с большим мясистым носом, промятым на переносице дужкой от очков, лучистыми серыми глазами и мягкой улыбкой. — Любовь... та неведомая сила, которая прибивает людей друг к другу, как обломки разбитого о рифы корабля...»
Но тогда мы трое, как один, презирали разлучницу. Иначе, чем молодой шлюшкой, ее не называли. Подлая шлюшка, позарившаяся на чужие деньги и чужое счастье. Олицетворение черной собаки.
Не скажу, что когда-нибудь плохо относился к животным. Скорее, наоборот. Но я мечтал вырасти и перебить всех собак в городе. А еще лучше — в мире.
Я ненавидел ее больше, чем молодую шлюшку, укравшую у меня отца. Больше, чем измятые, зачитанные в лохмотья, газетные обрывки в руках у матери. Куда бы я ни шел, меня везде преследовала ее тень с понуро опущенной мордой и поджатым хвостом. Всюду я натыкался на ее голодный, униженный взгляд, паривший в воздухе, как улыбка Чеширского Кота. Черную собаку не удавалось как следует рассмотреть, она всегда пряталась — то схоронится за углом, то заползет за мусорные бачки, под скамейку в городском парке, пролезет в подвальное окошко или в канализационный люк. Смотрит оттуда. Наблюдает и ждет.
Одинокая, тощая, облезлая, не единожды битая, она ходит за нами по пятам, и завидует. Черной завистью завидует. Похищает тепло наших слов, нежность прикосновений, аккуратно слизывает с шершавого асфальта те крохотные крупицы радости, которые мы дарим любимым. Нечаянно оброненный смех. Рукопожатие. Наши маленькие победы. Ее презирают баловни судьбы и клянут неудачники, а боязливые стучат по деревяшке и плюют через левое плечо. Но собаке все равно. Она привыкла к злобе и плевкам. Ей нет дела до человеческих суеверий и страхов. Черная собака — жалкое воплощение уродства — выслеживает все молодое, красивое, сильное, чтобы погубить и обокрасть.
Я вдруг заметил, какой яркой и красивой стала моя сестра. Раньше не обращал внимания, к человеку, который живет с тобой под одной крышей, привыкаешь и не видишь, как он меняется. А тут — взглянул и испугался. Бывает красота, которая словно дар этому миру, расцвечивает и дополняет его гармонию. А бывает другая — назло, наперекор. Красота отчаяния.
Коралловая помада на губах, мягкие каштановые локоны коротко острижены, потравлены перекисью водорода и выкрашены в пронзительный золотой цвет, над веками — ядовито-зеленые тени. Гармония нашептывает тихо, не глазам, а сердцу. Отчаяние кричит.
Каждый вечер я допоздна не ложился спать. Стоял у окна и вглядывался с мокро блестящую асфальтовую дорожку, по которой щедро расплескался голубой свет фонаря, и в темную, похожую на утыканный шипами хребет дракона, гряду кустов. Ждал, когда вернется Лора. Она приходила после одиннадцати, а порой и за полночь, усталая и растрепанная. Я знал, что не засну, пока сестра не пожелает мне спокойной ночи, и она проскальзывала в мою комнату, шепотом сердилась, что я еще не в кровати, потом наклонялась и целовала в лоб. От нее остро пахло табаком, цветочными духами, иногда алкоголем, и еще чем-то, мне незнакомым, но очень неприятным. Но я все равно радовался, что Лора здесь, со мной. Без нее я чувствовал себя потерянным и одиноким, как малыш, которого завели в дремучий лес и оставили там одного.
Меня все чаще мучали страхи. Даже не так — смутные предчувствия. За резко очерченным в полумраке углом дома, в черноте кустарника, мне мерещилось зыбкое движущееся пятно. Воображение дорисовывало стоящие торчком уши, впалые бока, глаза-угольки, тлеющие в темноте красными огоньками сигарет. Я решился поговорить с сестрой.
— Лора, помнишь, ты рассказывала... про черную собаку, ну, ту, завистливую? Я видел ее вчера, в кустах... Нет, не только вчера, я каждый вечер ее вижу.
— Глупый, — засмеялась сестра и как тогда, пару лет назад, легким движением взъерошила мне волосы. — Это была сказка... всего лишь сказка. Как ты запомнил? Я ее просто так выдумала, чтобы тебя развлечь.
— Лора, — повторил я упрямо, — нет... Не смейся, пожалуйста. Она тебя выслеживает... она... может что-то очень плохое сделать.
— Дани... все будет хорошо. Не грусти. Это сейчас так, потому что мама болеет... Вот, доучусь, пойду работать, и... знаешь, как мы тогда заживем?
Сестра печально улыбнулась. А мне хотелось плакать от обиды и бессилия, от того, что вот сейчас мне не верят, а когда поверят — станет слишком поздно.
Следующей ночью Лора не вернулась домой. Я прождал ее у окна до рассвета. Первые серые лучи пробились сквозь загроможденный далекими промышленными постройками и фабричными трубами горизонт и, словно клочки тумана, развеяли мою надежду. Я повалился на кровать, захлебываясь слезами, и не заметил, как заснул. Днем позвонили из полиции, и пригласили маму на опознание тела. Лору убили. Какой-то подонок заколол ножом, спьяну, просто так.
Но я-то знал, что не просто так.
Не буду описывать, как схлопнулся для меня мир. Горе — это что-то настолько интимное, что выставлять его напоказ не просто нехорошо — неприлично. Я выживал и кое-как выжил... Одна мысль не давала мне покоя: если человек не имеет права быть счастливым, к чему он должен стремиться? Я твердо решил скакать по жизни если не на вороном, то хотя бы на гнедом коне. Никаких белых полос. Никаких искорок. Но они вспыхивали все равно — маленькие поводы для маленькой радости — сначала окутывая сердце теплом, а потом заставляя сжиматься от страха: вот сейчас меня обокрадут, ударят, накажут. Блик солнца на заиндевелом стекле, горячий кофе с булочкой по утрам, запах талого снега, разговор с симпатичной девочкой на переменке. У каждого свои разноцветные мячики под кроватью.
Я закончил школу и устроился грузчиком на мебельный склад. Неинтересная и тяжелая работа, за которую вдобавок мало платили. Женился на самой некрасивой бывшей однокласснице, Лене Коркс, даже не серой мышке, а неприметной букашке, которую никто из мальчишек не воспринимал всерьез. Помню, как она удивилась, когда я неожиданно позвонил ей и попросил выйти за меня замуж. Вам когда-нибудь приходилось делать предложение руки и сердца по телефону?
Вероятно, несчастная испугалась и с перепугу нажала не на ту кнопку, потому что в трубке пошли короткие гудки. Через пять минут перезвонила сама и сказала: «Даниэль, это плохая шутка».
«Да какая там шутка, я серьезно. Не могу тебе объяснить, может быть, потом поймешь». Она помолчала... потом не то всхлипнула, не то хрюкнула и прошептала, еле слышно, но я разобрал: «Ничего не объясняй. Я согласна».
Через месяц мы расписались в мэрии, скромно, без Мендельсона, белого платья и свадебных букетов. К невесте я не испытывал ничего, кроме тихого отвращения. Но случилось странное. Невзрачная девушка, тихоня и грязнуля с пепельно-серыми косичками и рябым от веснушек лицом, расцвела, раскрылась, как дождавшийся своего часа бутон. А в моей душе проросло что-то нежное и тонкое, такое хрупкое, что казалось, могло сломаться не только от неумелого прикосновения, но даже от слишком пристального взгляда. Еще не любовь — ожидание любви. Я почувствовал, что готов бороться, защищать это уязвимое что-то, ставшее вдруг таким важным, что сохранить его нужно было во что бы то ни стало. Любой ценой. Хоть ценой собственной жизни.
— Я увезу тебя туда, где нет никаких собак, — говорил я, обнимая свою жену. Мы часто бродили вдвоем, держась за руки, по скользким, как замерзшие реки, улицам. — Далеко-далеко, в другой город, в другую страну, в другой мир. Ведь есть же где-то такое место... Должно быть...»
Какие собаки? — недоумевала Лена. — При чем тут собаки?
Долгая история, — по привычке отмахивался я. — Не бери в голову, — добавлял великодушно, не желая взваливать на нее свой страх, который гнул к земле, давил на плечи, горькой слюной скапливался во рту. Мне все труднее и труднее становилось держать это в себе.
Однажды я рассказал ей все. Лена слушала, не удивляясь и не перебивая. Не так, как Лора. Я чувствовал, как глубоко проникает ей в сердце каждая моя фраза, но не понимал, хорошо это или плохо, потому что, как ни банально звучит, человек это то, во что он верит. Моя жена поверила в черную собаку, как я, много лет назад. Поверила — и растерялась.
— Какая зависть, Даниэль? — спрашивала она, пытаясь заглянуть мне в глаза. — Чему завидовать? Мы — такие же, как все, обычные люди... У нас нет ничего такого, чего нет у других. У нас, — Лену охватила дрожь, — совсем ничего нет... кроме нас самих.
Она испуганно прижалась ко мне.
Вот так и сказала, как человек, распахнувший двери своего дома со словами: «У меня нечего красть». Моя жена ошибaлась. У каждого есть, что украсть. Помните детскую сказку, «отдай мне то, что дома не знаешь?»
Через три недели мы узнали, что у нас будет ребенок.
Он появился на свет в последний месяц осени, когда смертная усталость влекла к земле разноцветные листья, а небо по ночам наливалось влажным серебром. Я встречал их из больницы — Лену и новорожденного сына. Ранние ноябрьские сумерки, моросящий дождь, тусклые желтые пятна на черном асфальте и белый, ослепительно белый, словно светящийся изнутри сверток на руках у жены.
Вместе с ним родился новый и удивительный мир — мир нежности и заботы о ком-то беспомощном и маленьком, мир бескорыстной доброты друг к другу. Мы словно заново открывали сами себя... но не таких, как раньше, не эгоистичных, одиноких, замкнутых на собственных бедах и проблемках, а себя — настоящих, Мужчину и Женщину, соединившихся в высочайшем акте творчества. Теперь мы гуляли втроем, по запорошенному осенней грустью городу, и были счастливы, да, счастливы, пока черная тень под коляской вдруг не потекла, не отряхнулась, встав на дрожащие лапы, не ощерилась тусклыми бритвами клыков.
Я вздрогнул и отшатнулся, так резко, что чуть не потерял равновесие на склизской от раскисшей листвы дорожке. Нет, померещилось. Никого там не было.
— Что с тобой?
— Ничего, Лен, поскользнулся...
— Осторожней... держись за меня.
Я отогнул край одеяла и вгляделся в лицо спящего сына. Красная вязаная шапочка до бровей, побелевший от холода носик, заостренный, словно выточенный из слоновой кости, щеки с желтоватым отливом. Ребенок тихо дышал во сне, но мне чудилось, что это не живой мальчик, а как бы буратинка, деревянная кукла.
Я встряхнул головой, прогоняя наваждение. Лена обняла меня сзади — ее волосы мягко шуршали о мою куртку — заглянула через плечо.
— Как он спит... милый... Как ты думаешь, Даниэль, что ему снится? Может, та сказочная страна, где он жил раньше, до того, как пришел к нам? Та, откуда мы все родом... как у Ричарда Баха, помнишь?
Не зная, что было у Ричарда Баха, я неуверенно улыбнулся, поправил одеяльце и покатил коляску дальше. Простуженное небо вконец рассопливилось. Холодный ветер отхаркивал нам в лицо белые сгустки тумана.
Ночью мне приснился сын, только не двухнедельный, а пяти или шестилетний, очень похожий на меня, маленького. Он брел в пустоте, по тонкой, прочерченной светом тропинке, уходя все дальше и дальше. Я не мог его окликнуть, потому что в том мире был нем, как дерево, и так же неподвижен. Мои ноги корнями вцепились в землю и не давали сдвинуться с места.
В то же время, сквозь сон, я слышал, как мучительно ворочается в кроватке буратинка, как скрипит и стонет, судорожно пытаясь вздохнуть. Утром мы нашли его замотавшимся в одеяльце, скрюченным и... холодным.
Все, что было дальше, помню смутно. Как Лена застыла с ужасом в глазах. Как пыталась разбудить мертвого ребенка. Как билась в истерике... Как тихо плакала... Как говорила мне, что есть такие приборы, которые ночью следят за дыханием ребенка... значит, больше такое не повторится, этого малыша не смогли уберечь, но ведь у нас будут еще дети... обязательно... Или это я говорил? Вряд ли. Вокруг сновали какие-то родственники жены, а я сидел в уголке, отчетливо сознавая, что все закончилось, и твердил про себя, как заводной попугай: «Мы — обычные люди. Мы такие же, как все. У нас нет ничего такого, чего нет у других».
«Но ведь обычным людям позволено иметь детей. Не каждого младенца похищает черная собака. Почему же мы... почему же у нас... Почему у других получается, а у нас никогда... никогда... никогда не тяните за шнур при отключении прибора от сети, возьмитесь за штепсельную вилку и выньте ее...» Я понял, что держу в руках и читаю инструкцию по эксплуатации электрочайника. Черт ее знает, откуда взялась, сам чайник уже полгода как выкинули.
Меня поразил тот же странный нервный недуг, что много лет назад — мою мать. Видно, наследственное. Мне казалось, что если читать все подряд, не важно что, глупые газетные заметки, рекламу, книги — пусть того же Ричарда Баха, или кулинарные рецепты, или застольные анекдоты — не вникая в содержание, без передышки, до рези и помутнения в глазах, то буквы сами собой начнут складываться в слова истины. Я жил в мире печатных символов и бессвязных, горячечных мыслей, лишь изредка выныривая на поверхность и замечая, как все меняется. Сына похоронили — в своем бреду я даже не заметил, как. Лена переехала к родителям... Нет, она, конечно, пыталась меня растормошить, уговаривала обратиться к врачу — наверное, я и в самом деле выглядел нездоровым — но ей самой было слишком плохо, она не могла вытягивать еще и меня. Первое время — в моменты просветления — я боялся ее звонка, потом — стал его ждать. Проходили недели, месяцы, а может, и годы — время слилось в бесконечную мутную полосу — марево боли постепенно развеивалось. Невроз отступил. Я больше не гипнотизировал взглядом молчащий телефон. Только представлял себе, как наберу знакомый номер, буду краснеть и запинаться, как тогда, в первый раз, а она уронит трубку, затем перезвонит и скажет: «Это плохая шутка, Даниэль».
Плохая, да. В одну реку не войти дважды. Я упустил момент, когда можно было что-то исправить.
Если очень долго сидеть в темноте — мрак начинает переливаться красками. Тишина разбухает и проклевывается чистыми музыкальными нотами, а из пустоты, словно цыплята из яиц, вылупляются образы. Они порхают по комнате и наполняют ее радостью и блеском. Рассаживаются по стенам, как любопытные бабочки. Я даю всему больному и черному стечь на бумагу, а затем вытягиваю вперед руку и позволяю светоносным гостям опуститься ко мне на ладонь. Они чуть колышутся от моего дыхания и щекочут пальцы — разноцветные живые огоньки, которых не видит никто, кроме меня.
Я встаю из-за письменного стола и отдергиваю занавеску. Худенькая, словно прорисованная карандашом фигурка в сером луче фонаря благодарно виляет хвостом и жадно слизывает с асфальта радужные пятнышки — отблески моего света. Раньше я ненавидел ее.
Дней десять тому назад меня окликнула соседка по лестничной площадке, престарелая фрау, фамилию которой я никак не мог запомнить. Не то Вольфсберг-Кальтенбург, не то Вольфсбург-Кальтенберг.
— Господин Циммер, вас спрашивала девушка... высокая такая, брюнетка. Сказала, что ваша сестра.
Что? Сестра? Я остолбенел. Хоть и не верил никогда ни в зомби, ни в призраков, ни в прочую чертовщину, сразу представил себе Лору, каким-то жутким волшебством воскресшую, с бескровным лицом и комками глины в спутанных волосах.
— Назвалась Ниной Циммер. Вот, оставила телефон, просила позвонить.
Нина... незнакомое имя, славянское, как будто. Мало ли Циммеров в Германии? Но я уже понял, кто это. У меня должна быть еще сестра... или брат. Как я мог забыть?
Нина коротко и, как мне почудилось, сухо сообщила о смерти отца. Поинтересовалась, не могу ли я приехать — остались кое-какие вещи, фотографии. Ничего ценного, но, может быть, я захочу взять что-то на память?
Конечно, хочу. Память — единственное, что у меня осталось.
Нина Циммер оказалась симпатичной девушкой, моей ровестницей или чуть помладше, с глазами черными, как у отца, такими же, как у него, густыми, сдвинутыми к переносице бровями и ямочкой на левой щеке. Совсем не похожая на Лору. Рассказала, что последние пару лет отец был частично парализован и почти не выходил из комнаты.
— С ним случился инсульт... сразу после смерти матери. Он плохо ходил, левую ногу совсем не чувствовал. Вот, здесь он умирал, в этой спальне...
— Почему ты не сказала мне раньше? — спросил я растерянно. — Почему меня не пригласили на похороны?
Нина опустила глаза.
— Так получилось. Я не смогла тебя сразу найти. Отец часто вспоминал тебя и Лору... говорил, как виноват перед вами, и что, наверное, вы его никогда не простите.
— Лоры больше нет.
— Да, я уже знаю... Пойдем в его комнату. Там все вещи... — она смущенно тискала одной рукой другую, сжимала и разжимала тонкие пальцы.
Мы прошли в маленькую спаленку. Аккуратную, я бы даже сказал — уютную, если бы уместно было сейчас это слово. В ней совсем не пахло ни старостью, ни болезнью, о том, что здесь умер человек, говорило только занавешенное светлой тканью зеркало на двери. Кровать, небольшой шкафчик, пара книг на тумбочке и тут же маленькая бумажная иконка, измятая, затертая в углах.
Я немного постоял, осматриваясь, не решаясь присесть на единственный в комнате стул, и с удивлением вдыхая чистый и легкий, как будто золотой воздух.
— Как здесь... светло.
— Да, — эхом откликнулась Нина. — Отец... Он все время молился за вас... очень хотел, чтобы у вас все было хорошо.
Вот оно что. Я понял, что напоминала мне комната отца. Храм. Намоленное пространство. Оно затягивало и обволакивало, обнимало мягко, но настойчиво, и в нем, как кристаллики сахара в воде, растворялись мои детские обиды.
Мы еще поговорили немного. О последних минутах отца, о Лоре. Я ушел от сестры, унося в кармане пару старых цветных фотографий, а в сердце — готовность полюбить этот мир, в котором человек может умереть с достоинством. Мир, в котором совершаются и прощаются ошибки.
Я стою у окна, рассеянно наблюдаю, как вылизывает с мокрого асфальта крошки света черная собака, и думаю о том, как она, в сущности, одинока. Жалкая, промокшая под холодным дождем, воняющая псиной и отчаянием — мелкая завистница. Она не понимает главного: из осколков чужого счастья не склеить целого — своего.
А хочешь, поднимайся ко мне, я впущу тебя в дом. У меня самого мало, но я поделюсь тем, что есть. Немножко тепла. Мисочка супа. Ты любишь суп, собака? А затем почитаю тебе свои сказки, говорят, они хорошие... только, пожалуйста, не надо у меня ничего красть... я почитаю просто так. Сам. В подарок.
© Copyright: Джон Маверик, 2010
Всегда считал самым сложным написание произведения, которое на первый взгляд пропитано лишь грустью и безысходности, но на самом деле в нем балансирует на грани вера в хорошее и светлое. Автор помогает читателю аккуратно пронести это хорошее через все произведение (все невзгоды и переживания героя) до конца и не потерять самое светлое, что есть в жизни — вера в доброе светлое и хорошее.
Вам удалось это сделать со 100% успехом.
Единственное, что слегка сбивает при прочтении и портит общее ощущение от рассказа это слово "шлюшка", которое повторяется несколько раз подряд и, что самое главное — исходит от маленького ребенка. Но это не существенно.
Спасибо Вам огромное за ваше творчество.