Top.Mail.Ru

sotnikovбунт

Проза / Рассказы12-03-2014 12:41
Все нынче и в открытую говорят, и шепчутся о мировой власти. Каких-то тайных масонских ложах, заговоре милиардеров, кознях монополий и корпораций, интригах всяких секретных клубов. Но что такое мировая власть и кому она нужна? Только бессмертным людям, потому что всерьёз рассчитывать на владение миром, когда над башкой сама судьба занесла карающий меч несчастного случая или трясучек — трёх сучек — альцгеймера, паркинсона и тремора — может на владенья надеяться только дурак.

Да, знаю что сейчас заговорили и о возможном бессмертии. Толстосумы и вожди уже криогенят себя для заморозки в веках. Может быть, в этом их надежда? что их мозги вместе с душой вставят в тело молодого оболтуса, или даже в торс почти вечного андроида — и тогда они станут бессмертны велики владетельны. А толку? Ведь каждое новое поколение нарождающихся людей, по чести сказать, ни в грош не ставит своих отцов с матерями, и тем более дальнюю по векам родню. Что — при рождении вымывать им мозги и души ради услужения старым господам? Матка боска — это же полная хрень. Есть радость во владении умными и сильными душами: сам представляю, как хитрил бы, провоцировал, иезуитничал с волевыми людьми, с наслаждением духовного оргазма подчиняя их себе. Но владеть тупорылыми роботами, которые по разуму и единой клетки моей не стоят? Увольте — я пас.

=================================


Ой, какое солнышко я увидел сегодня в автобусе! Лет восемнадцати без излишка; с русой косой, которая почти вся была брошена за спину, а на высоком челе только русая чёлочка, и та чё под ветром ласкала то че как близняшка единых утробных кровей.

Фигурка её удивительна — на загляденье туристам в музее; такими их ваяют великие мастера из камня, бронзы, майолика — стараясь выдать из пальцев, изпод резца всю божественную чистоту и красоту созерцания — и едино временно, в сей же миг удушающего желанья сладостный дьявольский грех; то наслаждение, которое скорее всего никогда не испытаешь с ней вьяве, останется в сердце ещё одним звериным клыком сатаны, что ходит по миру героем, сам вкусив все запреты — и дразнит юродствует слащит меня сей владетель отчаянных душ.

===================================


Коричневый мой индеец был сделан из каучука пополам с пластмассой, поэтому гнулся он но не ломался. Его напряжённые мышцы, судя по звериному оскалу размалёванной рожи, в любой момент готовились распрямиться, и я, проходя мимо серванта, иногда невзначай пригибался, вдруг цепляя взглядом угрожающий прищур и так донельзя раскосых глаз; а пучок его орлиных перьев напоминал мне гребень хулиганистого деревенского петуха, который напугал меня в малолетстве. Я тогда кормил бабулиных кур — и он, подлец, вспрыгнув мне на голову, стал шебуршить по ней острыми когтями, выискивая себе червей и прочих насекомых, словно неумелый парикмахер самоучка до крови дерябая мой белобрысенький скальп.

Поэтому впротиву краснокожему индейцу я купил себе бледнолицего ковбойца, надеясь уравнять расстановку сил в теперь уже нашей общей квартире. И поместил его визави — или априори — или даже тетатет на книжном шкафу. Они оба смотрели друг другу в глаза, разделённые огромной пропастью гостиной комнаты, и по их кровожадным взглядам я понимал что они уже обдумывают, как, перебравшись с помощью лассо, срезать скальп у врага. И хоть у ковбойца с самого рождения на резиновой фабрике текла в жилах цивилизованная бледная жижка, но мешали уснуть ему далёкие отзвуки кольтов из глубоких каньонов — тут же будил громкий топот горячих мустангов по выжженой прерии. Даже если бы он всей душой захотел — то не смог примириться с индейцем, боясь показаться трусливым шакалом.

Однажды вечером, лёжа с интересной — дамой? — нет, книжкой — я услышал из зала разбитый звон. Прозвенело зззстекло. Взяв книгу как топор — кверху обухом? — нет, переплётом — я на цыпочках двинулся в комнату, подозрительно вглядываясь в угрожающую темноту, сквозь которую мерещились мне — воры? — да, и душегубы — у коих никогда не бывает совести, чтобы самим зарабатывать на пропитание, и вот они бродят тайком по квартирам, воруя душу губя.

— Ктооооо здеэээсь?!!я закричал страшным голосом, и зарычал бы — но в вопросе моём нет рычащих, а вставлять их уже было поздно.

— ты порубил всех?!А никого и не было. Только под шкафом валялся разбитый бокал, в который я к обеду наливаю себе толику самодельного винца — да на полке весело качался из стороны в сторону краснорожий ковбоец, тихонько горланя бесстыдную песню про любимую мэри из штата техас. Он пел о том, что она краше всяких чумазых скво — назло индейцу, который разззъярённо схватился за свой томагавк. Пришлось мне налить и тому стакан мира. А утром они уже вместе, в обнимку, увлечённо отплясывали какую-то джигу на серванте. С тех пор так и не могу их разъединить.

===================================


Помню свою бабулю. Она трусила по двору, переваливаясь как утка, и утром, выгоняя полусонных птиц из сарая, сама походила на вожака всей этой стаи; даже гуси, которые всегда и везде стремятся выдвинуться вперёд, пропускали старушку, шли за ней, казалось глумливо передразнивая её походку. Первым начинал гоготать над бабулей самый толстый да важный гусак; он длинно вытягивал шею над всеми, словно стараясь увидеть предалёкую затуманенную плешь широкого пруда — лошадь доскакала б туда в полминуты, но гуси и утки на каждом шагу спотыкались, суясь носом в сладкую зелёную траву.

Бабуля к ветхой своей старости уже не носила трусов, никаких панталонов, и прочего исподнего белья. Сколько я её помню, на ней всегда было грубое холстиное платье, а сверху него тяжёлый фартук, больше похожий на поповский подрясник. К зиме она ещё надевала овчиную кацавейку без рукавов — и всё. Когда ей нужно было сходить хоть по малой, большой ли нужде — то бабуля просто задирала до пупа все свои юбки и опорожнялась где стояла, где прихватило её — на земле ли, на марсе — как гуска, как утка.

=================================


— Я понял одно: пока ты сама не решишься, я не смогу соблазнить тебя, как бы не вытанцовывал рядом. Потому что наша страсть уже перешла границы — сначала симпатии, потом любви — и подступила к пределам гордыни.

— Расскажи поподробнее. А то ты всё ходишь вокруг да около, философствуешь зря — но может быть, я большего жду.

— Ждёшь. Каждый миг ожидаешь моих жадных поползновений, чтобы словно последний солдат в окружённом врагами окопе до последнего биться, чтоб проверить себя на отвагу и честь. Ты ведь не сдашься теперь.

— Не дамся. Потому что ты сам распалил во мне огнь, тем что не взял меня раньше, по плотскому зову. Ты ведь душу мою захотел поизмучить, любовными пытками извращая её. И последний бастион — моя гордость. А по верности мужу и чести себе я б давно уж сдалась, потому что тебя полюбила.

==================================


Беда пришла. — На тревожных ногах впёрся дядька Офима в раздевалку, оглядел всех — кто чем занимается. Но уже мужики бросили все дела; только Зиновий спокойно сказал: — Гони её к соседям.

А там на всех хватит.

Тогда уж Зяма приподнял брови, будто лицо Офимыно спеклось в кулачок от жаркого солнца, и не разглядеть — где глаза, где нос.

Ну чего ты, Зиновий? мне не веришь? у Рафаиля спроси... — Да выдохнул всё, что тащил сюда скорым ходом в печальном заплечном мешке: — Церковь ночью обобрали и кучку сельских дворов. Народ думает на пришлых.

Что с отцом? — вскочил Муслим, ища тяжёлое в руку прихватить.

Да ничего. Он под защитой Круглова.

На эти вести сообщество ответило молчанием с тайным интересом; ходики застучали ещё быстрее, торопя безмятежное время. Ведь чем скорее идут минуты, тем яснее становится самое нелёгкое положение.

Вчера ещё вечером Офима погнал от церкви грязных нездешних босяков, кои побирались на паперти. Те гурьбой побежали к отцу Михаилу жаловаться. А поп как раз переодевался в ризнице, и по расположению сана только молодой служка смог достучаться к нему.

Что случилось с вами, сирые? — будто прочитал горемычную беду премудрый священник.

А убогие ему в один голос, складно да ладно, словно виноват Офима во всех смертных грехах.

Вышел Михаил на мытое крыльцо: праздная бабка уже низ от грязи подгребала, и вязаный платок почти сбился ей на шею изза яростного усердия. Чистодел недалече листья таскал в охапке, сучья жёг на тусклом огне; сырой дым тёк за подвальное окошко — где свечи лежат, где продукты хранятся.

Офима злой, почему ты калек ото храма гонишь? — вознёс свою речь отец Михаил, будто проповедь чёл.

Потому что они не хлеба просят, а на водку сбирают, — возроптал мужик.

Сие тебе неведомо, глаза их трезвы, — зевнув, перекрестился священник. — Пусти странников на ночь в свою сторожку.

Чужие они, тёмные. — Но как ни артачился Офима, а пришлось подчиниться поповскому указу.

Утром открыли церковь: порядок, замки целы. Только в божнице не хватает маленьких иконок, и с ризницы утащены все золотые вещи, — рассказывал мужикам чистодел Офима, потерянно скребя затылок. — Воры сладко карман потешили.

Зиновий двинул стул ближе к нему; сел верхом, раскинувшись кавалерийски вместе с лошадью. Поводья натянулись в его руках, и мосластая кляча заржала от боли. — А другие кражи? по дворам которые.

Да были ль они? — губы поджал недоверчивый дворня. — Это всё к одному приплетают: там кабанчика спёрли, тут распотрошили автомобильку. А люди сейчас по углам судачат, и в этой шепотне лжа насилует правду. Ночные босяки мирно спали, и вроде как невиновны — двери да окна заперты, ключей нет. Отец Михаил походит на висельника, с ним приходские остались от беды. Но подозревают вот ихних, — Офима мотнул головой в сторону Муслима.

Скребанув клешнями грудь, дядька Зяма попросил: — Муслимушка, бери ребят, да иди сговорись с одноверцами, чтоб бога не призывали. Сами разберёмся — мы ж люди.

Чёрный мужик накинул плащ, кепку кожаную, и похож стал на тайного бунтаря, что сердце в кобуре носит. Янко да Еремей сопроводили его в революцию...

А участковый Круглов пришёл на беседу к отцу Михаилу. У крыльца степенно перекрестился; войдя в храм, купил три толстых свечи. Черница предложила и иконку — но он строго отказался, спрятав улыбку.

По стенам бегал лёгкий шёпот молящихся старух, солнечные зайцы гоняли невесомую сулавесь тряпичной пыли — бабульки достали из сундуков новую одёжу. Те, кто ещё дома узнал о воровстве, натянули на себя древние хламиды, молились истово, пожирая глазами бледного батюшку — такой он радетель, даже службу не отменил.

Снаружи полковник Рафаиль осматривал церковь. Пошатался вокруг минут десять; улыбаясь находке, вернулся к крыльцу.

С приступков на него поглядели двое нищих: просить не стали, а продолжили разговор громче. — Слыхал, у Федосьи чужаки своровали поросят? — спросил один другого, и исподволь взглянул на полковника. Он мог назвать любое имя, Рафаиль всё равно никого не знал.

Когда это?! — возмутился второй, медленно поднял глаза от сбитых полковничьих каблуков, но сразу отвернулся, не выдержав презрительного ответного взора.

Сегодня ночью, — осушил свой голос Рафаиль. — Или вы забыли, как селян обокрали?

Слова его застряли у них в печёнках, и едкая желчь полилась из двурушников. Они жалобились да плакали; а прихожане уже выходили из храма, гуртовались вокруг сердобольные. — Село наше благолепное, добром больше века живёт. Вместе мы в радостях и бедах, бога чтим. Здесь наши леса да пашни, пруды, рыба в них, зверюшки за околицей гоняют, хвостами следы метут. Зачем вы сюда, чужие? что приманило в наши края вас, суетных кочевников южных. Сподобились ко Христу оборотиться? ан нет, лба не перехлестите. Правду я тебе скажу, хоть и считаешь меня ты обманком юродивым — если были в посёлке дела чёрные, то по потере головы, без умысла. А с новою верой пришли к селянам воровство да душегубие вослед за жадностью. От вас горечь наша, прости уж за сказ мой.

Что же ты брешешь, шелудивый поганец?! — вперился в побирушку пожилой мужик с внучкой на руках. — Сам у нас второй день живёшь, вместе со сворой, а уже говоришь от имени всех поселковых.

На дворе поднялся шумуз — выясняли, кто за кого.

Три старухи остались в храме возле упокойных свечей; шептались, приглядывали за батюшкой. Капитан Май поклонился священнику, но припадать к руке не стал — Михаил и не поморщился. — С чем пришёл во дворец веры, сын мой? С болью выстраданной, сердцем сумятным, или повлечь меня хочешь в дебри душевных споров?

Круглов оглядывал сусальное величие превосходящей веры, собирая по закоулкам памяти своих истёрзанных солдатов.

Спросить хочу, ваше преподобие, от имени всей паствы: люди меня не посылали, но вот сей час во лжи и злобе корчатся. Скажи, отец, про богов наших, разных; сроду от них шума не слышно было, кроме природных гроз, и с неба живая вода в днесь льётся, а не кровь — что же выходит, они нашими руками друг с дружкой серпятся? мы здесь в топоры человеков режем, рубим; души гноим, не жалея баб да малых детей, а они наверху только заклады про нас ставят.

Если б хоть слово фальшивое я услышал из уст твоих — проклял, знай так! Но тебя лихоманка жалости бьёт, половодьем площадных слов разум смыло. Ты желаешь любви и мира, но не установится на земле благость ожидаемая, пока не победит единая всемогущая вера, и тогда остановит людскую вражду неотвратность кары небесной. И я не знаю, сын мой, чей бог сильнее окажется, а верую всей мытой своей жизни в Иисуса! Я готов истечь христианской кровью на Страшном суде во исполнение своего страждущего обета!..

Зиновий долго уговаривал деда Пимена, второй час на исходе. А тот ни да, ни нет.

Пойдёшь к нам в вожаки? тебя ведь все уважают.

Старику приятны похвальбы, но авторитет истины ему дороже. — Ты ж не знаешь, Зяма: вдруг именно пришлые устроили эту каверзу, чтоб в душах огня запалить, чтобы на моей земле бунтануть. А я за людей родимых, за землицу берёзовую полмира перевешу — кроме детей да стариков, к ним помилосердствую. — Тут он взъярился: — И нечего мне морали читать о слезе ребёнка! у нас нету другой силы волюшку спасти — только вражьей кровью.

Ну тогда готовься, паук, к нерушимой мести, — ответил Зиновий на эти слова, и приковал седого деда к высокой скале, чтобы стервятники ему печень клевали. — Потому что не угомонится человек, пока себя в петле не увидит. Плакать станет — ах, что натворил я, зачем месть превознёс — но лживы слёзы его. От собственной боли они, не от чужой. — Зяма ближе к старику нагнулся, с ехидцей: — Ты ведь сам гостей от войны сюда приглашал.

Было дело. — Пимен вяло махнул креста над собой, боясь прогневить господа. — Думал, жить будем в ладу. Но только склоки изза них, душегубство случиться может.

Зря ты про Рафаиля говоришь. Он миром хочет уладить, и понимает неприязнь господствующей церкви. Но не по струночке же в самом деле гостям ходить.

А может, Рафаэль тебя подманивает? не разглядел? — хитро прищурился Пимен, оголив в бороде почти беззубый рот. — Доверчивый ты, Зямушка, хоть и премудрый очень. Сказать можно всё, ухи стерпят любую брехню. Только истину трудно выведать, глубоко она схоронена.

Вот убей бог, а я верю им, — дядька кулаком постучал в свою душу, заклиная не столько деда, но себя. Видно, Пимен внутрь капнул расплавленным словом, и Зяма аж затрясся от горечи.

Старик молчит,будто мысли уже досказаны. Приснул, что ль.

Недоумённо глянул Зиновий — может, к Пимену смерть подступила: веки закрыты бровями, и синие руки трясутся в конвульсиях запойного пьяницы. — Деда, ты спишь?

нельзя сёдни спать... — белый хрыч патлатый жевнул пару раз воображаемый мякиш, да запил его глоточками с литровой кружки, больше расплескав молоко. И всё равно он похож на матёрого волка: зубы съедены, в глазах слепучая пелена, от душевной боли сил нет подняться, но зато вечен его пастырьский опыт — деда взял под локоток Зиновий, и семеняча вывел на улицу; к солнцу, к людям.

Селяне сгрудились вокруг, напирая на столетние мощи в просьбах совета и подмоги. — Что нам делать, дедушка? у тебя ума да опыта житейского немерено. Подскажи.

Пимен закружил по лицам злыми глазками: — А то вы не знаете, трусы? Сдаваться ко мне пришли? Волю свою супостатам продать хотите в обмен на мирское благолепие? думать тут нечего, и решать особо не тревожьтесь — обороняться будем всем человечьим подворьем. Против кабалы единоверства, против смертных раздоров. Нынче супостаты мусульман запретят, завтра иудеев, — старик закачал кудлами, крепче прижимаясь к Зиновию, — а после христьян всех под корень, оттого что им тако схотелось, господь повелел. За свою волю нам нужно схватиться до кровавого живота...

Отец Михаил у церкви тоже проповедовал, что пришлые чужаки свою веру в обозе тянут. — Привязали её за шею к лафету пушки, и упираются вести под ярмом главенства да величия, так что у бедняги позвоночки хрустят!

Посоветуй, батюшка, как нам справиться с бедой, — стал рядом к Михаилу загорелый мужик, оттеняясь погребной бледностью священника; налёг ему на локоть ласково, не допуская своего огрузлого веса.

Говори, отец родной!! — ворохнулась орава. — Не бойся! Иуды среди нас нет!

Стыдно встало попу за свою христианскую немощь перед этой тысячей, тьмой, а то и больше народу. Он оттолкнул берегущие руки, шагнув навстречу селянам в духе исцеления. — Люди родные. Братья и сёстры. С дальних краёв к нам марширует орда злых кочевников, чтобы принудить посёлок к жизни по новым законам. — Примолк Михаил, набираясь огнедышащих слов, желая в их пламени спалить и тех недоверков, кои его ненавидели, боялись. Он оглядел всех, и двурушные плуты попрятались, угнулись за спины как за громоотводы, пугаясь хлёстких молний. — Но лживые космополиты обманывают вас. Грезят наяву они волей для каждого человека, которая в избе не поместится — будет надо ль терем достраивать. А втихомолку, огородами через, приволокут во хлев стреноженую свободу — отпиленные рога. И мне досмерти стыдно, если вы снова поверите преступным клятвам мировой революции и всеобщего братства!..

Отряды вышагивают. Впереди воробьи, выпятив грудь. За ними вороны, коты, тузики. А потом люди, умытые да причащённые, в белых рубахах. Идут в колонне — лайковой перчатке, блестят серпы и косы, цепья, вилы; здесь за свободу верой отвечают, и нет страшнее в мире этой силы.

Превыше всего любовь. Свобода — любовь. Хватит пьянучить да молчать, утирая немочные слёзки; хватит постыдно заикаться от волнения, боясь вымолвить просьбу. Некого просить — человек никому не должен. Свобода любовь жива и жить будет. Ножами её резали, ядами травили — только без толку.

Янко, что ты шепчешь под нос? — спросил провожающий Пимен, а тому и ответить нечем, кроме как прощальными соплями. Но негоже мужику слабять перед боем, и отвернувшись к дозревшему саду, он сбрехнул шутя: — Да вот загадал, деда. Если вернусь с войны, а Верочка с пузом, то кроме тебя и подумать не на кого.

Пимену не хотелось останавливать разговор; он подыскивал новые весёлые байки, отдаляя тяжёлый миг прощания. И мужики ему понятливо улыбались, потому что старик сам готов был залечь в неглубоком окопе — пусть поповцы трясутся от страха, пусть подохнет в забвении людская нетерпимость.

Тайком взглянул Зиновий на часы, невидимый за Буслаевой спиной, но обострённый сейчас дедов нюх узрел быстрое движение — пора. Обтёр Пимен ладони, ссыпалась в траву земляная кожура. Мужики окружили деда со всех сторон, хлопочут, смеются: — Когда выйдем из боя, в семи водах купать тебя будем! — и старик крутится между них, взглядывает на каждого, отмахиваясь руками и стыдливым хохотком...

На посёлке уже звенел набат — молодой служка висел на колокольных верёвах и бегал вслед за ними, раскачивая била. Да подвывал звону сам: — ой, люди сирые, бедные, охаморили вас разбойники с чужого света!-

Офима подымался к нему по лестнице: — вот кликуша, — злился, — жизни ещё не видел, а обвинять уж горазд. Изо своих детских страхов решил господа потревожить, балбес.

Чистодел сердито подбежал к звонарю, и отринул его от колоколов — так что тот, вылетая, ударил головой медную юбку большого благовеста. Но звона глупая башка не выбила.

Идут отряды, и некому остановить тяжёлую поступь справедливого мщения. У мужиков в знамёнах веры сила, у мужиков в хоругвях силы совесть; как шли на бой жестоко и красиво — так примут смерть, за жизнь не беспокоясь. Они почти боги, потому что молятся на них дети и жёны, матери с отцами.

Иван, ты вернёшься? — баба вытерла слёзы ладонью, с надеждой глядя на мужа. Он окинул дом, палисадник, вжался в плечи как снаряд, и покачал боеголовкой. — Не знаю. На площади нас уже ждут. — Мужик целовал очи родные, которые правды понимать не хотели: — Галя, ты подумай, что от нашей свободы останется, коли чужаки всем скопом привалят. Поначалу тишком новая кровь потечёт — здравствуйте, граждане крестьяне, мы к вам с поклоном — а потом земли да леса обовьют колючей проволокой, наймут бандюков для охраны. Не дай бог, Галичка, наглых иноверцев в посёлок пустить. Ты детишкам не говори, а чтоб воя нашего слыхать не было, включи громко музыку...

В пять часов пополудни на площади за церковью собрались прихожане всех вер. Сверху майдан походил на поле ромашек — белых рубашек; они плотно усеяли землю, разделившись надвое. Поповских было много больше.

Миряне! Братья и сёстры!

Отец Михаил влез на крышу легковой машины, словно попирая частнособственные законы мощью возрождённой религии. — Каким словом мне вознести ко свету ваши обманутые души? Как напоить горящие ненавистью сердца из живительного источника радости? Я ведь и сам не знаю, что за судьба отмерена каждому из вас. Мне неизвестны тайные тропы мирской политики, которую выращивают и лелеют властительные мужи на кровавых плантациях государственной злобы. Секретные козни жаждущих величия денежных воротил тоже упрятаны за семью замками. Опутав тяжёлой золотой сетью обездоленные страны и нищие континенты, запалив огонь войны, безбожники думают, что прибрали к рукам и человеческие души. В звериный клубок власти и денег змеёй вползла вера. Вера во всеобщее космополитское братство, в единобожие православного и мусульманина, иудея и католика. Подобная фальшивая святость убивает истинную свободу человека, дитя божьего. Хоть мы и едины в своём огромном отечестве, но у каждого есть своя малая родина, на которой ему повелел жить господь. В годину великих бед мы объединяемся братьями и сёстрами для отпора проклятому врагу, но обороняя одно великое отечество, каждый из нас помнит о своей тёплой, уютной родимушке — где дом и семья, старики родители и вызревающее хлебное поле. Пусть из теснины хаоса, предательства, да неверия чужаки перебежали к нам, моля о мире. Пусть — мы с добром приняли их. Но злом отплатили они за гостеприимство. Гробами наших детей с далёкой войны, кражами на подворьях, воровством из православной церкви. Чужаки приволокли сюда свои законы, которые до сего дня глубоко прятали в сундуках. А хотим ли мы, хозяева этой земли, жить рабами по чужому уставу? Знаю ваш ответ, и потому говорю за всех — не хотим. Но мы не желаем и кровавой бойни, пусть уходят подобру. Да восславится господь!

Послушайте теперь и меня!! — перекричал Янко пока тихий ропот толпы, а мужики подняли его глотку как могли высоко на перекрещённых досках. — Горячие слова бросил вам церковный кровобой со своей трибуны. Будто убийцы ваших детей приехали с той войны, сопровождая солдатские гробы. Загляните в свои души, лицемеры! вы не жалели чужих растёрзанных детей, заколотых стариков, трусостью да подлостью подстрекая армию к ещё большим ужасам! Вы лишь проливали для собственного покоя крокодиловы слёзы, да шептали для божеской милости лживые молитвы. И поняли вы эту войну, лишь когда завыли над трупами любимых мужиков, которых сами — слышите, сами! — послали зарабатывать бешеные деньги на пиру проданной жизни. Вы нищета, назначенная властью под всепрощение её подлых грехов! А там, где приказам сопротивляется гордость да воля, где не купить за золото щедрость и мило-сердие, совесть людскую завоёвывают обманом бесы прехитренные в душах, и они уже сейчас смеются до животных коликов над вами. — Янко как мог шире распахнул народу свою глотку, и захохотал искренне, от сердца. — А вот так будут ржать черти в аду, подкидывая дровишки смолёны. — Янка уже не орал по толпе, но словно шептался с каждым. И селянину мнилось, что Яник говорит только с ним; уже понятливые стали переговариваться тихо, пытаясь объяснить соседям трудные слова. Затихли прежние горлохваты, хлюсты надвинули к носу кепки: пробирались наружу ползком, пряча уши, чтоб опасный ветер тревожащих речей не вдул пропаганду. А Янко снова задрал голову, кверху, к небу: — Если бы в моей грешной душе жил сущий господь, он бы вдохнул жизненную силу в мои уста, а сейчас я не могу достучаться в ваши сердца, пуская воздушные шарики. Мне нужно огромные камни сверху кидать, да нет сил с ними к небесам подняться. Серафимка бы смог, но он пожертвовал ради вас, чтобы вызволить всех людей из ужасного болота ненависти. Сбросьте кровавое ярмо страха, и в светлый миг озарения придут благие мысли, назначенная вам великая миссия. Она и есть ваша жизнь.

Не давая остыть Янкиной речи, на средину площади вышел капитан Круглов, нарочно гремя каблуками. — Что вам не в радость? посёлок наш добрый? чистота отношений соседских? Все праздники вместе, столы накрываются на улицах. Храмы наши тени друг на дружку отбрасывают, братаются; боги трясутся за души наши, а нам мало ада небесного, ещё и земную юдоль готовы превратить в геенну огненную. Знаю, душегубы, что в карманах у вас. Ножи. Топоры за поясом. Если вы не поймёте предательство своё, площадь эта зальётся кровью, к реке ручьи потекут, головы поплывут — чёрные и русые, седые да лысые. Черепушки безмозглые. Оглоеды и спиногрызы наши, вот эти детишки, лепешатники курносые, будут лежать со вспоротыми животами, и кишками синими цепляться за стебли трав. На храмы свои оглянитесь, что майдан окружили — не выпустят они нас с алтаря булыжного. Пока клятву не дадим, да злобу свою в жертву не принесём. Мы с Рафаилем уже приготовили добру своё подношение. — Май рукой махнул, и его мужики во главе с полковником выволокли на люди двух давешних церковных бродяг, а при них большой холщовый мешок. — В этой суме лежат кости украденного поросёнка, и твои, поп, золотые погремушки. Проникли ворюги ночью в церковь через незапертое подвальное окошко, и сегодня днём бесстыжие пировали на поляне Дарьиного сада, затравив огнём наш посёлок. Жаль, что третий сбежал, самый ярый — того бы не грех и повесить.

Его речь перебил ужасный рёв: огромный леший, набыча рогатую голову, сквозь строй мужиков тащил в одной руке словно тряпошную куклу — того бродягу, ускользнувшего. Теперь которого и человеком было трудно назвать, так его испохабил в клочья сердитый Бесник. Кинутый рядом с мешком, побирушка испустил дух; а леший, пригнувшись мощью к земле, встал возле Зиновия, и положил лапу ему на плечо. Зяма позорно уткнулся в грязные коричные копыта своими мокрыми глазами...




Автор


sotnikov




Читайте еще в разделе «Рассказы»:

Комментарии приветствуются.
Комментариев нет




Автор


sotnikov

Расскажите друзьям:


Цифры
В избранном у: 0
Открытий: 925
Проголосовавших: 0
  



Пожаловаться