Мимо города Тверь я проносился множество раз. Точно так же, как это делает огромное число людей, спешащих или из Петербурга в Москву, или — наоборот, либо отправляющихся на отдых из Петербурга в теплые края, либо за чем-нибудь еще отправляющихся в русские глубины. Что есть город Тверь для человека, мчащегося по нитям чугунки «Петербург-Москва»? Шипение тормозов, двухминутная запятая движения, мелькающие столбы и перроны, покрытые пятнами людей из иной, провинциальной жизни. И это — все. Город скрывается где-то в хвосте поезда, растворяясь в струйках быстрого воздуха, тонет в лесах, наваливающихся на него с краев железнодорожного полотна.
Каждый раз, проскакивая через этот город — запятую, я думал о том, что неплохо бы когда-нибудь в него приехать. Просто назло логике движения по этой трассе, которая почти не оставляет времени, чтобы даже покинуть в нем поезд. Чтобы убедиться, что город Тверь — что-то живое, наполненное людьми, а вовсе не сновидение на верхней купейной полке. И вот однажды я соскочил-таки с поезда в этом таинственном городе (для всех проезжающих сквозь его тело он неизведан, и потому представляет собой постоянную тайну).
Тверской воздух обдал меня предрассветной дрожью. Даже расписание поездов не предполагает, чтоб людям в Твери удобно выходить было — здесь обязательно окажешься либо очень поздно, либо слишком рано. Если нет в городе родных и знакомых, идти в нем некуда, придется где-то убивать время. Часа три, а то и все четыре.
Выйдя на привокзальную площадь, я огляделся по сторонам, в поиске радушных огоньков, означавших теплые круглосуточные забегаловки. На мое счастье, один такой огонек мерцал прямо на другой ее стороне. Туда я и направился.
В забегаловке было безлюдно, толстоватая барменша средних лет дремала за стойкой, свесив с нее свою длинную косу. Согласитесь, женщина с длиннющей косой в наше время — исключительная редкость, и я отметил про себя, что, наверное, лишь в Твери таких, наверное, и встретишь. Позже, правда, я узнал, что в Твери косы носят ничуть не больше женщин, чем в том же Петербурге.
Я взвесил все «за» и «против», после чего громко произнес в ее сторону «Доброй ночи!» Что поделать, пришлось разбить ее легкий сон, чтоб заказать кое-какой еды и чашку горячего кофе. Не сидеть же 3 часа с сигаретой в зубах у пустого столика, да смотреть на спящую даму!
Работница кафе окинула меня удивленным взглядом, усердно протерла глаза и направилась за кулисы. Скоро она вернулась оттуда с дымящимся моим заказом.
— Откуда ты такой взялся? — спросила она меня, сразу перейдя в разговоре на «ты». Я решил, что так тут принято.
— Из Питера. Меня Андрей зовут.
— Меня — Вера. Что же тебя из Петербурга в нашу глухомань-то понесло?
— Говорят, интересный город у вас!..
— Интересный. Только веришь мне или нет, я — тоже большой интерес нашего города. Большой-пребольшой!
Я пожал плечами.
— Нет, не подумай чего. Ты встречал в жизни кого-нибудь, у кого папа — призрак? Так вот сейчас встретил. Да, мой отец — призрак. Нет, когда он меня сделал, он живым, конечно, был. Это теперь стал приведением!
Я вздрогнул. Сумасшедшая? Нет, скорее — черная шутница. Придется, видать, ее жутковатые шуточки слушать, и никуда не денешься. В объятиях мокрой темноты, что за окнами, едва ли лучше. Что же, соберу свои способности к черным шуткам, и сам вспомню десяток-другой леденящих кровь историй.
— Призраками так просто не становятся. Это обычно самоубийцы, кого на Тот Свет никуда не берут, ни в Рай, ни даже в ад, — высказал я свои знания по части призраковедения.
— Вот именно. Мой папаша и есть самоубийца. Он — повесился, — серьезно сказала барменша.
— Отчего? — сказал я, чтоб продолжить разговор. Честно, я не верил, что она будет исповедоваться мне, первому встречному, да еще из другого города. Впрочем, может, именно по этим причинам она мне и станет исповедоваться, ведь я — приехал и уеду, и никому ее тайны не выдам, ведь выдавать мне их — некому.
— Знаешь, есть поезд «Аврора», Петербург-Москва?
— Конечно, знаю! — усмехнулся я, — Прежде был «красой и гордостью» нашей железки, но это давно было!
— Помнишь, что давным-давно, в 1988 году этот поезд разбился? То есть крушение было, вагоны вместе с людьми скрутило, как баранью кишку!
Я принялся вспоминать. Да, конечно, в том году я как раз добирался от Москвы до Петербурга в течение двадцати часов. А потом узнал про эту катастрофу! Чего-то в газетах о ней писали, что-то по телевизору показывали. Вместе с этим воспоминанием ворвались и другие мысли о том странном времени, когда я был еще школьником. Тут же припомнил и перформанс Курехина «Ленин-гриб», который на полном серьезе пересказывала нам учительница английского языка. Вспомнил и учительницу географии, которая столь же убедительно советовала нам в людных местах держать в кармане фигу — для защиты от колдунов, которых везде полно. Одним словом, было весело, и крушение поезда так слилось в памяти с прочим абсурдом завершения 80-х, что уже не казалось чем-то настоящим.
— Мой отец в те времена начальником дистанции пути здесь был. Его и назвали виновным. Он не дожидаясь суда и повесился. Ты, конечно, понимаешь, что поезд он повалил не смеха ради, чтоб после в петлю сыграть. Путь не ремонтировался из-за многих-многих причин. Народ работать не хотел, пил все беспробудно, технику ему не присылали, а сверху начальство требовало исправности пути для пропуска скоростных поездов. Да что тебе о том рассказывать. Сам, наверное, знаешь, если грамотный, а нет — так почитаешь где-нибудь. Одним словом, помер мой родитель вроде бы от своих рук, да не по своей воле. Что ему оставалось? Российской тюрьмы ему было не вынести, он это знал.
Мы помолчали, она достала длинную дамскую сигарету.
— Вообще, теперь его мужики-путейцы часто видят на том проклятом 308 километре, где все и стряслось. Конечно, тех путейцев уже нет, но все знают, что человек в длинном плаще, которого видно лишь со спины, будто у него и лица нет — это бывший начальник. Сказывают, что он никого не тронул, кому-то своим появлением вроде даже жизнь спас. Тот бухим по путям шел и в наушниках, со спины на него поезд шел, он его не видел и не слышал. Так призрак перед ним появился, он от страха под насыпь сиганул, и в тот же миг над ним пронесся поезд. Но все же мужики боятся, и по одному никогда на тот километр не ходят, да и по двое даже ходить не любят. Человек пять-шесть, с парой бутылок для храбрости. Нынешний начальник боится, что так они там что-нибудь от страха там натворят, и призраков станет уже двое, вторым — он. Но что ему делать? Самому путейцев туда провожать?
— Интересно… — проговорил я, дожевывая картошку с мясом.
— Мы, кстати, потомственные железнодорожники, за пару лет до этой самой «Авроры» про нас даже в газете «Гудок» писали! А я вот — девчонка, на мне династия и закончилась. И слава Богу!
Она налила себе рюмку коньяка и не морщась выпила, как будто испарила. После этого ненадолго замолчала.
Тверские земли. Тощие и бесплодные, мокрые и холодные. Взять с них нечего. Когда-то в стародавние времена тверские леса, говорят, изобиловали пушной живностью — соболем, песцом, горностаем. Но это зверье, как часто у нас на Руси случалось — быстро перевелось, и взять с земли стало вовсе нечего. Все, городок, вроде бы, обречен оказаться покинутым людьми, зарасти елями да соснами, вернуть свое пространство лесу, подарить его обитателям новое жилище. Ан нет, Тверь не только не исчезла с карты Руси, но и к 14 веку обрела такое могущество, что даже соперничала с Москвой в объединении вокруг себя северорусских земель. Причина тому — великий путь, пронзавший Русь с севера на юг, объединявший холодные и теплые моря. Точнее — два пути, всем известный — Из варяг в греки, и менее знаменитый — Из варяг в персы. Нескончаемый поток вещей и людей с их песнями и россказнями про дальние земли, с разноязыкими молитвами разным богам.
Истоки реки Мсты, впадающей в Ильмень-озеро, в Тверском краю берут свое начало близко от истоков Волги и Днепра. Великих рек, несущих свои воды в южные края, в мир необычайностей и диковинок. Потому недалеко от Твери происходило самое сложное и ответственное мероприятие на всем долгом водном пути — волок кораблей по суше из северной речки в южную и наоборот. Громоздок, тяжел и неудобен корабль, оказавшийся волей пути в чужой, земной стихии. Несуразным выглядит его поросшее водорослями брюхо, когда оно окружено не веселыми волнами, а буйными травами да вековыми деревьями. А беспомощность «победителя морей» на земле расстраивает людей, видящих его, навевает им мысли о старости и болезнях.
Может, кто поспорит, но я скажу, что именно здесь человеческие руки построили далекий прообраз того, что много веков спустя превратиться в ныне привычную для всех железную дорогу. Положенные в болота (которых на водоразделах всегда много) и по лесным просекам лежни, на них — деревянный настил. Вот она, железная дорога наших далеких предков. Разумеется, паровозов в те давние времена не было и в помине, вместо них трудились тысячи лошадей и сотни людей. Как только реки очищались ото льда, леса и болота наполнялись песнями, конским ржанием и дощатым скрипом, да еще треском костров, возле которых трудники грелись и на которых готовили себе нехитрые кушанья, похлебки да каши.
Волочный промысел сделался привычным, его хватало, чтоб кормить несколько городов, самым известным из которых к сегодняшнему дню сделался Вышний Волочок. Разумеется, и столицу земель, и живущего в ней князя с его дружиной, бросающей вызовы соседним землям, он кормил тоже. Так продолжалось до гибели Константинополя и большой войны в Европе, случившихся в одном и том же веке. Торговый путь по Днепру и Черному Морю почти пресекся, осталась открытой лишь волжская дорога в Персию. Но Тверской край все одно потерял свое былое значение. Петр 1 попытался было оживить водный путь при помощи каналов, сооружаемых иноземными инженерами и мастерами. Эта попытка большого водного строительства прекрасно описана в повести Андрея Платонова «Епифанские шлюзы», и концовку она имела точно такую же, как и описана в произведении. Воды для питания рек на водоразделе оказалось недостаточно, многие инженеры не снесли из-за этого своих голов, и памятником им остались сухие, почти не отличимые от природных оврагов, рытвины их каналов.
Вновь ожила Тверь лишь когда через нее прошла первая в стране Николаевская железная дорога. Город будто вспомнил о своем предназначении — быть скрепкой пространств страны, соединять ее части. И продолжил его выполнять, только уже в новом, железнодорожном качестве. Один из главных узлов русской железнодорожной промышленности, производящий пассажирские вагоны, путевые машины, электропоезда, а в не столь давнем прошлом — и железнодорожные ракетные комплексы. Потому железнодорожников в Твери — много. От начальников с белыми воротничками до оранжевых путейцев, от смутно представляющих себе рельсы и шпалы железнодорожных экономистов до быстро несущихся по ним машинистов локомотивов.
Бармен Вера собралась с мыслями и начала свой рассказ. Мысли ее нырнули в дальнее прошлое, где нынешние дядьки и тетки сделались веселыми малышами, нынешние деды и бабки — еще полными сил и надежд мужиками да бабами, а среди них жили еще и те, кого в сегодняшнем дне нет, кто сделался холодными кладбищенскими холмами.
В той семье сын отправился учиться в Ленинград, в Институт Инженеров Путей Сообщения. Семейная традиция, сын поступил туда, где учился и отец, отец — где и дед, а прапрадед был и вовсе одним из первых студентов этого учебного заведения, именовавшегося тогда не институтом, а корпусом инженеров. У него, конечно, тоже были предки но кем были они, уже никто не знает. Может, сплавщиками, может — ямщиками, а, возможно — и разбойниками. Были они как-то связаны с путем-дорогой. Иначе что же их на железную дорогу-то понесло?!
Поступил сын на тот же факультет, где учились и отец, и дед, и прадед. На факультет строительства. Ведь в их роду было принято быть не просто железнодорожниками, но — первопроходцами, шагающими в комариные болота и таежные буреломы, и тянущими за собой блестящие нити цивилизации. Они верили, что страна, когда она надежно сшита такими нитями — прочна, и ничто не сможет ее порвать. У кого-то из членов их рода такие мысли доходили до огненного фанатизма, не всегда хорошо кончавшегося. В семье жила легенда, что прапрадед руководил строительством моста Транссибирской магистрали через реку Амур. Происходила стройка незадолго после окончания Русско-Японской войны, когда и в Петербурге и на самом Дальнем Востоке всем более-менее образованным людям сделалось ясно, сколь хлипко он пришит к телу страны. Дерни чуть-чуть, двумя пальчиками (как японцы) — и оторвется! Потому надо укреплять. Срочно, быстро, пока не поздно! Пока вместо японцев не приперлись какие-нибудь англичане.
Работа кипела день и ночь. Пыхтели паровозы, ухали паровые молоты, вертелись стрелы паровых кранов. Но основными рабочими инструментами в те времена оставались лопата да тачка. Да две крестьянские руки и две ноги, больше у крестьянина ничего, что он мог бы предложить на отхожем промысле, и не было. Да, он умел делать самую сложную на Земле работу — растить живое, капризное, трепетное, соучаствовать в чуде жизни, которое далекие от его жизни поэты именовали величайшим. Но… Кому и где, кроме его поля требовалось это чудесное умение? А машин он не знал, работать с ними не умел, и это все решало, оставляя ему для прокорма лишь две натруженные руки.
Топот тысяч обутых в онучи ног, скрип сотен тачечных колес, шлепанье сотен лопат. Большая работа начала 20 века. Стройка как снежинками покрыта белыми мужичьими рубахами. Мужики трудились с привычной крестьянской неспешностью, позволяющей творить хоть небыстро, но добротно. Время от времени они оглядывали свою стройку, радуясь труду своих рук. И им очень не нравился спесивый молодой инженеришка из Петербурга, бегавший по стройки, размахивавший руками, и повторявший одно лишь слово «быстрей». Еще меньше он стал нравиться им, когда за «недолжную быстроту» инженерик принялся накладывать на трудников множество штрафов. Этак, штраф за штрафом, и домой привести нечего будет, еще должон останешься! Пошто тогда ехал на заработки?! Пошто вместо родной теплой избы жил в холодной землянке, без жены да без детей?!
А инженеру хоть бы хны. «Быстрей» да «быстрей». Ему уж говорили по человечески, а он… Одно слово — не человек, игра природы! Так и надумали мужики его порешить. Чтоб никто не узнал, для сибиряков (а их среди трудников было много) — дело привычное.
Инженерик проверял готовность одной из мостовых опор. «Отчего так медленно?! Сроки! Сроки!» — ругался он, и чувствовалось, что недовольство в нем отнюдь не положено-казенной природы, но вырывается из самого сердца.
— Смотрите, Иван Иванович, тут раствор не тот нам подсунули. Оттого и медленно, Бог свидетель, — промолвил бородатый урядник, приглашая инженера ступить на доску, прикрывавшую сверху залитую бетоном опалубку.
— Где?..
Треск лопнувшей гнилой доски. Утробный крик и прощальный «чмок» бетонной бездны. Цементный раствор — что болотная трясина, чем больше в ней барахтаешься, тем глубже засосет, и самому выбраться из нее невозможно. Так и скрылась макушка инженера в сердцевине того, что после сделалось одной из опор моста. Последний пузырь воздуха лопнул на поверхности… Лиходеев потом, конечно, так и не нашли. Кто в тех краях и в таких случаях, во всем похожих на просто — несчастные, стал бы их искать?! Не повезло человеку, и весь сказ.
Тело инженера в многокубовой бетонной начинке опоры не нашли тоже. Так он и остался там на века, слившись со своим мостом всем, что в нем было.
Не из жадности погиб человек, не из корысти. Кто-то скажет, что по глупости, с людьми ладить не умел. Но его потомки считали, что погиб он от любви к своему делу, принял мученическую смерть. Мост через Амур сделался ему памятником, и другой могилы ему не надо. Папаша сына даже возил туда в лето перед началом учебы, показывал мост и ту его опору, где, как будто, предок замурован. Внешне она ничем не примечательна, опора как опора, только крест полустершийся на ней нарисован. Его еще дед рисовал. Они крест подновили.
На том и отправился Коля учиться в Петербург. Николаем, кстати, отец назвал его в честь царя Николая 1. Не принято тогда в честь царей Романовых имена было давать, ну так к то же догадается, кого прославляет имя Николай?! А Николая 1 в их семье уважали, ведь это он начертил на карте линию железной дороги, с которой срослась жизнь этого семейства. Даже отпечаток своего пальца оставил в виде единственного изгиба, который так и застыл навсегда в металле.
С самого рождения Коля обожал рельсы и шпалы, что очень нравилось его отцу. Родитель брал его с собой, когда вместе с путейцами отправлялся пройтись по своему заведованию. Коленька наблюдал за отражением солнца на стальных нитей, оно его радовало. Он замечал, что зимой оно — блеклое и тусклое, а летом — горящее, огненное. Не иначе солнышко по железной дороге в северные края прикатывает, ведь идут эти рельсы как раз с юга — на север! И серьезный отец со своими усердными рабочими эту дорогу для солнышка берегут. Конечно, оно и без рельсов бы в их края прикатило, но с ними — верней, так оно никогда не заблудится на небе, и всегда найдет дорогу на север, к ним!
Про связь солнца с железной дорогой Коленька даже сочинил наивную детскую сказку. Там что-то говорилось про человека, который со светилом говорил, и ему самодельные рельсы под ноги клал. После, научившись писать, он даже эту историю и записал, да беда — после потерял все написанное. Очень мало из детских записей живет долгие годы…
А когда Колюша подрос, отец уже рассказывал сыну про устройство пути и про все его неисправности. Скоро сын, как и родитель, мог определять их уже «на глазок». От предков ему передался удивительный глазомер, позволяющий видеть аж миллиметры. «У нас работа — тоньше чем у часовых мастеров. Часы поломаются — в ремонт отнесут, и всего делов. А у нас что поломается — и новое кладбище готово!» — поучал папаша. Еще Коле передалась редкая память на цифры, он мог запоминать их наборы без всякого ограничения. Однажды, поспорив ради шутки с отцом на торт, выучил наизусть несколько длинных таблиц. Конечно, торт к чаю Коля получил.
«В нем — все лучшее, что в нашем роду было. Далеко он пойдет, дальше меня. Что там дистанция пути, в министерстве ему место!» — радовался на сына родитель. А сын уже готов был говорить со стальной магистралью на понятном ей языке — цифрами. Оставалось лишь немножко подучиться.
Географию Коля изучал тоже с интересом к железным дорогам. Он узнал, что самые южные земли родного континента — это далекая Индия, и задумался, отчего не проложить туда железную дорогу, чтоб солнышку веселее было с самого начала своего пути на север бежать? Конечно, там на севере Индии — непролазные горы, но ведь можно чего-то придумать, изобрести, чтоб пустить железную дорогу сквозь них! Свою комнату он обклеил подробными картами Северной Индии и прилегающих к ней краев. В своих мыслях он прорубал горы, укреплял их склоны, тянул сквозь неприступных гигантов заветные серебристые нити.
В Петербурге он занял место в общежитии, что на 7 Красноармейской и также место среди однокашников, для которых он был с одной стороны — провинциалом, но с другой — элитой. Соседи по комнате дивились фотографиям далеких гор, которые он достал неведомо где, ведь Интернета в ту пору не было. Благодаря ним комната сделалась приятнее, даже веселее, что скрашивало жизнь вдали от дома. Еще они дивились его интересному увлечению — Николай мастерил модель железной дороги, проходящей через те же горы, что на фотографии. Что же, увлечение, как увлечение, помогали даже, кто чем мог. Боря-радиоман смастерил пульт управления, чтоб всеми поездами и станциями управлять, а Ларион-художник смастерил замечательные макеты городков и нищих аулов, что попадались на пути.
В первое же лето Николай отправился подработать на стройку БАМа. Той железной дороги, которая через плакаты и газетные фотографии дотянулась до каждого русского и даже нерусского уголка страны. И вот он сам шагал по тем же местам, что недавно разглядывал в газетах. Незабываемое зрелище, если не считать того, что фотографии не в силах передать воздух, который тут не просто злой, а — яростный. Зимой, говорят, он столь морозен, что прожигает аж до самых бронхов. Но зимой Коля на БАМе не был, зато летом, наверное, он еще злее, ибо каждый его глоток наполнен яростной, нетерпимой к человеку живностью. «Страна недогадивших людей. Зимой зад заморозишь, летом его комары зажрут!» — смеялись старожилы.
Природа в самом деле на БАМе прекрасна. Горы, сопки, тайга, в которой много деревьев, которых Коля нигде не видал. Могучие лиственницы, кедры. Смотреть по сторонам — счастье, если бы только каждую секунду в глазу не застревала какая-нибудь крошка мяса в виде мошки… Да и работа немного времени на осмотр окрестностей оставляла.
Руки сдружились с рельсами и шпалами, обратились с ними в один предмет, и уже не протестовали после работы адским нытьем. Ко второму месяцу Николай научился управлять путеукладчиком, и его руки теперь почти что сами творили две блестящие нити, перечерчивающие тайгу в сторону далекого восточного океана.
Коля знал, что кладет рельсы к Тихому Океану, где земля обрывается самой большой на свете водой, и как будто — исчезает, скрываясь в потаенных глубинах. Он слыхал, что русские казаки, когда-то шедшие в те края, считали, будто там земля поднимается на Небо, или море перетекает в небеса. Рассказывали ему и байки о тех краях, про летучих рыб, про корабли-призраки. Но на Тихом Океане он не побывал ни тогда, ни потом, как и его прапрадед, тоже строивший стальную дорогу к Тихому Океану.
В прощальный вечер вместе с коренными и окореневшими БАМовцами пили немереное количество водки. Те учили студентов сибирским песням и угощали особенным сибирским блюдом — шашлыками из собачатины.
— Да ешь ты смелее! Повар у нас хороший, язык проглотишь! — усмехался бородатый сибиряк в сторону одного из студентов.
— Я вот сам однажды псину разделал и зажарил. Пес молодой был, я печеньем приманил, а потом чик его ножом по шее. Шкуру драть хреново было, зато под ней — мясо как мясо, что твой барашек! — вторил другой коренной
— Главное, когда разделываешь, прямую кишку, мочевой и желчный пузырь не пропороть! А мясцо — что надо! У кореша мать раком легких болела, доктора сказали — готовь поминки. А он ее собачатиной кормить. Не говорил, конечно, что за мясцо, кормил и все. Так профессор потом чуть в окно не бросился. Всю жизнь рак лечил и никого не вылечил, а тут на тебе — был рак и нет его! Мама его, кстати, до сих пор жива и профессору тому похабные письма шлет, чтоб по живым людям больше поминки не справлял!
— Ха-ха-ха!
Николай сморщился, стараясь заставить себя разжать челюсти. Но не тут-то было.
— На, покури, — сибиряк протянул ему дымящую трубку, — Трубка мира по-сибирски. Затянись, держи в себе, а трубку дай следующему!
Коля затянулся. Когда он выдохнул, мир почему-то сделался каким-то по-детски веселым, и мог насмешить даже кривым стволом ближайшей елки. Он от души расхохотался. И тут же заметил, что собравшиеся хохочут вместе с ним. Что-то там в трубке было не похожее на табак, табаком даже и не пахло.
— Это травка — «сибирская хохотушка»! — заметил один долговязый сибирский парень Виталя, и согнулся от хохота.
Сквозь смех кусок собачьего мяса как-то незаметно провалился Коле в глотку. И вправду мясо, как мясо.
На другой день запряженный полумертвым тепловозом ТЭ-3 поезд покатил их в сторону Урала. Вагон был забит сибирским спиртом и местным пивом «Таежным» отчего ехать было весело. В тамбуре отчаянно пахло «сибирской хохотушкой», и каждый момент можно было встретить компанию ее курильщиков.
«Сибирский путь на восток — это горизонтальная линия большого креста, на котором держатся наши земли. Вертикальная его линия идет через Азию, и должна быть продолжена до Индии. Когда большой крест будет достроен, то наша страна станет самой прочной во всем мире, и, конечно, непобедимой», — говорил он после очередной пробы «хохотушки». Но тут заметил, что его никто не слушает — все провалились в свои мысли. Тогда Коля закрыл глаза и живо увидел перед ними теплый Индийский океан, по берегу которого бродили почти голые индусы. На горизонте серыми линиями красовались громады русских кораблей, а он выходил из самого первого поезда, привезшего Колю из родной Твери в далекую Индию… Воистину, молодость только и думает о том, как сделать мир хоть чуть лучше!
В выцветшей стройотрядовской брезентухе Коля вернулся в родной институт. В те времена такие линялые штормовки были среди студентов большим шиком. Карман грела увесистая пачка денег.
Конечно, часть привезенных денег бесследно растворилась потом во внутренностях вместе с потоками огненной воды и дорогими закусками, которые позволяли себе шикующие стройотрядовцы. Но часть денег застыла в макете железной дороги, прорезающей горы, который в ту осень был закончен. Оставалось только включать его, любоваться на бегущие поезда, и представлять себя в их сердцевине. А сквозь окошки видны вечные горы, нагромождения камней, которых не касался и мизинец человека. Железные мускулы локомотива то напрягаются на сурово крутых подъемах, то расслабляются на таких же спусках, и вмести с ними сжимается и разжимается сердце…
В ту же осень у него появилась и ученица по имени Лена. Встретил он в читальном зале девушку, корпящую над увесистым учебником и сморщившую хорошенькое личико в гримасу непонимания. Он прочитал заглавие.
— Неужели не интересно?!
— Ни капли!
— А зачем учиться сюда пошла?
— Надо же было куда-то!
— И то верно! Что за институт — без девушек!
Коля уселся рядом с ней и в двух словах все объяснил так, что Лена даже в ладошки захлопала. Вроде, интересно чуть-чуть стало. Так и стал с тех пор он с ней заниматься, да и не только заниматься. Из института они вышли уже семейной парой…
Времена изменились. Не было больше БАМа. Вернее, он, наверное, остался там же, где и был, но более не прорывался в каждый день жизни через газеты да плакаты. Не стало больше слов, призывавших что-то строить и создавать. Ходовыми сочетаниями слов сделались «не так, не надо было, не правильно». Люди сделались мрачными, шарахающимися от любого дела, ведь не ровен час, оно сделается тем, что сделано «напрасно, зря, не для того, для чего надо, и лучше бы его не делали». Потому чаще всего брались за единственно верное дело, сорокоградусное, хоть в Ленинграде с ним и тяжко сделалось. Зато в родной Твери, куда Коля тогда вернулся, деревни — близко, и самогон всегда под руками. К тому же и из цистерн можно слить спиртику, когда никто не видит. Потому пили почти все, по крайней мере — все его подчиненные.
Работу он начал с того, что обошел своими ногами все свое заведование, хотя мог пройти его, даже закрыв глаза. Отец передал сыну то, чем прежде управлял сам, и ушел на долгожданное повышение, отправился в Москву.
Оранжевые жилетки путейцев мелькали где-то впереди. Те к ходьбе по шпалам привычны. А Николай отстал, и остановился прикурить в том месте, где насыпь с обеих сторон охватывало болото. Поднеся зажигалку, он закашлялся и чуть не подавился сигаретой — в болоте что-то заухало, заклокотало. «Болотные газы», успокоил Коля себя, но тут же из трясины высунулись две зеленые руки, а за ними показалась пупырчатая голова, напоминавшая жабью, только — с длинной зеленой бородой. «Э-э… Что это еще!» — проговорил он, и приготовился бежать туда, где шевелились точечки путейских «желтух». Но тут же был вбит в землю шипением странного существа.
— Кто я? — прошипело оно по-человечьи, — Я — вирь-ава. Слыхал обо мне?
— Не-е…
— А прежде мне праздники здесь делали, и медом меня поили, который здесь — на вес золота был. Самое дорогое — мне, чтоб задобрить, чтоб любил я людей. Но после они про меня забыли… Потому как пришел русский Бог, и здешний люд, что звал себя мордвой, принял его! С той поры я в болоте и обитаю, и не получаю ничего, кроме как лопатой по голове. Как дорогу строили, один мужик меня огрел, так шишка и осталась. Силен русский Бог, я супротив того мужичка ничего и сотворить не мог. Как он креститься стал, так меня будто в колоду засунули и наглухо заколотили.
— Русские разбили мордвинов? — сухими от страха губами прошевелил Коля. О мордвинах в этих краях он не слыхал. Насколько он знал, тут всегда жили лишь русские.
— Нет, мордвины вошли в вас, их кровь стала вашей. Вы и есть мордвины, столь же, как и русские. Но вы молились русскому Богу, и потому вы — русские. Были — русские. Даже когда уже не звали своего Бога, все одно еще делали дело, которое он вам велел. Но ныне вы Его забыли, потому вновь настает мое время, я поднимаюсь из болота, и все будет, как прежде. Вы снова станете мордвой, и будете лить мне мед, и не будет более этой дороги. Она построена велением русского Бога, а для меня она — что пила, раздирающая мою бессмертную плоть! Ныне оковы пали, потому — держитесь. Кто не поклонится мне — провалится в тьму моего дома, в самую глубь болота!
Рука Коли сама собой сотворила в воздухе крест, и странная жаба тут же плюхнулась в болотную жижу. Николай зачем-то глянул на ближайший километровый столбик, где значилась цифра «308».
Потирая голову, он побежал вслед за рабочими. «Должно быть, здесь какие-то ядовитые испарения из болота. Тут же — низина. Вот и померещилось!» — говорил он сам себе, стараясь блестящим скальпелем науки разрезать первобытную паутину ужаса.
Была та встреча правдой или наваждением — никому не ведомо. Только насыпь под 308 километром отчего-то все время размывало, и пути проседали. Оттого часто приходилось подсыпать балласт и подправлять рельсы. Это требовало времени, на которое скорость приходилось ограничивать, и получать за это рычание начальства. Как-никак главная железная дорога, по ней поезда как по маслу скользить должны!
Николай расспрашивал рабочих:
— На 308 километре ничего не видели?
— Опять путь поплыл. Пока — терпимо, но через неделю снова править придется!
— Нет, я не о том. В болоте ничего не находили?
— Что там должно быть? Нет, я в болото не полезу, на это не нанимался!
— Да нет, я не о том… Не надо лезть в болото, а так, на поверхности ничего не было?!
— Что там быть может, если даже клюква не растет!
Николай успокаивался. Померещилось, видать.
Меж тем времена делались все хуже и хуже. Путевой техники не хватало — ломаную никто не чинил, новой не давали. Народ пил уже откровенно, не только дома, но и прямо на работе, и уже не по маленькой, а — солидно и серьезно. Всякий день не хватало двух-трех работничков, из кого силы были окончательно вымыты спиртом, а половина остальных едва держалась на ногах. Увольнять нельзя — других не найдешь. Прорабатывать — бесполезно. Лишать премий — так им на то плевать.
Но дома все было хорошо. Дочке исполнилось три года, и ей Николай подарил свой чудесный макет железной дороги. Пусть играет, и даже ломает, все равно стройка откладывается до неизвестно каких лучших времен. Поезда грохотали где-то за окнами, и стук их колес был для Коли лучшей музыкой. Значит, все еще исправно, и жизнь идет. Солнышко так же отражалась на глади рельсов, и дочка так же внимательно рассматривала эти зайчики, как когда-то и он сам. Значит, все хорошо…
308-й опять дал осадку. Подбивочная машина нашлась удивительно быстро, и была она исправна. В ближайшее «окно» в движении поездов мастер выехал на ней со станции Березайка, после чего доложил о выполнении и об отмене ограничения скорости. Что же, отлично, головной болью меньше…
Николай смотрел на рельсы, хорошо видные прямо из окна его квартиры. Они так похожи на струны. И на них чья-то рука играет мелодию его жизни. Только временами она что-то не то выводит, некрасивое, немелодичное…
Что происходило на далеком 308 километре, Николай уже никогда не узнал. Вероятнее всего страдающий похмельем мастер, остановив на перегоне свою машину, принялся усердно лечиться, да не рассчитал, и заснул. А когда проснулся, с перегона пора было убираться, и надо было как-то отчитываться за прошедшее время. Вот он и сказал первое, что пришло в голову. Но, может, все было гораздо страшнее? Может, то зеленое существо выползло из болотных недр, и погрузило его в сон силой своего взгляда? Мастер на этот счет ничего не сказал, и позже позволил суду расправиться над собой, не подстелив и соломинки оправданий…
Наступил август, и окрестные леса и болота погрузились в темно-зеленую, уже желтоватую тишину подкрадывающееся осени. Был слышен каждый взмах крыльев болотной птицы, каждое жужжание мухи, каждый гудок далекого электровоза. Воздух сделался сине-прозрачным. Солнышко, завершив свой северный путь, катилось на юг, собираясь на прощание засыпать открытый ему нижний мир пригоршнями осеннего золота.
А навстречу Солнышку, с юга на север, отправлялся знаменитый поезд «Аврора», название которого по-гречески означает утреннюю зарю. Знал ли его создатель, что такое имя несет особенную судьбу, и если водоплавающий тезка поезда открыл зарю одного дня, то поезд может открыть зарю дня другого…
На Ленинградском вокзале Москвы народ прощался, как это и положено делать на вокзале. Паренек махал девчонке, выглядывающей из окошка вагона, бабушка обнимала у двери внука и внучку. «Езжайте, родненькие, маме привет передадите!» Толстый дядька вкатывал тележку, туго набитую багажом. Молодой романтик, несмотря на тепло подвязанный шарфом, задумчиво выкуривал сигарету прежде, чем скрыться в нутре вагона. Проводники шуршали билетами и деньгами. Ехать недолго, всего-то восемь часов, уже ночью в Ленинград приедут.
Последние времена были странными. Ломалось и рвалось что-то огромное, с треском рвались струны внутри у людей, в их душах и мыслях. Будущее страшило, оно уже не чувствовалось чем-то вроде воды, которую их жизни пронзят быстро и ловко, но казалось похожей на стекло. Люди проклинали свою страну, свою работу, а народы далеких окраин вдобавок проклинали русских. Проклинать сделалось модно, этому учил «умный» телевизор, вслед за которым нельзя было не повторять. Пелена проклятий падала людям на глаза, причем в очень важные и страшные моменты. Где-то ненависть уже бурлила людскими толпами, перераставшими в потасовки, а те грозились отлиться в уличные бои. Работники разных производств нажимали не те кнопки, щелкали не те тумблеры, крутили не туда штурвалы. Набитое мертвецами тело одного парохода уже лежало на дне Цемесской бухты, что в Новороссийске. Другой пароход, облитый кровью, со срезанным об мост верхом, стоял в одном из волжских затонов. На юге появился целый мир безлюдных городов и сел, одичавших красноглазых собак и людей в респираторах, увенчанный циклопическим бетонным сооружением. Да, Чернобыль уже был, и отозвался он здесь страхом перед украинскими помидорами и яблоками. В Уфе два поезда вспыхнули в облаке газа, рванувшего из лопнувшего газопровода.
Но тут пока еще звенели лишь далекие отголоски, вызывавшие у кого-то сочувствие, а у кого-то — живой интерес, скрашивающий дни серой жизни, которую телевизионная кисточка перекрашивала уже в темно-серый, даже черный цвет. Ни в Москве, ни в Ленинграде случиться ничего не может, и гарантия этого — вечные сталинские постройки. Потому можно смело занимать место в вагоне лучшего поезда и ехать из одного центра покоя — в другой.
В электровозе кипела работа. Приемка, проба тормозов, получение предупреждений. Сквозь лобовое стекло кабину заливало еще не осенним, но уже и не летним солнцем. На светофоре вспыхнул зеленый, и тут же зеленый загорелся и на локомотивном светофоре. Часы показали время отправления. Машинист отпустил тормоза и прикоснулся к контроллеру. Поезд тронулся.
Пассажиров охватила расслабленность, какая бывает в начале путешествия. Кто-то прикрыл глаза, кто-то зашуршал книгой или газетой, кто-то с бульканьем извлек лимонад или пиво. Запахло положенной колбасой. Путь начался. Состав быстро разогнался, а потом зашипел воздухом и заскрипел тормозами. Ничего страшного, так положено — проба тормозов в пути следования. Понеслись дальше…
Стрелка скоростемера доползла до 160 километров в час и застыла. Допустимая скорость, только на этой, единственной в России железной дороге этого класса она и разрешена. Мелькающие столбы слились в сплошной полосатый тоннель.
Народ в вагонах меж тем оживился. Первое чувство дороги прошло. Кто-то извлек игральные карты, кто-то — кости, кто-то принялся оживленно говорить с попутчиками. Говорят, что ничто не сближает людей так, как общее дело. Это верно, но так же верно и то, что общая дорога сближает их не меньше, пусть и длится она всего лишь восемь часов. Вот уже человек, сидящий рядом — все одно, что родной, и ему можно выложить всю свою жизнь, исповедаться, чтоб спустя всего несколько часов расстаться навсегда и раствориться в вокзальной людской жиже. Мудрое это изобретение — железные дороги. Что бы не говорили разные историки — русское до глубины своей души. Жизнь, несущаяся по рельсам, растянутая не на годы, но на километры...
Иногда колеса принимались постукивать, а за окном проносилось что-то рукотворное. То были станции, но на такой скорости ни прочесть их названия, ни хоть как-то рассмотреть постройки было нельзя. Можно всю жизнь проездить на скорых поездах по этой дороге, а потом с удивлением узнать, что здесь есть такая станция под названием Березайка. И если жизнь занесет, то увидеть ее — такую незнакомую, что может показаться, что находится она от Москвы много дальше, чем Петербург.
Из кабины электровоза поезд виден лишь в кривых, да и то в зеркало. Выглядывать в окошко на такой скорости не будешь, да и не разрешено это — может убить даже крохотным камушком. Оглядев очередной раз поезд, помощник наполнил стакан чаем и достал из сумки пачку бутербродов. Нехитрая еда для рабочего места. Августовское солнышко отразилось на его блестящей ложке и сделало чай ярко-желтым. Мелькнул столбик с цифрой 308. Это было последнее мгновение жизни поезда «Аврора». Сверху на стекло упало что-то длинное, и помощник с ужасом крикнул «Провод!» Стрелка манометра тормозной магистрали упала на ноль. Прежде чем дать ход ужасу, машинист рванул ручку крана до упора, в экстренное торможение. Помощник открыл боковое окошко, высунулся в него едва не по пояс и побледнел от ужаса. Вместо веселого поезда за электровозом громоздились дымящиеся железные лохмотья…
Для людей в вагонах этот миг подкрался незаметно. Поезд подпрыгнул на чем-то неровном, где-то что-то лязгнуло. Кто-то успел разглядеть в окно верхушку сосны, освещенной закатным солнцем и заметить про себя, что она ничуть не хуже японской сакуры. Дальше — верх и низ смешались в одном металловороте, что только что казалось прочным, принялось легко рваться, что виделось устойчивым — поехало в разные стороны. Глаза отказали в доверии к себе. А уши безнадежно потонули в адском лязге. Разозленное железо потянулось к людям, жаждая для себя кровавого пития. Сколько продолжалось это вращение, никто из выживших так и не сказал, ибо его время оказалось бесконечным, но эта бесконечность сумела втиснуться в их жизнь. А после были цепкие объятия уже неживого, но сохранившего свою злость металла, ползущий по лохмотьям пластика огонь, и отчаянная борьба за выживание, за выползание к уже закатившемуся солнцу. Металл рвал кожу, но боли не было, она пришла позже, когда в лицо глянул сумрак подкрадывающейся ночи.
В Николая весть о случившемся вонзилась яростным телефонным звонком. Он кинулся на станцию. Куда-то мчались пожарные машины, к пожарному поезду цепляли маневровый тепловоз. Появились люди в форме, которых он прежде никогда не видел. Кроме них вертелось много и людей «в штатском», и в рабочих спецовках. Вырвавшись из этого людоворота, Николай вскочил в дрезину, которая ехала к месту беды (больше было некуда).
Такие происшествия предусмотрены множеством инструкций, и в них прописано как, что и кому делать. Но когда такое случается в жизни, то строки инструкций тонут в потоке мыслей, и лишь незначительное меньшинство участников делают что-то полезное для спасения людских жизней. Остальные же бестолково орут, машут руками, носятся по месту катастрофы, лишь усугубляя общую панику и мешая работать тем, кто все-таки работает. Так было и на этот раз.
Николай попытался было включиться в число тех, кто трудился, но быстро понял, что он тут — лишний. Тогда он сел на рельсы, и долго смотрел вдаль. Нити, несущие через самый большой на Земле простор, теперь сворачивались для него в тугую петлю, и ее прикосновение он чуял на своей шее. С этим чувством он и поковылял обратно домой, зацепляясь за шпалы и едва не падая на каждом шагу. Дома он, наверное, еще сколько-то жил, даже пытался что-то написать, но из-под его руки вышли лишь никому не понятные каракули.
Жену с дочкой он отправил в гости, благо, что было к кому. И те особенно не возражали. Понимали, что сейчас у отца много работы и мешать ему не стоит. Но на самом деле работы у него как раз не было, вся она кончилась, испарилась и поднялась к небесам вместе с дымом от поезда «Аврора»…
Под утро настоящая, веревочная петля легла на его шею…
— Мама тогда упала в обморок, и я помню свой страх, когда я оказалась между повешенным отцом и неподвижно лежащей матерью, — рассказывала Вера, — Насчет отца я, правда, не сразу поняла, что с ним. Сначала подумала, что он просто так стоит. Но как-то странно — молча, с закрытыми глазами, со страшным лицом и жутким, высунутым языком. На шутку это не походило. Тут на крик прибежали соседи, меня вытеснили на лестницу. Потом помню похороны, и все, на этом та моя жизнь и закончилась. Теперь в церкви за него свечи ставлю, и много за него молюсь. Мне говорят, что молиться за висельника — самой грешить, но я им не верю. Богу виднее, как с кем быть…
Она убрала со стола, я попрощался и вышел на улицу. Тверь выглядела весьма советским городком, как будто специально прятала под маской модерна свою древность. Это у нее, к моему огорчению, выходило. Лишь Кремль отдельные уголки центра сохраняли в себе давний-давний дух.
Город я запомнил, и теперь пространство Руси, лежащей внутри меня, стало чуть шире, еще на один город.
А когда я ехал обратно, то бродил мыслями вокруг того 1988 года, когда в Тверских болотах закончила свой путь железнодорожная «Аврора». Гибель поезда выросла во мне в что-то большее, в гибель безбрежной и как будто вечной Империи, которая затянула в свой водоворот множество пылинок-жизней и затягивает их до сей поры. Нет, не от своих рук ушел в мир иной тот Николай, он погиб вместе с Империей, не сумев ничего сделать для ее удержания хотя бы на своей крохотном участке большой жизни. Хотя бы и явилась она ему лишь в облике поезда. И если он сделался призраком, то не обратимся ли после своих смертей в неприкаянных призраков все мы, все наше непутевое поколение?!
Андрей Емельянов-Хальген
2012 год