Top.Mail.Ru

santehlitРахит

Рахит


                                                                                                    В двадцать лет силы нет — её и не будет.

                                                                                                                                                        /народная мудрость/


                                                                           

                                                                           Вступление


   Человек рождается    маленьким, беспомощным, беззащитным, но с невероятной жаждой жизни и удивительными способностями выживать в любой среде — будь это волчья логово или королевские чертоги. Только в каменных замках растут принцы, а в земляных норах — маугли.

   Появился я на свет здоровяком. Из всей палаты — что весом, что ростом — матери на радость, другим роженицам на зависть. Но вот беда — не пошло мне впрок родное молоко. То ли патриотизм во мне начисто отсутствовал и впитываться не хотел, то ли ещё какая причина, только мотал я головой, избегая нацеленного в рот соска, и верещал, истошно, не согласный с голодной кончиной. То же, что ухитрялась впихнуть в меня мама, неблагодарно срыгивал. На счастье моё случилось в палате мёртворождение. Горевала несчастная очень, и муж её дома — запил, забирать не хотел жену-неудачницу. Говорила она, глядя на наше родственное противостояние:

   — Нюр, ну дай покормить.

В её руках я мигом успокаивался. Набивал брюшко контрабандой и неблагодарный засыпал. Молочная моя мама плакала, а родная злилась. Возмездие ждало дома. Так и не привыкнув к родному молоку, выживал на сладенькой водичке и жёваном хлебе. Вопил дни и ночи напролёт, голос потерял, а потом слабеть стал. Однажды отчаявшись, отложила меня в сторону мама и сказала:

   — Не жилец.

Застонал глухо отец, скрипнув зубами. Сестра смотрела на меня с деловым интересом, будто гробик примеряя. Но Всевышний рассудил по-своему. Заглянул к нам врач участковый и всплеснул руками:

   — Да у него ж рахит развивается! Что ж вы, мамаша, ребёнка губите? Ну-ка бегом к нам.

Вернулись мы в палату, из которой месяц назад выписались. И пошёл я по рукам. Ел от брюха, пищать перестал, поправляться начал.

   — Большой любитель чужого добра растёт, — смеялись женщины.

А мама на своём:

   — Троих вскормила. Что ж этот как подкидыш?

Врачи:

   — Бывает. Несовместимость.

Мама моя человёк упёртый, ей врачёвы домыслы по барабану. И что было бы со мной, не явись на выписку за нами отец, одному Всевышнему известно. Но он прибыл и строго из-под сдвинутых бровей глянул на жену, услышав диагноз.

   — Коровка есть? — напутствовали врачи. — Вот и кормите малыша. Кашки варите, творожок. И везде, и везде рыбий жир добавляйте….. Слышите? Рыбий жир спасёт вашего потомка.

Я притих в кулёчке одеяла, чуя кульминацию недолгой жизни. Отец взял меня на руки и с тех пор не выпускал до самой своей кончины — не в буквальном конечно смысле.

Вот с такими мироощущениями и вошёл я в сознательную жизнь.

С болезненной, порой доходящей до абсурда любовью и опёкой отца.

С незаметной, практически не проявляющейся, однако подспудно всегда присутствующей неприязнью матери.

С презрением старшей сестры — «рахитик!»

С тошнотворным вкусом и запахом рыбьего жира.

                                                   

                                                                Шесть-седьмой

       

    С вечера стоял морозный туманец, и все деревья за ночь густо оделись в белый наряд. Заворожённое, волшебное царство! В первые, утренние, досолнечные ещё часы он держался крепко. Разве что стайка снегирей (красногрудых на белых сахарных ветках) стряхнёт немного инея, и крупные, но очень лёгкие, невесомые почти, кристаллы кружились в воздухе, текли вниз, переливаясь, играя бликами. Но позже, когда светило поднялось выше и стало немножечко, по декабрьски пригревать, он начал сам по себе осыпаться, и вскоре весь чистый, прозрачный, подзолоченный солнцем и подголубленный небесами воздух наполнился мерцающей, как пух лебяжий, неподвластной законам земного тяготения, снежной пылью.

   Не правда ли, грешно сидеть дома в такое утро. Радостями, которые преподносит жизнь, следует дорожить. Потеплее одевшись, я вышел на улицу. Воздух звенел не только воробьиным гомоном. В соседском огороде вопили мальчишки, играя в войну. Юрок Куровский догнал Вовку Грицай, свалил в сугроб, оседлал.

   — Ага, попался! Смерти или живота?

   — Ой, живота! — тяжело дыша то ли от бега, то ли от смеха, взмолился Вовка. — Ой, больше не буду.

   — Хватит вам дурачиться! — крикнул я им сквозь щель в заборе. — Посмотрите, какие снегири прилетели.

Куровский перестал тузить Вовку. Тот поднялся из сугроба, выглянул из-за Юркиного плеча, увидел меня и быстро пошёл — мягко сказано — побежал ко мне. И такой радостью засветился — просто родного брата встретил, с которым десяток лет не виделся. Перед забором погасил свою улыбку — должно быть, застеснялся.

   — Давно бегаете? — спросил я. — Небось, ухи отморозили. Гляди — отвалятся.

   — Эти отвалятся, новые вырастут, — беззаботно махнул рукой Юрок, подходя.

   — Жди-и, — на полном серьёзе усомнился Вовка. — Вырастут…

   — А у нас сегодня ёлка будет, — похвастал он.

   — Какая ёлка? — я потёр застывающий нос варежкой. — Игрушечная?

   — Ну, вот ещё! — Грицай попытался быть серьёзным, что, однако, ему плохо удавалось — Ёлка самая настоящая, из леса, а на ней игрушки.

   — А-а, настоящая? — я шмыгнул носом. Мне хотелось посмотреть на ёлку.

Вовка это сразу понял.

   — Пойдем, глянешь. Замёрз совсем.

   — Я не замёрз: я только вышел.

   Хозяйка дома подозрительно оглядела нас от большой печи.

   — Что, уже набегались? Быстро…

Вовка оправдывался, пытаясь расстегнуть закоченевшими пальцами пуговицы пальтишка:

   — На улице — Мороз Красный Нос. Вон и мальчишки подтвердят.

Мать слушала и смотрела на его торчащий вихор, оттопыренные уши сначала как будто бы с угрозой, но постепенно сердце её оттаяло, и по лицу заструилась улыбка.

   — Мам, есть что поесть? — Вовка опростал ноги от валенок, подошёл к матери и приложился холодным ухом к её полной руке выше локтя.

   — Промялся? — Стюра Грицай провела рукой по вихру, но он тут же встопорщился. За её спиной весело потрескивало в очаге. По комнатам разливалось тепло.

   — Давай-ка сюда свои лопушки, — сказала тётя Стюра, прижимая к себе голову сына и оттирая его озябшие красные уши. Вовка посматривал на нас смородиновыми глазами из-под материнской руки и счастливо сопел.

   — Нате-ка гостинца, — хозяйка разломила кусок пирога на три части и подала нам. А мы уплели его с таким наслаждением, будто это был не обыкновенный капустник, а невесть какое лакомство.

   — А ты, Антошка, всё хилой какой-то. Или мать тебя плохо кормит, или гуляешь мало? Много, говоришь? Так что ж такой худющий — кожа да кости? Или молока у вас сейчас нет? Вот погоди, весна придёт, корова растелится — будет и молочко…

   — Скорей бы уж, — посетовал Юрок. — Зима как надоела…

   Поев, мы забрались на печку. В тепле нас разморило, а вот пальцы ломило.

Подошёл хозяин дома, погладил мои волосы большой мозолистой ладонью кузнеца:

   — Согрелись? Тогда слезайте, ёлку будем ставить.

Глаза у него хитроватые, с постоянной лукавой усмешкой в глубине.

   Самый маленький Грицай — Серёжка, скакал, скакал на одной ноге, упал, нос расквасил. Его старшая сестра Людмила присела перед ним на корточки, намазала нос зелёнкой.

   — Не ори, так надо. А то будет заражение крови, и тебе весь нос отрежут.

Увидев нас, она встала и начала собирать в пучок рассыпавшиеся волосы. Они были тёмными, и потому, наверное, кожа на лбу и на висках казалась особенно нежной, матово-белой. Кофточка-безрукавка с широким вырезом на груди оставляла открытыми руки и шею.

   Хозяин принёс с веранды пушистую ёлочку с крестовиной у комля, поставил возле окна, в комнате сразу стало темнее. Он широко раздул ноздри, ловя острый аромат хвои, потом поперхнулся, сердито махнул рукой и трудно закашлялся. Лицо его стало тёмным, под стать ёлочной хвое, в груди что-то хрипело и клокотало. Прокашлявшись, сказал:

   — Кому что, мать чесная! Наполеону для настроения Россия нужна была, Гитлеру — весь свет, а кому и так вот, у ёлочки посидеть — красота, милое дело. Как думаете, пацаны, будет из вас толк в жизни? Даст Бог — посчастливит. Жизнь, она ведь что коловерть: кого на дно затянет, в самую тину, а кого на быстрину вынесет — плыви по раздолью.

   — Ясный ты на слова, и лампу зажигать не надо, — сказала ему жена от дверного косяка, тоже любуясь ёлкой.

   — Видишь, какая экономия выходит, забогатеть можно. Что ни говори, а здорово сотворён мир, с отделкой исключительной. Только вот человек в недоделке остался. Словно кто помешал в процессе создания…

Жена отмахнулась, сказала, уходя на кухню:

   — Ёлка в дом — праздник в нём.

   Нина Грицай развешивала на качающихся ветвях стеклянные бусы, а её старшая сестра держала в руках коробку с ёлочными игрушками и декламировала:

   — Под голубыми небесами

    Великолепными коврами,

    Блестя на солнце, снег лежит,

    Прозрачный лес один чернеет,

    И ель сквозь иней зеленеет,

    И речка подо льдом блестит…

   Ёлка совсем отошла от мороза. Над хвоёй заклубился дымкой пар. На иголках засверкали капли росы. Тянуло от коры смоляной свежестью. А мне вдруг погрезились сказочные берега далёких стран, крики птиц и шум прибоя, грохот барабана, зовущего на бой, короткая, но кровавая схватка, смуглые плечи и курчавые головы пленников, что склонились на алтарь жертвоприношения…

   — Тотошка!

Я вздрогнул и оглянулся. На пороге в шубейке с платком в руке стояла моя сестра.

   — Идём обедать.

   — Отстань, я ёлку наряжаю.

Высоченный кузнец Михаил Грицай на самый кончик ёлки водрузил рубиновую звезду.

   — Без этой вершинки — раскосматится.

И засипел широкой грудью.

   — Я жду, — напомнила о себе моя старшая сестра. — За вихры тебя тащить? Я могу.

   — Ты сама-то зайди, — пригласил её хозяин. — Да на ёлку полюбуйся. У вас такая?

   — Не-а. Мы вообще не ставили.

   — Вы вечером вместе с Антоном приходите, — пригласила Люда Грицай.

   — Ладно. Пошли, — теребила меня сестра.

Михаил Давыдович покачал головой, усмехнувшись:

   — Думаю, всё думаю, старость пришла, уж и в землю пора, да что-то не хочется. Вот я и говорю иной раз: куда люди спешат — торопятся, будто бегом бегя дольше прожить можно.

   С сестрой спорить бесполезно. Я оделся и вперёд побежал домой. Дома было чисто, тепло и уютно, словом, как перед праздником. Я поел и забрался на широкую родительскую кровать. Вскоре подкрался сон.

   … У меня были крылья — огромные, сильные. Я парил высоко над землёй. Подо мной растелилась незнакомая равнина, виднелись вдали горы. Зорко оглядывая безмерные пространства, я увидел берег чудесной реки. Захотелось искупаться. Приземлившись, почувствовал неясную угрозу. Дёрнул с бедра меч и, очертя голову, бросился навстречу неведомой опасности. Подо мной уже резвый скакун, белый плащ вьётся за моими плечами. А со всех сторон, из-за каждого куста, пригорка или валуна в меня направлены стрелы бьющих без промаха луков. Неведомые стрелки. Кто они? Сколько их?…

   Я проснулся от яркого света в комнате. Люся читала книгу, притулившись к столу. Было невыразимо приятно нежиться под тёплым одеялом. Сестра не заметила моего пробуждения и продолжала неторопливо шелестеть страницами. Должно быть, интересная книга. Но куда ей до моего сна!

   — Диковинный сон мне приснился.

   — Силён же ты дрыхнуть. Что ночью будешь делать?

   — В гости пойду.

   — Ага, иди. Давно уже пора, да как бы не поздно было — на дворе-то уж темно.

Я бросился к окну, и сердце моё защемила обида.

   — Проводи, — наспех, кое-как одевшись, захныкал я.

   — Отвянь, — дёрнула плечом сестра.

   — Я боюсь — там темно.

   — Боишься — не ходи.

   — Ага, с тобой сидеть останусь.

   — Ну, иди… Я посмотрю, как ты вернёшься, если ещё дойдёшь.

И я пошёл, хотя очень боялся ходить по тёмной улице. Ледяной червячок страха осязаемо шевелился где-то на дне моего сознания. Но улица не была такой страшной, какой казалась из окна. В разрывах облаков мерцали звёзды. Луна где-то блудила, и её матовый свет мягко стелился по окрестности. Снег весело и звонко хрустел под валенками. Мороза не чувствовалось, хотя, конечно, он был — не лето же.

   Чёрный пёс вынырнул откуда-то на дорогу, покосился на меня, сел и завыл, уткнувшись мордой в небо. С отчаянным воплем я бросился вперёд, собака с визгом от меня. Мелькнул забор, и я с разбегу ткнулся в калитку грицаевских ворот. Никто меня не преследовал, никто не гнался. Калитка подалась вовнутрь двора, когда я потянул за верёвочку щеколды. Все окна были черны, лишь гирляндою светилась ёлка. Поднялся на крыльцо, прошёл веранду, дёрнул дверь. Ни души, ни звука.

   — Есть, кто дома? — прозвучало мольбой.

   — Кто там? — Люда откуда-то из глубины комнат.

   — Это я, — сказал я.

   — А, Антон, — с улыбкой на губах показалась Люда. — С Наступающим!

   — Говорили, ёлка будет.

   — Проснулся! Так была уже. Ребятишки были — попели, поплясали, получили подарки и разошлись. Ты где был?

Слёзы сами собой побежали по моим щекам. Люда покачала головой и вытерла мне нос полотенцем.

   — Подожди, я тебя сейчас угощу. Там должно что-то остаться.

   — Садись, — позвала она меня за стол, — да разденься ты.

   Через минуту я уже уплетал какие-то сладости, запивая их компотом, а Люда сидела на диване, погрузив локоть в подушку, подперев щёку рукой, и ладонью поглаживала голое колено.

   — Очень жаль, что тебя не было — детвора так уморительно веселилась.

Ей захотелось меня утешить, но как это сделать она не знала. Ей было шестнадцать лет, и она испытывала ко мне материнские чувства. Наверняка.

   — А где все?

   — У Батеневых.

Не компот, а настоящий нектар! Я потягивал его с наслаждением. И торт, и печенье с выпечкой, я ещё не всё испробовал. А конфет, какая куча! Мне хотелось остаться. Но обида и неловкость не проходили. Я заявил, что ухожу. Людмиле было скучно одной сидеть дома.

   — Подожди. Идём, чего-то покажу.

Я, жуя на ходу, протопал следом за ней в тёмноту спальни. Люда быстро освободилась от платья, а шёлковую сорочку обеими руками лихо вздёрнула на самую голову. Это было непостижимо, таинственно и захватывающе интересно. Сейчас мы будем целоваться и ляжем в кровать, подумал я.

   — Видел?

   — Ага.

   — Что видел?

   — Ну, тебя.

   — Да нет, смотри.

Манипуляции с сорочкой повторились.

   — Видел? Искры видел? И всё тело наэлектризовано — светится.

Я поперхнулся непрожеванным куском. Люда надела платье, включила свет и подозрительно уставилась на меня.

   — А ты что подумал? А ну, марш домой! Бесстыдник…

Кто бесстыдник? Я? Ну, люди! Вот, народ! Это в душе, а внешне я был вызывающе спокоен и безмятежно доволен собой. Сколь бы старше и умней не была она меня, всё же оставалась женщиной — куда ей до мужика, пусть даже такого маленького, как я.

   Ночью приснился сон. Целый хоровод девиц кружился возле моей кровати. Их не видно было в темноте, только шарканье ног и скрип половиц. Потом ночные сорочки птицами взмыли вверх, и обнажённые тела угрожающе засветились из темноты. Я нырнул под одеяло.


   Сегодня самый замечательный день в моей жизни: мы едем покупать телевизор. Вот только проснётся отец, отдыхающий после ночной смены, и сразу поедим. Я взволнован, мне радостно и чуточку не по себе. Как долго тянется утро. Странная тревога наполняет сердце: а вдруг отец передумает. Я так ждал этого дня. Сумбурные чувства теснятся в груди — напряжённое любопытство, счастье, страх, надежда, сомнения, нетерпение. Будто сквозь стену доносится голос сестры:

— А что ты сделаешь, если тебя захотят отлупить?

Я опасливо отодвинулся.

   — Не собираюсь тебя бить, просто хочу узнать, что ты делаешь в таких случаях?

Я сунул указательный палец в рот и стал грызть ноготь. Люся вытащила палец из моего рта и посмотрела на руку с обкусанными ногтями.

   — Рука как рука. Всё нормально. Скажи, а тебе никогда не хотелось дать сдачи?

Широко раскрыв глаза, я покачал головой.

   — Так и будешь всю жизнь козлом отпущения?

Я опустил голову. Палец снова оказался во рту.

   — Послушай, Тотошка, — хрипло прошептала она, наклонившись к самому моему уху, — я научу тебя давать сдачи. И когда какой-нибудь здоровенный парень начнёт приставать к тебе, ты покажешь ему, где раки зимуют.

Я вытащил палец изо рта и недоверчиво уставился на неё.

   — Ты слышал, как я отлупила Катьку Лаврову? А она ведь старше и больше меня.

Я почтительно кивнул.

   — Так вот, я научу тебя, как это делается. Тресь! Тресь! Тресь!

Её кулаки отмутузили воздух.

   — Тресь! — тихо повторил я, неуверенно сжал кулак и нанёс слабый удар в пустоту.

   — Прежде всего, если кто-нибудь заорёт на тебя, никогда не трусь, не веди себя так, будто думаешь, что тебя убьют на месте.

   — Тресь! — я неуверенно ткнул маленьким кулачком перед собой.

   — Нет, начинать надо с другого. Может, тебя вовсе и не собираются бить. Первым делом — глубокий вздох, — она глубоко вздохнула воздух и подождала, пока я сделаю то же, — рёбра проступили под моей рубашкой, — а потом орёшь во всё горло: «Вали отсюда к чёртовой матери!»

На её крик в дверях комнаты появилась мама.

   — Что вы тут делаете?

Она с тревогой посмотрела на меня. А я поднялся на цыпочки, сжал кулаки, зажмурил глаза, сделал глубокий вздох и заорал:

   — Вали отсюда к чёртовой матери!

Потом повернулся к сестре и улыбнулся:

   — Ну, как, нормально?

   — Люся,… — сказала мама.

   — Должен же он, наконец, научиться защищать себя.

Мама остановилась в дверях, словно не зная, что ей делать дальше. Тогда я насмелился, подошёл к ней, выставил перед носом свой маленький кулачок, глубоко вздохнул и пропищал:

   — Вали отсюда к чёртовой матери!

Мама покачала головой:

   — Дожила…

   — Я просто тренируюсь. Это я не тебе сказал.

Мать вытерла нос передником, махнула рукой:

   — Чему хорошему, а этому быстро учатся. Лучше б почитали…

   — Читать его в школе научат, а вот защищать себя вряд ли.

   — Ну, учи-учи, — мать шмыгнула носом и вытерла глаза передником.

   — Я не собираюсь из него делать задиру, — сказала Люся. — Просто я хочу, чтобы он мог постоять за себя. Не может же он прятаться за твою юбку каждый раз, когда кто-нибудь на него не так посмотрит.

Отец проснулся от наших воплей, заскрипел пружинами кровати, поворачиваясь на бок, сказал:

   — Вот сподобился же Всевышний девицу наградить мужским характером, а парнишку наоборот. Послушай меня, сынок. Твоя сестра права, но только отчасти: на каждого драчуна найдётся ещё более сильный соперник. Я научу тебя не бояться никого и ничего. Надо только понять, что такое страх. А это то, что движет нами. Всё на свете держится на нём. Дисциплина и подчинение зиждутся исключительно на страхе. Основы закладываются с детства. Страх перед материнской руганью, перед отцовской поркой, перед упрёками друзей. Страх перед учителем, перед наказанием, боязнь плохой отметки, провала на экзамене. Потом, когда ты взрослый — страх перед начальством, от которого зависит твоя премия и карьера. Страх перед кознями коллег или врагов. Страх перед войной и смертью. Верующий боится ада, неверующий — ошибок. Страх перед болезнью, болью, старостью. Одиночеством, непониманием, милицией, психушкой. Страх проходит через всю нашу жизнь. Вообще, она им только и держится. Страх перед тюрьмой заставляет нас уважать законы. Так было всегда, во все времена. А теперь запомни: когда, как говорит твоя сестра, кто-нибудь не так посмотрит на тебя, ты подумай о том, как многого боится он. И тебе станет легче смотреть ему в глаза. И ты ударь его — нет ни кулаком, словом — ударь в самое уязвимое место. И если ты правильно определишь его уязвимое место, и правильное найдёшь слово, увидишь, как побледнеет твой враг, испугавшись, и побежит прочь, сломя голову.

Я задрал вверх подбородок и вызывающе посмотрел на сестру: словом бить куда как интересней, что скажешь? Люся отмахнулась: а ну тебя — не в коня корм.

   Знаменательный день для меня!

   И самый обычный для миллионов других людей. Один день из многих. Зимний, серый, скучный. Приближающий их к старости. Отцу, конечно, до старости далеко. Он отдохнул и теперь энергичен, весел, деятелен. Мы выходим из нашего дома на тихой окраинной улице. На остановке приходится подождать. Появляется автобус, мы садимся. Через несколько остановок въезжаем в Южноуральск. За обледенелым окном — люди куда-то спешат, бестолково суетятся, словно муравьи. Городская суматоха, наполненная своими делами и заботами.

   В автобусе сплошь угрюмые неприветливые физиономии. Разговоров не слышно. Ни улыбок, ни оживления.

   А мы едем покупать телевизор!

   Белесое солнышко, будто ему лень светить, с трудом пробивается сквозь серую мглу. Отец смотрит в окно и молчит о чём-то своём. Можно немного помечтать. Я представил старинный город, о котором читала сестра. На улочках возле рубленных из крепчайшей лиственницы домов и лавок толпятся казаки, служивые люди, охотники. Подгулявшая компания дразнит у кабака привязанного цепью медведя. К воеводскому дому тащат мужичонку в латанном кафтане. На гостином дворе покупатели прицениваются к сыромятным кожам, соли, охотничьим припасам, ножам, алым сукнам, свинцу, котлам из красной меди, бисеру. Много всякого добра в пограничном городке. Народ тут лихой, предприимчивый, видавший виды. И то сказать — что делать в городке на границе Великой Тайги ленивым изнеженным боярским сынкам? Ведь, пока доберёшься сюда — натерпишься и горя, и напастей. Это люди своего жестокого века. Они открывают новые земли, торгуют, воюют. Врагов у них не меньше, чем друзей. И свистят в лихой час оперённые стрелы — и падают казаки на дикую землю.

   В воздухе носится аромат новогодних апельсинов. Ага, прокол! Откуда в старинном таёжном городе южные диковинные фрукты? Может, царь воеводе своему выслал в подарок? У царя-то, небось, были. Я вздохнул. Вот так соврёшь, и не поверят.

   Ну что ж, перенесёмся мысленно в страну апельсинов. Вижу ясно, берегом реки, жарит по песку кучка людей. Бегут и оглядываются. Вслед из густого тростника несётся львиный рык. А впереди-то крокодилы! Вот бы их сюда. Что б тогда творилось в городе, а? Да и в автобусе стало б попросторней, если б из-под сиденья — хвать за ногу — аллигатор. Может порычать тайком: шибко скучные физии у горожан — пусть немного порезвятся.

   И почему у нас нет таких хищников? Чем наши берёзы, хуже пальм?

   Пацаны мне не поверят, что в автобусе на нас напал крокодил и многих проглотил. Откуда, скажут, быть здесь крокодилам в разгар зимы?

   А вот если б по улице промчалось стадо слонов, тогда не только люди — машины шарахнулись в стороны, забились по углам. Это тебе не пешеходов давить — со слонами шутки плохи.

   — Пап, а ты мог бы стать капитаном? — спросил я, теребя его за рукав.

   — Ке-ем? — в изумлении переспросил отец.

   — Да капитаном на корабле.

   — А почему бы нет? Не представился случай, а то б попробовал.

   — А я буду.

   — Ну и молодец. Хорошая работа — много платят. Ну и уважение, конечно.

   — Не, я не для денег. Я путешествовать люблю. Или вот, скажем, на лошади — тоже интересно: всё лучше, чем пешком.

   — Про верблюда не забудь, — усмехнулся отец. — Корабль пустыни.

   — Школу закончу, — заявил я, — пойду на путешественника учиться. Или сразу, без школы…

   — Нет, без школы не возьмут, — на полном серьёзе сообщил отец. — Без школы сейчас только в дворники.

Как мучительно сознавать недостаточность своих знаний! К сожалению, сестра не хочет учить меня читать: говорит — в школу пойдёшь и научишься. До школы далеко. Без книг где набраться знаний? Ах, да! Ведь мы же едим покупать телевизор! Держитесь, моря и острова — все тайны мира буду знать! Да здравствует телевизор! Но сколько ж можно ехать, пора бы уж …

   Нет, капитаном всё же лучше быть. Я б научился курить трубку. А как чудесно плыть по воде мимо незнакомых берегов! Встречи со штормами, стоянки у берегов чужих стран, знакомство с чудесами тропических морей. Сколько себя помню, всегда мне грезились синие дали и белые паруса, тропические пальмы и свирепый рёв шторма. Мне казалось, я знаю, как пахнет смола и пеньковые канаты.

   За окном автобуса мелькают кирпичные неопрятные здания. Множество людей мельтешат между ними. Многие из них — воры. Отец говорит, что воришками, как товаром, город щедро снабжает наш посёлок и деревни. Как прекрасна жизнь, между прочим, и потому, что человек может путешествовать! Весь свой век прожить среди этих серых стен, этих людей… Бр-р-р!..

   Наконец покинули автобус и вошли в невзрачный дом, в такую же квартиру. Отец с хозяином телевизора долго крутили его ручки. Отец задавал бесчисленные вопросы, а мужик нудно отвечал. Наконец на тысячи вопросов отвечено, все подробности настройки телевизора усвоены, и начались торги, такие же долгие и нудные, и мне всё больше казалось — бесплодные. Пока отец вёл переговоры, я не спускал с экрана глаз. Там какие-то мужики разгуливали по городу с петухами под мышками. Вот клоуны! А потом петухов стравили для драки. Самим, небось, лень.

   Переговоры отца с хозяином закончились тем, что последний попросил, как можно скорее покинуть его квартиру. Что делать? Решил вмешаться.

   — Жаль, что у вас нет петуха. У нас есть…

Спорщики как по команде уставились на меня. Потом хозяин взглянул на экран и всё понял. Он расхохотался:

   — Чёрт с тобой! Твоя взяла. Согласен, но только вот ради этого смышлёныша…

   Итак, у нас в доме появился Телевизор. Не сказка и не выдумка. Единственный на всю улицу. Сильно и радостно билось моё сердце. Надо было видеть, каким я ходил гордым и как свысока посматривал не только на сверстников, но и на ребят постарше. Сколько радостных, восторженных минут я пережил у его голубого экрана. Сколько новых прекрасных мыслей открыл мне мой светящийся друг. О, как он умел рассказывать даже о самом скучном! Знали бы вы, какие увлекательные сюжеты рождались в моей голове! Например, из документального фильма об истуканах острова Пасхи! А в благодарных слушателях недостатка не было.

   Великие перемены с появлением телевизора произошли в жизненном укладе нашего семейства. Все соседи, от мала до велика, стали относиться к нам с величайшей почтительностью. Вечерами у нас собиралась внушительная толпа зрителей. Рассевшись, кто, на чём смог, многие просто на полу, живо комментировали увиденное.

   — Спасайте! Утонул! Ах, ты, грех какой! Гляди-ка, выплыл! Где? Верно. Вот это, называется, повезло! Посмотрите — целёхонек!

А дядя Саша Вильтрис как заорёт:

   — Он жив! Ура! Ура!

И полез обниматься. Ну, как на стадионе. Увлёкся мужик. На правах хромого он садился, развалившись, в одно из двух наших стареньких кресел.

   Иногда это смешило, чаще — надоедало. Тогда отец вставал и решительно выключал телевизор.

   — Комедия окончена, артистам надо отдохнуть.

Гости нехотя расходились. Кто-нибудь предлагал поиграть в картишки, с надеждой, что экран засветится ещё раз.

   Надо ли говорить, что все зрители, и дети в том числе, были просто влюблены в прелестных дикторш. Просто души не чаяли. Вот как-то одна и заявляет:

   — Этот фильм детям до шестнадцати лет смотреть не рекомендуется.

Отец покосился на Люсю и её подружку Нину Мамаеву.

   — Для вас сказано.

   — А чего его не гонишь? — фыркнула сестра, ткнув в меня, примостившегося у отца на коленях, пальцем.

   — Он ничего в этих делах не понимает, — усмехнулся отец.

   — А там ничего и нет такого, — вмешалось Нина. — Я этот фильм в кинотеатре видела.

   — Какого такого? — обернулся отец.

   — Ну, такого… Вы знаете.

   — Я-то знаю. Вы откуда знаете? Ох, девки, девки, как быстро вы взрослеете — беда, да и только.

Я украдкой показал сестре язык и кивнул — вали, мол, отсюда. А потом пожалел — ах, как бы не поплатиться.


   Новогодние каникулы закончились. Скучно стало на улице. Да и дома, когда отец отдыхал после смены, а мама не разрешала включать телевизор. Дошкольником быть очень плохо. Все друзья на учёбе. У них время летит быстро, весело, незаметно. Им есть чем заняться, мне нет. А хочется большой, бурной жизни. Хочется писать стихи, чтобы вся страна знала наизусть. Или сочинить толстенный роман. Я живу в тоске, потому что не умею ни писать, ни читать. Неграмотный я по причине своего малолетства. Но чувствую в себе силы и способности на тяжкий умственный труд. Вот слепые же пишут романы, и музыку, и стихи. За них кто-то записывает. Вот бы мне такого писарчука — уж я бы надиктовал!

   Хуже всего, что никто не понимает моей муки. Все смотрят на меня, как на малыша, которому достаточно дать конфетку, чтобы он отстал и не путался под ногами. А можно просто поерошить волосы — иди гуляй. Остаётся одно — мечтать. И это спасение от вселенской скуки и людских обид. Смотрю на высокий сугроб, представляю его Кавказским хребтом, а себя — путешественником, заросшим чёрной бородой, голодным, продрогшим от холода. Я даже гибну, но открываю ещё одну тайну природы. Вот жизнь! Если бы мне попасть в экспедицию! Нет, не возьмут: скажут — окончи школу. А потом — институт. А потом…. А потом я и сам не захочу в горы, сяду за стол и буду писать романы в тихом, уютном кабинете. Мир потеряет великого путешественника и открывателя. Точно. Стану Героем, Гением, Человеком, которым гордится страна, если…. Если не помру со скуки в начале самом своей жизни. Господи, как тяжело жить! Скорей бы весна. Когда много света и солнца. И сады начинают пахнуть так, что бодрость преследует тебя даже во сне.

   Ничто не вечно в этом мире. Даже скука, глубокая, как горе. В соседском огороде появляется Вовка Грицай с маленьким Серёжей. Жеребёнком, ошалевшим от радости, я поскакал навстречу — благо, забора между нашими огородами не было.

   — Н-но! — подгонял я сам себя.

Серёжка, укутанный в шаль, сиял глазами, в улыбку губы распустил. Глядит на солнце, на сверкающий в его лучах снег, смеётся:

   — Солнушко, гы-го-го…

   — Цыпа, цыпа… — манит он резвящихся воробьёв.

   — Здорово, Вовчик! — бодро, звучно, нажимая на «ч», говорю я. — Как школа? Происшествий не было?

   — Какие там могут быть происшествия? — пожимает плечами Вова.

   — Ну, не скажи. Столько пацанов вместе… Неужель чего нельзя придумать?

   — А учителя?

   — А голова на что? Ну, хоть бы после школы девчонок отлупили.

   — Чё ты такое несёшь?

Я посмотрел на Вовку со смутным беспокойством — начал задаваться? Школьник.

   — Ты, наверное, с девчонками дружишь? — съязвил я и покрутил пальцем у виска. — Похоже, школа ничему хорошему не учит.

   — Я тебе сейчас покажу, чему нас учат в школе, — сказал Вовка и выломал обезглавленный подсолнух.

   — Ура! Сейчас будет рыцарский турнир, — я тоже вооружился и поскакал вокруг соперника.

   — Коли! Руби! — возбудился маленький Серёжа. Ему удалось выломать прошлогоднюю будыль из снежного покрова, и он напал на брата с другой стороны.

   — Ну, начинается потеха, — пригрозил Вовка и повёл на меня атаку.

Я отступал, отбиваясь, и хрипел страшным голосом, изображая чудо-юдо лесное:

   — Добро пожаловать, богатырь, в гиблые места!

   — Ты давай работай, — Вовка лупил своей палкой по моей. — Сейчас я тебя уложу на раз-два-три… Раз!.. Два!.. Три!..

   — Ура! — Серёжка ткнул своим «копьём» брату в глаз.

Вовка вскрикнул и доказал, что в школе он чему-то всё-таки научился — разразился отборнейшей бранью.

   — Я тебя щас на куски порву, — пообещал он брату, а сам пнул его так, что Серёжка кубарем полетел в сугроб.

Вовка убежал домой, закрывая ладонями лицо. Младший Грицай орал, лежа в снегу, и плач сотрясал его тело. Я мог считать себя победителем турнира.

   — Эй, вы что тут вытворяете? — через забор перешагнул Валерка Журавлёв, по прозвищу Халва, и подошёл к нам. Не думайте, что он — долговязый великан. Просто в недавнюю метель намело такой сугроб.

Вдвоём мы подняли Серёжку, отряхнули от снега, уговорили не реветь и не жаловаться, повели домой.

   — Залазьте, — Вовка позвал нас с тёплой печки, сияя «фонарём» под глазом, и кивнул на брата. — А этого бандита сюда не подсаживайте. Полезайте, я тут засаду устроил. В войну поиграем. Мамка разрешила.

   — А парашют есть? — осведомился Валерка. — Высоко падать, если что.

   На маленькой печке, заваленной всяким хламом, шибко-то не развернёшься. Какого чёрта держат здесь тулупы вместе с валенками? Впрочем, без тулупов на голых кирпичах поджарится можно запросто. А из валенок, при желании и небольшой фантазии, неплохие даже пулемёты получаются. Вот мы и застрочили в три голоса.

   — Здесь и спать можно, — похвалил я печку и пожалел, что у нас дома такой нет.

   — Была нужда, — отмахнулся Вовка. — У меня кровать есть.

   — Я, когда женюсь, с женой буду спать, — заявил Халва.

   — А я женюсь на дикторше из телика, — поддержал тему Вовка.

Я обиделся: телевизор мой — значит, и дикторша моя. Какое он имеет право на ней жениться? Да никакого. Я об этом заявил, и обиделся Вовка.

   — Я вообще жениться не собираюсь, — сказал я. — А девчонок буду лупить, где не встречу.

   — Ты ещё маленький, — сказал Халва, — и ничего не понимаешь.

   — Сам ты маленький, — оборвал я его.

Играть совсем расхотелось. Да и жён себе выдумывать. Повисла гнетущая тишина.

   — А пойдемте, ходы в снегу рыть, — предложил Валерка.

Я вспомнил ворчание отца, когда в последний раз просил у него для этих целей лопату.

   — Делать вам нечего. Лучше б снег от фундамента отбросал — весной работы меньше будет.

   — Не, — предложил я. — Пойдёмте окопы рыть. Должны, точно знаю, должны враги напасть на наш дом. А мы окопы выроем и всех перестреляем. Пока врагов ждём — телик посмотрим.

Телевизор — аргумент. Ребята сразу согласились, что окопы возле дома рыть интересней, чем ходы в сугробе.

   Это с тёплой печки работа казалась лёгкой и интересной. Недавняя метель так скрепила снег, что я быстро выдохся и заскучал. Чтобы как-то поддержать боевой настрой, предложил хором спеть. И первым затянул:

   — Шёл отряд по берегу, шёл издалека…

Песню о героическом Щорсе мои друзья не знали, но дружно подхватывали припев:

   — Ээ-эй! Ээ-эй! Красный командир…

Мать в окно постучала, перед ртом щепотью машет — обедать зовёт.

   — Продолжайте, я сейчас.

За столом усидеть не было сил. Я на подоконник пристроился с тарелкой, ем и посматриваю, как ребята в снег вгрызаются. Отец увидел, подивился, похвалил:

   — В жизни всегда так бывает: кто-то вкалывает, а кто-то руками водит. Учись, Антон, головой работать — лопата от тебя не уйдёт.

Отец ушёл скотину убирать. А мне на мороз не хочется. Сестра уроки учит. Прочитает учебник, захлопнет, сунув палец закладкой, глаза закроет и повторяет вслух:

   — Чьи это поля, чьи это мельницы? Это панов Вишневецких. Это…

Забудет, собьётся и вновь в книгу подсматривает.

   — Чья это дура с книжкой у печки? Это панов…

Хлоп! Люська стукнула меня учебником по голове. Я бросился на сестру с кулаками, но она так лягнула меня в живот, что я кубарем (как давеча Серёжка) лечу под кровать. Оттуда возвещаю на весь дом, что не очень-то доволен подобным обращением с будущим Героем всей страны. Крупная слеза упала на пыльную половицу и застыла стеклянным шариком. Мама вошла с кухни.

   — Смотри, как она меня лупит, — сквозь рёв жалуюсь я. — У меня даже глаз выпал.

Мать вопросительно посмотрела на сестру. Люся, зевнув в учебник:

   — Уроки учить мешает.

   — Следая. Не лезь, — мама подвела итог инциденту и удалилась на кухню.

Жду отца — уж он-то заступится, наведёт в семье порядок. Но вместо отца заходят ребята.

   — Вон он, ваш командир — под кроватью хнычет, — сказала мама.

После такого представления вылезать совсем расхотелось. Ребята постояли немного у порога и ушли. Отец пришёл.

   — Плюнь и растери.

Разделся, лёг отдыхать перед сменой.

   — Антон, айда бороться.

Я тоже разделся и кинулся на отцовы ноги. Они сильные и очень хитрые. Всё время норовят скрутить меня в бараний рог. Долго я выпутывался, устал. Отец:

   — Тащи книгу — почитаем.

С Люськой мы сказки читаем, а с отцом толстенную книгу «Следопыт». Про индейцев, про войну. Вообщем, жутко интересно. Отец начинает бойко, потом запинается, делает паузы и умолкает. Книга падает ему на грудь. Он вздрагивает и начинает снова, с уже прочитанного. Так повторяется несколько раз. Наконец, он решительно откладывает книгу и говорит:

   — Давай поспим.

Ну, что ж спать, так спать. Но сначала…. Вот бы мне ружьё такое, как у Следопыта — чтоб само метко стреляло. Я б тогда…. А кто б узнал? Как ни суди — а без Филимона Купера и о Следопыте никто бы не узнал. Придётся браться за перо. Уж я-то напишу. Видит Бог…

   Глаза начинают слипаться, но уснуть не удаётся. Мама позвала:

   — Антон, собирайся в баню.

Зимой баню топят редко: морозы — дров много надо. Поэтому используют любой случай, чтобы напроситься к соседям. А у нас телевизор — как пригласительный билет. В этот раз Нина Мамаева прибежала за сестрой.

   — С девчонками не пойду, — заявил я.

   — Я тебе не пойду, — мама грозит сначала пальцем, потом кулаком.

Приходится вылезать из тёплой постели.

Но и девчонки не в восторге от моего общества. Люся:

   — Да он уж большой, чтоб с нами ходить.

Мама:

   — Помоете, не сглазит.

Нина:

   — Помоем, конечно, помоем. Айда, Антон, на ручки.

Это она из-за телевизора такая ласковая. А может, я ей симпатичен? Она-то мне определённо нравится. Больше всех Люсиных подруг. Я когда вырасту, наверное, на ней и женюсь. Вот интересно, кто на Люське женится? Впрочем, пусть это будет хороший человек. Жалко её — сестра всё же. И не всегда она со мной дерётся, чаще защищает и книжки читает, когда попрошу. Размышляя об этом на полку, я плескался водой на девчонок. Сестра:

   — Чё сидишь, как барин — кто-то тебя мыть будет.

   — Смотрю, — неопределённо ответил я и тут же пожалел.

   — Смотришь? — Люся придвинулась ко мне. — Смотришь?

И хлесть мне мыльной мочалкой по лицу. Сразу глаза защипало. Я заревел. Нина вступилась:

   — Люська, ты что сдурела?

Она попыталась промыть мне глаза. Я не дался и получил ещё и подзатыльник. Не видел от кого, но, думаю, что от сестры. Потому что Нина отнесла меня в предбанник, где я и прохныкал, пока не пришла мама.


К Томшиным сын Володька приехал из армии с молодой женой. В первый же день молодка поскандалила со свекровью и ушла к соседям. Приютили её Власовы, у которых, говорили, старик в войну предателем был. Они были нелюдимы, их не любили. Володька метался от жены к матери, пытался примирить, потом, отчаявшись, запил.

   — Езжай туда, откуда приехал, — заявил ему родитель Пётр Петрович Томшин. — Ты мне больше не сын.

За дело взялся мой отец. Он привёл Володьку к нам домой, поил и потчевал, приговаривая:

   — Ты ешь, ешь, и тогда тебя никакая хмелюга не возьмёт. По себе знаю.

Беседовал с ним, беседовал. Про себя рассказывал. Была у него большая любовь с врачихой одной, когда после ранения на фронте в госпитале лежал.

   — Ну, казалось, ни минуты без неё прожить не смогу. Выписка тут подоспела. Как без неё ехать? И она на службе. Хотел остаться. Сама уговорила — мать повидай. Дома, веришь ты, как с поезда сошёл, забыл, как и не было её. Через полгода письмо прислала: «Что ж ты, сокол мой ясный….» А я, веришь ты, даже лица её вспомнить не могу.

   — Не любовь, это Петрович, приворот один. Любовь — это когда дети общие, хозяйство, и тебе другой женщины на дух не надо. Рви ты с ней, ломай своё прошлое, пока совсем голову не задурила. Ищи такую, чтоб мать уважала, такая для жизни нужна.

   Судьба первого Володькиного брака была решена.

   Однажды я увидел приезжую. Шла она мимо, худенькая, тонконогая, глаза большие, чёрные и затравленные. Со спины она была жалкая, но взглянешь на маленькое и упрямое личико и невольно думаешь, что есть в ней что-то колдовское. Походив по судам и Советам, вскоре она уехала ни с чем. А Володька завербовался на Север и отправился в те края, где деды его упокоились.

   Среди ночи взлаяла собака. Пришли Николай и тётя Маруся Томшины. Он одет, она в пальто поверх ночной сорочки. Пётр Петрович опять гульбу устроил. Отец ушёл успокаивать. Томшин встретил его с топором в дворовой калитке.

   — Брось топорюгу, давай поговорим, — предложил отец.

Пётр Петрович с размаху всадил его в столбик:

   — Заходи, коль не боишься.

   Отец не боялся. Томшин был лыс, курнос, маленького роста, невзрачного вида мужичок. Подвыпив, ревновал свою жену. И хоть повода она не давала, он обвинял её в отсутствии любви. А она, без преувеличения — красавица, каких поискать. Оба из раскулаченных семей, встретились на Севере. Только у Петра Петровича умерли родители и ему разрешили вернуться в мир обетованный. А Марусе ещё куковать, если б не поженились…

   Кроме Николая у Томшиных были ещё два сына. Про Володьку я уже рассказывал, а Геннадий учился где-то. Коля — младшенький, ему с отцом не совладать.

   Немного погодя ушли женщины — мать с тётей Марусей. Мы — Люся, Коля, я — сели играть в домино. Вечёрка затянулась. Зеваем во всю ивановскую, а от взрослых вестей нет. Лица у нас мрачные, на душе тревога.

   — Чего он там? — спросила сестра.

   — Из-за Володьки, — покривился Николай.

Николай — старшеклассник. Он старше Люси и пытается держаться солидно, но обстоятельства тому не способствуют.

   — Я не понимаю, — пожала плечами сестра. — Чего этим взрослым не хватает?

Николай виновато потупился. Наши-то родители свои скандалы к ним не носят.


   Я вам так помаленечку, потихонечку — а куда спешить-то? — про всех соседей расскажу. У тех, что напротив — Лавровых, сын тоже из армии пришёл, Николай. Вообще-то, у хозяина дома фамилия Вильтрис, а имя Александр, но на улицы его Латышом зовут. Николай и его старший брат Иван прозываются Лавровы, как и их мать, баба Груша (Аграфёна Яковлевна), а отчества у них — Алесеичи. Вильтрис же в войну к ним попал, то ли беглый, то ли высланный, к армейской службе негодный — у него язва мокрая на ноге. Он мало пил, много шутил, поднимал гири для здоровья и научил кота прыгать через веник. Мы с ним ладили.

   Николай подарил мне золотых птичек из погон — ни у кого таких не было. Он куражился несколько дней, как положено у дембелей, а потом его порезали ножом хулиганы. А может, бандиты. Разное говорили. Только Николай отмалчивался. Он и из больницы вышел забинтованный. Торопился, потому что старший брат Иван надумал жениться. Невеста была красавица, и имя подстать — Галя.

   Из пожарной охраны взяли лошадей. Для форсу. Особенно заметен был вороной жеребец Буян. Зверь, не лошадь — говорили знатоки.

   Николай дал мне задание:

   — Всех ребят собирай к магазину — покатаю.

Почему к магазину? А по нашей улице зимой не то, что лошади, пешеходу не пройти — так заносит.

   Николай сначала возил гостей свадьбы чин-чинарём: Буян бежал красивой рысью. Все веселились и кричали прохожим:

   — У нас свадьба!

Нам, пацанам, тоже удалось прокатиться — с Бугра до самого вокзала и обратно. Потом наш возница крепко выпил за столом и опять взялся за вожжи. Желающих с ним кататься не нашлось. Тогда он кликнул пацанов: ну, не одному же дурь свою выказывать.

   От кнута и Николаева посвиста Буян рванул в галоп. Разукрашенные сани понеслись. Дышать становилось всё труднее. Казалось, сердце выскочит из груди и помчится прочь, оставив тело в санях на произвол судьбы. От свиста ветра в ушах и звона колокольцев под дугой должны были лопнуть барабанные перепонки. Как мы прохожих не подавили — уму не постижимо.

   На крутом вираже сани перевернулись, и мы полетели в снег. Я потерял шапку. А потом нашёл. На ней сидел Вовка Грицай и, держась, за плечо, громко стонал.

   — Что с твоей рукой? — спросил я.

   — Кажется, сломал.

Остальные хохотали. Кабы не сугроб — было б до веселья?


   Про снежные горы, что причудливо громоздит зима метелями, думаю, стоит рассказать отдельно. Улица наша Лермонтова на Бугре предпоследняя. Дальше до самого леса тянется холмистое поле. Вот на нём-то, разгоняясь, и берут начало зимние метели, а потом, врываясь в посёлок, озорничают по дворам и крышам, перестраивает всё по своей прихоти. Сугробы, ими наметённые, плотными хребтами рассекали огороды, накрывали заборы, устраняя все границы. Если попадал на пути дом — и его заносило до самой крыши. Трудно было угадать, где пройдёт снежный вал в следующую метель, из чьего дома соорудит он берлогу. Для хозяев это было бедствие. А для ребятишек — отрада. Бегать можно напрямки, через чужие огороды: заборов-то не видно. И на санках кататься с отвесной кручи — не надо горку строить. И ходы можно в сугробах рыть — целый город под снегом.

   Как-то вечером собрались девчонки погулять, и я за сестрой увязался. На улице светло, как днём. Звёзды блещут рядом с яркой луной, снег сияет, искрится, будто в солнечных лучах. Мороз бодрит и задорит — э-ге-гей, канальи! По сугробу плотному, как дорога, разбежишься — будто по воздуху летишь: под ногами верхушки деревьев.

   Дом Ершовых занесло под самую крышу. Гребень сугроба припаялся к грибку ворот. Калитку даже и не открывают: прорубили сверху ступени снежные к дверям. Смешно. И страшно: вдруг однажды заметёт — и из дома не выберешься. До весны. Да доживёшь ли?

   Витька Ершов ходов в сугробе понорыл, будто крот какой. Лабиринт — запутаешься. Если вверху светили, слава Богу, звёзды и луна, то лаз чернел кромешной тьмой. Вдруг из него донёсся звук, от которого похолодело внутри. Это мог быть тот самый страшный Бабайка, которым пугают старухи. А может…. Из лаза раздался грозный рык. Девчонки с визгом бросились врассыпную. А я…. Меня сбили с ног и чуть не затоптали в сугроб.

   Очень близко, за моей спиной заскрипел снег под чьими-то ногами. Я в ужасе обернулся. Виктор Ершов!

   — Что, малыш, перетрухал? Вставай, мы сейчас бабьё попугаем.

Прекрасная мысль! Отличная мысль! Сейчас мы покажем этому трусливому племени, где раки зимуют. Я побежал вслед за Ёршиком, дико вопя и махая над головой руками — для пущей жути. Но куда мне за ним угнаться. Я сначала потерял его из виду, а когда нашёл, он уже вполне мирно беседовал с девчонками и приглашал в свой лабиринт. Все отказывались. Наконец Натка Журавлёва согласилась и полезла за Виктором в чёрную дыру. Долго их не было. Девчонки сказали — они там целуются. Вполне возможно: Ёршик многим нравился.


   Теперь, я думаю, время рассказать, как прилипла ко мне эта дурацкая кличка.

   Стоял у ворот с лопатой, думал: вырою свой лабиринт и буду девчонок пугать. Ребята мимо идут, с клюшками, на каток, в хоккей играть. Сашка Ломовцев что-то шепнул, и все остановились, глядя на меня.

   — Антончик, — спрашивает Ломан. — Тебе сколько лет?

Я молчал, подозревая подвох. Скажешь «семь» — начнут смеяться: почему не учишься, иль для дураков ещё школы не открыли? Скажешь «шесть», в ответ — и в кого ты такой умный в дурацкой-то семье?

   — Так и…

   — Шесть, — осторожно начал я и добавил. — Седьмой пошёл.

Ребята переглянулись и весело расхохотались.

   — Что я говорил! — ликовал Сашка. — Он и в прошлом году также отвечал.

И повернулся ко мне:

   — Шесть-седьмой иди домой.

Мальчишки, посмеиваясь, пошли дальше.

   Поразительными иногда бывают человеческие симпатии. Ведь не позже, как вчера с этим самым Сашкой мы болтали душа в душу, и казался он мне самым лучшим другом. А теперь…. Ненавижу его до бессильной ярости. Чего бы не отдал, не сделал ради того только, чтобы увидеть Ломана униженным, растоптанным, чтобы насладиться за свою обиду. Теперь он мой враг. Ненавижу его и презираю.


   — Антошка, пойдём играть в хоккей, — это Славка Немкин позвал. Лява — авторитет на улице. Его многие боятся.

   — У меня клюшки нет.

   — Ерунда. На воротах постоишь.

   На болоте от берега до камышей была расчищена площадка. Воротами служили четыре впаянные в лёд палки. Славка, как чёрт, носился на коньках. Один обыгрывал полкоманды. А я самоотверженно стоял у него на воротах, хотя толкали меня немилосердно, и шайбой несколько раз припечатали — будь здоров! Разок в свалке Славкин конёк чиркнул по моей переносице. Лява в последний момент бросил своё тело на лёд, чтобы не разрезать моё лицо на две половины. Я-то не пострадал, а вот Немкин встал со льда, морщась от боли. Поднял меня, поставил на ноги, отряхнул, подмигнул, и игра продолжилась.

   И я стоял на воротах, готовый бороться, вгрызаться зубами, впиваться когтями, отстаивать себя и честь команды во имя победы, как хлеба насущного. Получать ушибы, шишки, травмы… Ура! Наша взяла!


   Однажды игроков на площадке собралось так много, что мне и места не хватило. Стоял среди болельщиков. Вдруг раздался свист и следом крик:

   — Октябрьские!

Ватага ребят спускалась к берегу. Забыв про хоккей, размахивая клюшками, как дубинками, мы бросились навстречу врагам. Я не любил драться, но бежал вместе со всеми, хотя и в последних рядах.

   С ходу бой завязать не удалось: не нашлось зачинщика. Покидавшись снежками, вступили в переговоры. Тема вечная: чьё болото, кто у кого снимает капканы, кто чьи морды трясёт. Посовещавшись меж собой, командиры решили не кропить снег вражеской кровью. Договорились в прятки поиграть команда на команду — одна прячется, другая ищет. Контрольное время — полдень (время в школу собираться). Проигравшие развозят победителей по домам на загорбке. Одно не учли наши атаманы — наша улица вот она, крайний дом на берегу стоит, а до Октябрьской шлёпать и шлёпать, да ещё в горку. Впрочем, участвовать никто не заставлял. Все побежали, и я побежал. Нам выпало прятаться.

   Я отстал, конечно, скоро. Да и какой смысл бегать: играем-то в прятки. Приметил в камышах кучу ондатровую и притаился за ней. Над болотом крики носятся яростные и ликующие. Долго лежал, замёрз. Потом смотрю — Витька Ческидов в камыши залез. Нужду справляет.

   — Витёк, — спрашиваю. — Игра-то не закончилась?

   — Антоха! — удивился тот (а мне показалось, даже испугался). — Сиди, сиди, не вздумай вылезать. Наших, кажись, всех переловили. Сдаваться не будем, пока тебя не найдут. Так что сиди, не трепыхайся.

   Слышу спор неподалёку.

   — Все.

   — Не все.

   — Малька нет.

   — Какого малька?

   — Антохой кличут.

   — Антоха! — понеслось над болотом. — Вылазь, домой пойдём.

   — Антоха сиди. Врут они: найти не могут.

И следом:

   — Шесть-седьмой не ходи домой. Позовём, когда надо.

Вот сволочи! Я бы вышел. На зло. Но уже Октябрьские кричат:

   — Морду набьём. Ноги оторвём. Вылазь, говорю.

   — Не боись, Антоха. Сами получат, — это уже Лява Немкин, его голос ни с кем не спутаешь.

И я сидел, дрожа от холода и недобрых предчувствий.

   — Всё! Время! — кричит Коля Томшин. — Выходи, Антон, мы победили. Выходи! Это я, Томшин. Ты меня узнаёшь?

Коля ладошки рупором сложил и кидал свои слова куда-то вдаль. А я выползаю из камышей в двух шагах от него:

   — Да здесь я, здесь.

Выползаю для форсу разведческого. Получилось. Наши меня хвалят. Качать кинулись. Но я эти приколы знаю: два раза подкинут, один раз поймают. И начал орать благим матом. Спас меня атаман Октябрьских — Лёха Стадник. Поймал на руки, не без умысла, конечно.

    — Молодец, заморыш.

Посадил на плечи. Кричит своим:

    — Долги платим, братва!

Довёз до самого дома. А потом мы вместе хохотали, глядя на то, как Октябрьские коротышки везли, шатаясь, на себе наших бугаёв.

   — Смотри, Лёха, как нам достаётся из-за твоего заморыша, — жаловались они. — Убить бы его надо.

   — Потом как-нибудь, — пообещал Стадник. — А сейчас смотрите, как весело!


   Как-то Коля Томшин, увидав меня в огороде, предложил:

   — Зови парней, в войнушку поиграем.

   Дома застал только Вовку Грицай. Вооружившись деревянными пистолетами, мы перелезли к Томшиным в огород. Николая нигде не было видно. И вдруг кучка снега зашевелилась, перепугав нас до полусмерти. Из неё выскочил Колька в белой накидке из простыней с автоматом, как настоящий ППШ, и застрочил губами:

   — Тра-та-та-та…

Раззадоренные пережитым страхом, мы дружно ответили ему из пистолетов:

   — Бах! Бах! Пых! Пых!

И бросились в атаку.

   — Окружай! — орал я. — Живьём возьмём! Хенде хох! Русиш швайн!

Колян кинулся на замёрзшую навозную кучу. Мы следом, но с трудом: для нас слишком круто.

   — А, чёрт! — ругался русский партизан. — Патроны кончились.

   — Ура! — ликовал я. — Хай Гитлер!

И Вовка вторил:

   — Сдавайся партизанин!

Коля выдрал из гнезда автомата диск, бросил не глядя, рванул с пояса запасной. Тяжёлый диск, выпиленный из цельного ствола берёзы, прилетел с кучи точно Вовке в лоб и сбил его с ног. Падал он красиво, но орал препротивно. Я думаю, настоящие немцы так не поступают. Хотя шишка на лбу соскочила — будь здоров. Играть расхотелось. Томшин растёр повреждённый лоб снегом и всё уговаривал Вовку не жаловаться. Зря распинался: мой друг не из тех, кто несёт обиды домой. А что ревел — так больно очень. Боль пройдёт, и он утихнет.

   — У меня ещё кое-чего есть, — похвастал Николай.

Забрались на крышу сарая. Из-под снопов камыша Коля извлёк пулемёт «максим». Только ствол и колёса деревянные, остальные все части металлические. И ручки, и щиток. Даже рукав какой-то, причудливо изогнутый, в нём лента с пустыми гильзами. Ну, совсем, как настоящий.

   — Тут кое-что от настоящего пулемёта, — пояснил Томшин. — С самолёта снял, на аэродромной свалке.

Вовка, чувствуя себя именинником, предложил:

   — Давай поиграем.

   — Давай.

Пулемёт сняли с крыши, установили в Петра Петровича плоскодонку, которую он на зиму притащил с болота.

   — Мы в тачанке, — пояснил ситуацию Николай. — Вы — лошадей погоняйте, а я — белых косить…

Мы с Вовком засвистели, загикали. Коля тряс пулемёт за ручки:

   — Ту-ту-ту-ту…

До темна бы играли — жаль в школу ребятам пора. Договорились завтра продолжить.

   Но наутро Николай сам явился.

   — Ты пулемёт свистнул? — процедил сквозь зубы.

Я не брал и мог бы побожиться. Но предательская краснота полыхнула от уха до уха, губы задрожали, к языку, будто гирю подвесили. Ведь знал же, где спрятан, значит мог…

   — Не я, — пропищал, наконец, не самое умное.

   — Дознаюсь, — мрачно пообещал Томшин. — Пошли к твоему другу.

   Вовка сидел на корточках в углу двора и на куске рельса крошил молотком пулемётный рукав.

   — Ты что, гад, делаешь? — Коля округлил глаза.

Вовка не готов был к ответу и сказал просто:

   — Я думал, это магний. Хотел бомбочку сделать…

И заревел, ожидая жестокой расправы.

   — Магний и есть. А бомбу я сейчас из твоей бестолковки сделаю. И ещё футбольный мяч.

Вовка попятился, размазывая сопли по щекам, взгляд его лихорадочно забегал по двору, ища пути отступления.

   — А я, а я, а я… скажу, что ты у нас простыни спёр. Ведь у нас же, у нас…

Суровость Томшина растаяла.

   — Ну, ладно. Отдавай, что осталось.

А мне:

   — Ну, и друзья ж у тебя…

   Эх. Вовка, Вовка! Как ты мог? Ведь мы с тобой собирались удрать летом в Карибское море и достать золото с испанских галеонов, которыми там всё дно усеяно. Просто никто не догадался нырнуть, а может акул боятся. Ну, нам-то точно повезёт. Я уверен. Вот в тебе теперь нет. Ты и золото, нами найденное, покрасть можешь, и меня того… следы заметая. Вообщем, потерял я друга и будущего компаньона. Надо будет нового подыскать.    


   — Люсь, почитай.

   — Отстань.

   — Ну, почитай.

   — В ухо хочешь?

В ухо я не хотел. Помолчал и снова.

   — Давай поиграем.

Сестре некогда со мной возиться: она уборкой занималась.

   — Погляди в окно, кто по улице идёт.

   — Вон тётя Настя Мамаева.

Люся, подметая:

   — Тётя Настя всех понастит, перенастит, вынастит.

   — Ты что, дура?

Сестра погрозила мне веником.

   — Гляди дальше.

Заметив нового прохожего, я сообщил:

   — Вон, Коля Лавров.

   — Дядя Коля всех поколет, переколет, выколет.

Эге. Вот так смешно получается. Занятная игра. Вижу очередного прохожего, кричу, ликуя:

   — Дядя Боря Калмыков!

И хором с сестрой:

   — Дядя Боря всех поборет, переборит, выборет.

   Мороз разрисовал причудливыми узорами окно. Легко угадывались белоснежные пляжи и лучезарное небо, кокосовые пальмы на ветру и фантастические бабочки, драгоценными камнями рассыпанные по огромным тропическим цветкам. Тонкий и пьянящий аромат экзотических фруктов чудился мне за прохладной свежестью стекла. Я ковырял ногтём ледяные узоры и думал о сестре. Перебирал в памяти всё, что было известно мне о ней, и понимал, что мало её знаю. Нет, я её совсем не знаю. Она гораздо лучше и умней. И потом, она такая смелая у нас. Может, её пригласить за сокровищами? Вот родители удивятся, когда мы явимся домой с мешками золота и жемчугов. Стоит подумать.


   Пошли с отцом в библиотеку. Во взрослую, конечно.

   Кружился лёгкий снег. Было тепло и тихо.

   Стоял маленький домик без палисадника. «Как можно без забора? — подумал я. — Каждый возьмёт да и заглянет» Подумал и залез на завалинку. Залез и заглянул. Очень близко у окна увидел на столе старческую руку. Испугался и отпрянул. Побежал за отцом.

   Думал: «Как много на земле людей. Больших и малых, старых и молодых, злых и добрых. Им и дела нет, что живёт на свете такой мальчик Антоша Агапов и никому зла не желает. Почему бы его не полюбить? Так нет. Все стараются его обидеть, унизить. Только лишь потому, что они сильнее».

В библиотеке, я знал, на книжных полках жили, сражались, погибали и никогда не умирали разные герои. Они плыли на кораблях, скакали на конях, летели на самолётах. Они стреляли и дрались. А что они ели! Господи! Только представьте себе. Они лакомились ананасами и экзотическими островными фруктами, а также морскими моллюсками с нежными раковинами и устрицами, большими и маленькими, зелёными, голубыми, золотистыми, кремовыми, перламутровыми, серебристыми, жареными, варёными, тушёными с овощами, с сыром, запеченными в тесте.

    Я кинулся на книжные полки, как на вражеские бастионы.

   — Не унести, — сказал отец, увидев мой выбор.

Удивился, расставляя книги на свои места:

   — Это тебе зачем?

То был «Капитал» Карла Маркса.

   — Я думал, прочитаем и богатыми станем.

   — Книги, — внушал отец, — самое долговечное, что есть на свете. Писателя уже давно нет, а его все помнят и любят. И героев его тоже. Я много чего повидал в жизни: рассказать — целый роман получится. Давай расти, учись, напишешь про меня книгу. Я умру, а люди будут знать — жил такой.

Мне стало жаль отца, жаль себя сиротой. Захлюпал носом:

   — Ты не умирай, не умирай… Ладно?

   — Дуралей, — отец прижал мою голову к боку. — Все мы когда-нибудь умрём.

   Было тепло и тихо. Кружился и падал лёгкий снег.


   Дома не сиделось. У соседа Латыша кот через веник прыгает. Вот и я решил подзаняться нашим рыжим Васькой. Только мне фокусы разные ни к чему. Мне нужен надёжный друг в далёких походах и опасных приключениях. А Васька наш, известно, ни одной собаки в округе не боялся. Такой смельчак меня вполне устраивал.

   Я вышел за ворота:

   — Кис-кис-кис…

Васька подбежал, хвост трубой, потёрся о валенок. Впечатления бывалого моряка он явно не производил. Я дальше отошёл:

   — Кис-кис-кис…

Ни в какую. Будто черта невидимая пролегла. Васька сделает два шажка вперёд и остановится. Потом крутиться начинает, будто на цепи. А потом и вовсе домой убежал.

   Но и я не лыком шит: решил обмануть кошачью натуру. Это он пока дом видит, туда и стремится. Отловил кота и унёс за околицу. Теперь попробуй! Что Вы думаете? Припустил мой Васька со всех ног прочь, будто знает, где его дом, и там у него молоко на плите убежало. Вот тебе и друг-защитничек. Запустил ему вслед снежком и решил больше не связываться.

   Огляделся. Сеновал подзамело изрядно. И всё-таки ему повезло: сугроб мимо прошёл. Что прихватил, так это свалку. Ну, свалка не свалка, а яма такая большая за околицей. В ней глину берут для строительных нужд и следом засыпают всяким мусором.

   Пошёл проверить, как сугроб с ней расправился. Ух, ты! Нашёл дыру в снегу, узкую, как воронка, как раз такая, чтоб человек упал туда, а вылезти не смог. Вот если б я её вовремя не заметил, так и поминай Антошу Агапова — замёрз и до весны б не нашли. Дна не видно — чернота. Страшно стало — а вдруг там кто прячется, сейчас как выскочит…. Надо бы ребят позвать, да никого на улице нет. Побрёл домой со своей тайной.

   Ночью была метель. Когда наутро мы пришли туда с Серёгой Ческидовым и Юркой Куровским, никакой дыры не было. То ли забило её снегом подзавязку, то ли сверху настом затянуло.

   — Была, братцы, ей богу, была, — чуть не плакал я.

   Ческидов, как самый старший в компании и рассудительный, прикидывал по ориентирам.

   — Так, вот сеновал, вон дома… Дыра должна быть здесь.

Лишь только он утвердился в этом выводе, как мгновенно пропал из глаз. Стоял только что, и вдруг не стало. Чуя недоброе, мы с Юрком стали осторожно подходить к тому месту. Дыра нахально распахнула чёрную пасть в белом снегу. Проглотила одного и поджидала следующего дурочка-смельчака.

   — Серый, ты живой?

   — Жив пока, — голос донеся из такого глухого далека, что мы ещё больше перетрусили.

   — Бежим, папка дома, он поможет, — предложил я.

   — Ты беги, зови, — рассудил Юрок. — Я здесь постерегу: мало ли чего…

Я рванул со всех ног. Но у крайнего дома меня остановил дед Вити Ёршика:

   — Куда бежишь, пострел?

   — Там такое… — и я всё, торопясь, рассказал деду.

Он снял с крыши сарая рыбацкий шест:

   — Показывай.

Осторожно опустив шест в дыру, упёр, навалившись плечом.

   — Эй, там, вылазь потихоньку...

Скоро в дыре показалась Серёгина голова, запорошенная снегом.

   — Дальше не могу, — застрял он в горловине, поворочался и со вздохом, — и назад тоже.

Дед Ершов сгрёб Чесяна за шиворот и, как пробку из бутылки, вытащил рывком из дыры.

   — Шапка там осталась, — радовался спасённый. — Весной поищем. А не найдём — не жалко: всё равно старая.


   Попала на глаза нужная доска. Я такую давно желал. Размышлял: стащить или спросить. Украсть — совесть замучает. Спросить — а вдруг отец откажет, тогда уж точно не украдёшь: заметит. Долго мучился.

   — Эту? Зачем? На автомат? Бери.

Поспешил к Томшину:

   — Нарисуй автомат. Чтоб как у тебя, с круглым диском. Только для моего роста.

Коля прикинул что-то, заставил руки согнуть, вытянуть, измерил и нарисовал.

   — Как раз под твой рост.

   Выпросил у отца ножовку и принялся за дело. Попилил, устал. Принялся размышлять. Если в день пилить постольку, то, наверное, к лету закончу.

   С этим автоматом у меня были связаны определённые планы. Ведь я на полном серьёзе мечтал удрать из дома, как только наступит тепло и растает снег. Я представлял себя стоящим на носу пиратского корабля с автоматом в руках. Пусть не настоящим, но кто издали-то разберёт. Не разберут, а напугаются и отдадут всё, что потребую. Пиратом, пожалуй, быть гораздо выгодней, чем ныряльщиком за сокровищами. Там, того гляди, акула цапнет. Ей ведь по фигу, автомат у меня или удочка какая-нибудь. Сожрёт и не подавится.

   Куровскому похвастался:

   — Летом у меня будет автомат. Самый лучший, как настоящий, не отличишь.

   — Да ну? — не поверил Юрок.

Я показал. Он всем рассказал, и ребята на улице посмеялись. Я думал, завидовать будут. Тем не менее, затею не оставил. Пилил и пилил. Каждый день понемножку.

   Уже солнце стало припекать. Захрустели сосульки под ногами. Скособочились снеговые горки. Сугроб закряхтел, осел, потемнел и заструился ручьями. А я всё пилил, пилил…

   Однажды Витька Ческидов шёл мимо. Не утерпел.

   — Ну-ка, дай сюда.

Попыхтел полчаса и подаёт задуманное оружие.

   — Получай.

Прикинул к плечу. Хоть и диска нет, а всё равно видно — коротковат. То ли Томшин ошибся в расчётах, то ли я так вырос этой весной.


   Зима, хоккей, школа сдружили ребят. Друг без друга дня прожить не могут. Наступили весенние каникулы, а с ней распутица, слякоть, грязь не проходимая. Ни на улице места поиграть не найти, ни в гости сходить — мамаши бранятся.

   Заметил Коля Томшин — распалась Лермонтовская ватага. Раньше все к нему прибивались. А теперь те, кто повыше живут, вокруг Сашки Лахтина отираются. Себя Бугорскими называют, нас, нижеживущих — Болотнинскими. Задаваться начали. Своя, говорят, у нас компания, а с вами и водиться не желаем. Ещё говорят: мы, может, с Октябрьскими мир заключим. Они, мол, парни что надо.

   Коля Томшин отлупить хотел Лахтина, и покончить с расколом, да тот от единоборства уклонился, а предложил биться толпа на толпу. И желающих оказалось много. Пришлось нашему атаману согласиться с разделом власти и предстоящей войной.

   Поляна за околицей только начала подсыхать. Сияло солнце, паром исходила земля. И совсем не хотелось драться.

   — Давайте в «Ворованное знамя» играть.

Две команды в сборе и делиться не надо. Отметили «границу», выставили «знамёна». И пошла потеха! Задача игры — своё знамя сберечь, у врага украсть, и чтоб не забашили.

   Бугорские победили, но Лахтину не повезло. Его загнали в грязь на чужой земле. Он не хотел сдаваться и начерпал воды в сапоги. А потом, поскользнувшись, и сам упал в лужу. Ушёл домой сушиться, а веселье продолжалось.

   Играли в «чехарду». Теперь чаще везло нам. Мы катались на Бугорских, а они падали, не дотянув до контрольной черты. Им явно не хватало Лахтина.

   Потом вбивали «барину» кол. Здесь на команды делиться не надо. Игра такая: один сидит с шапкой на голове. Очередной прыгает через него и, если удачно, на его свою шапку кладёт. Таким образом, от прыжка к прыжку препятствие росло в вышину. Кто сбивал эту пирамиду, наказывался — подставлял задницу и били по ней задницей сидевшего, взяв его за руки, за ноги, и раскачивая, приговаривали:

   — Нашему барину в жопу кол вобьём.

Пострадавший садился с шапкой на голове, и прыжки возобновлялась.

   Меня из-за малости лет и роста в игру не брали. Но я был тут и потешался над участниками до колик в животе.

   Ближе к вечеру запалили костёр. Сидели одной дружной компанией, курили папиросы, пуская одну по кругу: кто ронял пепел, пропускал следующую затяжку. Рассказы полились, страшные и весёлые, анекдоты. Забыты распри и раскол.

   Потом поймали лазутчика. Я этого мальчишку знал, хотя он жил на Октябрьской улице: наши отцы, как заядлые охотники, дружили и ходили в гости. Он спустился на берег взглянуть на лодки, что зимовали в воде у прикола.

   Его допросили, а потом решили проучить.

   — Ну-ка, Шесть-седьмой, вдарь.

Драться мне совсем не хотелось, а уж тем более бить знакомого, ни в чём не повинного мальчика. Но попробуй, откажись. Тогда никто с тобой водиться не будет. Домой прогонят, и на улице лучше не появляться.

   Я подошёл, чувствуя противную дрожь в коленях. Вспомнил, что зовут его Серёжкой. Пряча взгляд, ударил в незащищённое лицо.

   — Молодец! Но надо в подбородок бить, как боксёры. Тогда с копыт слетит. Бей ещё.

Я хотел отойти, но, повинуясь приказу, вновь повернулся к лазутчику. У него с лица из-под ладоней капала кровь.

   — У меня нос слабый, — сказал он. — На дню по два раза кровяка сама бежит. А заденешь, после не унять.

   Ему посочувствовали. Кто-то скинул фуфайку, уложили пострадавшего на спину, советовали, как лучше зажать нос, чтобы остановить кровотечение. Про меня забыли. А я готов был себе руки оторвать, так было стыдно. И бегал за водой, бегал за снегом — не знал, как загладить свою вину….

   А потом представил себя в плену у кровожадных дикарей. Или лучше у губернатора Карибского моря. Закованный в цепи, угрюмый, как побеждённый лев, предпочитающий смерть на виселице униженному подчинению доводам, угрозам, расточаемым этим испанцем, пахнущим, как женщина, духами. Он предлагал мне перейти к нему на службу. Мне, от одного имени которого тряслись купцы всего американского побережья от Миссисипи до Амазонки, и плакали груднички в зыбках. А их прекрасные матери бледнели и обожали меня.


   На Пасху Николай Томшин решил дать лахтинцам генеральное сражение, покарать предателей за измену. В его дворе стало шумно от ребячьих голос и звона молотка о наковальню. Гнули шпаги из проволоки. У кого были готовы — учились сражаться.

   Мне сделал шпагу отец — длинную, тонкую, блестящую — из негнущейся нержавейки. Привёз с работы и вручил. Все ребята завидовали, пытались и отнять, и выменять. Но Коля сказал им — цыц! — и назначил своим ординарцем.

   У Томшина был хитроумный стратегический замысел. То, что схватки не миновать, что она давно назрела, знали все. Банально предполагали: либо Коля с Лахтиным подерутся за лидерство, либо толпа на толпу — как Сашка предлагал. Но наш атаман был мудрее. Он готовил битву на шпагах, а чтоб враги не отказались, и им тоже готовил оружие, но короткое, слабенькое, из тонкой, гнущейся проволоки. С такой шпажонкой любой верзила против моей, почти настоящей, не мог выстоять. В этом и заключалась тайна замысла, в которую Коля до поры до времени не посвящал даже ближайших помощников. И прав оказался. Обидевшись на что-то или чем польстившись, перебежал к лахтинцам Витька Ческидов. Про готовящееся сражение рассказал, а про военную хитрость нет: сам не знал.

   Грянула Пасха. Чуть разгулялось утро, к дому Николая Томшина стали собираться ребята. С сетками, сумками, авоськами, мешочками полными всякой съедобной снеди, по случаю праздника и дальнего похода. И при шпагах, конечно. Наш атаман послал к Лахтину парламентёров с двумя дырявыми вёдрами, полных «троянских» шпажонок. Вернулись с ответом — вызов принят.

   Выступили разноголосой толпой.

   Лишь за пригорком скрылись дома, Коля построил своё воинство. Разбил на пятёрки, назначил командиров. С ними отошёл в сторонку и провёл совещание штаба. Дальше пошли строем, горланя солдатские песни. А когда кончились солдатские, стали петь блатные. Например, такую:

   — Я брошу карты, брошу пить и в шумный город жить поеду.

    Там черноглазую девчоночку увлеку, и буду жить.

Она хоть словами и мотивом плохо напоминала строевую, но мы орали её с таким упоением, что далёкий лес слал нам эхо. Там ещё припев был замечательный:

   — Я — чипурела. Я — парамела. Я — самба-тумба-рок.

       Хоп, я — чипурела. Хоп, я — парамела. Хоп, я — самба-тумба-рок.

   С пригорка на опушке видели, как от посёлка отделилась толпа — наконец-то лахтинцы собрались и устремились в погоню.

   В лесу подыскали сухую поляну. Остановились лагерем. Натаскали валежнику к костру. Мы таскали, а командиры совещались. Перекусив наскоро, решили: пора выступать. Коля Томшин сказал, что свора предателей должна и будет наказана. Мы крикнули «Ура!» и пошли искать противника, оставив в лагере боевое охранение.

   Блуждали долго, но вот из-за деревьев потянуло дымком. Выслали разведку, а потом, подкравшись, атаковали основными силами.

   На лесной поляне, похожей на нашу, горел костёр, и Коля Новосёлов, по прозвищу «Ноля», охранял сложенный в кучу провиант. Заикой он был, и когда спрашивали: тебя как зовут, он отвечал:

   — Н-н-н-оля.

   Нолю окружили, и хотя он пытался храбро отбиваться своей шпажонкой, Халва мигом сбил с него спесь и желание умереть героем. Попросту, огрел лесиной по хребту, и охранник скуксился.

   В трофеи досталась вся нетронутая Бугорскими провизия. Нолю взяли в плен, а чтобы он не ныл, вернули ему его мешочек. Остальное поделили и сладости слопали. А что осталось, растолкали по карманам.

   В это время по аналогичному сценарию развивались события в нашем лагере. На него набрели искавшие нас лахтинцы. Перед тем, Слава Немкин, командир пятёрки, оставшейся в боевом охранении, приказал выпотрошить наши авоськи в кучу и уселся пировать со своими головорезами. В этот момент горстку мародеров атаковал весь отряд Сани Лахтина.

   Лява Немкин лишь подколупнул скорлупку, когда за спиной загремело «Ура!». Он пихнул неочищенное яйцо в рот, чтоб освободить руки, но не нашёл шпаги и ударился в бега. Впрочем, недалеко. В овражке поскользнулся на голубоватом льду и упал в лужу на все четыре опоры. Его окружили враги, тыкали шпагами в бока и задницу, принуждая сдаться, а Слава и слова сказать не мог — яйцо застряло во рту: не пропихнёшь, не выплюнешь.

   Победители переловили всех Славкиных бойцов и вместе с ним привязали к берёзам. Потом набросились на нашу еду. Насытились и стали пытать пленников. Здорово они орали. Эти крики и привели нас обратно в наш лагерь. С воплями «Ура!» бросились на врагов. Завязалась сеча не хуже Полтавской, или Куликовской, или Бородинской. Была и кровь. Как же без неё в таком деле.

   — Пленных не брать, — командовал Коля Томшин и толкал на землю бросивших оружие и поднявших руки вверх.

Я углядел за кустами притаившегося Витьку Ческидова.

   — Попался, предатель! Сдавайся!

   — Брысь, мелюзга! — прошипел Витька, но бой принял.

Его шпажонка из тонкой проволоки согнулась от первого удара. Я наседал, тесня противника, не давая ему возможности бросить сталь и схватиться за дерево. Дубиной-то он меня, конечно бы, отдубасил. Но Чесян не догадался сменить оружие и напролом через кусты кинулся на меня. Упругая ветка подкинула его руку, и удар, нацеленный мне в грудь, угадил в лицо. Я почувствовал, как лопнула щека, и что-то твёрдое и холодное упёрлось в коренной зуб, тесня его прочь. Витька отдёрнул руку, и из ранки брызнула кровь. Я побледнел, попятился, зашатался, ища опоры. Чесян подхватил меня в охапку, смахнул кровь, заорал:

   — Коля, Коля, бинт есть? Пластырь?

   Битва в основном уже закончилась. Пленных лахтинцев сгоняли в кучу. Моё ранение привлекло всеобщее внимание. Забыв вражду, и наши, и не наши столпились вокруг. Конечно, у Томшина нашлись и бинт, и лейкопластырь. Коля готовился. Такое дело, война — всякое может случиться.

   Бинт не потребовался. Мне залепили щёку пластырем, и кровь унялась. Боли почти не было, но я постанывал, когда мазали зелёнкой и лепили заплатку — мне нравилась роль раненого героя. Коля мои заслуги отметил принародно, пожурил предателей. Те покаялись. Единство на улице Лермонтова было восстановлено.

   Наступивший мир отметили пиршеством. Знаете, что такое пир на природе, пир победителей? Когда нет рядом взрослых, которые постоянно упрекают за неумение вести себя за столом. Когда некому сказать, что нельзя хватать еду руками, громко чавкать и отрыгивать, что нужно вытирать пальцы, а не облизывать, и закрывать рот, когда жуёшь. Верно, мы не отличались изысканностью манер и были после сражения и блужданий в лесу, правду сказать, изрядно грязны. Но мы были так веселы, так простодушно верили в свою благопристойность, что никто не испытывал неловкости, видя, как вытираются руки о штаны, и предварительно пробуется на вкус пирожок, дабы убедиться, что он хорош и понравится соседу. Без малейшего колебания, как куриную косточку, я подносил к губам пущенную по кругу папиросу. И возвращалось к нам родство духа, утерянное было в период раскола.

   У костра звучали шутки, смех, песни. Хвастались, конечно, без конца. Но и смеялись над трусами и неудачниками. Ляве Немкину досталось. Рот он себе скорлупой покарябал, плохо говорил и от того злился без конца.

   — На свалку! На свалку! — требовал он. — Сегодня мы всем покажем, где раки зимуют.

   Городская свалка была излюбленным местом паломничества. Ходили сюда Южноуральские мальчишки, Чапаевские, Увельские. Она, как сказочное Эльдорадо, манила к себе любителей поживиться всякой всячиной, в основном, поломанными, но иногда и целыми игрушками. Для любителей подраться тоже было, где душу отвести.

   Пришли на свалку. Были здесь чужие ребята, но как-то не до них стало, когда то тут, то там раздались возгласы:

   — Смотрите, что я нашёл!

   Я ходил по кучам хлама, то кузов машинки подниму, то кубик. Поношу немного и выкину, потому как игрушечный мотороллер просится в руки, совсем целенький.

   — Эй, Шесть-седьмой, ну-ка пни сюда мяч, — долговязый Генка Стофеев стоит, ухмыляется.

Обидно, что забыто моё геройство и опять звучит эта противная кличка. Смотрю: мяч круглый, белый, лежит на краю зловонной лужи. Если посильней ударить, взлетит вместе с брызгами грязи и прямо в Генкину рожу. Разбежался и пнул со всей силы. Ладно, ногу не сломал: мяч не мяч, а шар бетонный оказался. Я через него кувыркнулся и руками прямо в поганую лужу. Все, кто видел, со смеху покатились, а Генка пуще всех.

   Витька Ческидов поднял меня, обмыл в чистой воде, своим платочком утёр. А Генке сказал:

   — Чего скалишься — зубы жмут?

Стофа улыбку погасил и зубы спрятал: Чесян мог и проредить.

   Дома я только сестре рассказал про своё сквозное ранение.

   — Фи, — дёрнула косичками Люся. — Смотри.

Взяла иголку и, не поморщившись даже, проколола щёку, а иголку вынула изо рта.


   На нашей улице в маленьком домике жили два очень интересных человека — старик со старушкой. «Вот интеллигентные люди», — говорили про них все без исключения соседи. В молодые и зрелые годы были они учителями, а теперь — пенсионеры. В хозяйстве держали козу и кота. После обеда курили сигареты в костяных мундштуках и играли в самодельные шашки. Проигравший мыл посуду.     Была у них домашняя библиотека. Не просто собрание или коллекция книг, а именно — библиотека. Всяк желающий мог взять почитать любую книжку, и его записывали на карточку.

   Люся научила меня читать по слогам, замолвила слово, и старушка сказала: «Пусть приходит».

   Я дождаться не мог, когда дорога просохнет, после первых весенних ливней: в грязной обуви в гости не ходят.

   Старушка с интересом посмотрела на меня через толстые очки и, кивнув головой, сказала хрипловатым голосом:

   — Выбирай.

Я разулся у порога и по самотканым дорожкам прошёл в комнатушку.

   Не сказать, что было много книг. Две полки на стене, шкаф с дверцами и этажерка. В настоящей библиотеке гораздо больше, но дома ни у кого столько не было.

   Над этажеркой висела картонка на нитке, на ней карандашом был нарисован очень похожий портрет старичка-хозяина. Проследив мой взгляд, старушка, притулившаяся у косяка, сказала:

   — Это Николай Пьянзов писал, его золотых рук работа. Ты его знаешь?

Я знал и был перед ним очень виноват. Не единожды, завидев его, идущим по улице, мы с сестрой убегали домой, и дразнились из-за высоких ворот:

   — Мордва — сорок два, улица десятая. Ты зачем сюда пришла, гадина проклятая?

Ему было восемнадцать лет, ему было стыдно связываться с такой мелюзгой. Он кидался в ворота булыжниками и уходил разобиженный.

   Этого, конечно, я не стал рассказывать, а только кивнул головой: знаю, мол.

   Вытащил с полки толстую книгу в синем переплёте с золотым теснением «Виллис Лацис». Сестра её уже брала. Запомнилось: девчонки читали вслух одно место и хихикали. Там парень, танцуя, приподнял у девушки край юбки, а она и не заметила. Думал: найду, почитаю ребятам — вот удивятся.

   Старушка взяла из моих рук книгу, осмотрела со всех сторон, будто удивилась, чем она привлекла малыша, с сомнением покачала головой:

   — Картинок здесь нет, а читать ты её, наверное, не будешь. А если и будешь, то пропадёшь с глаз моих на полгода. Давай для начала подберём что-нибудь полегче. Вот возьми эту. Прочтёшь — мы с тобой побеседуем. Я узнаю, как ты умеешь читать, думать… Может, тогда и за Лациса возьмёмся.

   Безропотно взял предложенную книжку с картинками. А старушка посмотрела на карандашный портрет мужа и глубоко вздохнула:

   — Сколько ещё талантов таится в гуще народной…

   Я вышел очень гордый. Хотелось, чтоб видели меня ребята, как я сам хожу в библиотеку, выбираю книги, беседую с интеллигентными людьми. Я и домой пошёл не прямым путём, а соседней улицей. Шел, листая на ходу книжку, с видом умным и сосредоточенным. Ребят не встретил, а возле дома Лапшиных меня атаковал петух.

   Этот красно-пёстрый разбойник известен был всей округе. В него и камнями кидались, и с рогатками за ним охотились. Но и он спуску не давал. Основной приём — коварство. Среди курочек безобидно поклёвывает камушки, заходит за спину и вдруг, как кинется. Или другой способ. Когда близко нельзя подкрасться, он выглядывает из-за поленницы дров или столба, а потом как побежит. Молча несётся десять, двадцать, тридцать метров и перед тем, как прыгнуть на свою жертву, вдруг испускает победный клич. Тут уж всё: падай и не шевелись.

   Именно так он на меня, зачитавшегося на ходу, напал. Перепугал до полусмерти, столкнул в пыль, долбанул по темечку, потоптался по спине, пренебрежительно вытер клюв о рубашку и спрыгнул на землю, косясь и будучи готовый повторить атаку. А я лежал, уткнувшись лицом в мятые страницы, и душа рвалась на части от стыда, страха и обиды: ведь ничего же не сделал. Представляете картину? Могучий герой, готовый в любую минуту вступить в бой, никогда не желавший уклониться от рукопашной, все свои малые годы проживший в предвкушении испытания отваги и рыцарской удачи, не страшившийся боли и горечи поражений от ещё более могучего противника, терпел его теперь от соседского петуха.. Ах, хоть бы никто не видел этого позора!

   На петуха кому пожалуешься? Пережил нанесённое оскорбление и вечером снова вышел с книжкой на улицу. Ребята резвятся, а я сижу неподалёку и почитываю.

   — Эй, Шесть-седьмой, в школу собрался?

   — А, — небрежно махнул рукой. — Не скоро, осенью.

   — Ты, наверное, хорошо будешь учиться: уже читать умеешь.

Сашка Ломовцев подаёт мне два чибисиных яйца, коричневых в крапинку:

   — Хочешь прославиться? Положи на солнце: вылупятся птенцы — в школу отнесёшь. Научный эксперимент.

Я обрадовался и простил Ломану все прежние обиды и насмешки. Сунул яйца вместе с книжкой за пазуху.

Сашка обнял меня, к себе прижал, будто поцеловать хочет:

   — Антон, айда брататься.

Тихо хрустнули скорлупки под моей рубашкой. Ребятам весело, а книжка была испорчена, и в библиотеку я больше не ходил. Хотя, думаю, старички б меня поняли и простили. Или отец заплатил бы — книжка тонкая, не дорого стоит.

   Сейчас, через многие годы, очень жалею, что не сошёлся ближе с этими замечательными людьми, а обходил их дом и их самих десятой дорогой.

   Вот так бывает.


   — Вставай, сынок, ты со мной хотел, — отец растормошил меня с первыми лучами солнца. Будить меня не сложно. Я могу и до восхода подняться. Вот Люська, та — другое дело: будет ныть и брыкаться. А не разбудишь — весь день проспит, как пить дать.

   Сегодня Первомай. На сегодня намечена масса интересных дел.

   Сначала мы поплыли с отцом снимать сети. Отец далеко заносит шест, подгребая. За ним бежит воронка фиолетовой воды. Гагары, чайки, камышовки с ума сходят: галдёж устроили, хоть уши затыкай. Радуются теплу и солнцу.

   Я смотрю в глубину — фантастические заросли и хитросплетения водорослей. Вот бы где в войну поиграть: есть где спрятаться и побегать, вернее поплавать. Отец петля за петлёй выбирает сеть. В ячейках то там, то тут золотятся караси — тоже, поди, в войну играли.

   Дома рыбу выпутали из ячеек, а сети развесили сушиться. Эти сети зимой вяжет вся семья. И я пробовал, хотя меня никто не заставлял.

   После завтрака поехали на завод. Праздник праздником, а отец — наладчик, начальник вызвал его на работу пускать станки: в срок не уложились, а план горит. Поехали на зелёном мотоцикле ИЖ-49 напрямик, лесной дорогой. Я, как взрослый, сидел на заднем сидении. Ноги не доставали до подножек, так я их в амортизаторы упёр и обеими руками вцепился в ручку. Страшно! Но отец сильно не гонит — я и успокоился. А потом он что-то увлёкся. Сначала разговором, потом скоростью.

   — … еду как-то зимнею порою. Дорога грейдером расчищена. Вон там, у столбика мужик стоит — морда шире плеч. Лес, глухомань. Он руку поднимает. Не свернуть, не объехать. Вперёд на скорости рванёшься, он только кулак выставит — и меня в седле, как ни бывало. Что делать? Я газ сбрасываю, ногу выставляю — будто останавливаться думаю. Он и руку опустил, лыбится. Поравнялся с ним, как дал газу — айда, догоняй! Только мат следом летит. А кто его знает, что у него на уме…

Поздно увидел отец камень на дороге — переднее колесо успел отвернуть, а заднее так подкинуло, что меня вырвало из седла. Полетел я вперёд, обгоняя мотоцикл. Каким-то чудом отец успел схватить меня к себе подмышку, одной рукой справиться с мотоциклом и остановить его.

   Уняв дрожь в руках, с хрипотцой в голосе, отец сообщил, притиснув мою голову к своему животу:

   — Ну, Антоха, открывай счёт.

   — Чему?

   — Звонкам с того света.

Он перевёл дыхание, а получился всхлип. Я знал: отец любил меня и страшно боялся потерять. Усадил перед собой на бачок:

   — Да пропади они пропадом!

   — Кто?

   — Гаишники.

И мы поехали дальше.

   Совсем успокоившись, заспорили. Я утверждал, что летел ласточкой.

Отец:

   — Да где ж ласточкой, если руки прижаты? Рыбкой ты летел, рыбкой.

Отец замолчал, переживая. А я уже думал о другом.

   Город…. За болотом и за лесом стоял удивительный город Южноуральск. В будни и праздники доносилась оттуда музыка. Значит, весело там живут люди. И богато. У них высокие кирпичные дома, у них красивые машины. А у ребятишек полным-полно игрушек. Так много, что они их даже на свалку выкидывают. Когда вырасту, обязательно буду жить в большом городе. Буду работать на заводе, ходить в синем тренировочном костюме, и не буду кричать на свою жену…

   Завод был режимным. Охранник на проходной не хотел меня пускать, но отец позвонил куда-то, пришёл его начальник, тоже позвонил кому-то. Наконец, трубка попала к охраннику, и после его военного «Понял!», я оказался на заводе.

   Отец, его начальник и ещё двое наладчиков возились с красивым станком. Я понаблюдал за ними, узнал, что «американец ни хрена не хочет выдавать массу», и заскучал. Сказывался ранний подъём: зевота подступила, и глаза заволокло туманом. Я прилёг на ящик и задремал. Сквозь сон чувствовал, как мне сунули что-то под голову, чем-то укрыли.

   Домой вернулись к обеду, когда солнце уже отшагало половину положенного дневного маршрута. Отец был зол. «Американец» так и не поддался, а это значит, что ему надо вернуться на завод, и возможно, предстоит работать и завтра, и послезавтра. Срывалась намеченная поездка в Петровку. Там прошло детство отца, и жили родители матери. Сообщение отца её расстроило, и начались препирательства.

   Мама оделась в дорожное, принарядила меня для гостей, а потом выпроводила из дома, чтобы я не слушал их споры. А у меня и не было желания или любопытства становится свидетелем ссоры, которая, наверняка, сильно опечалит мать и разозлит отца. Для деятельных натур, коим считал себя, разговоры на повышенных тонах с близкими людьми ни к чему.

   Ребят нигде не было — не перед кем было щегольнуть новым костюмчиком. В конце улицы ругались мужики, но они меня не интересовали. Вдруг из-за угла выскочил пылевой столб и пошёл накручивать круги. Я погнался за ним. Прыгнул через канаву, а он на меня. Тугая волна воздуха ударила в грудь, опрокинула на спину. Поплясав на мне, ветер погнал свою воронку дальше. Я поднялся и заревел во весь голос: новый костюмчик был серым от пыли. Шёл домой, размазывая грязь по щекам, и думал, на кого бы вину свалить — ведь не поверят, что ураганом свалило.

   Дома царила гнетущая тишина. Мать вытирала слёзы. Отец стал ещё мрачнее. Так всегда бывало, когда выходило не по его. Никто не стал слушать моих объяснений. Мать отряхнула пыль, шлёпнула по заднице пару раз меня, сунула в ладонь монетку и послала за хлебом.

   — Бегом беги. К бабушке поедем.

   Спор мужиков на улице перерос в потасовку. Сцепились не на шутку две компании. Чего-то не поделили, а были выпимши в честь праздника, вот и подрались. Бабы, как водится, голосили в два хора. Мужики тоже не отступали от правил: отчаянно матерясь, рвали друг другу рубашки и «угощали» кулаками. Коля Пьянзик ломал штакетник у Немкиных и раздавал всем подряд. Кто-то, возможно из противоборствующей команды, поданной палкой и огрел мордвина по хребтине. Коля взвыл, бросился бежать. Мне было страшно интересно наблюдать это побоище. И про магазин забыл. Знал, что мне-то ничего не грозит в этой свалке, только не стоит лезть в самую гущу — иначе стопчут. Тут меня заметила какая-то пьяная женщина:

   — Иди ко мне, сыночка. Ах, кабы не зашибли — ишь, как разгулялись.

Она потянулась ко мне, раскинув толстые руки. Я бросился наутёк и сразу вспомнил о магазине.

   Там не долго был, но, когда возвращался, побоище уже закончилось. Одна из компаний, забаррикадировавшись за высокими воротами, вела переговоры с нарядом милиции. Другая наоборот, распахнув калитку и ворота, зримо переживала результаты потасовки. Одного мужика в белой порванной и окровавленной рубашке, положив чурбак под голову, отливали водой из ведра. Мотали голову бинтом другому. Наверное, это были проигравшие.

   А на улице ни одного мальчишки. Я — единственный свидетель. Кому бы рассказать? Но дома меня уже заждались. Отец на мотоцикле отвёз нас на деревенскую остановку. Но раньше автобуса подошёл попутный грузовик. Отец договорился с водителем, и мы с мамой залезли в кузов. Вообще-то меня звали в кабину, но там уже сидели два мужика, и мама сказала:

   — А как же я?

И я остался с ней. Обдуваемые тёплым ветерком, мы катили в далёкую Петровку. Мама вспоминала своё деревенское детство:

   — … тятя вечерами к соседям в карты уходил играть. Мы сидим, четыре бабы, в избёнке и всего боимся. Луна светит в окна — лампы не надо. Тень мелькнула у забора. Шорох. Никак воры корову повели? Мама боится. Олька плачет. Маруська ещё маленькая была, на руках. Я на цыпочках к окошку подкралась: заяц мох из пазов теребит. Я по бревнам кулаком стучу: кыш, поганец! А он хоть бы хны…

   Мать в ожидании встречи с родными разрумянилась, отошла от слёз.

   В последнем лесочке у Межевого озера, когда на горизонте замаячила Петровская колокольня, машина остановилась. Мужики вылезли, достали водку, закуску, позвали нас. Мама отказалась, а я слез. Водку не любил и поэтому наотрез отказался, а вот килечка в томатном соусе…. Это же любимое лакомство всех на свете путешественников. Пока мужики пили да болтали, банку я опорожнил. Они заметили, удивились и скорёхонько подсадили меня обратно в кузов. А я ведь ещё хотел за рулём посидеть. Куркули деревенские: кильку пожалели ребёнку. Тогда, зачем звали?

    Не скоро, но тронулись дальше. Остаток пути из открытых окон кабины слышался хриплый дуэт. Мужики пели о замерзающем в пути ямщике, о морозе, которого просили не досаждать. Как-то не убедительно всё это звучало в пригожий весенний день


   Баба Даша затопила печку, налаживалась блины печь. Я сижу у окна. Скучно мне в деревне. Дед Егор целыми днями занят на работе, меня с собой не берёт. Бабушка тоже всё копается по хозяйству, в карты играть не хочет. Хорошо бы к тётке сбежать, отцовой сестре. Там Сашка, брат, с ним бы было весело. Но как туда уйти? Бабушка не поведёт — я уже просился. Одного не отпустит. Убежал бы тайком, да боюсь заблудиться: дома-то я тёткиного не знаю. Скучно тут…

   — Баб, а кто это идёт?

Дарья Логовна наклонилась — окошко низкое:

   — Зоя Фурсова.

   — Тётя Зоя всех позоит, перезоит, вызоит. Нет, не получается игра. Скучно.

   — Баб, а это кто?

   — Валя Ишачиха.

   — Почему Ишачиха? Ишакова что ль?

   — Да нет, когда с Казахстану приехали, ишака с собой привезли — лошадка такая маленькая, вроде барана. Сельсовет обложил налогом, как настоящую лошадь. Бился, судился мужик, не досудился — зарезал скотину, а прозвище осталось...

Смешно. Вот деревня, вот удумали!

   — Баб, а капказята это кто?

Дарья Логовна машет рукой, беззвучно смеётся.

   — Прародитель ихний ещё при царе Горохе на Кавказе служил. Как вернулся, все рассказы — Капказ да Капказ, будто краше земли нет. Помер давно, а последышей так и кличут — капказята.

   — Баб, а чё кума Топорушка не приходит?

   — Не кума она мне вовсе. Отродясь к нам не ходила. С чего ты взял?

   — Да слыхал, как вы тут говорили: «Кума-то Парушка…»

   — Это бабёшки кто-нибудь. Таня Извекова, должно быть. Ей Парушка кумой доводится.

    Время от времени принимался петь известные мне песни. Про барабанщика — гимн немецких коммунистов, про «Чипурелу», про Щорса и другие. Но бабушка мне не подпевала: не знала слов. Да и как-то не очень внимательно слушала. А свои петь не хотела. Только сказала:

   — . Смешливый ты парнишка, Антон. Не помрёшь — много горя примешь.

   Дарья Логовна будто поняла моё настроение: за обедом пошептала мужу на ухо.

   Егор Иванович Апальков с виду человек строгий, даже суровый. Выслушав жену, сказал мне солидно:

   — Хватит, Антон Егорович, хвосты собакам крутить, пора к делу привыкать. Со мной пойдёшь, на работу.

   Церковь прошли.

   — Деда, а давно её строили?

   — Давно, ещё раньше меня.

   — Какая красивая.

   — Ты туды не лазь. Там зерно колхозное хранится. Сторож не подстрелит, так поймает — штраф припишут.

   — Не полезу — я мышей боюсь.

Подошли к круглой башне возле сарая. Егор Иванович:

   — Водокачка. Видишь крюк? Я скажу — за него дёрнешь. Он лёгкий.

   — Я, деда не достану.

   — Достанешь. Подставку дам.

   Егор Иванович работал конюхом в колхозе. И теперь мы пришли на конюшню. Дед стал возиться с упряжью, а я вертел головой по сторонам. Зачем он привёл меня сюда? Какую даст работу? Хорошо бы воробьёв заставил позорить. Я бы мигом на стропила забрался. Только жалко «жидов». Может навоз надо убирать? С лопатой бы управился, только боюсь конских копыт.

   Между тем, Егор Иванович оседлал лошадь, вывел во двор.

   — Иди сюда, Антон. Смелее.

Крепкие дедовы руки подхватили меня, усадили в седло. Безнадёжно далеко от ботинок болтались стремена. Дед покачал головой:

   — Ну, ничего, лошадка смиренная — доедешь. Крюк помнишь? Езжай-ка, дёрни за него.

   С того момента, как взлетел в седло, я не чуял своего сердца. Оно будто ещё выше подскочило и теперь парило где-то в облаках и никак не хотело возвращаться на место.

   Лошадь ступала, понуро опустив голову. Седло качалось и подкидывало, а я сидел в нём гордый и счастливый, держа в руках перед собой уздечку, как руль машины. Лишь однажды тревожно ёкнуло в груди, когда по дороге, обгоняя нас, промчался всадник галопом. Мой скакун поднял голову и, сотрясаясь всем телом, заржал, приветствуя собрата. А может быть, осуждая — куда, мол, несёшься, сломя голову.

   Крюк действительно легко подался. В сарае загудело. Я вернулся на конный двор и катался по нему, покуда дед не послал выключить насосную станцию.

   Закончив все дела, собрались домой.

   — Деда, а что там гудело?

   — Пойдём, глянем.

Он отпёр замок на сарае, распахнул дверь, щёлкнул выключателем. Электромотор, насос, ремни, лужа на полу, запах масла. Ничего замечательного. Егор Иванович взял маслёнку с носиком как у чайника, да, пожалуй, ещё длинней, и полез чего-то смазывать.

   В дверях замаячила тень.

   — Больно быстро ты ноне откачался, Егор Иванович. Аль сломалось что? Я только мыть наладилась, а воды — тю-тю.

То была тётя Нюра, отцова сестра. Дед, я знал по домашним пересудам, сватью недолюбливал и пробурчал что-то, не прекращая своего занятия.

   — А это чей же такой херувимчик? Никак Антон Агаповых. Как вырос — не узнать. Ты что ж в гости не приходишь? Шурку попроведать…

   — Я дороги к вам не знаю, а то б пришёл.

   — Ну, а я-то знаю. Со мной пойдёшь?

Я покосился на деда. Тот продолжал возиться с маслёнкой и бурчать себе под нос.

   — До завтрева-то починишь, Иваныч?

Тётка взяла меня за руку и потащила к себе.


   У тётки житьё мне гораздо веселей, хотя, может быть, не такое сытное, как у бабушки. Анна Кузьминична готовит редко.

   — Ты, Антон, жрать захочешь, не стесняйся — бери, что приглянется. Вон сахар в горшке, молоко в сенях или погребе. Да ты к погребу не подходи, Шурке скажи. Шурка, балбес, смотри за братом, чтоб в погреб не упал.

У бабушки то блины на столе, то лапша из петуха. В сенях бочка стоит с клюквенным квасом, а на полатях мешок с сухарями. Я дырку проковырял и похрумкивал тайком, чтобы баба Даша не услышала. Сухари мелкие, кислые, из своего хлеба. А у тётки и вправду сахар в горшке хранится. В таком, что ребятишкам подставляют. Зато сахар крупный, пиленый. Возьму кусок и целый день грызу и облизываю.

   Саня, брат, — пацан что надо. Хотя, конечно, намного старше меня. Он даже старше Люси. Сделал мне свисток из ивового прутика. Я сначала так свистел, а потом Саня туда горошину опустил, и стали получаться милицейские трели. Я дул в него, дул, пока щёки не заболели.

   Вечерами мы ходили в огород грядки поливать. В этом краю деревни огороды вскапывали далеко от жилья, но рядом с озером. Поливать удобно, а охранять — никакой возможности. То-то раздолье пацанам, думал я, обозревая зелёное пространство: — ни собак, ни сторожей. А про хозяев — редкие лентяи, колодец у дома выкопать не могут.

   Саня сделал мне лук, а копьянки для камышовых стрел согнул из консервной банки. Такой стрелой кого убить — плёвое дело. Я забросил свисток и целыми днями, пока брат был в школе, стрелял из лука: в цель — на меткость, вверх — на высоту полёта. Хвастал, что пойду на болото и настреляю уток.

   — Сходи-сходи, — кивала Анна Кузьминична. — А то картошка эта совсем опостылела.

   Она была пьяницей, и её уже несколько раз выгоняли с фермы, где она работала дояркой. А потом снова звали, потому что людей в колхозе не хватало. В доме у неё не было никаких запасов, а за душой — никаких сбережений. Но была корова, был огород, за которым Сашка ходил. Был ковёр на стене с тремя богатырями. Я частенько тайком забирался на тёткину кровать, чтобы рассмотреть их оружие.

   Зимой Саня спал на печи, а на лето перебирался в сени. Здесь стояла старая кровать. И хотя на ней постели не было, но было много разных старых шуб, тулупов, фуфаек, и были две большие мягкие подушки.

   В первую ночь Анна Кузьминична звала:

   — Антон, айда ко мне спать: на печи-то жестко, поди.

Я отмолчался, будто спал. А Сашка пробурчал:

   — Мы завтра в сени переберёмся.

И перебрались, хотя на дворе ещё прохладно по ночам — май. Прихватили лампу керосиновую. Саня стал читать толстенную книгу «Тысяча и одна ночь». Это были сказки, только странные какие-то, будто для взрослых. Сашка читает, а я уткнусь носом в его холодное плечо и слушаю. А потом говорю:

   — У меня, Саня, будет самая красивая жена.

Брат посмотрел на меня снисходительно:

   — Чтобы иметь самую красивую жену, надо быть самым сильным мужиком.

   — Не-а, я буду самым богатым, — возразил я.

   В кино пошли. Ухитрились как-то без билетов прошмыгнуть. В зрительном зале вместо кресел с номерами — лавки, садились, кто куда хотел или успел. Пацанам вообще место было на полу в проходах или на сцене у экрана. Саня предусмотрительно прихватил крапивный мешок, расстелил, сам уселся, меня на колени водрузил. Фильм назывался «Мамлюк». Ну, я Вам скажу, картина! Мы, как вышли, я её тут же начал брату пересказывать. Со своей версией сценария и счастливым концом, конечно. Саня слушал, не перебивая. Брели мы, не спеша, тёмной улицей и оказались возле церкви. Брат остановился:

   — А хочешь, в мамлюков поиграем?

   — Сейчас?

   — Конечно.

   — Вот здорово! Давай.

   — Я сейчас залезу в гарем за красавицей, а ты пошухери. Если янычары нагрянут — свисти. Понял?

Я понял и прижался к холодной стене, вглядываясь в тревожную темноту, прислушиваясь ко всяким шорохам. Саня, цепляясь за выщерблины в кирпичах, ловко по вертикальной стене полез вверх и пропал в дырке обрешёченного окна.

   Я представлял, как по связанным простыням спускается вниз красавица из гарема турецкого султана. Потом мы бежим прочь тёмной улицей, и громче наших лёгких шагов шуршат её шёлковая юбка, парчовая накидка, в лунном свете блестит её золотистый шарф. Спасаясь бегством, она напоминает яркую птицу с южных островов, бьющуюся о прутья клетки. Смерть преследует нас по пятам. Однако, красавица надеется на нас — верных и бесстрашных мамлюков. И мы, конечно, не подведём: умрём, костьми ляжем, но спасём беглянку. А потом женимся. Нет, конечно, женюсь я, а Саня будет стоять с кривой саблей за моей спиной и следить за порядком на свадьбе.

    Через бесконечно долгое время из этой дырки чуть мне не на голову упал наш крапивный мешок чем-то заполненный. Потом вылез Саня.

   — Красавица в мешке? — удивился я.

   — Тихо! Пойдём отсюда.

Я всё понял: в мешке зерно, о котором говорил дед. Сашка в церковь не за красавицей лазил, а воровать. Да ещё меня привлёк, не совсем летнего. Ну, погоди, братан! Я обиду затаил и назавтра наябедничал тётке. Анна Кузьминична плавилась в похмельной истоме. Моя информация её взбодрила.

   — Шурка! Сколь раз тебе, паразиту, говорить, чтоб в церкву не лазил?

   — Чё разбазлалась? — отмахнулся Саня. — Иль курей прикажешь своей гущей кормить? Куры сдохнут, и мы с голоду помрём.

А ведь Санька-то прав, подумал я. И ещё вспомнил, как прошлым летом поучал меня отец, вынимая дикую утку из петли: « Когда для семьи — это не воровство, воровство — это когда для себя». И мне стыдно стало за своё наушничество. Но как он с матерью разговаривает! Попробовал бы я так — вмиг языка лишился. Впрочем, и Анна Кузьминична не настроена была прощать грубость сыну. Она вооружилась поленом и бочком, бочкам стала подкрадываться к нему. Каким-то чудом в последнее мгновение Санёк увернулся от нацеленного в голову удара и задал стрекача. Перемахнул через плетень, а посланное вдогонку полено поцеловалось с глиняным кувшином, жарившимся на солнце. Черепки его смотрелись жутко. Я хотел удрать к бабке, но подумал, что это было б верхом предательства по отношению к брату. Вместе уйдём, решил я и остался ждать. Анна Кузьминична попила бражки и легла спать. Мне одному страшно было в сенях, и я перебрался на печку. И повёл разговор, который должен был облегчить мою, сгоравшую от стыда, душу.

   — Тёть Нюр, ты зачем пьёшь?

   — Я, племяш, без Лёньки стала пить. Умер мой залёточка, от ран, от войны проклятой. Какой был мужик! Как они с твоим отцом дружили. Эх, кабы жив-то был, рази я такая была?

   Саня, наверное, простил моё предательство. А может, просто попрекать не стал. Золотой человек! Появился он на следующий день, попил молока из кринки, похлопал себя по животу:

   — Порядок. Пошли, Антоха, рыбу ловить.

Шли мы долго. Впрочем, церковь отовсюду видна: оглянешься — кажется, и деревня рядом. Саня разделся до трусов и полез ставить сети. Растянул её у самых камышей, дырявую, мелкоячеистую. Вылез весь облепленный водорослями, как водяной:

   — Бутить будешь?

Я взглянул на гусиную кожу его ног и схитрил:

   — Я, Саня, пиявок боюсь.

Схватил палку и кинулся по берегу бегать с дикими воплями, пугая за одно и рыб, и комаров. Саня, синий уже весь, снова полез в воду, честно отбутил, снял сеть. Ни много, ни мало, а с полведра рыбёшек запуталось. Да никакой-то карась — гольян, тот, что без костей.

   Анна Кузьминична прокрутила наш улов через мясорубку и нажарила котлет. Мир в семье был восстановлен. Я на радостях разболтался:

   — В деревне жить можно и без работы. Была б корова да огород, да куры. Ещё рыбалкой и охотой кормиться можно.

   — Завтра на охоту пойдём, — пообещал Саня. — Крыс ловить.

Я хотел было взять лук и стрелы, но брат отсоветовал:

   — Лучше палка подойдёт.

   Ватага подобралась большая. Был даже мальчик моего возраста — Сашка Мезенцев, которого почему-то все звали Журавлёнок. Отношения между ребятами приятельские, шутки безобидные. На нашей улице такого явно не хватало.

   Базовки опустели от скота: коров перегнали в летние лагеря, на пастбища. В открытых на обе стороны коровниках порхали воробьи, свистели крыльями голуби, шныряли крысы. Одна мне чуть ноги не отдавила. По-поросячьи поворачивая голову, припадая на передние, будто больные лапы, она, нисколько не боясь, спешила по своим делам.

   Саня прихватил с собой капканы. Насторожив, расставлял в норы и возле них. Я ни на шаг не отставал от него, боясь крыс.

   — Какие они противные. Я бы их палкой, палкой…

   Кто-то сбросил на пол воробишат. Они подыхали, желторотые, большебрюхие, совсем голые. Тоже противные. Но их было жалко. Потом жалость затопил азарт. Капканы хлопали, крысы пищали, ребята бегали по коровнику и лупили их палками. И я бегал и орал до хрипоты:

   — Вот она, вот! Крыса! Крыса! Крыса!

   Домой пошли, когда проголодались. Убитых крыс связали вместе, подвесили на шест и несли вдвоём, как почётный трофей. Так охотники волка несли в мультике. Я находил похожесть и очень был горд своим участием.

   За крыс колхоз платил деньги. Можно было даже велосипед купить, о котором мечтал мой брат.

   У околицы, на берегу гусиного пруда Ляги нас остановил Ваня Коровин, по прозвищу Колхозный Бугай. Он был здоровяк, каких поискать, ему давно исполнилось восемнадцать лет, но в армию его почему-то не брали.

   Коровин одним словом пленил всю ватагу, отобрал добычу, забросил её в камыши, отобрал и капканы, а пленных обратил в рабов. Он объявил себя падишахом, и все должны были ему поклоняться. Колхозный Бугай щедро раздавал тумаки налево и направо, приучая нас к покорности. Потом устал и назначил Витьку Бредихина и Генку Назарова своими мамлюками, и теперь они раздавали тумаки и крутили руки за спину непокорным. Бугай сидел, по-турецки скрестив под себя толстые ноги, и указывал пальцем на очередную жертву. Мамлюки кидались на неё, тащили к падишаху, и по его желанию несчастный раб должен была петь, плясать, читать стихи, рассказывать анекдоты — короче, развлекать своего господина. Мне игра понравилась, а Сане нет. Он под шумок смотался и вернулся с настоящим ружьем. Нацелил его Коровину в лицо:

   — Щас я тебя убью, подлюга. Кровью умоешься.

Падишах сильно испугался, затрясся и стал похож на дурочка. Видимо, когда-то в детстве его здорово напугали. А я подумал, как такого в армию — он оружия боится.

   — Лезь за крысами, сволота! — Сашка был действительно страшен — скрипел зубами, вращал глазами.

   — Беги, — хрипло сказал он, когда Колхозный Бугай весь мокрый положил к его ногам связку крыс.

Бывший падишах безропотно побежал прочь, смешно взбрыкивая толстыми ногами.

   Дома я пытал брата:

   — Откуда у тебя ружьё?

   — Тс-с-с, — Саня приложил палец к губам. — От отца осталось.

   Утром, когда Анна Кузьминична уехала на дойку, а мы нежились в кровати, в избушку ворвался Колхозный Бугай со своими мамлюками, и Журавлёнок следом. Я так думаю, это он следил за нашей избой (живёт-то по соседству) и сообщил Коровину, когда хозяйка дом покинула. Ну, погоди, предатель, я с тобой ещё поквитаюсь. А пока мне пришлось удирать на печку. На Сашку навалились всей гурьбой, связали руки и стали пытать. Его щекотали, щипали, стегали ремнём, требовали:

   — Покажи ружъё.

Потом развязали и столкнули в подпол:

   — Помёрзни.

   На столе появились две бутылки вина с облитыми сургучом горлышками, на закуску нарезали хлеба, луковиц, и незваные гости принялись пировать.

   — Журавлёнок, слазь на печку, накостыляй городскому.

Санька Мезенцев не смел ослушаться. А когда его веснушчатая рожа появилась из-за шторки, я так саданул ему пяткой в лоб, что не будь сзади тёткиной кровати, он брякнулся бы на пол и, наверняка, убился.

   — А городской-то шустрый. Выпьешь, эй малец?

   — Давай, — сказал я, гордый похвалой и готовый биться насмерть.

Мне налили полстакана красного вина. Я выпил — на губах сладко, в животе горько. Голова закружилась.

   — Закусить?

   — Не-а…

   — Силён!

Край печи, труба, потолок закачались, как от качки, пошли ходуном по кругу. Боялся, что упаду, жался к стене, жался и всё-таки упал. За столом дружно захохотали. Я подумал: над чем, сунулся посмотреть и полетел вниз, оборвав занавеску. Упал на лавку, а с неё на пол. На лбу шишка соскочила, а я стал смеяться и звал Журавлёнка бороться. Тот отказался, хныкал, что сломал шею, падая. Потом я стал за брата просить. Но Коровин потребовал выкуп — брагу. Впрочем, флягу они сами нашли, выпили ковшик — не понравилась, тогда туда же и помочились. Потом побежали во двор с криками: «Пожар! Пожар!» Это они хотели брата запугать. А я — дверь на задвижку и подпол открыл, хотя меня мотало прямо из стороны в сторону. Саня вылез, всё прибрал, меня в тёткину кровать уложил, приказал:

   — Молчи.

Матери сказал:

   — Заболел.

Анна Кузьминична лоб пощупала мой, покачала головой.

   Я лежал, а голова моя кружилась. Богатыри с ковра смотрели заинтересованно: что-то будет. Чайник с полки подмигнул: молчи, брат. А родственники с многочисленных фотографий на стене осуждали: ишь, нализался, паршивец. Я сунул голову под подушку и кое-как заснул.

   Отца увидел неожиданно — шумного, радостного, в скрипучем кожаном пальто. Нет, ошибся: шумный, но не радостный. Ругались они с Анной Кузьминичной. И я понял: ругаться начали ещё до моего рождения, не поделили наследство умершей жены их старшего брата Фёдора — Матрёны. При встречах просто продолжали на чём остановились, а так как каждый считал себя правым, то упрёкам и оскорблениям конца не было видно.

   — Убирайся, я сказала! Убирайся, падла, из моего дома! — кричала тётка, далеко брызгая слюной.

   — Что ты орёшь? Что ты орёшь, дура? — кричал отец и размахивал руками.

Сашка сидел на краю кровати, облокотившись на дужку, отрешённо смотрел в пол. Отцов друг и сосед Саблиных Фёдор Андреевич Мезенцев с любопытством заглядывал из сенец. Я по привычке кинулся на печь-спасительницу, но попал в отцовы руки.

   — Зарублю! — Анна Кузьминична метнулась в сени. Там за дверью у стены лежал топор. Отец толкнул её в плечо, и она повалилась на кровать.

   — Пойдём, Егор Кузьмич, пойдём от греха, — звал Мезенцев.

Анна Кузьминична, уткнувшись в подушку, громко рыдала.

   Фёдор Андреевич, отец со мной на руках вышли. Стояли возле Мезенцевых, курили, тихо переговариваясь и прислушиваясь, как долго успокаивалась во дворе Анна Кузьминична.

   Домой к бабе Даше шли потемну. Отец держал меня за руку и рассказывал о своей семье.

   Кузьма Васильевич Агапов, отец моего отца и мой дедушка, погиб на фронте в неполных сорок лет, но уже имел одиннадцать детей, крепкое, самостоятельно нажитое хозяйство — двенадцать лошадей, три амбара с хлебом, дом, как игрушку. Уходя на фронт, наказывал жене: «Береги последыша пуще всех — кормилец твой будет». И верно сказал: доживала свой век Наталья Тимофеевна в семье младшего сына.

   — И умерла на моих руках, как раз в день твоего рождением, — отец тяжело, с надрывом вздохнул.

   — А где теперь твои братья и сёстры, мои дядьки и тётки?

   — Ну, одну-то ты знаешь. А остальные…

   Старший в семье, Фёдор, был ровесником дедушке Егору Ивановичу, погиб на фронте где-то под Воронежем. А в Гражданскую хотел его Колчак забрать в свою армию, да Фёдор убежал, по лесам скрывался. Потом в тюрьму попал, и хотели беляки его расстрелять. Да красные их так шуганули, что не до Фёдора им стало.

   Другой брат, Антон, умер в голодный год.

   — Сестёр-то всех я и не упомню. Кто умер до моего рождения, кто после. Нюрка-то, ох и притесняла меня в детстве — противная была. А вот мужик у ней, Лёнька Саблин — золотой человек, помер от ран фронтовых, не долго после войны-то пожил. Э-эх, жизня наша…


   Отец уехал, оставив меня в Петровке. Уехал чуть свет, не попрощавшись. Я с ним спал на кровати в сенях, но так и не услышал, как он вставал, собирался, завтракал, заводил мотоцикл. Проснулся — отца и след простыл. Забыл я вчера пожаловаться на свою безрадостную жизнь, попроситься домой — думал, ещё успею. И не успел.

   И снова потянулись скучные дни. Дед дулся на меня, на работу больше не звал, вечерами уходил к соседям в карты играть.

   Я к бабушке приставал:

   — Расскажи сказку.

   — Не знаю, родимый.

   — Ну, так про старину расскажи. Как жили.

   — Как живали? Хлеб жевали, песни певали, слёзы ливали…

   — Баб, а почему тебя Логовной зовут?

   — Имя, стало быть, у отца такое было. Да я его и не помню совсем.

   — Айда, баб, в карты играть.

   В «пьяницу» играли, потом в «дурака». Я жульничал бессовестно, подкидывал всё подряд. А Дарья Логовна, проигрывая, добродушно сокрушалась:

   — Масть, масть, да овечка…

Поглядывала на часы — старинные, с гирькой на цепочке — и будто намекала:

   — Охох, уж полтринадцатого…

   А я скучал.

   Приехала из Каштака мамина сестра тётя Маруся с дочкой Ниной, моей сверстницей. Двоюродная сестричка мне понравилась. Счастливая, как мотылёк, резвящийся над полевыми цветами, она сверкала румяными щёчками и показывала в развесёлой улыбке все свои ровлые зубы. В её глазах горел хитрый огонёк, и они искрились так, что было трудно разобрать, какого же они цвета; скорее всего это цвет озёрной воды в солнечный день.

   Приехали они на телеге, забрали почту на почте и завернули к «дедам» кваску попить.

   — О-о-о! Парнишка городской! Поехали с нами. Мы тебе настоящую мужицкую работу дадим, а то бабка старая тебе последние зубы выпердя.

   До Каштака путь не близкий. У меня руки устали за вожжи держаться. Я их опустил, а конь сам по себе — цок да цок копытами по просёлку — дорогу знает. Пассажирки мои легли поудобней и ну песни петь. В два голоса. Красиво. Заслушаешься. Я себя сразу мужиком почувствовал: степь да степь кругом — а вдруг кто нападёт. Ну, там, почту отнять, женщин моих обидеть. Вспомнил, как мамлюки сражались, пододвинул кнут поближе — отобьюсь.

   Хозяйство у Леонидовых большое, но какое-то неухоженное. День-деньской поперёк двора свинья лежит, здоровущая такая. А вокруг неё поросята снуют. Корова с телёнком, овцы, те только на ночь приходят, а днём где-то шляются. Но точно знаю, что не в табуне мирском. Сами по себе. Куры везде и всюду — на дворе, в стайках, на огороде, на крыше бани. Их помёт и на крыльце, и в сенях. Но самое противное — гуси. В Увелке гуси, как гуси — один шипит и шею вытягивает, остальные кучей отступают. Им покажешь пальчиками ножницы, и они боятся. А эти, будто бабой-ягой воспитаны — бросаются всем стадом и сразу щипаться. Они когда первый раз на меня гурьбой кинулись, я так испугался, что «мама!» закричал и на крыльцо через две ступеньки влетел. Ладно, никто не видел, а то скажут: хорош мамлюк — гусей боится. Я решил в долгу не оставаться: набрал камней и стал к ним, пасущимся на лужайке, подкрадываться. Полз через лопухи, что у плетня, смотрю — яйцо куриное. Про гусей забыл и к тётке побежал. Мария Егоровна сокрушается:

   — Черти их узяли: кладутся, где хотят. Ты, Антонка, пошукай-ка по усадьбе, можа ещё найдёшь.

На два дня меня увлекло это новое дело. Я взбирался на плоскую крышу бани и, как Следопыт из книжки, подмечал места, куда ходят куры в одиночку. Расчёт мой верен оказался: сами они указали свои потайные гнёзда. Яиц я набрал — видимо-невидимо. Умел бы считать — похвастался. Хозяин дома Николай Дмитрич похвалил меня:

   — Вот что значит пацан. Мать, родишь мне пацана? А то я тебя, наверное, выгоню.

   — И-и-и…. выгоняла, — Мария Егоровна добродушно махнула рукой.

Семья у них была дружная.

   Нина как-то вечером позвала меня в гости к родне. Мальчишка, наш сверстник, скакал на одной ноге, строил рожи и казал язык кому-то в раскрытое окно, из которого пузырилась белая занавеска:

   — Тётя достань воробушка. Тётя достань…

Наш визит отвлёк его от этого бестолкового занятия, хотя мы сами не показались ему достойными внимания. Он стал собирать у окна неустойчивое сооружение из трёхного стула, дырявого ящика и ещё какого-то хлама. Рискуя упасть, взобрался на него и сунул руку за наличник. Увидев там солому и перья, а также беспокойных воробьёв на крыше дома, я догадался о цели его хлопот.

   Из дома вышла красивая девушка лет восемнадцати:

   — Серёжка, уши оборву.

Мальчишка лишь голову повернул — неустойчивое сооружение рассыпалось под его ногами, и он, чтобы не упасть, повис на ставне, дрыгая ногами. Прыгать вниз он боялся.

   — Валь, сними.

   — Я штаны с тебя сейчас сниму.

Девушка осторожно двумя пальцами сорвала стебелёк крапивы и сунула брату, оттянув поясок штанов.

   — Дура-а-а-а! — отчаянно завопил мальчишка и отпустил ставню.

Валя подхватила его, падающего, и тем же замахом перебросила через плетень.

   — Сунься ещё к воробьям.

Придерживая штаны обеими руками, Серёжка убежал по улице без оглядки.

   — А это чей такой? — она взяла меня за руки и присела на корточки так, что её смуглые полные колени упёрлись в мой живот.

У неё было красивое лицо, глаза, губы. Передо мной было само совершенство. Я вдруг понял, что это она — невольница из гарема, женщина моей мечты. Та, ради которой я готов был совершить массу подвигов и погибнуть, не моргнув глазом.

   — Ух, ты, глазища-то какие, как у девки! — она взъерошила мои волосы. — Как тебя зовут?

А я онемел. Влюбился и дар речи потерял. Только краснел и чувствовал, как подступают слёзы.

   Наверное, так много обожания светилось в моих глазах, что не осталась девушка равнодушной, от ворот оглянулась ещё раз:

   — Чёрт! Прямо так завораживает. Кабы был не лилипут, тут же бы влюбилась.

   С Серёжкой мы не подружились, но вот его сестра с того вечера не шла из моей головы. Чего только я не передумал, кем только себя не представлял, в какие только перипетии не загонял себя в фантазиях, но итог был один — моя свадьба на прекрасной Валентине Панариной. Мой жизненный опыт подсказывал, что для женщины главное счастье — выйти замуж за хорошего человека. А уж лучше меня-то разве есть кто на свете?

   Замечтался я, влюблённый, затосковал и не заметил, как загудела деревня с самого утра. Поначалу лишь женщины по дворам бегали, разнаряженные, потом гармошки зазвучали, лады пробуя, песни позывая. А в домах ели и пили. К вечеру застолья выплеснулись на улицы. Запел, заиграл, загулял Каштак.

   Мария Егоровна пришла домой, раскрасневшаяся от выпитого.

   — Нинка! Папку тваво Малютины убили.

Притиснула дочкину головку к животу, и обе в голос заревели.

   История эта была давняя. Выпивали как-то мужики и уже в ночь поехали в Петровку за водкой. Машина застряла в топком берегу Каштакского озера. Николай Дмитрич за трактором вернулся. А Володичка Малютин рукой махнул:

   — Пешком быстрей доберусь.

Остальные в машине уснули. Николай Леонидов трактор лишь на утро пригнал, а Володичка сгинул. Через три дня его всплывшее тело выловил Трофим Пересыпкин в Каштакском озере, но денег при нём не нашли. И пошли слухи: мол, Колька Леонидов из-за денег Малютина убил. Прокурор Николая Дмитрича к себе в райцентр вызывал, да отпустил: не доказал его вины. Многочисленные Малютины рассудили по-своему, и за Володичку обещали рассчитаться.

   Поплакав с дочерью, попричитав, Мария Егоровна опять ушла. А вернулась с мужем, поздней ночью, с песнями. Правда, рубаха у Николая Дмитрича была порвана, и под глазом багровел синяк, но держался он молодцом.

   Марию Егоровну никак нельзя было назвать равнодушным человеком. Она либо шумно ликовала, либо также горевала, либо просто пела, когда не было повода как-то реагировать на обстоятельства. Меня притянула к себе, как Нину вчера:

   — Дедушка-то наш помер — плач, Антонушка, плач родименький: легче будет.

У меня сердце защемило от жалости. Вспомнился молчаливый, всегда, будто на что сердящийся, дед.

   Скоро лошадку заложили, и поехали мы с Марией Егоровной в Петровку.

Гроб стоял во дворе чужого дома, и дедушка наш, Егор Иванович, ходил тут же, в толпе народа, без всегдашней кепки. Оказывается, умер дядька его — Василий Петрович Баландин, которого по-уличному звали Краснёнок. Это прозвище он заслужил под колчаковскими ногайками давным-давно, когда ещё не было на свете и моего отца.

   Забытый всеми, я сидел в сторонке на куче дров и страдал от разлуки с любимой девушкой Валей. Здесь и разыскала меня бабушка:

   — Скромный ты у нас, Антоша, хороший. Другие огольцы снуют везде, норовят к столу да в лучший угол, а с тобой никаких хлопот.

И утёрла слёзы кончиком чёрной косынки.

   Приехали родители.

   — Всё, — заявил я. — Ни дня здесь больше не останусь. Или… женюсь.

Отец горестно вздохнул и положил мне на голову свою тяжёлую руку.


   Вернулся домой под самый праздник. Официально — это День молодёжи, а мы его по-татарски — Сабантуй. Следом Саня Саблин объявился — то ли у матери отпросился, то ли самоволком убежал на скачки поглазеть. Мама говорила: дедушка Егор Иванович заглядывал, погарцевал на скакуне верхом у ворот — и в лес. Мы тоже с Саней пошли. Отец дал нам три рубля на лимонад и мороженое. Сашке, конечно, дал, и он теперь подозрительно косился на Бугорских ребят — не отняли бы.

   Народ валом валит, с сумками, авоськами, песнями, гармошками. В деревнях мужики в кепках ходят, а тут сплошь и рядом — в шляпах. Сане в диковинку. Затеяли игру: кто больше шляп увидит. Думаю, брат меня обжулькивал, как я бабушку в картишки: считать-то из нас двоих только он умел.

   Так, играя, добрались до леса. А он из дикого, девственного превратился в парк культурного отдыха. Меж двух лиственниц натянут плакат: мол, с праздником, молодёжь. На каждой полянке компания — постелили клеёнку или покрывало, разложили закуски, пьют, поют и всяко веселятся. Опять же гармошки, гитары. Буфеты, автолавки, просто лавки со снедью, и везде очереди. На самой большой поляне соорудили сцену, и ансамбль из Южноуральска современную эстраду выдаёт. Среди танцующих не только молодёжь — старики ковыряют травку каблуками, кепки о земь и вприсядку. Старушки молодятся, дробят в кругу, пыль поднимают, повизгивают. Музыке не в такт, да и не нужна им музыка — веселья через край.

   Мы пока с Сашкой всё обошли, скачки конские проворонили. Самое интересное, ради чего брат и приехал. Обидно. Деда я так и не увидел — а мечтал скакуна попросить, погарцевать. Тут как раз какой-то лихач подкатил верхами в торговый ряд, в самую толчею. Ну, конь его и взбрыкнул. Я видел, как высоко мелькнуло копыто, одной женщине в живот. Она, как стояла, так молча и упала. Крики, конечно. Скорую позвали. Врач в белом халате расстегнул на пострадавшей кофточку: под белыми чашечками лифчика багровело синее пятно. Женщину увезли в машине, а народ судачит — не оклемается.

   — Надо бы лошадь убить, — кто-то предложил.

   — Нет, лучше всадника — куда дурень приехал.

Заспорили.

Поэтому ли поводу, иль по другому вспыхнула драка. Весь лес наполнился милицейскими трелями, руганью, бегающими и дерущимися парнями. На то и праздник — День молодёжи.

   А я пожалел, что свистуля моя в Петровке осталась, и Саня не догадался привезти свой подарок. Вот бы сейчас попугал драчунов.


   Неожиданно приехала Валя Панарина. Отец с матерью удивились: сроду не была. А у меня душа напряглась в предчувствии счастья. Я крался и подсматривал за ней всюду, куда б она не пошла. А Валя сказала:

   — Я проездом — только заночую.

   С замиранием сердца смотрел, как она раздевалась перед сном. Мой выбор не был ошибочным: она была прекрасна!

   Утром Валя ушла куда-то, не забрав чемодана, а на ночь не вернулась. Мы с мамой были в магазине. Женщины судачили:

   — Ваша? Красавица какая! Но девка порченая. С Шишкиным вяжется. Видели: вдвоём в лес ушли, а назад не вернулись. Наверное, в садах заночевали.

Я знал этого Шишкина. Лицо его, перепаханное оспой, было пренеприятным. Поговаривали, он — бандит и уголовник.

   — Врёте вы всё, тётя! — крикнул я в отчаянном стремлении защитить свою любовь. — Вы!.. Вы!.. Сами вы потаскуха!

Ей бы рассмеяться: мальчишка маленький, ухоженный. А она рявкнула:

   — Кыш, зараза!

Я, испугавшись, бросился к матери, обнял, прижался к её ноге. А глаза поднял — чужая тётя смотрит и подмигивает. Кинулся в двери под дружный хохот сплетниц-кумушек. Провались они пропадом! Так сказать, подумать о моей избраннице.

   Мать переживала за Валю, до слёз спорила с отцом. То была их излюбленная тема — чья родня хуже. Панарины были мамины родственники.

   А я страшно мучился и, в конце концов, задушил в себе любовь. В душе остался лишь какой-то туманный образ — заблудший, оклеветанный, нуждавшийся в защите. Образ девушки красивой, как Валя.

   Пожаловаться некому — кто меня поймёт. Наконец, после долгих и мучительных размышлений решил: надо всегда воспринимать жизнь такой, как она есть, хотя это не всегда то, что ожидаешь. Но как избавится от своих фантазий? И стоит ли?


   Следующие дни прошли спокойной тихой чередой, не лишённой, правда, той живости и привлекательности, которая свойственна началу лета. Потом случилось происшествие, насовсем отвлёкшее меня от печальных, почти тяжёлых дум.

   Давным-давно, ещё до моего рождения, отец с соседом Петром Петровичем хлопотали об электрификации своих жилищ. Им сказали: купите столб за свой счёт, провода вам проведут. И вот он, купленный вскладчину и отслуживший свой срок, лежит на земле просто бревном. А рядом держит провода новенький, с железобетонным пасынком. Отец Томшину предложил:

   — Перетащим — распилим.

   — Ага, буду я нажилиться!

Не таков отец. Приладил бревну колёсики и во двор закатил. А тут электрики приезжают — где столб? Узнали и к нам во двор. Утащили, кабы не отец.

   — Мой, не дам.

   — Как твой? — удивились гости незваные.

   — За мои деньги купленный, спросите в поссовете.

Начальник у электриков молодой, решительный:

   — Ну, по поссоветам ты сам, мужик, бегать будешь, а нам некогда. Забирай столб, ребята.

Отец сгрёб его, белорубашечного, в охапку, вынес со двора и швырнул на землю, будто мешок с картошкой. Тут ему на плечи прыгнули два приезжих молодца. Батяня мой стряхнул их с себя, будто от холода поёжился, сунул руку под крыльцо — в руке топор.

   — Вот я вас!

Ребята, толкаясь в воротах, наперегонки кинулись к машине. Один, половчее, сходу запрыгнул в открытый кузов, забарабанил по кабине:

   — Езжай, езжай скорее.

Другой, понадеявшись на силу своих ног, улепётывал впереди автомобиля. Начальник, не жалея рубашки, прыгнул в кузов на живот, да руки коротки — схватиться не за что. Машина тронулась, а он кричал, болтая ногами в воздухе. Парень в кузове дёрнул его за ворот — оторвал и рубашку порвал. Так они уехали под дружный хохот собравшихся соседей.


   Приехала Валентина Масленникова — папина племянница, ну, а моя, стало быть, сестра. Только она была совсем взрослая. Жила в Троицке, работала официанткой в столовой вертолётного полка. Посватался к ней один солдатик. Раньше встречались, дружили, теперь он домой, на дембель собрался и её с собой зовёт. Вале посоветоваться не с кем: мать давно умерла, а отец — лучше и не вспоминать. Впрочем, расскажу немного. В войну Андрей Яковлевич служил в заградотряде. Отец говорил: «Ох, и много кровушки солдатской на руках этого поганца». Понять его неприязнь можно: любимый брат Фёдор погиб в штрафниках. Вернувшись с фронта в орденах, своими пьяными драками свёл жену в могилу, сошёлся с какой-то Моряхой и к родне совсем не тянулся. Да и не люб и не нужен он был никому. Впрочем, Бог с ним: это тема другого рассказа — а я о Вале.

   — Привози, — говорит отец, — своего солдатика, посмотрим, подумаем, что присоветовать.

   — Ну, так на выходные будет ему увольнение, мы и приедем. А пока, лёлька, отпусти со мной Антона. Юра в гости придёт, а я не одна…

Она улыбнулась мне:

   — С защитником.

   «Защитника» мигом собрали в дорогу, и покатили мы в Троицк.

   Я от Вали ни на шаг. Квартировалась она у какой-то старушки одинокой. Вечерами за молоком к соседям ходим, грядки хозяйке поливаем. Утром вместе на работу. Я котлет налопаюсь с картошкой и играю на лужайке. Вдали вертолёты стоят, настоящие. От их винтов свистел ветер, и проносились стаи туч, напоминая невероятные скачки. Вокруг лосёнок ходит, хлеба клянчит. Мне он не понравился: колченогий какой-то — то ли дело лошадь. Я с офицерами подружился. Один гирю в руках покидал:

   — Можешь так?

   — Не-а.

Тут Валя подошла:

   — Я могу.

И подняла. Много-много раз. Офицерик удивился, палец большой оттопырил. А я нос задрал: то-то.

   Солдат Юра мне сразу понравился. Он тоже очень сильный: пошёл нас провожать и до самого дома меня с рук не спускал. Я и обидеться не догадался: он так много всякого интересного рассказал и про себя, и про свой Казахстан.

   Когда ко мне мальчишка соседский задрался, я ему так сразу и сказал:

   — Вот Юра придёт, и ты схлопочешь.

Юный троичанин подумал и сообщил:

   — А знаешь, какой я жестокий…

   — Я тоже жестокий, — решил не уступать, видя его колебания.

   — Сейчас проверим, — забияка подтянул штаны и убежал.

   Вернулся он с живым карасём. Положил на скамейку.

   — Ударь — я посмотрю.

   — Зачем?

   — А я могу, — сказал забияка и шлёпнул шевелящуюся рыбу ладошкой. — Мне не страшно.

   — Так и я могу, — и тоже шлёпнул недоумевающего карася.

   — Нет, не так. Сильней надо. Вот тебе! Вот! Вот!

Мы вдвоём отлупили полуживую рыбу и подружились. Но на следующий день мы с Валей и Юрой уехали в Увелку.

   Проверку жениху батя устроил что надо.

   — А не поможете ли мне молодой человек пол перестелить?

За два дня они не только пол отремонтировали, но и печку. А когда мама, Люся, Валя навели в доме порядок, накрыли стол. Отец стакан поднял, а потом и сам встал, волнуясь:

   — Ну, что сказать? Вижу — пара вы подходящая. Совет да любовь.


   С этими разъездами я совсем отбился от друзей. Наконец, предоставленный самому себе, ошалелый, выскочил на улицу. Где ребят искать? В лесу, на озере, в болоте? Мало ли какие игры затеют мальчишки на макушке лета. Кто теперь дома сидит? И улицы пусты — как Батый прошёлся. Отчаявшись, примкнул к девчонкам. И это была роковая ошибка. К сожалению, не единственная.

   Девчонки собрались на лебедя поглазеть. Величавая птица плавала в лимане. Мои новые приятели заспорили.

   — Лебедь — не жилец. Подругу он потерял и теперь либо уморит себя голодом, или разобьётся о землю.

   — А может это она.

   — Всё одно — они без пары не живут.

   — Живут — не живут. Бросьте вы птицу хоронить. Один на гнезде сидит, другой кормится. Потом поменяются.

Такой расклад всех удовлетворил, и компания пошла купаться.

   Вы когда-нибудь купались с девчонками? Нет? Вам повезло. А мне нет. От безысходной тоски затесался я в эту компанию.

   Они меня совсем не стесняются. Плавки выжимают, без лифчиков загорают. Господи, а мне надо делать вид, что всё в порядке вещей, всё — как надо. Делать вид, что я один из них — надо бегать, брызгаться и визжать по-поросячьи. Тьфу. Лучше бы я домой ушёл. А дома-то — скука. А здесь — позор. Вот и думай, где лучше. Не подумал я и влип. Вдруг из воды среди купающихся вынырнули мальчишки. Они давно за нашей компанией наблюдали, проплыли за камышами, ну и выскочили. Напугать хотели. Напугали, конечно. Девчонки визжать, одежды похватали и бежать. А я?

Я тоже, подхватив штанишки, кинулся в бега. И визжал вместе со всеми, потому что испугался вначале, так как не видел, что там произошло, с чего это они вдруг подхватились. Может, краказябра какая из воды выскочила. Мальчишки какие-то трофеи на берегу захватили, машут ими над головой, свистят вслед. Меня заметили:

   — Шесть-седьмой, вернись — пиписку позабыл.

Мне бы и впрямь вернуться. Ну, посмеялись бы. Ну, подразнили. Да и забыли когда-нибудь. Ну, а я бы вновь обрёл свою компанию. Но бес управлял мною в тот день. И я улепётывал вместе с девчонками, ничуть не отставая, будто вчерашние мои друзья обратились в непримиримых врагов и наоборот.

   С этого дня жизнь моя пошла наперекосяк. К ребятам и близко подойти боялся. А девчонки, наоборот, тащат меня за собой в каждую дыру. Не поверите — я даже писать при них научился. Отвернусь — и все дела. Те, что помладше, хихикать было принялись, а старшие прицыкнули:

   — Приспичит — сама сядешь, где придётся.

   У девчонок игры какие-то дурацкие. Считают себя и взрослыми, и умными, а всё с куклами расстаться не могут. Наряды им шьют, примеряют. Мне даже — представляете!? — лоскутков надарили, чтоб я не скучал и куклами занимался. Тьфу! Сестра — домой пришли — их тут же отобрала. И правильно сделала! Совсем не собирался я с куклами возиться. Просто плыл по течению. Да не по речке к морю синему, а в помойную-препомойную яму.

   Вообще-то, ребята, скажу вам, как очевидец и участник — жизнь девчачья совсем не мёд. Помните сказку про кошку и собаку — почему они не ладят? Васьки в дом пробрались, а барбосам конура досталась. Вот так и мальчишки все заблуждаются, считая противоположный пол хитрыми бестиями, ябедами и дурами. Вообще-то всё верно, только не от ума у них эти пакости происходят, а как бы машинально: природа, что ли заставляет. И, наверное, защитная реакция. Ведь вы же сами, пацаны, девчонку мимо не пропустите, чтоб не обхамить, не обозвать, за косичку дёрнуть, а то и снежком запустить. Но я-то пацан и хорошо знаю мальчишескую натуру. Нас можно похвалить, отругать, отлупить — ко всему мы привычны, всё перенесём. Мы бегаем, прыгаем, бьём стёкла, играем на гитарах, дерёмся ради одного — чтоб нас заметили. Плохо ли хорошо, но только чтоб о нас говорили. Безразличие для нас хуже смерти. Так уж мы устроены. Так вот, если б девчонки вместо того, чтоб бегать да визжать, да жаловаться, просто, раз-другой проигнорировали обидчиков, поверьте — в следующий раз они будут обходить их десятой дорогой. Ведь это ослу понятно. А девчонкам нет. Они будто нарочно пацанов провоцируют. А те, дуралеи, и рады стараться. Короче, бесконечная война. Удивительно одно — как они потом меж собой женятся да и живут.

   Случайности, случайности… Они на каждом шагу, и какая-то из них круто меняет человеческую жизнь. Был я вчера мальчик Антоша, а теперь кто? Девочка Антонина? Вообщем, братцы, перешёл я во вражеский лагерь и стал противником для прежних своих друзей. Вот такие пироги.

   Поначалу я всё думал, как бы назад перебежать. А когда насмешки и оскорбления стали ещё круче, ещё нецензурнее, тут я и сам «закусил удила». Ах, так! Мы ещё посмотрим, кто, где пиписку позабыл. И стал думать, как пацанам отомстить. А с девчонками дружил.


   Тут как раз скандал на улице приключился. Серёжка Помыткин, совсем уже взрослый парень, зазвал двух девах, себе подстать, в гости. И стали в «дом» играть. Они ему картошки поджарили, салатик приготовили. А потом вместе легли в кровать и уснули. Тут-то их и застукали. Скандал вселенский! Шум до поднебесья! Собрались кумушки-соседки, оскорблённые матери как раз напротив нашего дома и ну языками чесать. Отцы-то по домам сидят, от стыда за распутство дочерей прячутся. А я взобрался на развесистый клён в палисаднике, затаился в густой листве и слушаю.

   — Серёжка что, он парень, — судачат женщины. — Отряхнулся и пошёл. А девкам срам на всю жизнь. Да что за молодёжь пошла бесстыжая!

Вспоминали свою молодость.

   Евдокия Калмыкова рассказывала:

   — У-у! Мы с ребятами дрались. Конечно, доставалось нам, да и мы спуску не давали. Подкрались как-то к дому — ребята там брагу пили да в карты резались — дверь-то и подпёрли. А сами на завалинку, юбки задрали и задницами в окна. Слышим, парни говорят: «Чтой-то темно стало. Ба! Да это жопы. Ну, мы вам щас дадим, сикарашки проклятые!» Кинулись в дверь — а чёрт там ночевал. Разозлились — стали окна бить, а мы бежать. Так бывало!

   Мне и сейчас кажется странным, что, слушая этот рассказ, я мысленно был на стороне девчонок, которым нечего было противопоставить мальчишеским кулакам, кроме голых задниц в окна. Это ж надо так вжиться в образ! Не знал обо мне Станиславский, — а то какого бы артиста получил. Настоящего, природного, невышколенного.

   Долго судачили, собрались, было расходиться. А тут Катька Лаврова через огород кричит девчонкам Мамаевым:

   — Алка, Нинка айдате в гости, я картошки нажарила…

Опять картошка! У-у, бесстыжие! И вновь работа языкам — будто дров в костёр подкинули…


   Дыхнуло осенью. Туман сомкнул землю с небом, и где-то в белёсой выси затерялось солнце. Грустно на душе от каприза природы, пакостно от одиночества. Ребята собрались гурьбой, ушли на свалку. Я только вслед им поглядел: вражда продолжалась.

   Ходил я неприкаянный вокруг дома и решил в Яму заглянуть. Конечно, это не лесное Эльдорадо, но и сюда валят всякий мусор. Иногда что-нибудь интересное попадается. Вон среди бурьяна мелькнула чья-то гребнистая голова с бусинками встревоженных глаз. Поборов страх, вооружившись палкой, пошёл в наступление:

   — Кыш, проклятый!

Из-под лопуха с тревожным квохтаньем выскочила индейка и припустила к домам. Что это она там прячет? Заглянул под лопух и обнаружил в земляном гнезде кучку крупных пёстрых яиц. Оба-на, вот так находка! Прикинул: в карманах, запазухой столько не унести. Да и опыт есть горький. Пошёл домой за сеткой, в которой мама хлеб из магазина носит. По дороге думаю: чья это индюшка, не иначе — Лавровых. Бабу Грушу с её Сашей Латышом я уважал и решил к ним завернуть. Благородный мой поступок был не только похвален, но и поощрён: Аграфёна Яковлевна дала мне два пёстрых яйца. Мать яичницу поджарила, а отец сказал:

   — Кормилец растёт и честный человек. Вот что значит мужик.

В шутку или всерьёз они всё детей делили на «мой» и «не мой».

   — А Люся грибов принесёт, — сказала мама.

Я забеспокоился. Не поев ладом, выскочил на улицу. Туда-сюда — точно, ушли девчонки всей гурьбой в лес за грибами. Обиделся. Ну, никак они без пацанов не могут: мальчишки в лес, и эти следом. У-у, сикарашки! Я по полю чуть не до опушки добрёл, дальше побоялся и вернулся домой.

   У ворот грузовик стоит. Николай Масленников из Троицка приехал. Сливает шлангом бензин из бака в ведро.

   — Лёль, куда выливать?

Все отцовы племянники зовут моих родителей лельками.

   — А я почём знаю? Был бы сам дома…

   — Ну, ничего, найдём, — насвистывает Коля. — Сарай-то открыт?

   — Да кто ж его запирать будет? И от кого?

Масленников нашёл в углу сарая бочку, открутил крышку, понюхал:

   — Вроде, бензин. А солярке-то, откуда быть?

Он подмигнул мне и аккуратно перелил ведро в бочку.

   — Как дела, подрастающее поколение?

Я решился поведать свои тревоги:

   — Девки в лес ушли — как бы не заблудились. Может, съездим, поищем?

Николай закинул шланг под сиденье, повесил ведро за кабиной, вытер руки тряпкой:

   — Сами найдутся. Девок, Антоха, кашей не корми — так им в лес хочется. А что ж ты с парнями не дружишь?

   — Сестра там.

Мама показалась в воротах:

   — Поешь?

   — Нормально. Я не голоден, — и мне. — Прокатить?

Кататься с Колей Масленниковым мне расхотелось.


   По телику «Крепостную актрису» показали, и девчонки заболели театром. Наверное, Алка Мамаева придумала, чтобы слить в единое оба увлечения:

   — Мы будем играть в кукольный театр.

Пригодились все их Дашки, Машки, пупсики и Маришки. Опять в дело пошли пёстрые лоскутки: шились наряды, декорации. Сюжет выбрали на тему сказки «Василиса Прекрасная», только перелопатили изрядно. Все, кто хотел участвовать со своей любимицей, получили роль и листок со словами, которые надо было выучить и произносить, вертя куклой над ширмой. А поскольку участвовать захотели все, то возник дефицит зрителей. Тут они обо мне вспомнили.

   Я ко всей этой возне с кукольным театром отнесся весьма равнодушно и на репетиции не ходил. А когда меня пригласили на премьеру, решительно заявил:

   — Не-а, лучше я телик посмотрю.

Девчонки на хитрость пустились:

   — Буфет будет бесплатный.

И я сдался. Не обманули. Яблок притащили, груш, конфет, компот в графине. Я набью полный рот и хлопаю в ладоши невпопад. А девчонки разошлись — что значит, великая сила искусства! — прут отсебятину. Алка за ширмой психовала, психовала, а потом, вроде, смирилась. Короче, Василиса ихняя не только Кащея отмутузила, но и Ивана, женишка своего, а потом за Бессмертного замуж собралась. И, кажись, выскочила. Я как-то особо не вникал — больше на «буфет» налегал, торопился всё умять, пока артисты заняты. Вообщем, не понравился мне спектакль. И был неправ. Чудо свершилось!

   Слух о представлении просочился на улицу. Стали меня мальчишки останавливать, спрашивать: «а, правда», «а, что там», ну и так далее. Вечером меня подкараулили, за руки — за ноги схватили и утащили на поляну, усадили в кругу:

   — Рассказывай.

И я понял, что пришёл мой звёздный час. Ох, и врал же я! Отыгрался за все свои унижения. Говорил, что театр у нас получился, что надо. Что в нём я директор. Что будем мы выступать в «Горняке» — Доме культуры, а потом поедем с гастролями по всей стране. Эти лопухи верили всему, потому что это было необычно — своего театра на улице ещё не было.

   В тот вечер ко мне пришла слава. Сверстники за честь считали пообщаться со мной. Старшие ребята здоровались за руку. Всех интересовал вопрос — что нового в кукольном театре.

   — Репетируем, — многозначительно отвечал я. — Готовимся к гастролям.

Девчонки наотрез отказались показать своё представление широкой публике: им тоже нравилось таинство творчества. Ну, а мне-то это на руку.


   С приездом на каникулы Нины Ломовцевой в дружном лагере девчонок наметился раскол. Она училась где-то в институте, была вся из себя городская — ходила в брюках, курила, играла на гитаре и пела хриплым голосом блатные песни. Ещё она занималась боксом — мутузила со старшим братом Славиком мешок с песком в своём сарае.

   — С мальчишками надо дружить, а не ругаться, — заявила она.

   Поскольку вся улица повально в эти дни была увлечена театром, и Нина решила проявить свои способности в режиссуре.

   — Будем ставить «Трёх мушкетёров», — объявила она. — И не куклами, а в естестве.

Дюма был смело переделан, и весь сюжет спектакля в основном состоял из свиданий Дартаньяна и Миледи. Однако, на первых же репетициях возникла проблема, поскольку Нинель сама хотела играть обе главные роли. И кого бы она не пробовала в этих образах, никто ей не нравился.

   Прежний уличный лидер Алла Мамаева болезненно переживала падение своего авторитета. И хотя возле неё оставалось ещё немало сторонниц, но ряды их день ото дня таяли. Ну, а посетителей названного сарая становилось всё больше. Причём, вход мальчишкам туда был тоже открыт. Думала, думала Алка и объявила:

   — Мы будем строить стадион.

   На следующее утро все её сторонники собрались вооружённые лопатами. Ушли на поляну за пригорок, чтобы не было видно из посёлка. Сделали разметку, вбили колышки, натянули бечёвку. Алка жестом Петра Великого, закладывающего город:

   — Здесь будет стадион. Поставим мачты для волейбольной площадки. Засыплем песком дорожки для бегания, яму для прыгания. Поставим скамейки для зрителей. Копайте.

Детвора дружно налегла на лопаты. Но трудовой энтузиазм вскоре начал гаснуть. Мы устали, начали думать, и становилось ясно — пустая затея. Во-первых, далеко — не то, что зрители, спортсмены не захотят сюда тащиться. Во-вторых, лето на исходе — о школе надо думать, о лыжах да санках. Работы как-то сами собой прекратились, и мы, понурые, побрели домой. Всем девчонкам стало ясно: Алка кончилась, как лидер.

   И она это поняла, и решила, что ей осталось лишь одно — месть. Она подговорила самых близких подруг и пригласила в гости Валю Жвакину. Задарили её подарками, уговорили не ходить на репетиции. Уловка удалась. Валя «клюнула» на провокацию и при встрече с бывшей подругой показала ей язык и пропела дразнилку:

   — Выбражуля первый сорт, куда едешь — на курорт.

    На курорт лечиться, выбражать учиться.

Нина тоже в долгу не осталась:

   — Выбражуля номер пять, разреши по морде дать.

И дала бы, если б догнала.

   Девчонки-интриганки, узнав об этой ссоре, бегали перед Жвакинским домом, взявшись за руки, и кричали:

   — На бобах осталась! На бобах осталась!

Никто из них и не собирался дружить с Валей Жвакиной: была она нужна лишь для мести. А та, обманутая, тут же кинулась в сарай Ломовцевых — каяться. И к удивлению девчонок, была не только прощена, но и великодушно назначена на роль Миледи. Негодованию оппозиции не было конца — ну, какая из неё шпионка кардинала, да она же вылитая лошадь Дартаньяна. Правда, волосы у неё роскошные — не отнимешь. А вот меньший брат Васька учится в классе для умственно отсталых детей. Это все знают. И вообще, вся семья её — если не дураки, то придурки точно. Словом, сами знаете, удел проигравших — злиться и завидовать.

   Я легко отказался от должности директора кукольного театра, которую — помните? — сам себе придумал, и перебежал в компанию Нины Ломовцевой. Мушкетёрам нужны были шпаги. Я принёс свою, вторую выпросил для артистов у Коли Томшина. Реквизитор — так называлась моя должность в новом театре. А что? Звучит. Мне, по крайней мере, нравилось. Я стремглав бежал выполнять любые указания главрежа, и занят был так, что забывал о еде. Солнечный трепет моря, белые чайки и гладкие, чёрные спины дельфинов, выныривающих из воды, отошли куда-то в сторону. Их видения не тревожили мою душу в эти дни.

   С распределением ролей подготовка спектакля пошла семимильными шагами — не за горами премьера. Наконец, назначен день, написаны афиши. Расклеивать их на столбы я взял в помощники Халву. Мы прошлись по всем Бугорским улицам до самой больницы.

   День премьеры стал каким-то детским праздником. Народ валил со всей окрестности. Ни Коле Томшину, ни какому другому «Потрясателю Вселенной» не удавалось собрать такое воинство под свои знамёна.

   За околицей у сеновала вкопали столбы, натянули верёвку, повесили покрывало. Это была сцена. Зрители рассаживались на траве. Кому хотелось курить, оставляли кепки и отходили в сторонку, ревниво следя за своим местом. Это был зал. Я разрывался на части: мне хотелось быть и в зале, и за кулисами. Непосвящённые друзья дергали меня за рукава: ну, что там, ну, как? Никто не обзывал меня «Шесть-седьмой», «Бабий пастух». Это был день Великого примирения больших и малых, девчонок и мальчишек, Бугорских и Болотнинских, Октябрьских и Больничных.

   Великая сила искусства!

   На сцене Дартаньян (Нина Ломовцева) самозабвенно целовался с Миледи (Валя Жвакина), а из зала ни одной пошлой реплики. Неумело размахивая шпагой, гасконец разгонял неуклюжих гвардейцев, и ему аплодировали наши лучшие уличные фехтовальщики. А когда артисты вышли поклониться, все встали и долго хлопали стоя, дарили цветы — всё как в настоящем театре.

   Потом был концерт. Все, кто жаждал славы, выходили на сцену. Дартаньян пел хриплым голосом блатные песни. Два Серёги — Ческидов и Колыбельников — сбренчали на гитарах. Я стишок рассказал. Даже сёстры Мамаевы — Алка и Нина — пели дуэтом задушевную песню. Всем хватило аплодисментов. Всем были рады благодарные зрители.

   Вечером жгли костёр. Пели песни хором, травили байки, пускали сигарету по кругу. Было здорово и грустно. Грустно оттого, что уходило лето. Грустно, что столько дней потрачено впустую, на бессмысленную межусобицу, хотя можно было дружить весело и беззаботно.


Первого сентября Люся взяла меня за руку и отвела в школу. Но это уже другая история. Кончилось лето. Его нет и уже, наверное, не будет никогда. Такого лета.

                                               


                                           Забияки


   Наша маленькая, в двадцать дворов, улочка отправила тем годом в школу четырёх новобранцев. Первый раз в первый класс пошли двое Толик, один Колька, ну, и я, Антоха Агапов — Ваш покорный слуга. Расскажу обо всех, а начну с Толяна Калмыкова. Потому что дом его номер один и стоит крайним на улице у самого Займища. Потому что он выше всех в нашем квартете, сильней, отважнее, благороднее. Последнее утверждение спорно — себя бы поставил на первое место. Но вот пример, и судите сами.

   Встречаемся на улице жарким летним полднем.

   — Куда, Толян?

   — Котят топить. Пошли со мной.

   — Что?! Ну-ка покажи.

Он показал.

В картонной коробке тыкались слепыми мордочками, топорщили голые хвостики четверо котят.

   — Топить? Ты что, фашист?

   — Не-а. Мне рупь соседка заплатила.

   — А мать за рупь утопишь? За трояк?

   — Отстань.

   — Слышь, отдай мне их.

   — Зачем?

   — Не топить же — выкормлю.

   — Без кошки они сдохнут.

   — Я из бутылочки через соску.

   — Не отдам — мне заплатили.

   — А если я тебе, фашисту, морду набью?

Толька спрятал коробку за спину и с любопытством посмотрел на меня.

   — Набьёшь — отдам.

Желание драться с Калмыком отсутствовало напрочь.

   — Ты вот что… Ты больше ко мне не приходи, и я с тобой больше не вожусь — таких друзей в гробу видал.

Мы разошлись в разные стороны.

   Я не сдержал слово. Как-то сам собой забылся инцидент, а долго дуться на Толяна было невозможно — слишком интересно с ним. Прошёл месяц. Приходит Калмык с известной уже коробкой, а в ней все четыре весёлых пушистых котёнка, вполне самостоятельных.

   — Те?

   — Те. Я их выкормил из соски, теперь твоя очередь заботиться — найдёшь им хозяев.

   — Врёшь — поди, кошку у соседки кормил, а она их.

   — Держи, Айболит, — он сунул мне коробку в руки и удалился с независимым видом.

   Знаете, как я его после этого зауважал — просто кумиром стал моим, примером для подражания. Звал Толяном, а вообще-то кличек у него было предостаточно. Калмык, Калмычонок — это понятно. Сивым его звал старший брат Бориска. Волосы у моего друга были белые-белые, как у ветерана-фронтовика. Дрались братовья не часто, но жестоко. Разница в три года давало старшему Калмыку преимущества в росте, силе, инициативе. Но Толян был упёртым — он поднимался и снова шёл в бой, вытирал кровь и продолжал наседать. В конце концов, избитый до полусмерти (наверное, лишка загнул), Толян терял терпение и облик поединщика — ударившись в рёв и слёзы, хватал, что под руку подворачивалось — нож, дубину, топор. Борька позорным бегством покидал усадьбу — благо ноги длинные. А вот характер слабенький. Толька никогда не пользовался плодами своих побед, чтобы подчинить старшего брата: исправно слушался его до следующего конфликта.

   Ещё его звали Рыбаком. Страсть эта фамильная. Дед, работающий пенсионер, мастрячил внукам какие-то замысловатые капканы, силки, вентеря. Однажды сделал арбалет с луком из стального прутка и такими же стрелами. Толька пошёл с ним на болото, растерял все стрелы, кроме одной, которой подстрелил утку.

   Рыбалкой и охотой увлекался у них отец — Борис Борисович Калмыков. Только любил он эти промыслы не за азарт добытчика, не за результаты, а за возлияния у костра. Короче, алкаш был, и всё тут. Любил комфорт не только в доме, где за чистотой и уютом следили наперегонки жена и тёща, но и в полевых условиях. Сейчас поясню, в чём это выражалось. У Толянова отца если лодка, то обязательно резиновая, из магазина. Такие же палатка, сапоги, гидрокостюм, удочки, сети и даже патроны. Хотя для набивки последних у него был полный набор приспособлений — калибровка, капсюлевыбивалка и вбивалка, дозатор для пороха, пыжерубка. Он мог дробь изготавливать в домашних условиях: были литейка, протяжка, дроберубка и дробекаталка. Но Борис Борисович предпочитал без хлопот приобретать в охотничьем магазине «Зорька» заряженные папковые патроны. Отец мой его за это недолюбливал и даже презирал, во всяком случае, чурался. Зато обожали окрестные охотники. Дважды в год шумно было у него во дворе от людского наплыва. Мужики тащили свинец во всяких формах его существования, ну а мы, пацаны, довольно уже сноровисто лили свинцовую проволоку, протягивали её через калибровку, рубили, катали цилиндрики в шарики, вращая тяжеленную крышку чугунной дробекаталки. Мужики угощали Борис Борисыча спиртным, нас — охотничьими байками. Час-другой и готовы килограммов пять прокатанной в графите дроби. Весело было всем.

   Борис Борисыч не брал сынов на промысел. Однако эта страсть у них была в крови. Потеряв последнюю стальную стрелу, Толян забросил на чердак арбалет. А утки, будто прознав об этом, вышли на берег, стали купаться в песке, хлопать крыльями и беспечно крякать. Такого нахальства Рыбак стерпеть не мог. Стащил у отца двустволку, из которой прежде никогда не стрелял. В соучастники пригласил нас с Колькой Жвакиным, пообещав поделиться добычей. Кока встал на четвереньки — подставкой под тяжеленное ружьё. Я упёрся в Рыбакову спину, чтоб отдача — по словам мужиков, не малая — не швырнула юного охотника «к чёртовой матери».

По неопытности иль из азарта охотничьего, а может от лютой ненависти к наглым лысухам Толян сдуплетел.

   Как не готовились, выстрелы прозвучали громом небесным. Дробь вспенила воду далеко за береговой чертой. Утки всполошились и врассыпную — кто на крыло, кто бегом до камышей. Я видел, а Колька нет. Он вскрикнул, зажал ладошками уши. А потом и затылок, на который обрушилось оброненное Рыбаком ружьё. Жвака драпанул домой. Следом Толян — отдача отбила ему плечо. Остался я один с брошенным ружьём и ничуть не пострадавший. Вскоре утки вернулись к берегу.

Вот такие дела.

   Удивил меня Толян своим бегством, а вот Колька ни сколько. Фамилия у него была Жвакин, а кличек — хоть пруд пруди. Впрочем, чего там — улица. Ноги у него были самой сильной стороной. Не потому что быстро бегал — и этого у него нельзя было отнять — просто привык все проблемы копытами решать. Чуть небо омрачилось, Кока ноги в руки и до дому. Хауз для него и двух его старших братьев был крепостью, которую в отсутствии родителей не раз пыталась взять штурмом уличная пацанва.

   Они стоили друг друга, братья Жвакины. Никогда не бились за свой авторитет, не дорожили им: главное — добежать до дома. А уж оттуда, из-за высокого забора и крепких ворот, ругай, кого хочешь и как хочешь, швыряйся камнями, зелёными грушами и яблоками. Груши на нашей улице редкость, а эти поганцы настаивали их в моче и кидали в толпу. Кока сам признался, а потом бросился бежать, и понятно почему.

   У Кольки были белые волосы, даже белее чем у Калмыка. Сивым его звали братовья, а мы — никогда, уважая Рыбака. У него был румянец от уха до уха и белое тело, которое не поддавалось загару. Совершенно. Это было странным. «Ты Альбинос какой-то», — заметил я однажды.

   — Альбинос, Альбинос! — стали дразниться мальчишки.

Но призадумались, когда узнали, что альбиносами зовут тигров без полос. Сравнивать Коку Жвачковского даже с не полосатым тигром — курам на смех. И не прижилось.

   Третьим в нашей компании был Толька Рыженков — Рыжен — парнишка с пшеничным чубчиком, лёгкой косинкой в глазах, влюбчивый до неприличия. Когда нас приняли в октябрята и дали значки с маленьким Лениным, Рыжен заявил:

   — Я теперь таким же буду.

Думаете, он стал отлично учиться, слушаться родителей и учителей? Да, ничуть — и в мыслях не было. Он стащил у старшей сестры бигуди и завил чубчик.

   — Похож? — продемонстрировал нам.

   — Одно лицо, — согласились мы.

Эта страсть у Рыжена скоро прошла и появилась другая.

   Девочку звали Люба Коваленко — пухленькая, румяная хохлушка-хохотушка. Я бы тоже в неё влюбился, если бы не…. Она училась в нашем классе, но жила в другом конце посёлка. Мальчишки там обитали злые, коварные — большие любители подраться. Был бы повод. Люба — это повод. Я это понимал и даже не оглядывался в её сторону — не по Сеньке шапка. А Рыжен так не думал. И влюбившись, пошёл Любочку провожать. Догнал он нас на самом Бугре. Мимо бы пробежал, не заметил — так его шуганули. Нос расквашен, под глазом фингал, в ранце снег вместо тетрадок. Урок да не впрок. На следующий день, зачарованный сияющими глазками и ямочками на щёчках, он взял её портфель и вновь пошёл на Голгофу. И казнь косоглазого «Христа» повторилась. И повторялась изо дня в день. Любочке что — весело ей, и перед девчонками форсит — вон как мальчишки-то из-за меня.

А Рыжена били, с каждым днём всё ожесточённее.

Скажите: вот он рыцарь-романтик, настоящий герой — так страдать из-за дамы сердца. Но погодите с выводами, дослушайте рассказ.

   

   Герой наш, романтик, звал нас в телохранители, не поверите — даже зарплату обещал. Но лезть в такое пекло за пончик на большой перемене — извини-подвинься. Нет дураков таких. Может и есть, но мы не в их числе. Жалко было товарища, но так били-то его не за сходство с Вовой Ульяновым — с девочкой из другого района хотел дружить, а это не поощрялось.

   Однажды всё переменилось.

   Чтобы покинуть школу через парадный выход, надо было пройти два маленьких коридорчика. К чему такая анфилада дверей? А кто знает — строителям виднее. Я шёл первым и как всегда беззаботно балаболил о чём-то. Крепкая затрещина опрокинула меня в угол второго коридорчика. Успел только заметить, что бил Рыжен. И в то же мгновение град ранцев и портфелей обрушился на мою недоумевающую голову. Ботинки, валенки и сапоги вонзались в моё скрюченное тело, торопясь и мешая друг другу.

   Кока шёл вторым, мгновенно оценил опасность и метнулся назад. Успел бы и Рыбак убежать, но он остался и бился в дверях один против своры одноклассников, не иначе как белены объевшихся. Впрочем, помочь мне он не сумел — вышибли его из дверного прохода, как пробку из бутылки.

   Спас меня Илюха Иванистов. Был в классе такой мальчик. Жил с Любочкой на одной улице — Рабочей — но с тамошней братвой не якшался: мнил себя независимым и бесстрашным. Впрочем, второе обеспечивал старший брат Юрка Иванистов, которого, по слухам, даже милиция боялась. Был он бандитом (может хулиганом?), ходил с ножом и жестоко избивал младшего брата за любую провинность. Но попробовал бы кто посторонний тронуть Илюху — всё, кранты: возмездие наступало незамедлительно и было жестоким, даже изощрённым. Однажды он построил наш класс, достал нож и аккуратно отрезал все пуговицы — все-все, не забыл и на ширинках брюк, положил их в карманы владельцев, пообещав в следующий раз выпустить кишки наружу. Ему верили, его боялись. Поэтому никто не хотел связываться с его младшим братом. Илюха этим пользовался, бесстрашно влезал в любую заваруху, чтобы доказать свою независимость. Встрял и теперь. Продрался сквозь толпу меня терзавшую, встал над поверженным телом, и замельтешил кулаками, разбрызгивая по стенам разноцветные сопли — от зелёных до красных. Враги мои отпрянули. Выскочили, короче говоря, из коридорчика и сгруппировались в школьном дворе. Илюха помог подняться, отряхнул от мусора.

   — За что они вас?

   — Не знаю. Рыжен, наверное, натравил.

Мы выглянули за дверь. Толпа одноклассников, числом не менее пятнадцати, томилась ожиданием. Рыжен среди них за своего, руками машет, хвостиком виляет. Впрочем, вру: хвостика тогда у него ещё не было.

Положение было фигово.

Илюха похлопал меня по плечу — держись, братан! — и смело пошёл на переговоры. Я вернулся в школу и с друзьями по несчастью, поднявшись на второй этаж, осмотрел двор. Увиденное не радовало. Взбесившиеся наши одноклассники стояли воинственной ратью, жаждали крови. Илюха торчал в сторонке, в гордом одиночестве. Впрочем, зная его настрой, не трудно было догадаться, что мирный исход инцидента — это не совсем то, что его устраивало. Надежды на него не было. Нужно что-то делать и рассчитывать только на себя — жаловаться, кому бы то ни было, а уж учителям точно, не в наших правилах.

   Выход напрашивался сам собой — выпрыгнуть в окно первого этажа, пока враги не оцепили школу по периметру, и драпать до дому без оглядки. План Рыбаку понравился. А про Коку что говорить — ему бы только «костыли» размотать, а там его ни одна собака не догонит.

   Дверь класса, окна которого выходили в школьный сад, была распахнута, там гремела ведром техничка. Мы вошли.

   — Давайте парты поможем перевернуть.

   — Вот молодцы. Вот тимуровцы, — обрадовалась женщина.

Мы с Рыбаком за парты, а Кока шмыг к окну. Дёрнул шпингалеты и — вот она свобода!

   — Ах, ироды! Ах, поганцы! Вот я вас шваброй.

Рыбак был уже на подоконнике, и швабра пришлась по мне. Впрочем, я ловко подпрыгнул, и сырая тряпка на палке угодила в ведро. Оно опрокинулось, вода хлынула на пол. Совсем не женская ругань стеганула мою спину, но всё это было уже не важно. Потому что, взлетев на подоконник, я сиганул в распахнутое окно. Потому что, скрывшийся с глаз Кока, вдруг «вырулил» из-за школьного угла, таща за спиной свору улюлюкающих одноклассников.

   — Бей! Ату их! Ату!

Мы бросились в сад, перемахнули высокий забор и поняли, что недооценили врагов. С обеих сторон улицы спешили к нам мальчишки, и не с пряниками в руках. Назад путь тоже отрезан. Мы кинулись в восьмилетку напротив — двухэтажное деревянное строение — с учениками которой перекидывались снежками на переменах. Когда я вбежал в её двор, Кока уже хлопнул входной дверью. Впереди маячила спина Рыбака. А сзади настигало сиплое дыхание Рыжена. Не знаю, откуда у него взялась такая прыть, но летел он как ветер, вскоре настиг и поставил подножку. Рухнул я, а Рыжен, оседлав, принялся мутузить.

   — Ага, попался!

Если б он не орал так истошно, мне бы опять здорово досталось. Но его вопли остановили Рыбака. Он вернулся и сумкой так ахнул предателя, что тот кубарем покатился прочь. Толян помог мне подняться, и мы бросились бежать — захлопнули дверь перед самым носом наседающих преследователей.

Теперь оставалось только ждать и слоняться по коридорам, то пустым и гулким, то взрывающимся гулом голосов и топотом ног после звонка.

Уже потемну в компании моей старшей сестры и её подруг беспрепятственно вернулись домой.

   

   Это был не инцидент. Это было начало войны, в которой мы заранее обречены на поражение. Кока на утро сказался больным и в школу не пошёл. Заглянул к Рыбаку. Тот нехотя швырял тетрадки в сумку. Настроение его было понятным. Я поведал наши беды старшему Калмыку — Бориске. Тот боевым пылом не проникся, но обещал что-нибудь придумать. Учился во вторую смену, и время для размышлений у него было предостаточно. А мы пошли навстречу неизвестности.

   Весь день шли переговоры: на уроках записками, на переменах — визави. Мы пытались дознаться причин вдруг возникшей всеобщей нелюбви к нам. Ясности не было, но чувствовалось — Рыжен помутил достаточно. Готовы были для разрешения конфликта к единоборству с любым того желающим. Но только один на один, а не как вчера — толпой против троих. Нам предлагали другое: каждый, того желающий, бьёт разок по морде — по моей, между прочим, и Толькиной тоже — на том и расстаёмся. Это было унижением. Это могло подойти Жвачковскому, но нам — никогда. Однако и бегать каждый день, словно зайцы, было постыдным.

Выходили в школьный двор после уроков с тяжёлыми сердцами. Для себя решили, если не договоримся о поединках — станем, спина к спине и будем драться, пока не ляжем костьми. Бегать больше не будем.

   Нас поджидали. И не только враги. Оказывается, Борька Калмыков всё-таки обдумал проблему и нашёл из неё выход.

   Жили на Бугре братья Ухабовы — драчуны и забияки — Колька, Витька, Саня и Женечка. Вот этот младшенький — по-уличному Пеня — парень был, про которого говорят: оторви да брось. Был он, конечно, старше нас и даже старше Борьки Калмыкова. Избалованный авторитетом братьев, лез в любую заваруху. Не главное — кто с кем и из-за чего — но всегда на стороне сильнейшего. Страсть как любил победы. Был он крупнотелым, толстогубым, косноязычным. Под носом и на подбородке всегда блестело. Нерасторопным был. За то и кличку получил. Напросился футбол погонять, а стоял как пень — ни с места. Отсюда и пошло — Пень, Пеня (вместо Женя). Учился в Челябинске, в каком-то ПТУ, но чаще находился дома, болтался по улицам, отбирая деньги у малышей. Врал о своей учёбе и жизни городской безбожно. Что, де, мусора однажды их общагу штурмом брали, а они (бравые птушники) натянули резину меж могучих тополей и как из рогатки обстреливали стражей порядка кирпичами, урнами и прочим хламом. Одним метким выстрелом мусорскую машину перевернули. Врал ещё, что у «Фантомаса» есть продолжение — «Труп в зелёном чемодане» называется. Что Фантомасом звали корову, которую задавила на дороге машина французских мусоров, и человек в ужасной маске им за то мстил. Вообщем, тип ещё тот, от которого лучше держаться подальше. Но он теперь шёл нам на выручку с маленьким юрким помощником — первоклассником Серёжкой Щипкиным.

   В этот момент мы стояли вдвоём против стены алчущих нашей крови одноклассников и никак не соглашались на безвозмездный мордобой.

   — А что тут происходит? — удивился Пеня, подходя, и быстро разобрался. — Ага, Бугорских обижают. Ну-ка, Щепка, вдарь.

Щипкин подошёл и треснул крайнего по носу. То был Юрка Семченко, и кровь из его ноздрей брызнула на школьную стену. Юрка сел на корточки, зачерпнул в пригоршню снег и приложил к лицу. Щипкин шагнул к следующему, и процедура повторилась. Кто-то бросился бежать.

   — Куда? Стоять! — рявкнул Пеня. — Поймаю и убью.

Ему поверили и остановились. Только Рыжен улепётывал без оглядки.

   — Этого зарежу со всей семьёй, — пообещал младший из Ухабов.

Щипкин аккуратно, никого не пропуская, обошёл всю толпу наших врагов. Тому, кто не желал кровоточить с первого удара, он повторял. Упёртым бил и по третьему разу. Впрочем, удар, как говорится, у него был поставлен, а перепуганные мальчишки не сопротивлялись.

   После этих процедур Пеня собственноручно обшарил карманы пацанов — забрал всё, что нашёл. Особенно радовался мелочи.

   — Завтра я снова приду сюда в это же время. С каждого — по пять копеек. Кто не

принесёт — получит от Щепки. Всем ясно? Свободны.

Мы пошли домой, радуясь счастливому избавлению от напастей, под защитой могучего союзника, строя планы мести для Рыжена. Однако Пеня повёл такие речи:

   — Мужики, я вам помог, а долг, как говорится, платежом красен. Короче, по десять копеек в день, и ни одна собака вас не тронет. Даже можете лупить их, когда захочите, как Щепка. Или это же он будет проделывать с вами.

Десять копеек. Эту сумму мне давали на школьный буфет. Остаться без обеда, или Щипкин расквасит мой нос. Я покосился на юркого первоклассника. Да что он может без Пени? Прибить его щелчком — плёвое дело. Тем не менее, гривенники мы аккуратно отдавали каждый учебный день самому Пене, а в его отсутствие Щипкину. Толян спёр у деда трояк, и Пеня на месяц освободил его от податей. А я голодал, отдавая деньги на обед. Впрочем, сильно отощать и умереть с голоду не дали одноклассники, вчерашние враги, а теперь собратья по несчастью. На большой перемене, забившись в укромный уголок у спуска в подвал я, как Шахерезада, рассказывал какую-нибудь выдуманную историю. До звонка успевал закончить вчерашнюю и начинал новую. В благодарных слушателей не было недостатка. В благодарных, потому что, скинувшись, они покупали мне пончик за четыре копейки, а то и два, а то и три, а то и все четыре.

   Рыжена мы отметелили в тот же день. Надо отдать должное — парень не был трусом, как, скажем, Кока. Он вышел на болото играть в хоккей. Как ни в чем, ни бывало. На что рассчитывал? Только ему известно.

   — Ну, что? — спросили мы.

   — Бейте, — согласился Рыжен.

Кока отказался от экзекуции — последствий побоялся. Я встал напротив Рыжена. Он улыбался, глядя в мои глаза своими раскосыми. Он ничуть не боялся. Или делал вид, и это у него получалось. Я сделал ложный замах, и Рыжен качнулся, чуть не упав, потому что был на коньках. Ударил его в подбородок, когда Толька выпрямился, утратив бдительность. Он хряснулся на спину, и гул треснувшего льда далеко прошёлся по окрестностям. Шапка откатилась. Рыжен поднял её и сам поднялся. Улыбка его осталась лежать на льду. Наступила очередь Рыбака. Он ударил крепко и ещё пнул пару раз лежащего. Счёты были сведены.

   Потом его подловил Пеня и собственноручно отлупил. Крепко. Наложил дань в двадцать копеек. Сначала Рыжен отказывался, и Щепка бил его каждый день. Потом где-то стал доставать деньги — наверное, крал — и жизнь его немного полегчала.

   

   Обнаглел Пеня до беспредела на новогодней ёлке. В наши подарочные кулёчки он только запустил свою лапу — правда, после этого там мало чего осталось вкусного — печенье да ириски. А у ребят с Рабочей улицы отобрал подарки напрочь. Щипкин — малолетний жадина — принялся, было девчонок наших потрошить. Но те так завизжали, что сам Пеня сказал:

   — Оставь.

   Никакая кровавая драка не спаяла бы так наш классный коллектив, как эта всеобщая беда. Рыжен, плативший двугривенный налог, мог беспрепятственно провожать Любочку — никто его не трогал. Никто не задирался к нам. Все мучительно искали выход из создавшейся ситуации. И, кажется, нашли.

   Однажды в класс явилась женщина в форме. Сказала, что работает в детской комнате милиции. У неё, мол, есть сведения, что гражданин Евгений Ухабов отбирает карманные деньги у школьников и заставляет их красть у родителей.

   — Вы не бойтесь, — убеждала она. — Вам достаточно только подписать одну бумагу, и Ухабов загремит в колонию для несовершеннолетних преступников.

   — Он никогда не узнает, о нашем разговоре, — заверяла милицейская дама.

Первым кинулся из-за парты Рыжен. А потом другие. И я подписал. И Рыбак — правда, последним. А вот Кока Жвачковский состорожничал — мало ли чего. Впрочем, он не кривил душой — Пеня его не трогал: как-то незамеченным проскользнул он меж загребущих ухабовских лап.

   После этого визита Пеня действительно исчез куда-то. Заскучал его подручник Щепка. Били его в школе каждый день. Сам виноват — понаделал врагов.

   

   Появился Ухаб в конце зимы, и мы затряслись от страха. В школу боялись ходить. Боялись и ходили. Месяц прошёл, Пеня никого не трогал. Щипкин, правда, нос задрал, но ни к кому не лез. Мы уж подумали: изменились времена — проучили мусора хулигана. Но однажды….

   У нашей одноклассницы Любы Гайдуковой, девочки ничем не приметной, разве что на цыганку здорово похожей, был старший брат Мишка — нигде не учившийся и не работавший переросток — дурачок, наверное. Неутомимый как крот. Жили они на крайней улице, там зимние метели такие сугробы наметали, что домишко их скрывало с крышей. Мишка Гайдуков целыми днями ковырялся лопатой в сугробе. Такие лабиринты сооружал, в путанице которых сам только и мог разобраться. В его подснежье, по слухам, была Палата — огромный зал с застеклёнными для света окнами. Взрослые парни устраивали там пиршества, а нам, ученикам начальной школы, дорога туда была заказана: старшие гоняли и самим страшно — заплутаешь в Лабиринте и замёрзнешь. Однако влекло.

   Вдруг Любочка эта передаёт нам приглашение от брата — посетить его знаменитые ходы. Сам приглашает, сам покажет. Такой случай! Нам, дуракам, задуматься — с чего бы это он? Да откуда у третьеклассников ум? Уши да чуб, за которые удобно таскать, да лоб, которым можно стучать о школьную доску, вгоняя в тупиц знания.

   Короче, приходим. Даже Кока, которому вдруг изменило природное чутьё опасности. Мишка улыбается, пряча глаза под цыганский чуб. За собой манит. Лезем. Вереницей. Тыкаемся головами дружка дружке в задницы. Темно, страшно. Ходов действительно неисчислимое множество — ответвления и вправо, и влево. Мишка уверенно ползёт на карачках вперёд. И вот, наконец, знаменитая Снежная Палата. Над головой дыра застеклённая. В ней — препротивная Ухабовская рожа.

   — Ну что, голубчики, попались? Вылазь Мишка.

Гайдуков — как тот мавр, сделавший дело — молча в одну из тёмных дыр. Мы следом:

   — Эй, эй, эй!....

Рыжен первым за ним кинулся, ему и прищемило затвором руки в узком проходе. Сверху Пеня сунул в щель широченную доску, и оказались мы в снежном плену. Господи, не выдай!

   Вернулись в Снежную Палату. Рыжен хнычет, Кока подтягивает. Первому руки прищемило, ему больно. А второй от трусости в слёзы ударился. Мы с Рыбаком в переговоры вступили.

   — Жень, отпусти.

   — Ага, сейчас, — радовался нашей беде и своей удаче толстогубый Ухаб. — Мусорам меня сдали, сволочи. Всё про вас знаю. Замёрзните, поганцы — я вас собакам скормлю.

Хныкать хотелось уже всем. Однако Рыжен примолк, испуганный, зато Кока за всех старался.

   Мы осмотрелись. Узилище было достаточно обширным. Скрещенные доски, подпёртые столбиками в четырёх местах, удерживали белый свод, высокий настолько, что стоя рукой не дотянуться. По периметру что-то вроде банного полка или боярского седалища. Впрочем, и лежать можно, вытянув ноги. Тряпки там какие-то забыты, солома. На полу «бычки», фантики конфетные, пробки от бутылок — остатки пиршества.

   Может, собрать солому с тряпками — костерок запалить. Кто предложил? А кто ж у нас глупее мамонта? Конечно — Рыжен. Если от дыма не задохнёмся, то с потолка капать начнёт — промокнем, замёрзнем и окочуримся раньше времени. А что делать? Сидеть и ждать, пока Пеня своей дурью натешится. Или прикинутся замёрзшими — сам за нами полезет. Мысль, конечно, интересная, но попробуйте полежать недвижимым на снегу. Нормально? То-то.

   Рыжен хитрый, похватал тряпки, солому сгрёб — лёг. Ну, лежи, брат, мы за тебя покричим.

   — Эй, Женя! Тольке Рыженкову плохо. Его в больницу надо. Выпусти нас.

Кричали, кричали — в мутном окошке никого. Может, разбить его? Разбить, встать друг другу на загривок, и верхний, наверное, дотянется и вылезет в дыру. За помощью сбегает. Я легче всех — мне и лезть. Да и ненадёжен Рыжен для Рыбака, а ему, как самому здоровому, держать на плечах лазутчика.

   — Надо темноты дождаться, — размышляю вслух. — Сейчас Пеня увидит и всю затею испортит.

   — До темноты мы замёрзнем.

   — Давайте прыгать.

   — А может, он ушёл?

   — А может, не ушёл.

   Пеня не ушёл. Он курил с Гайдуком на лавочке у дома и напрягал свои извилины, не зная, как поступить с нами. Выпустить и отметелить? Ну, отметелить — это уж точно. А вот выпускать не хотелось — когда ещё заманишь в такую ловушку. Бросить, чтоб замёрзли? На Гайдука свалить? Ему ничего не будет: он дурак — и, наверное, справка есть. А вдруг мусора докопаются? Вот такой небогатый выбор терзал Пенину душу сомнениями. Голова у него даже заболела от умственного переутомления.

   Как всегда в подобных случаях, на помощь приходит Провидение.

   Узкой тропкой меж сугробов пробирался Андрей Шиляев. Шёл из магазина домой совсем близко от злоумышленников. Пеню просто озарило.

   — Слышь, Шиляй, рабов надо? Бери — недорого — в хозяйстве пригодятся.

Андрей был старшеклассником, если Вас интересуют его годы. Человеком самолюбивым, гордым, независимым. Пени он ничуть не боялся, скорее наоборот. Андрюха мог постоять за себя и презирал уличных атаманов, науськивающих мальцов.

   — Каких рабов?

— Пойдем, покажу.

   Мы встрепенулись, когда померк свет единственного окна. Готовы были напрячь голосовые связки, вымаливая прощение и свободу, но воздержались, приметив новое действующее лицо. Одним взглядом оценив ситуацию, Андрей деловито спросил:

   — Сколько?

   — По полтиннику за штуку.

Покупатель вытащил из кармана монету:

   — Хватит?

   — На двоих, — торговался Пеня.

Андрей пожал плечами — дело хозяйское — сунул монету обратно.

Ухаб забеспокоился — вид новенького серебряного рубля зажёг в нём алчность.

   — Согласен — забирай.

Монетка вновь увидела дневной свет, но не спешила покинуть ладонь хозяина. Шиляев кивнул Мишке:

   — Открывай.

Тюремщик наш аккуратно вытащил из щели затвор и утащил домой.

   — Вылезайте.

   — Андрей, мы не знаем хода — тут лабиринт, — на правах ближайшего соседа обратился к спасителю Рыжен.

   — Выведи их, — приказал Шиляев Гайдуку.

Тот покивал головой и нырнул в тёмный лаз. Через пару минут он уже был в Снежной Палате. Следуя за ним, мы, наконец, выбрались на Божий свет.

Пеня завладел рублём и заторопился.

   — Ставьте жопы — прощаться будем.

   — По полтиннику за пинок, — сказал Андрей, холодно глядя в лупоглазые Ухабовские зенки.

   — Что-о? — возмутился работорговец. — Да я их так…

   — Только попробуй, тронь моё имущество, — Андрей опустил свою авоську на снег.

Затей они драку, мы бы без команды бросились на Пеню и возместили все накопленные обиды. Понять это было не сложно, и мучитель наш побрёл прочь, кляня себя за неудачную сделку. Он вдруг подумал, сколько мог бы зарабатывать, водя нас на верёвке и позволяя каждому желающему лягнуть под зад копеек этак, скажем, за пятнадцать.

   А мы, радуясь счастливому избавлению, гуськом брели за благородным Андреем, и Рыжен захлёбывался словами, описывая наши злоключения.

   Возле своего дома Шиляев остановился.

   — Вас всегда будут бить и унижать, если не научитесь себя защищать. Хотите — научу?

Мы, конечно же, хотели быть такими же сильными, храбрыми и независимыми, как он.

   — Иди сюда, — поманил он Рыжена.

Тот встал напротив, улыбаясь. Резкий удар в скулу сбил его шапку. Рыжен покачнулся, но устоял.

   — Молодец. Теперь ты, — Шиляевский палец нацелился в мою грудь.

Недоумевая — зачем он так быстро из героя превратился в мучителя — шагнул вперёд. Моя шапка усидела, но лопнула губа, наколовшись на краешек зуба.

   — Молодец. Следующий.

Я отошёл в сторонку, уступая место Рыбаку. Плюнул на снег, и слюна имела алый цвет.

   Толян шагнул навстречу экзекуции, а Кока в тот же миг сорвался с места и запылил снегом вдоль по улице в сторону дома. Может его бегство, а может ещё какая прежняя неприязнь правила Андреевой рукой — только достался Рыбаку удар, что говорится, от души. Он охнул от зуботычины, раскинул руки, падая. Поднялся не сразу и не на ноги. Стоял на четвереньках, мотал головой, и капли крови летели в обе стороны. Андрей кинул взгляд на дело рук своих и зашагал домой, бросив:

   — Приходите завтра в это время.

   

   Наутро в школе.

   — Пойдёшь? — пытал я Рыбака.

   — Да на фик надо. Меня Пеня ни разу не тронул, а этот…. Нет, не пойду.

Меня пытал Рыжен:

   — Пойдёшь?

Я пожимал плечами. Конечно, хорошо быть гордым и независимым, уметь давать сдачи, но чтоб по морде каждый день…. Бр-р-р…. Какой-то спартанский способ воспитания — пренебрежение к боли, за счёт постоянного её присутствия. Метод привыкания. Но мне известен и другой. Вот, например, индейцы никогда не наказывают своих детей, считая, что физическое воздействие унижает гордость человека, делает его трусом. И вырастают индейские мальчики в могучих и бесстрашных воинов, терпящих любые муки у столба пыток. Лично мне такой метод более по душе.

   — Я лучше к Пене пойду, — помахал Рыбак трёшкой перед моим носом.

Он прав: за деньги Ухаб любого другом считать будет. А мне-то где взять — воровать не приучен. И решил: раз уж Судьбе угодно меня колотить, пусть она бьёт руками Шиляева.

Коку Жвакина такие сомнения не терзали.

   

   В назначенное время пришли мы вдвоём с Рыженом.

   — А мне не больно, — вертел головой Толька в томительном ожидании экзекуции. — Я вообще терпеливый.

Конечно, подумал я, с такой-то практикой.

Но Шиляев нас бить не собирался. Более того, он как будто извинился:

   — Вы за вчерашнее не дуйтесь: просто проверил — насколько ваше желание стать настоящими мужиками серьёзно. Прописные, так сказать.

Добавил, намекая на отсутствующих наших товарищей.

   — Ну и видно теперь: кто есть кто.

   В углу широкого Шиляевского двора была оборудована спортивная площадка — турник вкопан, на нём мешок с песком висел, помост со штангой и большим набором гантелей. Самодельную штангу Андрей поднимал, а мы — разве только вдвоём с Рыженом. Зато испробовали все гантели и подобрали нам подходящие. По команде наставника мы подтягивались на турнике, отжимались от помоста, работали с гантелями, скакали через девчоночью скакалку, мутузили самодельную «грушу». И так каждый день. И так изо дня в день. Андрей заставлял меня боксировать с Рыженом. И Толька косоглазый так разматывал кулаки, что я и защититься не всегда успевал, а уж сдачи дать…. Зато я легко одолевал его в борьбе — сказалась отцова выучка. Андрей наставлял нас не только премудростям поединков, но и хитростям коллективной драки. Оказывается, и тут имели место свои тонкости, дававшие преимущества умению, а не числу.

   В школе, по приказу шефа, мы о тренировках ни гу-гу. Зато над нами потешались. Слух о нашем снежном пленении и необычном избавлении прокатился по классу и выплеснулся в коридор.

   — За грошик купленные, — дразнились знакомые.

Или:

   — Эй, трёхгрошовый, подь сюды…

   Прикусили языки острословы, когда мы втроём — я, Андрей и Рыжен — отлупили десятиклассника Суслая. Суслай — это кличка такая. Может, фамилия у него — Суслов, может, звали — Славка. Не суть важно. Был он здоровым бугаём и гордостью школы — побеждал всех в районе на физических олимпиадах. В смысле, по физике — наука такая о природе вещей. А вы что подумали? Нет, он здоровым был не потому, что занимался спортом, просто ел помногу. Драться совсем не умел. Но начал удачно.

   Что они не поделили с Шиляевым, осталось мне не известным. Только на перемене босс предупредил: после уроков дело будет. И вот мы стоим втроём — плечо к плечу — на школьном дворе, и все ученики пялятся на нас в окна. Суслай хлопнул дверью, подходит небрежной походкой — куртка расстегнута, пиджак тоже, галстук на боку, край рубахи торчит из брюк. Впрочем, он всегда такой — расхлестанный.

   Остановился, жуя чего-то.

   — Ну?

А потом вдруг бросил портфель свой огромный в Рыжена и кинулся на Шиляя. Схватил атамана за грудки и ну трепать. Силёнка у парня была — под его лапами затрещали Андреевы латы (в смысле — пиджак, рубашка, куртка). Суслай то рвал их остервенело, то душил противника, стягивая ворот, то просто тряс, как грушу. Андрей крушил ему рёбра тренированными кулаками, а вот в лицо попасть не мог — гордость школы для того расставил локти.

   — Агапчик, ноги! — крикнул атаман.

Этот приём мы много раз отрабатывали на тренировках. Я бросился Суслаю под ноги. Андрей толкнул его, и они оба кувыркнулись через меня. Тут, наконец, Рыжен выбрался из-под завалившего его портфеля, подскочил и очень удачно пнул Суслая в косицу. Тот хрюкнул и затих. Напрочь. Ни звука, ни движения. Мы пинали его — причём, Рыжен в лицо, Шиляй по рёбрам, я по толстым ягодицам — а он лежал, как покойник, молча и не шевелясь.

   От школьной калитки мы оглянулись. Суслай неуклюже дёргал ногой, пытаясь повернуться то ли на бок, то ли на живот. Школьные окна облепили встревоженные лица.

   Андрей стянул с ладони варежку и выставил перед собой.

   — Один за всех!

   — И все за одного! — мы с Рыженом дружно шлёпнули по ней своими.

Вот такие дела.

   

   Андрей учил нас не только мордобою. Он прилежно занимался в школе и желал, чтобы мы избавились от двоек. С некоторых пор наш день в Шиляевском доме стал начинаться с приготовлением уроков. Андрей проверял тетрадки, показывал, как надо решать примеры. Объяснять он умел гораздо доходчивее учительницы. По крайней мере, мне становилось всё понятным. А вот Рыжену не очень — непробиваемый тупица. Андрей, побившись с ним немного, плюнул — а со мной занимался даже с удовольствием. Однажды мы так увлеклись, что опрокинули чернильницу на его красивый полированный стол. Ну, это я опрокинул — Андрей разве только руку мою подтолкнул нечаянно. Всё, думаю, кранты — ох и попадёт мне сейчас. От страха голову втянул, глаза закрыл — что-то будет.

   — Таня! — позвал Андрей старшую сестру. — Что можно сделать?

Она вошла, красивая, опрятная, совсем-совсем не строгая.

   — Как мама огорчится.

Вдвоём с Андреем они помыли стол порошком, но след пятна всё-таки проглядывался. Таня принесла клеёнку:

   — Постелите от будущих конфузий.

Она была очень похожа на свою мать, а Андрей — на отца. Вот такая семья.

   К тому времени, как мы заканчивали готовить уроки, Таня приносила поднос с чашками чая и сушками. Надо ли говорить, что я по уши был влюблён в неё? Тем более, что и она иногда принимала участие в совершенствовании нашего с Рыженом образования. Когда Таня за моей спиной склонялась, заглядывая в тетрадку, её светлые длинные волосы щекотали мою шею и ухо. Я был в те мгновения на вершине горы, называемой счастьем.

   С подачи сестры и брата Шиляевых успеваемость моя в школе поползла вверх. По итогам года в ударники даже выбился. Тёзки на осень остались. А вот Кока, тот совсем вылетел — второгодником стал. Но это я слишком далеко вперёд забежал.

   

   Сначала была весна, и снег на поляне растаял. По воскресеньям мы бегали кросс. Втроём. До леса и обратно. Это очень далеко — наверное, несколько километров. Андрей бежал легко. Рыжен не отставал. Впрочем, я тоже. Но после такой пробежки ноги мои болели всю неделю. Только-только отпускало к следующему воскресенью, чтобы с понедельника снова начать свою препротивнейшую ломоту.

   Под ногами шуршала подмёрзшая прошлогодняя    трава, похрустывал ледок на остатках луж. В грудь врывался воздух исключительной чистоты и свежести — бодрил душу, закалял тело. На опушке мы подтягивались на ветке берёзы, отжимались от пахнувшей весной, стылой ещё земли, и начинали бег домой. Мнили себя спартанцами. По крайней мере, я. Рыжену, думаю, такой народ доблестный и незнаком совсем был. У Андрея не спрашивал.

   

   После проводов Николая Томшина в армию, ватага Лермонтовская распалась. Редко мы уже собирались такой толпой, как было прежде. Ходили вдвоём-втроём в кино и получали там от забияк с других улиц. Старшим ребятам костыляли на танцах. Андрей решил вернуть краю утраченный авторитет. По его приказу мы с Рыженом оббегали нашу и все прилегающие улицы, оповестили ребят — первого мая выступаем. И выступили. Целой колонной. Пристроились в конце первомайской, где учащиеся и трудящиеся демонстрировали свою солидарность со всем угнетённым миром. Пели песни, кричали «ура!», махая ветками, флажками, отобранными у школьников. На площадь, понятно, не вышли, но на улице прохожие на нас таращились, указывали пальцами, махали руками, приветствуя. Ну, а мы ликовали — Первомай!

   После демонстрации встали в кружок, прикидывая финансовые возможности. Думали в лес пойти и решали, что прикупить для похода — вино, закуску, сигареты. Борька Калмыков летит на всех парусах. Следом Олег Духович, друг и одноклассник. Красноармейская братва их прищучила — у Борьки фотоаппарат хотели отнять. Только Калмык старший дух перевёл, повествуя, как вот они — красноармейцы клятые. Мы стоим стеной — они напротив. Перед Андрюхой один с костлявым лицом, яйцеголовый, начал кульбиты выделывать:

   — Знаешь кто я такой?

   — Знаю, — говорит Андрей спокойно. — Ты — Колчак.

   — Верно. А знаешь….

И дальше полилась неположенная на музыку песня: эх, сколько я зарезал, сколько перерезал, сколько душ я загубил….

   — Что мне до твоей арифметики, — говорит Андрей презрительно. — Придёт время — и тебя прикончат.

   — Может, попробуешь? — встрепенулся Колчак.

   — Сам сдохнешь.

Красноармейский атаман затруднился с ответом. Все муки — бить или отступить, а если отступить, то как, не потеряв престижа — отразились на его кащеевом лице. Подсунулся подручный — шу-шу-шу на ухо. Колчак тревожно зыркнул по сторонам, махнул рукой своим, и, огибая наш строй, красноармейцы бегом покинули не состоявшееся поле битвы. Причину такого их поведения узнали поздно вечером, когда уставшие и навеселе вернулись из леса. Бориска-то наш, Калмыков, не поверил, что устоим против красноармейских, и драпанул под шумок. Заметил это кто-то из врагов, и бросились колчаковцы в погоню. Догнали, накостыляли, фотик отняли — а мы-то и не ведали, а то разве б позволили.

   

   Ещё был случай — но это уже летом, на каникулах. Собрались толпой на Миномётку рыбку поудить. Миномётка — это яма такая, водой затопленная, раньше шахтой была — глину добывали. Вообще-то это вотчина красноармейских ребят — но наша где не пропадала? По дороге Пушкарь пристал — парень-то уже взрослый и из Больничной ватаги. Из Больничной-то Больничной — а, как не крути — Бугорский, стало быть, Красноармейским враг, а нам друг. Пошёл — ну, иди — кому мешает? Только на Миномётке местный бандюган Шаман — ух, и здоровенный же лоб! — признал в Пушкаре своего давнего обидчика и ну его лупить. Избил и в шахту сбросил. Пушкарь переплыл на противоположный берег — тут как тут Пеня Ухабов: пинается, не даёт ослабевшему, истекающему кровью парню выбраться на сушу. И началась драматическая гонка: Пушкарь плывёт к другому месту, а Пеня берегом бежит и снова спихивает его в воду. Шаман, будто Наполеон на Поклонной горе, стоит, скрестив руки на груди, глядит с суровой печалью. Вид его трезвил некоторые буйные наши головы. Да и Андрей Шиляев предупредил — не рыпайтесь. Пене накостылять — плёвое дело. Но как против Шамана — он взрослый, здоровый, в тюрьме отсидел. Соберёт дружков и подвесит нас всех за одно место.

   Короче, не до рыбалки нам — смотрим, зубьями поскрипываем и не лезем. А Пеня увлёкся — хотел юшки красной добавить — залез в воду и оскользнулся. Да и Пушкарь его за волосы как дёрнет…. Упал Ухаб в воду и ну орать. Вот тут-то узнали мы его сокровенную тайну — не умеет Пеня плавать. Такой здоровый — в армию скоро — а плавать не умеет. Любой карапуз с нашей улицы, только ходить научится, а уж бултыхается на Песке (на болоте нашем пляж такой для детворы Природа сотворила). Глядишь — уже плавает. А этот урод-переросток тонет. Ну и фик с ним. Пеня бултыхается на месте, орёт, воду хлебает, а мы потешаемся — потонет или нет. Камни бросаем — хватайся, Пеня! В какой-то момент истошные вопли Ухабовские вдруг перешли в утробный рык погибающего зверя. Мы примолкли, но никто и не пошевелился. Красиво, рыбкой, с крутого берега — как был в одежде — прыгнул в воду Шаман. Треснул Пеню кулаком по голове, чтобы не царапался, а потом оглушённого вытащил на сушу. Ухаб встал на четвереньки и ну рыгать. Вода у него обильно лилась через нос и рот, а мне показалось, что и из ушей.

   Под шумок Пушкарь выбрался на берег, и теперь его голая спина маячила далеко, где-то возле больничного забора — здорово чесал.

   Возвращались домой притихшие, подавленные увиденным — удочки так и не размотали. Андрей поучал:

   — Повезло вам, ребята, что не в городе родились. Там правила жестокие — бьют толпой, бьют до смерти. Упал — запинают. Готовьтесь к суровости жизни с малых лет.

Жутко становилось от его слов. Мои школьные успехи радовали отца:

   — В институт поедешь учиться — поплавок для жизни зарабатывать.

А мне совсем не хотелось уезжать из нашей Увелки: и тут страстей кровавых хватает.

Есть о чём задуматься. Может, начать двойки получать?

   

   Раздружились мы с Шиляем из-за его одноклассницы. Впрочем, это был повод — причина гораздо серьёзнее. И я Вам сейчас о ней расскажу.

   Папашка у Андрюхи работал водителем в какой-то организации — ну, скажем, в райисполкоме. Потому что ходил на работу в костюме и при галстуке, а водил легковой автомобиль, на котором приезжал домой обедать. Больше своей работы любил он якшаться с мусорами — дружинником каким-то числился народным. Ездил с ними в рейды, дежурил на дорогах. Когда после охоты или рыбалки попадались такой заставе, Андрей Андреевич обнимал моего отца:

   — О, сосед! С этим, ребятки, всё в порядке, — говорил он мусорам. — Я его знаю и ручаюсь — добропорядочный гражданин.

Отец тоже улыбался, пожимая протянутую руку, и говорил — Шакал! — только миновав милицейский пост.

Шиляевы ни с кем не дружили на улице, но и не ругались. Интеллигентные люди, скажите Вы. И я так думал. А потом….

   Новый учебный год развёл нас с Андрюхой в разные смены. Тренировки прекратились, но мы с Рыженом по-прежнему тянулись к нашему наставнику и готовы были выполнить любое задание. Выпал снег, пришли морозы. И вдруг улица всколыхнулась. Андрей Андреевич Шиляев с двумя молоденькими милицейскими лейтенантиками ограбил и пытался убить приезжего нацмена. Смаковались подробности. В Южноуральске на базаре этот кривоносый посланец Кавказа подошёл к служебной Шиляевской «Волге»:

   — Продаёшь, дорогой? Беру, не торгуясь.

И деньгами помахал.

   — Продаю, — сказал Андрей Андреевич. — Но не эту. Другую. Дома стоит.

Поехали. Шиляев за рулём, покупатель рядом, сзади два мильтона. Кто-то из них и вдарил нацмену по кумполу. Деньги вытащили, поделили, а их незадачливого владельца выбросили в снег, аккурат напротив кладбища — не помер, так замёрзнет. А этот смуглолицый любитель дорогих машин не замёрз и не помер. Оклемался, добрёл до Южноуральска и в милицию. Начальник построил своих — никого не признал пострадавший. Вспомнили, что Увелка такая есть, совсем рядом. Поехали. Там тоже общее построение — и вот они, голубчики — хватай, крути! Задержали, допросили. Лейтенантики Шиляева вложили. Того тоже к ответу.

   И началась борьба: прокурор хочет посадить преступников, а главный мильтон районный заступается — мол, так и так, мусор из избы, честь мундира. Райком партии молчит, приглядывается — последние слово за ним остаётся. Потянулись дни томительного ожидания. Лейтенанты под домашним арестом сидят. Шиляев старший на работу ходит, улыбается, здоровается — как ни в чём не бывало. У обеих Тань — мамы и дочки — глаза на мокром месте. Андрей Андреевич младший ходит мрачнее тучи, даже с нами здоровается сквозь зубы. Однажды приказал:

   — Вечером подтягивайтесь к школе — дело есть.

Пришли с Рыженом. Андрюха одноклассницу свою показал:

   — Вон ту козу отлупить надо. Вдвоём справитесь?

Рыжен кивает, а я нет. Это с виду я такой девчононенавистник, на самом деле мне их от души жалко. Может, детство под опёкой старшей сестры сказывалось. Может, воспитание отца — браниться он бранился, но никогда трезвый ли, пьяный, не трогал маму и пальцем. И других женщин тоже. Однажды в застолье соседка Мария Васильевна Томшина закатила отцу пощёчину. Стакан с брагой лопнул в его руке. Казалось, убъёт её сейчас, а он ушёл из-за стола, и до конца гулянки возился с нами, малышами — хотя дом-то наш был. Почему красавица соседка треснула отцу? Обременённый теперь жизненным опытом думаю, что любила она его — собственный-то муженёк невзрачненький такой. А отец видный был — лицом чист, грудь гвардейская, силёнка в руках была. Как ей было не влюбиться? Год с небольшим — пока не отстроились — ютились они в оставленной нашей землянке. Напрасно Маруся Томшина вздыхала по моему отцу — строгих моральных правил был человек. Ну и получил за холодность свою….

   Думаю, что в отца я удался — такое же романтичное, рыцарское отношение к женщинам. А Андрей — морду набейте.

   — Не буду, — сказал твёрдо.

Не до философий в то время было нашему наставнику. Взглянул мельком, толкнул в снег:

   — Да пошёл ты!

И я ушёл, и больше не ходил к Андрею, в их дом, не водил — как говорят на нашей улице — с ним дружбу.

   Ту криминальную историю — если интересно — доскажу. Короче, покончили с собой лейтенантики — от стыда и позора наложили на себя руки. Один повесился, другой застрелился. Будто сговорились — в один день. Шиляева тут же под стражу. Потом суд — и первый тюремщик на нашей небольшой, в двадцать дворов, улочке.


   Как-то пригласил меня Рыжен на Рабочую улицу. Распри наши кончились, и я шёл без опаски, даже с интересом. Ребята там в чьём-то огороде у сарайной стены окоп в снегу вырыли, строчат из самодельных автоматов синюшными от мороза губами:

   Тр-р-р-р-….

Швыряются самодельными гранатами:

   — Бух! Бух!

Падают раненые, их уносят на носилках в сарай. Все попадали. Рыжен последним. Тащить некому — сам заковылял, постанывая. Пошёл и я. В сарае лазарет — лежат герои раненые, чаёк попивают. Две наши одноклассницы — Люба Коваленко и Света Фролова — их перевязывают. Меня тоже уложили.

   — Куда? — спрашивает Светка.

Я на лоб показал. Света замотала его бинтом, а Люба чай несёт. Лучше бы она перевязывала — нравится она мне, что тут поделаешь. Теперь, после общеклассного замирения, как-то доступнее стала её красота. Могу смотреть, сколько хочу, а она мне улыбается — ведь я лучше всех мальчишек в классе учусь. Нет, Вовку Матвеева забыл. Тот отличник — как попёр с первого класса пятёрки домой таскать, так до сего года ни одной четвёрочки в четверти не было. Но так он в музыкалке занимается, его никто и за пацана-то не считает. А Любочка действительно мне улыбается и, если б только намекнула — пошёл бы провожать её после школы и портфель бы понёс.

   — Ну, как? — спрашивают меня парни с Рабочей. Рыжен-то примелькался здесь — моё, свежего и неглупого человека, мнение интересно.

   — Примитив, — говорю. — Мы этим до школы переболели.

Любочка слушает, улыбается, вторую кружку мне несёт. И меня несёт.

   — Если хотите настоящим делом заниматься, могу предложить следующее. У нас на Бугре такие сугробы наметает, а когда дороги бульдозером чистят, такие горы получаются — выше дома. Мы — нас числом меньше — крепость построим, а вы попробуйте её взять. Сабель с копьями наделаем — сражаться будем. Снежками — вместо гранат.

Моё предложение всем понравилось.

   

   Рыжен решил брать быка за рога — очень ему хотелось в командиры выбиться. На следующий же вечер собрал у себя дома всех одноклассников живущих по эту, Бугорскую, сторону школы, и мальчишек помладше — старшими-то не с руки командовать. Себя объявил командиром, меня назначил начальником штаба, и я тут же принялся за дело. С Толькиной старшей сестрой Люсей, вдруг заинтересовавшейся нашей воинственной вознёй и объявившей себя начальницей медсанбата, склеили несколько чистых листов, и я принялся чертить карту окрестности. Лучше меня, её никто не знал — и лес, и болото. Карта получилась — загляденье. Крестиками обозначил пару мест и буковками подписал «Шт» и «Ск».

   — Это что? — ткнул пальцем косоглазый командир.

   — Штаб. Склад. Для секретности, — я подмигнул. — Вдруг карта врагу попадёт — пусть ищут и копаются.

Моё творение всем понравилась.

Заминка вышла с названием нашего отряда. Что только не предлагалось — и «Смерть фашистам», и «Болотная братва», и ещё чёрте что. Моё первое предложение — «Гёзы». Так называли себя восставшие против владычества Мадридского престола жители Нидерландов. С испанского это переводилось, как «оборванцы». Слово Рыжену понравилось, а суть его нет.

   — Какие же мы оборванцы? — командир полюбовался на себя в зеркало. — Нет и нет. Думайте дальше.

Тогда я предложил назвать наш отряд «Береговое братство» и объяснил его суть. Так называли себя пираты с острова Тортуги в Карибском море. Это подошло всем, и командиру тоже. Во-первых, живём мы на берегу Займища. Во-вторых, пиратом быть куда как хорошо: грабишь себе да пируешь — никаких забот. Вообщем, воодушевились мы и сговорились собраться в воскресенье с лопатами начать строить снежную крепость.

   

   Карта осталась у командира. Она просто зачаровала его. Этот придурок всерьёз думал, что, если найти место обозначенное «Ск», то отроется целая куча необходимых ему вещей. Он припёр карту в школу и похвастался Любочке Коваленко. Та дальше, и пошла цепная реакция. Короче, после уроков меня похитили — захватили в плен и силком утащили в известный сарай. Бить не били, но допытывались, что я знаю по сути дела. Молчал, стойко перенося пытки (щипки и щекотку), мужественно выслушал все угрозы. Правда, был момент, поколебавший моё упорство. На щеке обнаружилась царапина — от ручки ранца в момент моего захвата. Любочка не запаслась аптечкой и просто поцеловала рану. Вот тут-то дрогнуло моё сердце. И когда Любочка попросила — ну, расскажи — я не сказал решительно «нет», не мотал, отрицая, головой. Если б в ту минуту она предложила — а хочешь меня поцеловать? — и подставила губы, я, наверное, и Родину продал. Но она не догадалась, а я, повременив, справился с желанием стать предателем. Ну, чего там — ну чмокнула в щёку, я и не почувствовал ничего. Вот если б в губы…. И я продолжал упорствовать.

   В конце концов, меня отпустили с миром. Сказали, что я настоящий партизан, и такого врага следует уважать. И они уважают.

   

   Нож в спину нашему «Братству» вонзил сам командир. Не знаю, что за наваждение на него нашло — ни есть, ни пить, не спать он уже не мог спокойно — так овладело им желание найти то место, которое так, смеха ради, обозначил я на карте «Ск». Один он боялся идти в лес. С нами?... Не знаю, почему он не позвал послушный ему отряд, а взял и показал карту врагам с Рабочей улицы. Может, думал, что те его тоже командиром изберут. И станет он, объединив два отряда, классным лидером. А может даже школьным. А может…. Не знаю, чем он руководствовался, но пошёл на сделку с неприятелем.

   В воскресенье все собрались, а он не пришёл. В понедельник в школе всё выяснилось, и наш отряд распался — кто-то перешёл к Рабочим, кто-то остался сам по себе, неорганизованным. А я затаил обиду. На следующий выходной, когда эти идиоты, вооружившись самодельными автоматами, пошли откапывать несуществующий склад, я подговорил Халву с Грицаем (мои уличные приятели) пужануть эту ораву. Валерка с Вовкой — здоровяки, их издали легко за мужиков принять можно. На это я и рассчитывал, собираясь разогнать два десятка скдадоискателей.

   Следить за ними не стали — мне было известно место, куда они, в конце концов, притопают, если не конченные идиоты — не заплутают в лесу или не разберутся в такой прекрасной карте. Добрались до заброшенного сада и — ну уплетать побитые морозом ранетки. Вкуснотища! Увлеклись и чуть не засветились. Вдруг слышим — голоса. Я крадучись на опушку поляны, из-за сосёнки выглядываю — они. Идут и карта в руках. Друзья мои без особой фантазии выскакивают из кустов — чуть меня не стоптали — и навстречу:

   — Ага! Попались! Вот мы вас!

   — Убью! Зарежу! — входя в раж, орал Халва.

И Вовка вторил ему матом. Вообщем здорово получилось. Горе-вояки сыпанули прочь. Рыжен, конечно, впереди. А вот Любочка со Светкой отстают — понятное дело: разве девчонки умеют бегать.

   Вообщем, чешем — они от нас, а мы за ними. Впереди канал, когда-то отрытый для осушения болота, да так и брошенный неподалёку от береговой черты. Преследуемые стекли в эту траншею, и пропали с глаз — с той стороны не показались. Головой верчу — жарят каналом, где-то выскочат — слева, справа. Подбегаем — навстречу деревянная граната летит, кувыркается. Точно Вовке в лоб — везёт же парню на стандартные ситуации. Он упал сначала, а потом вскочил, буйволом взревел и в канал. Следом Халва. Когда я поднялся на высокий берег — внизу шло месиво. Приятели мои крушили всех подряд, не жалея и девчонок. Минут пять происходило что-то похожее на драку — одноклассники защищались и даже сдачи пытались дать. Но вскоре сопротивление было подавлено, и искатели склада ударились в бега. Мне было жалко девчонок, а про ребят думал — пусть побегают: лишним не будет. В сердце, правда, закрадывалось тревога — что-то теперь будет со мной, ведь только-только замирились.

   Но всё обошлось — жив, как видите.

   

   Можно ставить точку в повествовании. Но хочется рассказать ещё один эпизод. Он произошёл следующим летом.

   После суда над отцом Андрей Шиляев стал раздражительным, нелюдимым. Последнему зима способствует. А вот лето нет: хочешь, не хочешь, а надо идти на улицу — без купанья, без футбола разве проживёшь. И Андрей вернулся в общество. Постепенно смазалась его отчуждённость. А однажды заявил мне:

   — Катись отсюда, а то в ухо дам.

Я хорошо его знал — слов на ветер не бросает. Готов был подняться и уйти, но пришла неожиданная поддержка. Ближайший сосед и друг детства Мишка Мамаев встрял:

   — Только попробуй.

С Андреем они были ровесники. Шиляев ростом повыше, но у Мишки очень сильные руки и вятская упёртость. Только вчера он дрался с Колькой Брезгиным. Этот мордвин был старше Мишки и здоровше. За что наскочил на Мамайчика — не знаю. Поначалу Мишке здорово досталось — кровь бежала изо рта и носа. Но он терпел, и бил, бил, бил…. В конце концов, Брезгин ударился в бега. Убежал и вернулся со старшим братом — Генкой. Этот вообще взросляк — уже в армии отслужил. У Мишки было время убежать. Но он взял в руки дубину и заявил мордвинам:

   — Убью, если не обоих, то одного точно.

И братья отступили.

   Может, в упоении этой победой Мишка давал мне теперь поддержку — встал на пути мрачного, жаждущего крови Шиляя и смело глянул ему в глаза:

   — Только попробуй.

Андрей взвесил все «за» и «против», плюнул в мою сторону и отступил. Так закончилась моя старая дружба и началась новая. Не совсем точно сказал сейчас: с Шиляем ещё зимой разбежались, а с Мишкой мы давно (сколько себя помню) знакомы и дружны. Только после этого случая отношения наши стали ещё теснее. Мишка — отпрыск многодетной малообеспеченной семьи — зимой жил и учился в южноуральском интернате. Приезжал домой по выходным. Ждал я эти дни с нетерпением. Летом, понятно, были неразлучны.

   

   Мальчишкам нужны наставники. Не отцы — этого нельзя, того не смей! — а старшие ребята, в отношениях с которыми узаконены правила: пошли со мной, делай как я, попробуй лучше моего. Так и получилось: окончив начальную школу, входили мы в подростковую жизнь имея свой собственный пример для подражания.    

   Кока Жвакин, как Вы помните, остался на второй год и откололся от нас. Да ему кроме братьев никто и не нужен был.

   Толян Рыбак, задружив с Пеней, пристрастился к куреву и воровству. Крал деньги дома, в магазине. Шоколадки с витрины. Собирал «бычки» на остановках. Лупил его отец за это. Однажды и мне досталось. Центром их жилища была большая русская печь, а вокруг неё три комнаты и кухня, сообщающиеся дверями. Борис Борисович и в минуты воспитания чад не изменял своим сибаритским привычкам.

   — Так, — объявлял он. — Сейчас я тебя выпорю.

Вставал и начал освобождать ремень из брюк. Толька занимал исходную позицию (Бориска-то послушным рос). И начиналась потеха. Рыбак бегал по комнатам вокруг печи с криками:

   — Папочка, не надо! Больше не буду!

Бориска ликовал на печи — чтоб под ноги или горячую руку не попасть. Женщины — мать и бабка — забивались в угол и переживали за сына, боясь гнева главы семьи. Отец и сын наматывали круг за кругом. Правила игры были справедливыми — иногда, умаявшись, Борис Борисыч, отступал, другой раз Тольке не везло. Однажды мне не посчастливилось заявиться к другу в такую минуту. Увидав открытую дверь, Рыбак решил сжульничать — ринулся на свободу. Меня сшиб на пороге. А потом и ремня ещё досталось. Пока Борис Борисыч разобрался….

   Рыжен тянулся за Шиляем. Только Андрей после несчастья с отцом становился день ото дня всё хуже — пристрастился к куреву, спиртному, запустил школьные дела. Погружался, словом, в пучину грехов и Рыжена за собой тянул.

   Не буду обременять Вас рассказом, — может в следующий раз? — что дал мне Мишка Мамаев, какие привычки привил. Только был он, был и остаётся, человеком правильным. Шибко мне с ним повезло.



                                            Крылышко жёлтого трубача


   Каждому возрасту, говорят, свои увлечения. Но улица вносит поправки. Прошёл в кинотеатре фильм «Три мушкетёра» — добротный красочный французский фильм с Милен Де Монжо в роли миледи, и наши ребята, в неё влюбившись, вооружились самодельными шпагами. Что из этого получилось, я уже повествовал. А получилось то, что пятнадцатилетний Виктор Ческидов проколол мне, дошкольнику, щёку своей ржавой проволокой. А вы говорите — возраст. Любви все возрасты покорны, а увлечениям — тем более.

   Вслед за шпагами пришла страсть к рогаткам. Вся улица, от мала до велика, вооружилась незатейливым изобретением не обремененного интеллектом ума человеческого и набросилась на воробьёв, скворцов, синичек и прочую пернатую живность, будто злее врага во всей природе не сыскать. Они (воробушки), оправдывались стрелки, вишню клюют, одни косточки на ветках остаются. Жаль было крылатых братьев наших меньших, и потому рогатки не имел. А самая лучшая была у Витьки Ческидова — настоящий «оленебой». Исполнением завидным, а главное — Чесян вёл на ней зарубками счёт трофеям. Сначала штукам, потом десяткам, потом.… Дошёл бы и до сотен. Совсем умолкли бы без птичьего гомона сады наши, только шелест от поедающих листья гусениц, да Коля Томшин вмешался — отобрал рогатку у чемпиона всех убийц. Чесян губы надул:

   — На чужое позарился…. От зависти ты это, Петрович….

Томшин говорит:

   — Смотри.

Выкопал яму на пограничной меже (огороды по соседству были), положил туда рогатку и стеклом прикрыл.

Ческид утром приходит, смотрит, вечером смотрит — лежит его любимица, как экспонат в оружейном музее — не зарится на неё Коля Томшин. И успокоился.

   Потом пришла мода на огнестрельное оружие. Пугачи, поджеги, самопалы загрохотали на Бугорских улицах. Того и гляди, людская кровь прольётся. Мильтоны по улицам на «бобике» катаются — вдруг выскочат, окружат и шасть по карманам. Найдут «пушку» — к себе волокут. Так боролись. А нам романтики в кровь добавляли или — как его? — адреналину. Впрочем, и это увлечение прошло мимо моих симпатий. Отец так и сказал:

   — Баловство всё это и хулиганство. Хочешь из настоящего ружья пострелять? На охоту поедем и постреляешь.

Сказал и слово сдержал. Мог ли я своё нарушить? Пообещал: в руки не возьму — и не брал. Курьёзный даже случай приключился с этой моей принципиальностью — а мог бы стать трагическим. Короче, дело было так. Однажды мой старший друг и наставник Мишка Мамаев объявил:

   — Всё, больше в эти штуки не играю. Хочешь, подарю?

«Этими штуками» были два поджега и один самопал. Причем, один был выполнен в старинном стиле — ну, с такой массивной ручкой, как у пиратов, которые за поясами их таскали. У Мишки батяня — профессиональный столяр, и друг мой с его инструментами давно на «ты». «Пистоль» этот Мишаня вырезал из берёзовой коряги. А потом ствол и прочее «присобачил». Вообщем, отменная штука получилась — музейный экспонат.

   На его предложение я пожал плечами — как хочешь.

   Он принёс, подаёт.

   Я, помня обещание отцу, кивнул:

   — Положи на лавку.

Положил, ушёл — они лежат.

Отец увидел, нахмурился:

   — Мы, кажется, говорили.

Я, плечами пожав:

    — Не моё — Мамайчика.

Мама:

   — Вот я их сожгу.

   — Смотри аккуратнее — они могут быть заряжены.

Маму это остановило. Отца что-то отвлекло. А они лежат на видном месте. Тут Рыжен ко мне прискакал — домашнее задание списать. На него это иногда находило — желание учиться лучше всех. После его визита пистолеты пропали. Но я об этом ещё не знал. Как вдруг под вечер прибегает его мамашка:

   — Ах, Боже-святы! Ваш Антошка чуть моего сыночка глаза не лишил.

Этот придурок стащил оставленное без присмотра оружие и ну в стволах ковыряться. Доковырялся — пыжом в лоб, а пламенем начисто брови с ресницами смахнуло. Я думаю — поделом. И отец так же считал — отправил соседку восвояси:

   — Верно говорят — на вору шапка горит.

   Была мода на воздушных змеев. И опять Витька Чесян отличился — его бумажный летун, размалёванный под нахальную рожу, забирался выше всех и при самом слабом ветре. С ним вообще никаких проблем не было. Лежит Витёк на травке и пальчиком бечевку подёргивает, чтобы хвостатая бестия совсем не уснул в заоблачных высях. Мне такого не сделать. Отец — на все руки мастер — пытался помочь. Но и его детище поднималось в воздух, если только я бежал, натягивая бечеву, во всю прыть навстречу ветру. А то вдруг вильнёт хвостом и носом в землю — тоже мне, пикирующий бомбардировщик. Короче, когда я у Чесяна выменял чемпиона всех воздушных змеев на какую-то ерунду, их полёты были уж не в моде — ни зрителей, ни помощников на поляне. Да и лето кончилось. А в новом — другие увлечения.

   У Калмыкова Борис Борисыча была будка рыбачья для подлёдного лова. Лето она коротала на берегу водохранилища, а с ледоставом использовалась по назначению. Однажды привёзли её и поставили в саду. И случилось у нашей уличной братвы новое поветрие. Все принялись строить будки (сторожки, шалаши — кто на что горазд) в своих огородах. Недостойным стал ночлег под крышей дома в кроватях на белых простынях. Куда как лучше — на и под старым трепьём, в цикадном гомоне с комариным припевом. Зато свобода — ни тебе родительского надзора: «Сына, домой!», ни сестриных наездов: «Ноги мыл?». Я будку не строил — перебрался летом на чердак сарая. А вот друг мой Мишка сколотил в саду — с дверью, печкою, окном. Я там частенько ночевал, потому что вдвоём вдвое веселее. И совсем не скучно стало в наших самодельных домиках, когда провели огородами проводную связь. Объясню, как это делалось. Наушник обыкновенной телефонной трубки — на одну клемму провод с гвоздём в землю, от другой тянем к абоненту (ох, и завернул!) в соседний огород. Всё, связь готова. Не верите? Вот и физик наш не верил. А когда предложили спор на интерес, он пасовал. Плечами пожал:

   — Ну, может быть. Разность потенциалов и всё такое. Земля — это ведь огромный конденсатор: столько молний в себя принимает и ничуть не краснеет.

   Звук, правда, в наушниках от такой связи еле слышный. Но потом Витька Чесян догадался подключить их к радио. Музыку ночами слушаем, голоса всякие вражьи. И током нас не било, и наушники низковольтовые не горели. А вот Стюру Грицай стукнуло. Да и крепко ж шандарахнуло — не сразу очухалась. А могло и убить.

   Через наши соседствующие огороды была натянута проволока для сушки белья. Мама постирает — развешает. Соседка Стюра Грицай тоже пользовалась после стирки. А мы с её Вовкой приспособили этот провод для телефонной связи, подключив к общей сети. И вот однажды накидывает тётя Стюра мокрыми руками сырое бельё на проволоку, а босыми ступнями землю попирает. Ну и дербалызнуло её. Да так, что…. Что и говорить. Не рады мы были, что в живых осталась — всем досталось на орехи. Впрочем, пережили. Только провода понадёжней прятать стали. А злосчастный отец снял и натянул нормальную бельевую верёвку в магазине купленную.

   Голубями увлеклись пацаны наши не без моего участия. До того, как все буквально заразились к ним любовью, обитала стая на подворье у Жвакиных. Именно, обитала. Потому что голуби были таксебешные — непородистые. Потому что хозяева их совсем не кормили. Летали эти бедолаги по полям, дорогам, перебивались воровством у кур на чужих дворах. И более того, Жваки ели этих вестников мира. «Оторвал башку и в лапшу». — Кокино выражение. Кока — это Колька Жвакин, младший из весьма оригинального семейства. Ну да, о них чуть позже. Вот как с голубями-то было.

   Друг у меня был, одноклассник Сашка Дьяконов. Матерщинник ужасный. За часто повторяемое: «Соси банан через диван» имел кличку «Банан». Но не суть в этом. Вот он держал голубей — дорогих, породистых. Жил возле общественной бани в конце Октябрьской улицы. Ходить к нему запросто было не просто — того и гляди Октябрьская шпана накостыляет. Потому и общались чаще в школе, а на лето пропадали из виду. Но в этот раз он меня сам нашёл. Понадобился ему фонарик. Похвастал ещё в школе, что имею такую штуку. Отец с умыслом приобрёл: и подарок к моему дню рождения — не у всякого, даже взрослого парня, такой — и вещь на охоте крайне необходимая. Он так и напутствовал, вручая:

   — Береги, Антошка, из рук не выпускай.

И говорю Сашке:

   — Дать я тебе его не дам, но посветить могу. Чего хотел-то?

Оказывается к стае сизарей, что на банном чердаке обитали, прибился настоящий почтовый голубь. Дьякон мне его показал. Он чуть крупнее собратьев своих, и главное — на клюве во-от такие наросты. Короче, настоящий почтарь.

   Саня решил им завладеть. Днём его как поймаешь? А в темноте голуби беспомощны. Вот и забрались мы с приятелем на чердак общественной бани. Испачкались, конечно, оцарапались, но нашли, наконец, нриблуду. Бананчик дома его в клетку посадил вместе с голубкой. Через пару недель начали они целоваться. Небось, Америку Вам не открыл — что голуби целуются? Выпустил их Саня на волю, думал: всё — влюбился, женится, останется. А почтарь хлопнул крыльями и был таков — старой подружке своей сизокрылой воркует.

   Снова Банан ко мне бежит. Снова шаримся мы по ночному чердаку. Нашли, схватили.

   — Опять улетит, — пророчу я.

   — Ну и хорошо, — ликует Банан. — Я его в Троицк свезу и продам. Бизнес буду делать.

   Год прошёл, я и забыл об этом случае. А тут как-то Борис Борисыч Калмыков вручил сыновьям кучу денег и отправил в Троицк прикупить снасти какие-то. Чтобы деньги хулиганы городские не отняли, собрали Калмычата толпу пацанов — и проезд бесплатный, и мороженое обещали. В электричке я встретил Сашку Дьяконова. Вёз он известного почтаря на продажу.

   — В который раз? — спрашиваю.

   — Шестой, — гордо отвечает. — Он меня скоро богачём сделает.

Ну, богачём не богачём, а фонарик Банан себе приобрёл.

   К нам прибился. С нами по магазинам шлялся, а потом нас на базар затянул. Мужик-голубятник сходу десятку за почтаря предлагает. Банан торгуется, тридцатку просит. Мужик и не спорит:

   — Согласен — стоит. Да денег сейчас нет. До пенсии ещё пару недель. Пойдём ко мне. Даю десятку и ещё пар пять хороших голубей.

Пошли всей толпой смотреть. Голуби, конечно, красивые, породистые. Мужик объясняет:

   — Это мартыны. Эти — жуки. Вон — бабочные. Выбирай. Клетку бесплатно дам.

Дьякон головой качает. А Борька Калмыков вдруг загорелся.

   — Бери, Банашка. Я тебе, сколь денег есть, сейчас отдам, а остальные потом, со временем.

Сашка и согласился. Сделка состоялась. А Барыга, хитрец — на нас сэкономил: мороженое зажилил, да ещё пришлось от контролёров по вагонам бегать.

   Став голубятником, Борька Калмыков шумную рекламную компанию провёл. Хвастал, как окупятся вложения, если каждая пара ему за лето три-четыре выводка сделает. Да ещё играть он будет — на верность дому. Есть такая забава у настоящих голубятников — выпускают питомцев далеко от дома и пари на деньги заключают: чей раньше прилетит. Да и прилетит ли вообще? Ещё Борька грозился чужих голубей загонять. Ну, и тронулся лёд. Все сразу захотели заделаться голубятниками. И стали. И раскрасилось небо над нашей улицей разноцветными стаями. А какие пируэты выделывали иные экземпляры — любо-дорого посмотреть. Нет, голуби это, братцы, красиво. Это даже лучше воздушных змеев. Ну и заканючил я дома: хочу, мол, купите или дайте денег. Отец заколебался — вот-вот сдастся. А мама встала насмерть — только через её труп. И объяснение её упорству очень убедительное привела. Стиралась она исключительно дождевой водой, которую собирала крыша в бочки по углам дома. Без всяких солей и примесей водичка — щепотку порошка стирального бросил, и от пены нет спасения: не прополоскать.

   — И чтобы в эту воду какие-то голуби…. От воробьёв спасу нет. Лучше бы рогатку смастерил да отучил их пакостить на крыше. Вообщем — нет, нет и нет.

Что делать? Пошёл к другу своему, Мамайчику, жаловаться. У него тоже нет голубей, но по другой причине — финансовой.

Только что гроза закончилась, и с первым лучом солнца пересёк улицу. Мишка доски строгает.

   — Что творишь? — спрашиваю.

Друган кивает:

   — Вон домик гостю делаю.

Проследил его взгляд. Под стрехой крыши притулился голубок — мокрый взъерошенный комочек.

   — Грозой прибило, — Мишка поясняет.

   — Дак ты его поймай сначала, — советую и предлагаю — Хочешь, к Рыбаку за сачком слетаю?

Друг мой:

   — Куда он денется?

   Мишка голубятню закончил. Солнце обсушило приблуду. Он сначала на конёк вспорхнул, а потом и вовсе отлетел в ему лишь ведомом направлении. Мамайчик вздохнул вслед и предложил голубятню мне:

   — Хочешь, подарю?

Присели на лавку, обсуждать нашу общую проблему.

   У Вовки Грицай та же беда — денег нет. А моде следовать хочется. Что он придумал — пошёл к леснику и нанялся сосёнки пропалывать. Маленькие, конечно, те, что от роду год-два. Через месяц у него в кармане лежал целый червонец (десять рублей). Поехал Вовка тайком от всего народа в Троицк и приобрёл пару жёлтых трубачей. Это, я Вам скажу, птицы! Нет, Вы вообще знаете, что такое трубачи? Порода голубиная — у них хвост как у павлинов, огромный, веером. Их даже слабый ветерок с ног опрокидывал — ещё бы, с таким опахалом походи-ка. А цвет — жёлтый, удивительный. Вся улица и с дальних краёв ребята побывали у Вовки на дворе — всем любопытно взглянуть на диковинную птицу. Летать они, конечно, не летали. Я имею ввиду основные голубиные достоинства — заходить в точку, кувыркаться в воздухе, на хвост падать. Так себе — порхали над крышей, а чаще ворковали и целовались. Вскоре кладку сделали и сели на гнездо.

Вовка:

   — Вставайте в очередь, пацаны: на всех не хватит.

А улица судачит: десять рублей — это много для такой пары, мало или как раз?

Вовка:

   — За что брал, за то и отдаю — жлобиться не стану.

Наверное, нашёлся бы покупатель на невылупившихся ещё птенцов, да родители пропали. Однажды ночью кто-то спёр из голубятни, сломав нехитрый запор. Очень Вовка огорчился. Неделю ждал, места себе не находил, а потом по совету отдал остывшие голубиные яица. Их подложили в гнездо другой паре, попроще, но, видимо, поздно — ничего не вылупилось.

   А пропажи голубей с того дня (с той злосчастной ночи) стали регулярными. И никого не обошла худая доля. У Славы Немкина унесли всю стаю из стайки. У Андрея Шиляева из голубятни. У братьев Ческидовых тоже из голубятни. А туда дохлую кошку подкинули — будто насмехаясь. Волновался народ. Хитрости разные выдумывали, даже капканы ставили на подступах, но вор (воришки?) был неуловим. А голуби пропадали.

   Ночь была. Дождь накрапывал. Мы набились в будку к Калмыкам. Сергей Ческидов бренчал на гитаре и пел с надрывом:

   — Плачет девушка в автомате — вся Калькутта из подлецов

    Вся в слезах и губной помаде, перепачканное лицо.

Хорошая песня, красивая. И голос у Сергухи неплохой. На душе моей от обстановки, дружелюбной тесноты — когда плечо касается плеча, а ногам вообще места не найти — от песни этой самой такое тепло разлилось — вот оно счастье человеческое, пацанское. Что ещё от жизни надо — чтобы дождь не на голову, чтобы друзья рядом, и песня задушевная.

   — Ей сегодня идти одной вдоль по улице ледяной.

Я встрепенулся от душевной неги:

   — Эй, стой! Тут ты, братец, заврался — откуда в Калькутте ледяные улицы? Любому дебилу известно — там жара несусветная.

Ческид мне затрещину:

   — Больно умный!

И ещё бок кто-то щиплет. Потом ногами, ногами, и вытолкали меня под моросящий дождь. Вот тебе и друзья!

Кричу:

   — Я вас спалю к чёртовой матери! Спасибо скажите: уж лучше не жить, чем такими тупорылыми! В снежки они на экваторе играют.

Но ребята дверь в будке захлопнули и меня не слушают. Я пошёл было прочь — злость и обида подгоняли. А потом присел на ящик под яблоней — здесь хоть дождь не капает. Куда идти? Домой, на свой чердак? Может, устроить им какую каверзу? В трубу чего засунуть — так они печурку не топят. Волком повыть — да разве такую ораву напугаешь. Надо бы у Барыги голубей стащить. Подумал и с этой мыслью поплёлся домой.

   А голубей действительно у Калмыков украли той ночью. Всех. А одному, чемпиону улицы в игре на верность дому, голову оторвали и бросили в голубятне. Я видел его обезображенное тельце. Тоску и страх душевный нагнало на меня это зрелище. Ведь, что получается? Очень даже может быть, когда сидел я под яблоней разобиженный, рядом в двух шагах прятался вор (воры?). Если он только собирался совершить кражу, то мог просто затаиться и выждать. А если моё появление застигло преступника уже с краденным, то он очень даже запросто мог пристукнуть меня дрыном или кирпичом. Удавку мог на шею….

   Как на похороны набились пацаны в Калмыцкий двор. Всем вдруг стало ясно, что ворюга среди нас обретается — ведь он точно знал, что вот этот хохлатый из породы бабочных быстрее прочих голубей находит путь к родному гнезду. Высказывались предположения. Кто-то назвал Банана. Ему был резон отрывать хохлатому голову: из-за него простил Барыге приличную сумму старого долга.

   Пошли к Банану.

   — Не мог он, не мог, — твержу дорогой. — Я учусь с ним и хорошо знаю. Не мог он.

Сашка на линчевание не сунулся. Вышла его мать и стала усовещать. А наши горячие головы так и объявили женщине:

   — Теперь капец вашему сыночку — варите кутью.

Саня в наши края больше ни ногой. Летом можно дома отсидеться, но осенью в школу, и там его измордуют. Это точно. Но я не верил. Я горячился и убеждал, но никто меня не слушал. К Мамайчику приставал:

   — Мишка, ты же все загадки телепередачи «Есть ли у вас в семье Шерлок Холмс?» разгадал. Ты наш уличный Шерлок Холмс. Поразмышляй, вычисли ворюгу. Ну, напрягись.

Друг мой безмолвствовал. Напрягался и молчал, потому что не было зацепочки.

   А потом она появилась.

   Я шнырял по свалке за околицей, отыскивая консервные банки, из жести которых сворачивал наконечники камышовых стрел. Рогатка меня не увлекла, но от лука не отказался — благородное оружие благородных людей.

   И вдруг увидел…. Нет, я не мог ошибиться. Взял в руки. Пошарил вокруг глазами. Нет, больше ничего такого — только вот, это маленькое, как куличка, крылышко жёлтого трубача. Ошибки не могло быть. Сколько раз я держал его владельца (владелицу?) в руках. Они были очень доверчивые, почти ручные, Вовкины трубачи — клевали зерно с ладони, пили слюну с языка. Просто прелесть! Такие милые, доверчивые и беззащитные. Однажды пропали. Мы думали, украл кто-то, перепродал, и живут они теперь далёко от нашей улицы, в чьей-то голубятне выводят своих жёлтых птенцов. А оказывается, злая участь их постигла. Страшная доля.

   Я помчался к Мишке. Мамайчик не только подтвердил мою догадку, но и сказал твёрдо, без тени сомнений в голосе:

   — Это Жваки. Они, сволочи, голубей жрут.

Согласен был с ним, но хотелось покритиковать идею.

   — А как же крылышко на свалку попало. У нас дома перья куриц и уток, что отец стреляет, всегда сжигают в печке.

   — Просто, — говорит Мишка и вертит находку перед моими глазами. — Красивое? Лидке, маленькой Жвачке, могло понравиться? Наигралась — бросила, или потеряла. Смели в мусор и выкинули на свалку. Потому и сохранилось.

Логично.

   — Логично, — говорю.

Или я тогда ещё не знал таких заумных слов. Может, сказал:

   — Всё верно — так и было.

А Мамайчик продолжает:

   — Только не докажешь. Отопрутся.

   — А если отлупить?

   — Не сознаются.

   — А если сильно побить?

   — Их что, мало бьют? Привычны уже.

   — Так что делать?

   — Не знаю.

   Не знал Мишка до обеда. А в полдень заявился ко мне.

   — Не струсишь?

Одноклассник Барыгин, Олег Духович, пришёл с печальной новостью — его обокрали. Голубей ночью стырили. Олег хоть и жил далеко от нашей улицы, но дружил с Борькой Калмыковым и вечно у него ошивался. У Мамайчика тут же родился план операции, и он поспешил ко мне.

   — Не струсишь?

   — А ты сам?

   — Ты — меньше, незаметнее. Я страховать стану.

Мишкин огород соседствовал со Жвакинским. Его самодельная будка, в которой мы не раз вместе ночевали, стояла впритык к их забору из тонких и длинных жердей. Взобраться по ним под силу разве что коту. Но Мишка залез на свою будку, я встал ему на плечи и, перешагнув через гибкий штакетник, ступил на шиферную крышу Жвакинскогого сарая. Она (крыша) была односкатной и пологой. Я лёг и пополз к верхнему краю, с которого можно было обозреть двор, недоступный постороннему взору ни с одной из сторон. Добравшись до него, стал двигаться медленно-медленно, буквально по сантиметру в минуту — ведь меня легко могли увидеть из окон дома, который голубел ставнями через двор, как раз напротив этого сарая.

   Наконец, глаза мои достигли кромки крыши, и я сразу увидел голубей. Они ходили по двору вместе с курами, пытаясь что-нибудь поклевать. Это не были Жвакинские сизари. Ещё вчера красивые и игровые птицы превратились в жалкое своё подобие. Не сразу я разобрал, как это произошло. А потом понял — у них были подрезаны крылья. Маховые перья под самые основания. Несчастные то и дело тыкались клювами в своё оперение, силясь понять, что же с ними произошло — куда ушла вся сила, так легко прежде поднимавшая их к самым облакам.

   Из черноты дверного проёма какого-то строения вышел Кока и сразу увидел меня. И я его увидел. Наши взгляды встретились. Его выражал изумление, мой — холодное презрение.

   — А голубки-то Духовы, — сказал я.

Колька Жвакин ничего не сказал. Его рука потянулась к вилам, что стояли, прислонившись к стене дома.

«Неужели кинет?» — подумал я.

Не знаю, что подумал Кока, но его глаза продолжали сверлить меня. А вилы приняли горизонтальное положение.

   Положение было отчаянным. Для него, по крайней мере. Ведь я стал свидетелем страшной тайны. Если я с ней сейчас выйду на улицу, жизнь Кокина вместе с его братом Васькой станет кошмарной. Но мне надо было ещё выйти. Ведь сейчас я был на вражеской территории и как бы в их власти. Впрочем, на что он надеется? Всерьёз думает убить меня, и не дать узнанному выйти за пределы их усадьбы? Интересно, как он это намеревается сделать? Думает, что я вскочу во весь рост и подставлю грудь под его дурацкие вилы? Да я просто спущусь немного, а потом встану на ноги — но ты меня не увидишь — разбегусь и прыгну с крыши через забор в картофельную ботву. А там Мишка, и ты туда не сунешься. Но что это я? Ведь никогда Коки не боялся, скорее наоборот. Впрочем, мы и не дрались ни разу. Просто Коку бьют всегда. И брата его старшего, Ваську. Такая семейка.

   Ну, а сейчас-то мне чего боятся? Или кого? Коки что ль? Ну, был бы Васька…. Он старше, здоровее. Хотя трус, конечно, но психованный. С Васькой я бы не рискнул.

   — Я бы на твоём месте повесился, — дал я Коке вполне приятельский совет.

   — Га-а-а-ад! — заорал мой бывший одноклассник и швырнул в меня вилами.

На четвереньках, но ногами вперёд и брюхом кверху, я семенил к противоположному краю крыши. Ударник в школе, мнивший себя умнее многих ребят, даже старших, в данной ситуации считал себя в полной безопасности. Но я забыл об одном очень важном природном явлении — о законе всемирного тяготения. А двоечник и второгодник Жвакин Николай не забыл. Или это получилось само собой?

   Короче, вилы, брошенные его рукой, взмыли над крышей, перевернулись в полёте и устремились вниз остриями с нарастающей скоростью. Пробив шифер, они воткнулись в крышу буквально в сантиметре от моих кед. Вот если бы я семенил чуть-чуть быстрей, то сейчас бы…. Холодный ужас пронзил моё существо. Вскочил на ноги, свернув в сторону от вил, в два скачка добежал до края крыши и прыгнул в Мамаевский огород. Захрустела картофельная ботва, меня принимая. Мишки я не увидел, и подгоняемый страхом помчался в его двор через грядки, не разбирая дороги.

   Приятель поджидал меня, сидя на солнышке, прислонившись спиной к своей будке. Увидев, какого я задал стрекоча, поспешил вслед и перехватил меня у ворот моего дома.

   — Ты что?

   — Фу, чёрт! — стряхнул я оцепенение страха.

   Наверное, скажите: ох, и заврался Антоха. Разве может тринадцатилетний мальчишка кинуть вилы выше крыши сарая? Сказать, что вилы были лёгкие, а сарай низкий? Всё что угодно можно сказать. Но скажу только, что видел, как они впились в шифер на моём пути, а я насмерть перепугался. Ваше дело — верить или нет. Пойдём дальше.

   Ребят мы нашли на берегу Займища. Не было пределов их возмущению.

   — Ну-ка, погодите, — Олег Духович заметил Ваську Жвакина, собиравшего ракушек у лодочного прикола.

   Прошлой зимой в спортзале нашей школы открылась боксёрская секция. Ну, мальчишки все сразу туда. И друзья неразлучные, Барыга с Духом, тоже. Только Калмыков после первого же синяка слинял и прибился к лыжникам. А Духович ничего, прижился. Говорили, не плохо у него получается — колотушками махать.

   Сейчас мы все с интересом наблюдали, как он начнёт дубасить воришку.

   — Смотри, какое небо голубое, — сказал Дух.

И Васька послушно задрал подбородок, подставляя его удару.

Мы ждали красивого апперкота. А Дух банально пнул Жвакина в пах. Васька взвизгнул и начал сворачиваться по спирали. Вот руки его коснулись земли. Сейчас ткнётся мордой, подумал я. Но в этот момент Васька, как мифический Антей, будто получив силу от Земли, начал раскручивать спираль в обратную сторону. Вот он уже стоит перед Духом во весь рост. Вот он поднял ногу и лягнул противника в солнечное сплетение. А что же наш боксёр? Он опрокинулся на спину и скрючился на траве раздавленном червяком.

   Мы бросились на выручку и преследовали Василия до самых ворот его дома. Впрочем, без всякой надежды на успех — слишком велика была фора.

   Ваську били всегда и везде. Били за дело и просто так. Били свои и чужие. Он никогда не сопротивлялся, не давал сдачи, даже если на него наезжали маленькие и дохлые. Единственная защитная реакция у него была…. Короче, он был соплив, и в момент мордобоя надувал у носа большой пузырь зелёных соплей. Нападавшим становилось противно, и они оставляли Васисуалия в покое. Он учился в классе для умственно отсталых детей. Был такой, разновозрастный, в деревянной школе. Наверное, по этой причине он ни с кем не дружил. Наверное, по этой причине его всегда били. А может, и без причины. Теперь-то уж точно появилась — засветился Василёк воровством своим. И Кока. Этот прохиндей был допущен в общество нормальных пацанов, всё вынюхивал, а потом братца наводил. Сам, должно быть, на шухере стоял. Держись теперь, Жваки — у улицы законы суровые.

   . Нам бы, дурачкам, задуматься: почему это забитый и безответный Васька Жвакин вдруг насмелился дать сдачи. С каких это щей он прытким таким стал — ведь не бегал никогда и всё терпел, раздувая свои пузыри. Но не задумались. И лишь под вечер я узнал причину необычного Васькиного поведения. К сестре пришли товарки и шумно обсуждали увиденное.

   — Чемодан у него с металлическими уголками. Брюки узкие, корочки сверкают, а галстук шнурком до самой ширинки.

Девчонкам лишь бы пёрышки поярче, а что за попугай под ними — и не важно.

Я и не слушал. Потом — стоп! Фамилия знакомая прозвучала.

   — Это вы о ком сейчас.

   — Сашка Жвакин приехал.

Вот это новость! Вот с чего Васька стал не похожим на себя. А Кока начал вилами швыряться. Сашка был старшим из трёх братьев Жвакиных. Его сверстники служили в армии, а он завербовался на стройку и работал где-то за Полярным кругом. Года два он не был в наших краях. А теперь заявился и в самый неподходящий момент. С этим известием помчался к другу.

   Мишка сидел за столом и уплетал картофельные оладьи с молоком. Рот его был набит, и по этой причине, что-то промычав, кивнул — садись, мол, рядом. Я похлопал себя по животу, намекая — из-за стола только что, и его драникам вряд ли сыщется место. Но друг мой был роднёй известному Демьяну — хлопнул на край стола пустую кружку и потянулся к кринке с молоком. Я выскочил вон из дома. Присел на лавочку возле ворот. Здесь дождусь.

   Смеркалось. Улицы наши Бугорские не освещались — по ночам тьма, хоть глаз коли. Надо было, надо испортить Мамайчику аппетит новостью о Сашке Жвакине. Его приезд, мнилось мне, менял расстановку сил не в нашу пользу. Помню те времена, когда гоняли их всех троих. И они, конечно, бежали, если путь был свободен, и дрались, если отступать было некуда. По-настоящему дрался, безусловно, Сашка, а меньшие Жваки вяло отмахивались. Но отмахивались же. Это в отсутствии старшего брата они сделались такими — Кока костыли разматывал, едва жареным запахнет. А Васька становился в позу цапли — прижимал одну коленку к животу, раздвигал локти, прикрывая голову. Только нос один торчал, и на конце его начинал надуваться большой зелёный пузырь.

   Что-то привёз Александр со своих Северов. Я не чемодан имел ввиду — характер его. Злее он стал, добрее. Может, как самый старший на улице, выйдет к парням и скажет:

   — Ребята, давайте жить дружно.

Только подумал — три тени прошмыгнули рядом. Топ-топ-топ — ногами. Бу-бу-бу — говорят что-то. И в темноте они были узнаваемы: вон тот с краюшку — Кока, в серёдке — Васька, а тот, самый длинный, и есть Сашка Жвакин. Куда это братья ночной порой? И вдруг мне стало ясно — Духа бить. Нет, не скажет Сашка: «Давайте жить дружно». Вот бы они сейчас меня увидели. Накостыляли походя. Да ладно бы. Ни себе, ни кому другому не пожелал попасть в лапы Жвак. Не дай Бог им выплеснуть столь долго копимые обиду, боль и унижения.

   Стукнуло калитка, и я вздрогнул.

   — Мишка, чёрт, ходишь, как медведь!

   — Трухнул?

   — Тут такое творится, расскажу — сам обкакаешься.

И я выложил все известные новости. Мишка согласил, что положение серьёзное, но паниковать не стоит, а надо собирать ребят.

   В Калмыковской будке застали троих — самого Барыгу, Духа и Рыжена.

   — А тебя уже ловят, — сообщили мы.

И пока рассказывали, Рыжен смотался за Шиляем. С такими силами можно было выступать на врага. Нас было шестеро против троих. Мы с Рыженом молотим Коку. Дух и Барыга — Ваську. Ну, а старшим придётся биться с Сашкой. Мишку ещё никто не побеждал на улице. Хотя друг мой не из задир — просто давал сдачи и при этом не признавал авторитетов. Андрей Шиляев вообще претендовал на роль уличного лидера — вот пусть и отдувается. Из Барыги какой боец — он никогда ни с кем не дрался, разве что с младшим братом, и тот, чем-либо вооружившись, всегда обращал его в бегство. Сидел примолкнувшим Рыжен. Не слышно его обычного:

   — Да я.… Да Коку…. Одной левой…. Да вот, да вот эдак….

Кока, вооружившись поддержкой старшего брата, становился в наших глазах серьёзным противником. Хиляком он не был. А вилы как метнул — с серьёзным намерением пригвоздить меня к крыше. Бр-р-р.…У меня до сих пор морозец по спине гуляет.

   Сидели мы на Мамаевской лавочке, поджидая Жвак. Рассудили — чего за ними по улицам гоняться, сами придут. И Дух на этом настаивал, хотя я не понял, чем он руководствовался. Домой идти с провожатыми куда как веселей. Сидели, негромко переговариваясь. Вот как вечерами ватаги сбиваются? Выйдешь на улицу, прислушаешься — если ни гитар, ни голосов не слышно, то уж собачий переклик точно выдаст место, где нынче молодёжь тусуется. Мы, наверное, пару часов отсидели — никто к нам не прибился. И понятно, почему.

   Вдруг слышим — топ-топ-топ и бу-бу-бу. Жваки. С нами поравнялись.

   — Эй! — окликнул Андрей.

Сашка с дороги к нам подворачивает. Его и не смутила наша численность.

   — Олег Духович здесь?

Мишка поднялся:

   — Зачем тебе?

Сашка ответил Мамайчику ударом в лицо, и кутерьма закрутилась. Назвать потехой происходящее язык не поворачивается. Сашка вертелся как заведенный, а мы оказались не готовы к такой атаке. Прежде, чем мы оторвали задницы от лавочки, каждый успел получить по зубам. Сашка бил поднимающихся и поначалу успевал за всеми, а потом его всё-таки оттеснили от лавочки, и в побоище втянулись его братья. Мы, как и намеревались с Рыженом, набросились на Коку. Рыжен первым набросился и первым получил. Он даже упал — то ли от Кокиного удара, то ли от прыти своей неуёмной. С земли закричал:

   — Ах, ты, гадина! Убью сейчас!

И Кока пасовал. Бросив братьев, он бросился в бега. Я вслед за ним. Рыжен умудрился, стартовав с положения лёжа, обогнать меня. Кока мчался домой. Хоть он и был совсем рядом, но был на запоре. Такие запоры, ещё их почему-то называют завалы, имеют все дома нашей улицы. Большие ворота запираются ржавой трубой. Если её немножко продвинуть в скобах, то запирается и калитка. В воротах делается специально дырка, сунув руку в которую, можно открывать и запирать калитку с улицы. На эти манипуляции у Коки, понятно, времени не было. Подворотня завалена широкой доской, и лишь маленький лаз оставался для кур — чтобы они могли свободно покидать двор, ну и, конечно, возвращаться, когда им заблагорассудится. В эту дыру метнулся Кока. Голова и плечи проскочили, а попочка подзастряла. Вот ей-то и досталась вся ярость Рыженовских башмаков. Этому придурку схватить бы Коку за ногу и держать до моего спешного прибытия. Вдвоём мы бы вытащили Жвачковского на свет лунный, и не спеша, со вкусом отмутузили. Но головой Рыжен умел только драться. Короче, когда я подбежал, Кокины башмаки исчезли в подворотне.

   Со своим заданием мы справились — враг разгромлен и бежал. Можно было вернуться и посмотреть, как там обстоят дела у других. И мы вернулись.

   У Сашки были два противника, но он быстро сообразил, кто из них опаснее, и всю ярость свою и силу обрушил на Андрея. Шиляй считался хорошим бойцом, но старший Жвака здоровше и сильнее. И пока они бились, Мишка стоял в сторонке. Я знал, почему это происходит. Мамайчик мог драться и без робости с кем угодно, мог биться и с двумя, и с тремя противниками. Он не мог только одного — вдвоём на одного. Так был устроен мой друг. И когда Андрей падал, наступала его очередь. Но и тогда он не бросался на Сашку со спины.

   — Эй, собака, берегись! — кричал он и ждал, когда Жвака оставит Андрея и бросится на него. И лупили они друг дружку с яростью и без жалости. Но Сашка постоянно держал Андрея в поле своего зрения, и едва Шиляй, оклемавшись, поднимался, бросался на него. И Мишка вновь оставался без дела и томился этим.

   Барыга, как и ожидалось, не дрался. Он скакал на месте и тряс руками, как обычно делал в минуты душевного волнения. Я не видел, как плясали людоеды у костра на острове Робинзона. Но был свидетелем и даже участником (держал сырой валенок) сушки у костра, провалившегося под лёд пацана. Он тряс, обжигая, ладони над костром и скакал с ноги на ногу — босые ступни колол снег. Вот такой примерно танец исполнял Барыга в двух метрах от того места, где его друг утюжил Ваську тренированными кулаками. Средний Жвака притулился к нашему забору в известной уже позе цапли — прижав одну ногу к животу. Интересно, а пузырь свой знаменитый он уже надул? Сам я его ни разу не видел, только слышал от тех, кто Ваську поколачивал.

   Рыжен — сказалась Шиляевская выучка — подскочил и, дёрнув Ваську за волосы, опрокинул его на спину. Потеряв опору, Васисуалий жалобно заверещал. Знаете, настолько жалобно, что у меня сами собой опустились руки, и весь пыл боевой пропал. Забыл я про съеденных голубей и пожалел умственно отсталого парня. На его зов о помощи бросился Сашка, причём в самый неудачный для себя момент — он ещё не отбился от Мишки, а уже Андрей наваливался. Старший Жвака сунул Духу в ухо, а чтобы добраться до Рыжена, надо было перешагнуть через брата. Сашка шагнул, а Васька впился ему зубами в лодыжку — совсем, должно быть, очумел от побоев. Тут Андрей и Дух подоспели. Общими усилиями завалили-таки заполярника, и ну избивать ногами. Под шумок из сутолоки выбрался Васька и подался к дому. Нет, не побежал, а, как-то прихрамывая, поволокся. Ну и пусть себе — лично я ему уже простил смерть пернатых и воровство. А к нападавшим добавился Рыжен. Сашка лежал тёмным пятном на чёрной земле. Я думал, он прикинулся поверженным. Есть такой приём — избиваемый затихает, как бы сдаётся на милость победителя, и драка, само собой, прекращается. Но избиваемый Сашка вдруг зарычал, поднялся с земли, вырвался из круга терзавших его и побежал прочь. Вернее, к дому. Его никто не преследовал, и он вскоре перешёл на шаг. А навстречу ему шёл Васька. Этот умственно отсталый что-то нёс в руках — нож или топор, а может, ружъё. Сашка у него отнял это что-то, развернул домой, и они оба скрылись в калитке ворот.

   Подводя итог потасовке, можно сказать, что мы показали Жвакам, где раки зимуют. Объяснили заполярнику, кто на улице хозяин. Можно и так сказать, если бы не одно «но»…. На следующую ночь у Мишки Мамаева сломали будку в огороде. В щепки разнесли. Слава Богу, никто там не ночевал в этот раз. А ведь могли — мы с Мишкой, или Мамайчик один. Через день снова ЧП. Духу вышибли все три окна, выходящие на улицу. Разом будто от взрыва ударной волной. Но какой там взрыв — Духович нам три осколка кирпича продемонстрировал. Следующей ночью чуть не убили Андрея Шиляева — ему проломили голову в собственном дворе. Гантелей, из тех, что лежали на его спортивном помосте. Шиляевы не держали дворового пса, а только маленькую комнатную собачку. Она-то и взволновалась среди ночи. Две Тани, мама и дочь, держась за руки, и с собачонкой на руках вышли на крыльцо. А там Андрей в лужи крови и без памяти. Вызвали скорую. Андрей остался жить. Случай. А мог бы и того,… сыграть в печальный ящик. Так он сам выразился, когда мы, толпой с улицы, навестили его в больнице.

   И тогда всем стало ясно, что Жвак мы не победили, а только загнали в подполье. Потому что ЧП на нашей улице стали совершаться каждую ночь. Что интересно, Жваки совсем пропали с наших глаз. Будто и нет их на белом свете. Родителей ещё можно было увидеть — ну, когда с работы или на работу. А сыночки словно вымерли. Но каждую ночь что-то жуткое творилось на улице. Взрослые подозревали нас, нормальных пацанов, и, конечно, притесняли. Но мы-то знали, чьи это проделки, но ничего с ними не могли сделать, а жаловаться или доносить — не в наших правилах. И с каждым днём всё больше и больше начинали страшиться за свою участь. Даже завидовали тем, кто уже пострадал. Дважды Жваки не нападали и не пакостили. По какой-то им одним известной схеме или списку они в ночную пору навещали очередную усадьбу. Возможно, дежурили там до рассвета. И, если не удавалось отловить и отлупить именно того, кого хотели — пакостили. Так, Ломовцевым кошку кинули в колодец, и прежде, чем выловили её разложившийся труп, хозяева животами изболелись. Ну, ладно, дохлятину можно выловить, воду прокачать. А Вы представьте ощущения хозяйки, когда тянет она за шнурок и вытаскивает из колодца (холодильников ни у кого ещё не было) не колбасу, скажем, в бидоне, а дырявое ведро из туалета с дерьмовыми бумажками. Всё, закапывай колодец: никто из него больше пить не будет. Даже поливаться брезговали. Такое случилось у Колыбельниковых. У Рыжена скотина вдруг утром вместо стайки на огороде оказывалась. Ну и прощай весь урожай.

Назаровым Малька бросили в колодец. Пёсик у них такой был — на всех лаял, но никого не кусал. Его дразнить — одна умора. Я представил, как они вытаскивали щенка из будки, душили верёвкой, топили в колодце — вновь возненавидел Жвак. Но и опасался. Потому что если кто попадался им — били. Вовку Грицай отлупцевали возле уборной, куда он ночью по нужде пошёл. Прихватило парню живот — а им и дела нет. Помнишь, Ваську обижал? Не помнишь? Память застило? Сейчас освежим. Бац! Бац! Представляете, какое надо терпение иметь, какую ненависть, чтобы вот так сидеть и ждать, не зная наверняка — появится или нет, тот, кого ждут. Меня в Вовкином рассказе озадачило другое. Ведь огороды наши рядом, и забора между ними нет. Вышел бы я ночной порой — мне бы досталась.

   Серёге Ческидову досталось у ворот собственного дома. А не гуляй в ночную пору — ничему что ль не научил пример с Шиляем. Накостыляли Васе Доброву. Выследили, когда мать на дежурство ушла — пробрались в дом и накостыляли. Словом, кошмар на улице Лермонтова.

   Из-за этих безобразий стал я бояться темноты. Вечером на улицу никаким пряником не заманишь. Пригоню корову с поляны и к телеку. А спать если ложусь, когда один дома, свет включаю. Однажды страх достиг своего апогея, и чуть было не лишил меня рассудка. А мог бы и инвалидом сделать — паралитиком, каким. Произошло это так. Родители уехали по какому-то случаю в деревню, и остались мы с сестрой одни в доме. Она все дела переделает и на улицу. Ей там весело. Как раз с армии пришёл Серёжка Помыткин. Соберёт девчат в кучу, на гармошке играет. Они поют. Потом он гармошку отложит и начинает байки рассказывать, страшные и смешные, из солдатской своей службы. К какому-то посту ходить им надо было через кладбище. Вот идёт он однажды, а навстречу приведение. Сергей его прикладом — бац! — а оно схватило автомат и не отпускает. Сержант Советской армии Помыткин наудёр. Примчался в караулку:

   — В ружьё! — кричит. — Жмурики на наших прут!

Пошли с фонариком. Автоматы наготове. Видят — сержантов на берёзе висит: ремнём зацепился. Вот тебе и приведение!

   А однажды этот герой чуть старуху не пришил. Та жила рядом с кладбищем и бельё просохшее снимала потемну. Серёга кричит:

   — Стой! Стрелять буду!

Старуха присела с испуга. А у сержанта опять фонаря нет, и приближаться боится. Дал очередь вверх. Ребята с караулки примчались, а старуха чуть Богу душу не отдала. Вот и я однажды, как эта старуха….

   Сестра моя доблестная наслушалась баек и заявляет:

   — Боюсь одна домой идти.

Проводили всей толпой до калитки:

   — Иди не бойся — вон свет горит.

А она:

   — Это братик спит. Если его приведения не придушили.

Вошли в дом. Нет приведений. Я мирно сплю в своей кроватке.

Сестра:

   — А вдруг они в подпол спрятались?

Подпол под нашим домом — гордость отца и матери. Отец выкопал его под всем домом и ступеньки, в него спускаться, земляные сделал. Мать его побелила, обиходила — прямо ещё одна комната в дому. Бабушка Даша приезжала в гости, поахала, глядючи, и сказала:

   — Домовой здесь обитает. И хорошо же ему.

А мы с сестрой услышали, и стали подпола бояться.

   — А вдруг они в подпол спрятались?

Полезли в подпол. Крышку откинули, спускаются, фонариком светят и все ахают — будто чудо природы зрят. В этот момент я просыпаюсь. Представляете? И так весь избоялся — жизнь не в радость. А тут ещё вдруг вижу, подпол открыт, свет там колеблется, и голоса чьи-то: бу-бу-бу. Всё, думаю, до меня добрались Жваки. Только что они в подполе делают? Наверное, смотрят — куда труп закопать. Ну, вообщем, что рассказывать. Не заверещал я, не заплакал. Не сорвался с места вскачь — ни в дверь, ни в трубу не сиганул. Столбняк меня прошиб. Лежу, всё вижу, соображаю, но, ни рукой, ни ногой пошевелить не могу. Губы словно спаяло, язык чугунный стал — не повернёшь. Девки с Серёгой из-под пола вылазят, а я только глазёнками — луп, луп. Нинка Мамаева сразу ко мне:

   — Ой, Антошенька проснулся. Какой ты тёпленький и вкусненький.

И ну меня целовать. Всегда она такие штуки проделывает, когда видит меня. А я чтобы отбиться, хватаю её за грудь или за ягодицу.

   — Ой, охальник, какой! — кричит Нинка и отпускает меня.

А сейчас не кричит и не отпускает, потому что я пошевелиться не могу. Нинэль ставит мне засос на шее и уходит вслед за остальными со словами:

   — Завтра похвастаешь.

А я думаю отрешённо: каким оно будет для меня, завтра?

   Нет, инвалидом я не стал. Ночь прошла, и недвижимость мою как рукой сняло. Проснулся, правда, очень поздно — никогда так не вставал. Перебрался через дорогу, сел на соседскую лавочку и поглядываю на свой дом. Что старичок старенький. Ну, совсем бегать не хочется, мчатся куда-то, играть. Как хорошо сидеть на солнышке, ни о чём не думать и только поглядывать на окружающий мир.

   В Жвакинских воротах заскрипела калитка, и вот они сами, всей семьёй, от мала до велика, с чемоданом и ещё каким-то баулом. Я понял — Сашку провожают. Кончился его отпуск, и нашим кошмарам теперь тоже конец. Они прошли мимо, увлечённые своей беседой, на меня даже не взглянули. А я провожал их взглядом до самого угла. Потом в калитке наших ворот показалась сестра и позвала меня завтракать.

   — Ты не заболел? — она участливо приложила ладонь к моему лбу.

Нет, я не заболел. Я просто постарел. За одну ночь. Нет, за весь этот кошмарный месяц. Так бывает.




                                                   Лорды с Болотен-стрит                


   Мяч не давался — скользил вертлявой ящерицей меж ног ребячьих, падал и путался в высокой траве, вновь вздымался, но никак не хотел лететь, куда его посылали.

   — Пас! Пас! — будоражат истошные крики.

Наконец, трёхклинка вырывается из толчеи и сбивает горкой сложенные кепки и майки.

   — Гол!

   — Штанга!

   — А я говорю — гол!

   — На-ка выкуси!

   — Кому по сопатке? — Вася Добров, чьё право на гол оспаривали соперники, выпятил худую и потную грудь.

Всегда спокойный и рассудительный Сергей Ческидов демонстративно высморкался ему под ноги:

   — Вот твой гол, поднимешь — засчитаем.

   — Что? — Вася взбешён. — Я тебя, Тыква…

Он набычился и готов был ринуться на обидчика, но Андрей Шиляев прицыкнул на него, и Добрик скуксился. Ческид побежал за мячом, а к Васе подошёл Серёга Колыбельников:

   — Тебе за Тыкву старший Чесян знаешь, что сделает?

Он покрутил пальцем у виска.

   — Грушу он из тебя сделает и в сарае, как Слава Ломовцев, подвесит.

Добрик, совсем уже остывший:

   — Да был гол-то…

Спор продолжился, и каждая сторона оспаривала своё мнение, не поддаваясь ни на какие доводы. Так и не пришли ни к какому мнению. Устали спорить. Играть тоже расхотелось. Уселись в траву, и Вася Добрик, ковыряя болячки на ногах, обиженно ворчал:

   — Были б штанги.… А так, хрипеть — ни о чём. Да и играть-то не интересно. Коротышка на воротах — все удары выше штанги. Кто громче орёт, тот и побеждает.

Боря Калмыков ехидно усмехнулся:

   — Ты ещё скажи: разметка, сетка и судья.

   — Ну, а что пузырь-то гонять зазря. Команда «Лишь бы пнуть» из колхоза «Светлый путь». Если уж заниматься футболом, то всерьез. Поле как поле оборудовать. Чтоб гостей пригласить, и не стыдно было.

Град насмешек и ехидных замечаний посыпался со всех сторон.

   — Хочу сказать, — Миша Мамаев, опёрся на руки за спиной, широко раскинув босые ноги.

   — Говори, только короче.

   — Тут и говорить много не надо: притащить из леса соснины да поставить штанги.

Шиляев, сердито прищурясь:

Лесник тебе притащит, так притащит, что нечем будет в футбол играть. Орёлик!

Я за Мишку всегда горой:

   — А если попросить? Неужто не даст? Я могу даже в райком комсомола сходить, попрошу там специальную бумажку для лесника. Для хорошего же дела — для молодёжи, для спорта. Райком его за нас может так вздрючить, что и не обрадуется. В барсучьей норе рад будет скрыться.

Моя мысль всем понравилась, а Шиляеву нет.

   — Забавник же ты, Антоха — в райком. Там тебе скажут, ходи на стадион гимнастикой заниматься.

   — Или лыжами, — буркнул Боря Калмыков.

   — Или лыжами, — согласился Шиляев.

   — А я скажу, хочу в футбол играть, — настаивал я.

Но Андрей и внимания не обратил на мои слова.

   — Лесник с твоей бумажкой под куст сходит и рад будет — воры сами сдаваться пришли. Он тебя в тюрягу сдаст и грамоту получит.

В тюрягу никто не хотел, и все приуныли. Кроме Шиляева.

   — Нет уж, если тащить сосёнки на ворота, то уволоком. Лес большой, лесник один. Глядишь, проскочим. Ну, а попадёмся, то можно и по сопатке.

Он сжал крепкий кулак:

   — В лесу закон — черпак, лопата. Кто смел — тот и съел. Короче, чего нам толпой одного лесника бояться? А, парни?

   Сашка Ломовцев сидел понурясь и думал крепкую думу. Ещё со дня первого удара по мячу ему, жадному до славы, пришла в голову шальная мысль — сделать настоящую футбольную карьеру. Как Пеле, как Гарринча, как любимый Воронин, как Эдик Стрельцов. Поначалу он сам испугался затеи: это ж, сколько надо пота пролить, чтобы достичь такого мастерства, выбиться в более-менее известную команду, и далее — в столицу, за границу — к мировой славе. Но, играя много лучше своих сверстников, он всё более убеждал себя, что пот это для бездарей, настоящему мастеру должно везти в игре. Себя-то он считал везунчиком. Он так уверился в своей удаче и великой будущей карьере, что каждый день встречал с надеждою, а провожал в унынии — да где ж она, слава-то мировая.

   Сашка не слушал спорщиков. Он думал, думал и вдруг поднялся. Выждал время, пока утихнут разговоры, и все уставятся на него в ожидании важного заявления.

   — И подумал я, — без лишних слов объявил Ломовцев. — Нам надо жить и тренироваться по режиму. Только тогда толк будет. Чтоб утром все, как один, на пробежку. Потом с мячом работать, физикой заниматься — бегать, прыгать, силёнку качать. Потом игра и её разбор. Тактика игры — тоже вещь великая. Если это соблюдать изо дня в день — толк будет.

Сашка говорил не спеша, со знанием дела. Видно было, что он упивался не только сутью излагаемого, но и собственным голосом.

   — И поле тоже нужно хорошее, раз уж мы команду создаём — ворота с сетками, разметка, скамейки для зрителей.

   — Душ, раздевалка, туалет, — оперным дискантом пропел Серёга Колыбеля.

   — Со временем, — сказал Ломян и постучал себя пальцем по виску. — Чать, голова моя не только кепку носит, но и мыслишки кой-какие… Может, сначала и не все будут соблюдать режим, ходить на тренировки, а как начнём играть с серьёзными командами — все прибегут, как миленькие. Без физики и техники в футболе делать нечего.

Вовка Грицай крепко постучал себя кулаком в грудь:

   — А что? Мы в пионерском лагере каждое утро на зарядку бегали. Здоровье, знаете как, укрепляется.

   Многие ребята с глубоким вниманием слушали Сашкино предложение. Иные, постарше и не без претензий на лидерство, скептически ухмылялись, подозревая, что Ломян как будто перехитрил их — на кривой кобыле объехал. Добрик, пристроившись позади Серёги Ческидова, исподтишка плевал ему на майку, вешая харчок за харчком, изнывая от того, что никто не замечает его подлой храбрости. Сергей Колыбельников повернулся набок, подложил грязную ладонь под грязную щёку:

   — А и тоска же с вами.

Запел:

   — Мама, я Ломана люблю,

    Мама, за Ломана пойду

    Ломан хорошо играет, много «банок» забивает

    Вот за это я его люблю.

   А дни стояли звонкие, как монисты. Первые дни летних каникул. Солнечные лучи в прозрачном воздухе играли, словно кровь у застоявшегося в стайке телёнка. Вечера были тихие, зорькие, а ночи короткие, спаявшие закатные багрянцы с рассветной радуницей. Если мне удавалось бодрствовать в час солнечного восхода, душа наполнялась таким несказанным счастьем, будто открывались разом все сокровенные тайны мира. Так бы всегда, во все времена просыпаться вместе с первым лучом солнца и последней ночной песней соловья, слушать вздохи трав и шорох листвы, освобождающихся от брильянтовой росы, полной грудью пить влажный ароматный воздух сада. А ещё бежать легко, крылато нестись над землёй, будя её, опережая солнечные лучи. Красота! Но…

   Но и мама встаёт рано.

   — Ты куда такую рань? А вот и хорошо, что встал — корову в табун угонишь.

Ну, начинается. Корову угони, грядки полей, картошку прополи.… Как эти взрослые не могут понять, что у нас родилась команда, что мысли и мечты о будущей футбольной славе гонят нас из тёплых постелей. Под силу гору свернуть, а тут — корова…

   Мать поставила на крыльцо почти полный подойник и открыла калитку. Я сунул два пальца в рот, и разбойничий свист сорвал Белянку с места в галоп. Мать схватилась за голову:

   — Тебе сколько лет? В кого ты уродился? Позорище моё!

Но её «позорище» уже скакал на одной ноге вслед за рогатой блондинкой.

   У околицы школьный учитель Фёдор Иванович Матреев провожал в табун своих коз. Потрепал меня мягкими пальцами единственной руки по щеке:

   — Ишь, румянец полыхает — как кумач революции. Куда в такую рань?

   — В лес пойдём за штангами. Мы теперь команда и скоро поедем в Бразилию играть.

Я говорил и ничуть не сомневался, что так и будет. Ведь главное понять, что тебе надо, а как этого достичь — дело второе. Не зря ведь говорится: терпение и труд всё перетрут. Мы будем вставать чуть свет, бегать и прыгать, подтягиваться и отжиматься, работать с мячом, играть в футбол — и сам Пеле пришлёт нам телеграмму: приезжайте, мол, охота посмотреть да и поиграть тоже. И вот на стадионе «Сантос»…

Фёдор Иванович недоверчиво хмыкнул, но на всякий случай попросил:

   — Будешь в Бразилии, прихвати мне натурального кофе, без цикория чтоб…

   Утро разгоралось яркое и тёплое и обещало погожий день. У дальней кромки горизонта чуть трепетали прозрачные, нежно-розовые облака. Ласковое солнце, проникнутые мирным покоем дали, пряное дыхание трав заряжали нас бодростью и безотчётной радостью жизни. А вот явочка не радовала. Договорились тронуться с табуном, но он уже за холмами, а нас нет и половины. Ждём сонь и лентяев. Ругаемся. Время уходит, и каждый отсроченный час увеличивает вероятность встречи с лесником. От этого настроение падает. Арифметика проста: шесть лесин несут двенадцать человек, а нас с десяток не наберётся. Наконец, решаем, надо идти: ждать далее нет смысла. Пока шли полем, ещё несколько опоздавших догнали толпу. Теперь людей хватает, но время упущено и настроения нет.

   Нелюдима была опушка. А что творится в сердце тёмного бора, того не знают даже сороки, охочие во всё вникать да проведывать. Но лишь только вошли под сень, ожил лес. Заговорили птицы, наперебой сообщавшие друг другу и всей округе:

   — Воры, воры, идут…

   — Щас попадутся! — разразилась сойка заливчатым смехом.

И дятел азбукой Морзе передал:

   — Точка, точка, тире… точка, точка.… Идут, идут, хватайте.

Тоскливыми трелями плакала малиновка:

   — Ох, посадят.… Ох, и много же дадут…

Мы стремились уйти поглубже в чащу, не заботясь о том, что и тащить свой преступный груз придётся дальше. Бор сменился рощей. Бесшумно струилась листва в солнечных лучах. Окружающий мир здесь был так не похож на раздолье поля и домашний уют, что, казалось, зашли в такую глушь, куда кроме нас никогда не проникала и впредь не проникнет ни одна живая душа.

   И вот опять молодой сосняк. Сонный паучок на тонкой паутинке свесился с изумрудной иголки.

   — Руби, чего же ты! — оттолкнул меня Вовка Грицай.

Солнечный блик сверкнул на блестящем жале топора. Озноб пробежал у меня по спине. То ли это был остаток страха, то ли жалость к сосёнке.

   — Постой, не надо.

   — Отстань!

Топор ухнул. Сосёнка вздрогнула. Убийство совершилось. Я присел, угнетённый горем. Весело и бесшабашно плясал топор в руках у Вовки, быстро, одна за другой отлетали ветви упавшего дерева.

   Вдруг всё смолкло — пение птиц, перестук топоров, ребячий гомон: раздавался только приближающийся издалека грохот телеги. Весь лес наполнился страшным громыханием деревянной повозки по ухабистой лесной дороге. Её тащила ископаемая кляча, огромная лохматая собака путалась у неё под ногами. Когда телега перестала громыхать, она остановилась как раз в метрах десяти от меня, и я сумел хорошо разглядеть её ездока. У него было широкое лицо, мясистое, красное, похожее на бульдога. Оно имело только одно достоинство — было гладко выбрито. До тех пор, пока человек бреется, печать зверя не прилипнет к его лицу. И к тому же форменная фуражка покоилась на макушке. Напряжённое молчание воцарилось среди нашей команды, молчание, которое вяжет язык, а мысли легко передаются и читаются одними глазами. Казалось, это неожиданное явление напрочь лишило нас всяческих сил. Наверное, со стороны наша растерянность выглядела жалкой. Но лесник жалости не знал. Краска постепенно сбежала с бульдожьего лица, покрывшегося пепельно-серой, мертвенной бледностью. Не обращая внимания на яркую игру солнечных бликов, волнующуюся листву деревьев и запахи цветов, весь осатаневший, в сдвинутой на затылок фуражке, взлохмаченный, он сжал кулаки и остервенело затряс ими над головой. От переполняющей ярости он и словами не сразу разродился.

   — Порубщики! Туды вашу мать! — что было сил заорал лесник, схватил кнут, замахнулся и щёлкнул им почти над моей головой.

У меня от страха и предчувствия боли подогнулись колени. Бежать и не помышлял, а приготовился к худшему. Но дальше случилось то, что и предположить было невозможно. Кляча рванулась, испугавшись кнута, и понеслась вскачь, не разбирая дороги. Лесник кувыркнулся через голову и, потеряв вожжи, чудом не упал с телеги.

   — Уззы! Уззы их! — успел крикнуть он, сорвав голос.

Собака бросилась на ошалевшую лошадь и погнала прочь. Её лай, и грохот колымаги вскоре затихли вдали. Среди порубщиков прокатился лёгкий смешок. Ещё раз. А потом дружный многоголосый и отчаянный хохот взорвал лес. Это было здорово! Оцепенение спало, испуг ушёл или переродился в истерику. Я, например, катался на спине, схватив руками впалый свой живот. Ни звука не прорывалось сквозь сведённые судорогой челюсти. Я едва успевал набивать воздухом лёгкие, а куда пропадал он, одному чёрту известно. Слёзы текли по щекам. Курьез, да и только. Впору лесника жалеть с его клячей. Кому расскажешь — не поверят.

   Однако пора и двигаться. Водрузив будущие штанги на плечи, мы тронулись в обратный путь.

   Судьба, словно лавина, несётся вниз, увеличивая скорость движения с каждым новым поступкам. Только что я избежал неприятного знакомства с лесниковым кнутом — до сих пор плечи зудятся — а уже новая преграда на пути. Канал, наполненный водой, заросшей ряской. Ребята бросили лесину с берега на берег и судачат — другую рядом надо. Ещё балансир нужен, как канатоходцу в цирке. А меня чёрт несёт вперёд, к неприятностям и позору.

   — Чего стали? Сюда смотрите. Смертельный номер.

До середины бревна я добежал легко, как заправский гимнаст, а потом вдруг остановился, будто наткнувшись на смертельную черту. Далее я двигался так, словно утратил способность владеть своим телом, а под ногами видел не близкую воду, а бездонную пропасть. Побалансировав руками, упал, обдав брызгами развеселившихся ребят. Никто не решился повторить мой глупый подвиг.

   Когда вылез на другой берег, вид мой был жалкий и удручающий. Человек, дошедший до такой степени унижения, обычно стремится удрать со всех ног и подальше от места своего позора, от насмешек толпы. Может, в другой раз я так бы и поступил, не будь с нами штанг — этого ответственного груза, который во что бы то ни стало, необходимо доставить до места. А, ну их — пусть смеются. Стал выжимать свою одежду. Им-то ещё предстоит перебраться на этот берег — и я посмотрю, как у них это получится.

   Полдень, как и утро, заслуживал всяческих похвал. Дул лёгкий ветерок. Суслики столбиками стояли у своих нор и насмешливо пересвистывались:

    — Куда прёте, дурачьё!

Ещё птичка какая-то пристала у дороги, скакала по стволам, чуть не по головам (руки заняты, прогнать) и разорялась:

   — Ведь не ваше! Ведь не ваше!

Наше, дура! Теперь наше — мы столько выстрадали ради этих штанг, ради футбола, ради нашей большой мечты. Однако, что толку с ней спорить — дороги не видно конца, мучили и голод, и жажда, натёрли плечи эти проклятые лесины. Шли полем, виден был посёлок, но силы были на исходе. Перекуры стали чаще, пройденные отрезки всё короче.

   Валерке Журавлёву толстый комель достался. Он пыхтит и отдувается, его румяная физиономия сочится потом. Я иду впереди с тонким концом сосны на плече.

   — Не плохо бы дождичка, а Валер?

   — Лучше селёдочки с луком и молоком.

Валерка всё на свете ест с молоком, потому он такой толстый, и зовут его Халва.

   — Не трави душу, гад.

   — Слушай, если нас не покормить несколько дней, я только похудею, а ты-то, наверняка, сдохнешь.

   — С чего бы это?

   — У меня жирок с запасом, а у тебя кожа да кости.

   — Если голодать придётся всей команде, — парирую я, — тебя первого съедят.

Валерка замолчал, а я подумал, что он подозрительно начал поглядывать на остальных — готовы ли те к людоедству или ещё потерпят.

   За такими пустыми разговорами нудно тянулось время. Мы несли штанги по двое, и ещё двое отдыхали, впрягаясь в ношу после очередного перекура. И вдруг бунт. Отдохнувший Сашка Ломовцев отказался нести сосёнку.

   — Боливар выдохся, и бревна ему не снести, — объявил он, мрачно глядя меж своих коленок. Плечи его сгорбила тяжёлая давящая тоска. Было ясно, что никакая сила на свете не заставит его подняться и взвалить на себя шершавый комель.

   — Ну-ка, дай мне руку, — подошёл к нему Андрей Шиляев. — Я сначала жму руку, а потом бью в торец, потому что терпеть не могу жать пятерню покойнику.

Сашка не испугался, лишь проворчал глухо:

   — Бросьте меня здесь. А мамке скажите, чтоб пришла за мной с тележкой: сам я не дойду.

   — Ты дурак, мастер, — сказал его напарник Серёжка Колыбельников. — Столько протащиться и бросить сейчас, у самого дома.… Не понесёшь — мы тебя из команды того, выгоним.

Сашка упал на спину, заложив руки за голову, с тоскою глядя в небеса:

   — Да хоть запинайте до смерти — дальше ни шагу…

   — И не хочется, и жалко, да нельзя упускать такой случай, — сказал Колыбеля и стал кидаться в строптивого Ломяна сосновыми шишками, припасенными для младшего брата.

   — Дать ему в хайло что ли? — сам себя спросил Шиляй, пожал плечами и отошёл.

   Мы взвалили на плечи ненавистную ношу и, шатаясь, побрели дальше. Оставшийся без пары и отдохнувший Колыбеля засуетился:

   — Не хотите ли порубать, мужики? Нет, правда, я сбегаю. Вон магазин-то, ближе, чем поле. Вы пока шлёпаете, я вафлей принесу, целый кило, у меня деньги есть.

И он побежал (откуда силы взялись?).

   — Один хитрей другого — вот команда подобралась, — сказал Мишка Мамаев.

   — Да какой он хитрец, дурак законченный, — я про Ломяна.

   — А вафли это хорошо. Я их страсть как люблю.

   — Голод, если книжки почитать, самое частое на Руси стихийное бедствие.

   — А еда — самое главное, что есть на свете.

   — Во базар, а… Больше не о чем поговорить что ли?

   — В пустынях миражи — ну, пальмы там, озёра. Братцы, никто колбасу впереди не видит?

   — Вон то облачко похоже на куриную ножку.

   — Где, где? Цапнул сам и отвали, дай товарищу куснуть…

   — Кажись, котлетами пахнет. Точно, где-то котлетки жарят.

Все зашмыгали носами, принюхиваясь. За этими разговорами кое-как дотащились до места, которое планировали под футбольное поле. Сбросив на землю ненавистную ношу, мы повалились в ласковую траву, не в силах идти домой, как того требовали тоскующие животы. Впрочем, поджидали обещанных вафлей.

   — Люблю есть, люблю спать, купаться, загорать, играть в футбол.… Да мало ли чего. Одно ненавижу в жизни — таскать брёвна.

   — Ты не один, Антоха.


   На месяц нас хватило. Месяц мы отзанимались усердно, как того требовал играющий тренер Сашка Ломовцев. Он вернулся в команду, как только поставили ворота и разметили поле. Мы вставали по утрам на пробежку и чесали до самого леса. Физику качали — отжимались, катались друг на дружке, у девчонок скакалку отобрали. Дед Калмыков подарил два столба и железяку — мы вкопали турник рядом с футбольным полем. Болтались на нём, как сосиски, пытаясь подтянуться. Но кое у кого получалось, неплохо даже. Работали с мячом. Наша бедная трёхклинка не знала покоя с самого рассвета до темноты. И, конечно, играли, играли каждый вечер, до полного изнеможения, до грачей темноты. Поделились на равные по силам команды и пластались совершенно бескомпромиссно. Появились болельщики. Собирались у кромки поля и стар, и мал. Борис Борисыч Калмыков ничего не смыслил в футболе, но страстно переживал за двух своих сыновей, волею судьбы попавших в соперничающие команды.

   Что дальше?

   А дальше предстоял нам первый официальный матч. Сестра Ломана Нина, окончив пединститут, устроилась на лето директором в пионерский лагерь «Чайка». Она и пригласила нас сыграть с их футбольной командой. И ещё пообещала накормить обедом. Это вместо приза, наверное, так как в своей победе мы не сомневались. Потому и силы не берегли, а экономили на мороженое деньги, выданные на проезд.

   Утренний воздух был ещё влажный, но тёплый и свежий. На чистом небе плавилось яркое летнее солнце. Окрест дороги было удивительно красиво, уютно и мирно. Даже пыль в кюветах сверкала росой. Леса, меж которыми петляла дорога, манили прохладой.

   Мы в полном составе (с двумя запасными) бодро вышагивали навстречу славе. Мимо проносились машины — все стремились на озеро Подборное искупаться, отдохнуть, повидаться со своими чадами в пионерских лагерях. Выходной — это понятно. Пыль с каждым разом поднималась всё выше и оседала всё медленнее.

   — Может, нам по парам разбиться — глядишь, кого и подвезут.

   — И какая мы после этого команда, если каждый за себя?

   — Кто был там, может, знает — полдороги прошли или ещё нет?

   — Да нет ещё: полдороги будет в Копанцево.

   — Сань, нас там покормят?

   — Обещали.

   — Андрюха, а после игры-то искупаемся?

   — А что нам делать до вечера? Отыграем и на озеро. Праздник, народу полно.

   — Зрителей будет, хоть отбавляй.

   — Заметь, все против нас болеть будут.

   — Как бы не опрофаниться.

   — Цыц! Такие разговоры перед игрой… Язык оторву, собакам выброшу.

   — Пионеров сделаем, куда потом?

   — В Англию, на чемпионат.

   — Играть? Смотреть?

   — До Англии доехать денег не хватит.

   — Сыграем пару матчей на интерес.

   — На футболе много не заработаешь. Богатым надо родиться.

   — Вот в Англии лорды «пузырь» со скуки гоняют: им не надо думать, чего похавать.

   — Мы тоже лорды. Чем хуже?

   — Ага, лорды с Болотен-стрит.

   — Далеко ещё? А может, пробежимся немножко, для разминочки, пока жары нет.

Сашка Ломовцев оглядел растянувшуюся колонну:

   — Трусцой… вперёд… марш!

Мы побежали. Тут же притормозил грузовик. Из кабины:

   — Эй, спортсмены, подвезти?

   — Ну, конечно.

   Вот ведь как бывает в жизни. Шли по дороге и оглядывались с надеждой на каждую проходящую машину. Никто не тормозил — видно, принимали нас за банду подростков, идущую на праздник затевать драки и прочие хулиганские забавы. Стоило только намекнуть, что мы спортсмены — и, пожалуйста, всенародная любовь и уважение. Спасибо, вернём долги красивой игрой.

   В кузове грузовика мигом пролетели остаток пути. Мелькнул вековой бор из мачтовых сосен, с тёмными голубовато-зелёными кронами где-то под облаками. И вот он, долгожданный берег озера, заполненный толпами народа — купающегося, загорающего, играющего в мячи, жующего, пьющего и стоящего в очереди за закусками, напитками, мороженым. На высокой, наспех сколоченной эстраде играли музыканты. Репродукторы, как и разноцветные флажки, украшавшие каждый столб, создавали атмосферу всеобщего веселья и праздника. Озеро заманчиво сверкало солнечными бликами и манило прохладой. Жди, родное, мы скоро, сначала — в лагерь, пионерчиков трепать.

   О наших будущих соперниках чуточку подробнее. Они того стоят. Дело в том, что на берегу озера Подборное ютилось два пионерских лагере: «Восход» для сельской детворы и «Чайка» — городской ребячий пансионат (если можно так выразиться). Вот эти самые «чайковцы» с мячом на «ты», потому что в городе в любом дворе — спортивная площадка, при каждом ЖЭКе — футбольный клуб.

   Зелёный штакетник закончился высокими металлическими воротами с вывеской в форме спасательного круга «Пионерский лагерь «Чайка». Добро пожаловать!» Девушка лет двадцати в чёрной юбке, белой рубашке с алым галстуком окинула нас тревожным взглядом:

   — Что вам, мальчики?

   — Мы футболисты, играть приехали. Вообще-то, нас Нина Михайловна приглашала.

   — Ой! — обрадовалась девушка. — Да, да, мы вас ждём. Проходите, стадион вон там. Я сейчас физрука найду.

Мы степенно прошлись усыпанной песком дорожкой, и расселись на лавках трибуны футбольного поля. Крепкий парень в спортивной форме вскоре появился и всем без исключения пожал руку. Начало вроде ничего. Потом пришла давешняя девушка, и они заспорили. Ей не хотелось нарушать установленный порядок праздника, а он утверждал, что играть надо немедленно или поздно вечером. В пекло гонять футбол мало удовольствия и для спортсменов, и для болельщиков. Спорили они долго, горячо. Наконец, парень уступил. И нас повели обедать. Повара звали Роза Васильевна. Характер у неё был добрый, а обед отменный — борщ, мясо с картошкой и компот. Кто хотел, просил добавки.

   — Жаль, что это всего лишь обед, а не победный банкет, — посетовал Андрей Шиляев.

А Колыбеля не изменил своёму репертуару:

   — Мама, Васильевну люблю.

    Мама, за Васильевну пойду.

    Для меня у ней найдётся всё, что естся, всё, что пьётся

    Вот за это я её люблю.

Дородная повариха оглушительно хохотала, прижав пухлые ладони к высокой груди.

   После сверх сытного обеда пошли купаться. Потом загорали. Лёгкий бриз — прохладный, ароматный — освежал мокрое тело. Солнечные блики играли в волнах, кругами расходящихся от купающихся и играющих в воде людей. Мы лежали в раскалённом песке. И не было сил не только играть в футбол, но и думать о нём. А может, ну его на фик? У людей-то праздник. Праздник жизни.

   — Пойдём, что-то покажу, — Вовка Грицай потянул меня за локоть.

   Неподалёку нацмен, коренастый и волосатый, жарил на мангале сардельки. Вовка встал в трёх шагах и принялся смотреть на его работу хмуро и внимательно, неотвязно. Мангальщик раз бросил беспокойный взгляд чёрных, как уголь, глаз, другой.

   — Чаго тыбе, малчик? Праходы.

Мальчик и бровью не повёл. Нацмен торопливо сунул Вовке горячую сардельку, обёрнув её в капустный лист, и подтолкнул прочь, взявшись волосатой рукой за плечо.

   — На. Иды, пожалста, гулай.

Вовка откусил сардельку, сунул мне:

   — Хочешь?

   — Куда? — я похлопал себя по тугому животу.

Вовка тоже не хотел и скормил остатки резвящемуся пёсику.

   Возле нас расположилось загорать семейство: он — толстый и в очках, она — молодая, очень красивая, спортивная, грациозная женщина, и маленькая дочка их, которая, уронив в воду большой разноцветный мяч, тут же расплакалась. Я достал ей потерю, а она взяла меня за руку и подвела к своим. Мама в открытом чёрном купальнике поднялась навстречу, взяла меня за подбородок, заглянула в глаза:

   — А ты мне нравишься.

Я вспыхнул, отвёл взгляд и понял, что влюбился. Чтобы что-то сказать, буркнул:

   — Меня Антоном зовут. Мы в футбол приехали играть. В три часа на стадионе пионерлагеря. Приходите болеть.

   — Обязательно придём, — сказала женщина и наперегонки с дочерью побежала за мячом.

Её муж жевал, сидя у самобранки. Он поправил очки лоснящейся пятернёй:

   — Говоришь, в футбол?

Он пошарил вокруг глазами, дотянулся толстой лапой до другого мяча, поменьше, наверное, для игры в водное поло.

   — Футбол, говоришь?

Он бросил мяч, не знаю почему, не мне, а Сашке Ломовцеву. Наш мастер ловко принял его на ногу и начал жонглировать. Я бы, конечно, опозорился, а Ломян на такие штуки горазд. Он долго держал мяч в воздухе — вокруг уже начали собираться зеваки, кто-то принялся считать вслух. Сашка поймал мяч руками и раскланялся. Зрители зааплодировали.

   — Да ты, брат, талант, — сказал довольный толстяк.

Высокий мужчина со строгим худым лицом, пронизывающим взглядом зелёных глаз и тяжкой гривой пшеничных волос, заплетённых сзади в косичку, усмехнувшись, сказал:

   — Так может каждый.

   — И ты? — закряхтел толстяк. Сил ему хватало только на то, чтобы поворачиваться с боку на бок.

   — И я, и вы, и этот мальчик…

   — Мальчик, ты умеешь мячом жонглировать?

Я пожал плечами:

   — Умею немножко, но не так…

Толстяк рассмеялся:

   — Если б победы давались одним оптимизмом. Спорим на трёшку — он и минуты не продержит мяч в воздухе.

   — У меня нет столько, — испугался я.

   — Это заметно, — сказал мужчина с косичкой. — Но не важно. Я ставлю червонец за то, что этот паренёк в два счёта научится владеть мячом не хуже первого.

   — С трудом верится, но хотелось бы посмотреть, — зевнул толстяк.

   — Нет ничего проще. Мальчик, хочешь научиться жонглировать мячом, как цирковой артист?

Я кивнул.

   — Тогда успокойся, — сказал мужчина с косичкой. — Освободи свой разум от всех ненужных мыслей. Загляни в центр своего сознания и постарайся остаться там.

Следуя его указаниям, я расслабил мышцы спины и ног, повертел головой, пошевелил пальцами, сделал три глубоких вздоха и стал ждать.

   — Готов?

   — Готов.

   — Жонглирование — это бесконечная серия отдельных повторяющихся движений. Закрой глаза. Отличная ориентация во времени и пространстве — основное условие. Думай о том, где ты находишься, определи себя во вселенной.

Я представил себе Землю в виде глобуса, висящего в мировом пространстве. Повращал, узнавая очертания материков и океанов. Нашёл точку на земной поверхности и устремился к ней душой. Мир разом сузился до песчаного берега лесного озера.

   — Представь, что вокруг тебя хрустальная посуда — мяч упадёт, и останутся только осколки. А теперь отбрось эту мысль напрочь, забудь её. Вместе со страхом уронить мяч. Ты его не уронишь: он будет скакать столько, сколько захочешь. Всё понял? А ну!

Мяч перелетел из рук мужчины с косичкой на мою ногу и запрыгал передо мной, как привязанный. Я не понимал, как это происходило, но жонглировал красивее Ломана — меняя ноги: левой, правой, левой, правой — легко, непринуждённо. Я остановился, когда мне захлопали все зрители, и наши ребята тоже. Стоял беспомощный, чувствуя, как пылают мои щёки, и боялся одного — команды: «а ну-ка, повтори». Вряд ли смог бы. Я ведь даже не понимал, как это получилось.

   — Гипнотический трюк, — предположил толстяк. — Или шарлатанство. Вы заранее сговорились разыграть публику, а пацана подсунули тренированного.

Тем не менее, он покряхтел, повозился в вещах и протянул гипнотизеру десять рублей.

   — Гипноз? Ну, если только самую малость. Я просто помог парню избавиться от страха перед неудачей и сосредоточиться на задуманном.

Лицо его оставалось строгим, даже мрачноватым — «мефистофелевским», сказала бы наша «русачка».

   — В каждом человеке кроится масса всевозможных талантов, но комплексы, увы, комплексы закрепощают душу мятущуюся и не дают их проявить.

   — Мистика, — отмахнулся толстяк то ли от мухи, то ли от собеседника. — Вам бы с вашим талантом банки брать, а не детишек забавлять.

Их спор меня совсем не увлекал. Я стоял, прислушиваясь к самому себе, всё ещё не в состоянии понять, как это у меня получилось. Руки мелко дрожали, в ушах стоял гул далёкого прибоя. И всё. Последствия сошедшей благодати? Или вдохновения?

   — Эй, Пеле, пошли, — окликнули меня — Уже пора.

А что? Может, и Пеле. Вот попрошу гипнотизёра — и айда лови, вынимай мячи из сетки. А что? Я запросто, вот только от комплексов избавлюсь.

   Репродукторы по всему побережью объявили, что на стадионе пионерского лагеря начинается футбольный матч между спортсменами «Чайки» и сельской командой из Увелки. То, что мы из Увелки понятно, но почему сельская — тогда уж поселковая. Но было подчёркнуто диктором — именно, сельская. И народ повалил. Закрывали машины, сворачивали самобранки и спешили в «Чайку». Скамейки быстро все заполнились.

   Мы переодевались за воротами. Подошёл физрук.

   — У вас единой формы нет что ли? Тогда играйте — голый торс. Хоть не по правилам, ну так, путать не будем.

Голышом, значит, голышом, нашим легче — жара-то африканская. Вовка успел побывать в соседнем лагере «Восходе», где отдыхал самый маленький Грицай — Серёжка. Вести он принес неутешительные — наши соперники здорово играют, восходовцам по двадцать «банок» вколачивали, и никаких шансов. Мы приуныли. Не зря народ валит — над деревней потешиться. Может сбежать? Да, поздно уже. Сами ведь назвались. Да и обед надо отрабатывать. Играем! Пионеры в красивой сиреневой форме уже разминались у противоположных ворот. Пора!

   — Постойте, ребята, — подошёл человек с косичкой. — Вас уже раздели? И на трибунах веселятся, пророчат разгром. Попробую помочь. Ну-ка сели в круг. Закройте глаза и слушайте только меня. Ничего на свете нет, только вы, ваше сильное, неутомимое тело, которому будет послушен мяч. Напрягли всю волю, сжали в кулак. Замерли до остановки сердца. Всё, пошли. Кто голкипер?

С поля уже свистел судья-физрук. Мы пошли к центральному кругу, так и не размявшись. Я задержался: мне было интересно, что он скажет Борьке Калмыкову, стоявшему у нас на воротах. А он ничего не сказал, заставил закрыть глаза, и положил ладонь ему на лоб. Так они замерли на целую минуту. Судья уже вторично свистел, приглашая команды к построению.

   Под дружное ликование трибун игра началась. Пионеры накатывались на нас лавина за лавиной, организуя атаки большими силами. Мы же наоборот, огрызались короткими и яростными контратаками. Здесь блистал индивидуальным мастерством Сашка Ломовцев, раз за разом взламывая защиту соперника и врываясь в их штрафную. И удары были хороши, вот результата пока не было. Минут двадцать прошло, и болельщики засвистели, заулюлюкали, требуя от любимцев гола. А пионеры начали нас уважать: поставили к Ломану опёку, потом ещё одного игрока. Когда мы забили гол, Сашка троих обыграл. Его уже откровенно валили на газон, но он сумел выдать пас за спину защитников, и набежавший Толик Назаров пушечным ударом чуть было не оторвал руки вратарю. По крайней мере, я точно видел, как он тряс кистями и прыгал словно ошпаренный. Трибуны охнули, жидко поаплодировали. А мы ликовали вовсю. Пионеры, кажется, ещё не поняли, что проигрывают. По крайней мере, их тактика до перерыва не изменилась.

   А после перерыва… Михаил Юрьевич Лермонтов, чьё имя с гордостью носит наша улица, когда-то хорошо сказал о похожем:

   — Уж был денёк: сквозь дым летучий

    Французы двинулись, как тучи,

    И всё на наш редут…

Пионеры будто встрепенулись, забегали, насели на наши ворота и лупили, лупили, лупили без конца. Трибуны ликовали: гол казался неминуем. Но чертовски здорово играл наш вратарь. Борька вытаскивал такие мячи, что Яшин отдыхает. Ему начали хлопать болельщики, его стали поощрять возгласами. К концу матча с трибун дружно неслось:

   — Держись, колхозники! Судья, время!

Физрук решил не рисковать и на последней минуте назначил спорный, очень спорный, пенальти. Был удар, был немыслимый Борькин бросок, а мяч пролетел мимо ворот. Победа!

   Мы ликовали, нас поздравляли. Когда, наконец, утихла суета, я попытался разыскать гипнотизера, но не нашёл. Не видел его на трибунах во время матча. Заметил толстяка с дочкой, его жену-красавицу, которую любил уже целых полдня. А гипнотизёр пропал куда-то, будто и не было. До сих пор сомнения берут — а был ли?


   Потом пришла апатия. Ну, ничего не хотелось делать, абсолютно: ни бегать по утрам, ни пузырь гонять вечерами. Наши привезли из Англии бронзу, стали кумирами всего Союза, а про нас и краешком уха никто не слыхивал. Стоит ли упираться?

   В тот знойный день неоглядные холмистые дали облачного неба наводили такую тоску, что её не мог развеять и сизый горизонт — предвестник будущей грозы. Поляна между околицей и болотом, служившая нам футбольным полем, казалась пустынной, давным-давно вымершей. Не слышно обычного гомона, ударов по мячу, хотя вся команда здесь, все в сборе, в полном составе, только умирают с тоски у покосившихся ворот. Видавшая виды, штопаная-перештопаная трёхклинка под чьей-то белобрысой головой. Солнце бодро слало свои лучи в разрывы облаков, тени которых наперегонки скакали через поле. Только нас взбодрить вряд ли кому под силу.

   — Да-а, — ворчал Борька Калмыков. — Кажись, к ночи грозу надует.

   — Старые кости ломит? — участливо спросил Серёжка Колыбельников.

Вовка Грицай усердно грыз ногти. Он и ему нашёл «приветливое» слово:

   — Не кормят дома?

   — Пошёл ты… — огрызнулся Вовчик.

   — Э-эх, тоска с вами, — Колыбеля лёг поудобнее, подперев скулу рукой. — Вон Ёршик идёт, сейчас чего-нибудь соврёт.

И спел, как обычно:

   — Мама, я Ёршика люблю.

    Мама, за Ёршика пойду.

    Ёршик много выпивает, днями дурака валяет.

    Вот за это я его люблю.

   Витя Ершов недавно из армии пришёл, пил и куролесил, на работу не спешил.

Вообще-то, на улице Серёжку Колыбельникова звали совсем не Колыбеля. Это я так, чтобы понятно было. А звали его совсем даже непонятно — Гала. Не потому что у него было что-то общее с девочкой по имени Галя. Нет. Наверное, оттого, что он был черноволос, как галчонок. По крайней мере, младшего Колыбельникова все звали — Галчонок. А вот старшего их брата не дразнили никак, а просто — Вова. Он отслужил на подводной лодке «Челябинский комсомолец» и вёл себя очень даже солидно. Кому как повезёт. Это в смысле прозвища. Моё Вы знаете. Вовка Грицай с некоторых пор стал полнеть, и его называли Сало. Все ждали, когда он по упитанности Халву догонит. Но Вовчик застрял где-то в промежутке — не худой и не толстый. Просто он, как начинал играть, тут же потел и весь лоснился, будто от жира. Вольдемар, конечно, психовал на Сало. А потом, как-то незаметно Сало переродилось в Сулу. Я ему по-дружески объяснил, что был такой диктатор в Древнем Риме — всех гонял, и Грицай смирился. Тот римлянин, возможно, имел в имени два «л», не знаю, но наш — точно одну. А вот мою одноклассницу Раю Митрофанову дразнили так — Бух-книга-тетрадь-авторучка. Это ж надо до такого додуматься! А терпеть каково? Я и говорю, кому как повезёт. Ну, да ладно. Отвлёкся, а Ёршик уже подошёл.

   — Здорово, орлы! Хандрим? Есть дело на все сто.

Он не спеша пожал присутствующим руки, присел и закурил.

   — Перебрал я вчера, — сказал, обращаясь к Андрею Шиляеву. — Наболтал лишнего. Короче, Андрюха, Стадник сейчас приходил. Я, оказывается, прихвастнул, что вы здорово пузырь гоняете. Поспорили мы на ящик бормотухи…. Чёрт, дёрнул! У меня и денег таких нет. А Стадник, паразит, все улицы оббегал, до самой больницы. Короче, они сборную против вас выставляют. А, Андрюха? Сыграть надо. Нет, выиграть надо. Обязательно выиграть. У меня и денег сейчас нет, проставиться. А, уговор, сам знаешь, всего дороже.

   — Короче, — голос Ёршика напрягся и стал жёстким. — Если проиграете, собираете деньги на винище. Или…

   — Или? — Андрей презрительно скривил тонкие губы..

   — Или всем по рылу…

   — Так прям и всем?

Мы чувствовали, как напрягся Андрей, и сами подобрались, готовы были по его команде наброситься на Ёршика и завалить в траву. Бить, конечно, не били бы: всё-таки, старшее поколение и всё такое, но то, что мы — команда, показали и заставили себя уважать. А что? Не верите? Мы тут недавно Генке Стофееву накостыляли. Тоже ведь дембель, после армии. По-нашему так: заслужил — гуляй, но команду уважай. Мы хоть и пацаны, но не для побегушек, и помыкать собою не дадим. Короче, дали ему по разу, даже не все — Андрей Шиляев, Сергей Ческидов (с него-то и началась буза), да, кажется ещё Вася Добрик. Больше-то и не понадобилось: Стофа так стартанул в сторону дома — любо-дорого было смотреть. Ёршик, конечно не Генка, но и для него есть предел нашего терпения. Ждём, что скажет капитан. Влез Сашка Ломовцев:

   — А кто там играть-то умеет? Ну, на Октябрьской два-три человека, Журавли с Соньки Кривой, на Больничке — Бобыль. Конечно, ребята не плохие, если соберутся, но ведь опять же, сыгранности-то никакой. Соглашаемся, Андрюха, а то тут со скуки одуреем и траву жевать начнём.

Андрей никогда не был противником футбола, но вот Ёршик, его тон…

Виктор Ершов не страдал, как Стофа, избытком гонора, он тут же вцепился в спасательный круг:

   — Выручайте, мужики, а.… Надерём хвоста всей Больничке и Октябрьским заодно. А винище вместе выпьем. А, мужики?

И «мужики» согласились.

   Были сборы не долги. От болота до футбольного поля у больницы мы добрались за полчаса. К удивлению, народу там уже было довольно таки прилично. Пинали мяч в кругу наши будущие соперники. Какая-то чёрная лохматая собачонка носилась взад-вперёд и тявкала, всячески выражая своё негодование к мячу и игрокам. На скамейках за воротами курили болельщики — больные в больничных халатах, сбежавшие из палат.

   Поле качеством было таксебешным, наше получше — и разметкой, и отсутствием коровьих «блинов». Тут бегай и смотри, как бы не вляпаться.

   Мы скинули лишнюю одежду у дальних от больничного забора ворот, тоже встали в круг на перепасовку. Старшие ребята пошли здороваться со знакомыми пацанами. Капитан и тренер обговаривали условия игры. Выбрали судью.

   Сели посовещаться.

   — Толян, — Ломан, в своём репертуаре, давал указания на игру. — Тебя они не знают, душить будут меня. Вы все — пас на меня, а я с мячом буду уходить в угол, утащу защитников, и навес на пятачок. Толян, ты врываешься на пустое место. А дальше сам знаешь — не промахнись.

Толик Назаров кивнул головой, соглашаясь.

   — Добрик, поиграешь сегодня в центре. Все угловые, все верховые мячи твои. Попробуй не забей — Ёршику скормим.

Ческидову:

   — Серёга, ты чуть оттянешься, у тебя хороший пас, будешь разводящим. Только помни, все пасы на меня, на свободное пространство в угол. Не создавай нападению проблем. Возле меня всегда будут два-три придурка: я в угол, они за мной — пятачок будет свободный. Лупи — не хочу. Все поняли?

   — Защита, стоять на смерть. Если валить, то подальше от штрафной: судья не наш, как свистеть будет — неизвестно. А вообще, вначале поиграйте проще, на отбой, а дальше посмотрим, как игра пойдёт.

   Никто никогда не спорил с Сашкой, даже Андрей-капитан: его дело дисциплина в команде. В игре все слушались Ломана без ропота. А если нет, то и пендаль по мягкому месту от Шиляя не задержится.

   — Всё, встали.

   Парни напротив казались крупнее.

   — Антоха, — Миша Мамай руководил защитой. — Становись справа, особо не мудри, чуть что — выбивай за боковую.

Видя мой мандраж, ободрил Борька Калмыков.

   — Не дрейфь, Антоха. Этим бананам мы сейчас накостыляем.

От избытка спортивного настроя он подпрыгнул, пытаясь зацепиться за перекладину ворот, а она ухнула, треснула и чуть не обломилась. Борька спрыгнул, вжал голову в плечи, ожидая на неё обломки, но лишь труха посыпалась на его курчавые волосы.

   Судья в больничном халате дал свисток. Игра началась. Мяч укатился к тем воротам и застрял надолго. Если позволите, я дальше противника «болячками» буду называть — поле у больницы, и живут они тут все неподалёку. Разве только Октябрьские ближе к болоту. Продолжу. «Болячек» мы прижали к их воротам и не давали высунуться из штрафной. Гол должен быть, но всё не было. Не было хорошего последнего удара. Была сутолока, была свалка у ворот, даже «косьба» откровенная на пяточке. Но арбитр молчал, забыв про свисток. Наш центральный защитник забеспокоился, задёргался, подался вперёд.

   — Антоха следи за этим.

Я с края переместился к центру, поближе к скучающему в одиночестве форварду. Он был длинный, худощавый, смуглый, черноглазый и черноволосый, весь упругий и гибкий, точно силок для птиц. Лет ему было шестнадцать, а может, даже и больше. И бегал он, как олень. Это я тотчас же почувствовал. Мяч сильным ударом выбили из штрафной. Долговязый сорвался с места и помчался к нему. А я за ним. С техникой-то у него было слабовато. Пока он усмирял пузырь, я подлетел. Чтобы обыграть меня он пустил футбол далеко вперёд на ход себе. И обогнал меня в три скачка. Он вышел один на один с воротчиком, но без мяча. Тот уже был в руках Калмычка.

   — Где, сука, бегаешь? — зло бросил мне Борис, далеко с рук выбив мяч.

   — Я на перехват пошёл, — оправдывался, смущённый и растерянный.

   — Бегать научись, перехватчик. Мишка, Мишка, вернись к воротам!

Но Мамайчик и сам уже нёсся на свое место крейсерской скоростью.

   — Фу, блин, чуть не пропустили. Иди на край, прижмись ближе к игре, не делай разрыва. Там такая мясорубка. Ну, быть драчке, точно быть. Ребята бурые, злые, играть не могут, по ногам секут. Чесян уж хромает.

   Долговязый форвард ещё дважды получал мяч, рвался к нашим воротам, но не обыграть, не обогнать Мишу Мамаева он не смог. Тогда сместился на мой край.

   — Ближе, ближе, Антон. Атакуй его при приёме: ты же видишь — он тебя делает на прямой. Прижмись к нему, ни на шаг не отставай, — поучал меня Михаил. — Похоже, эта глиста — всё, что они имеют.

   Всё исполнил, как сказали, и мне пару раз удалось сорвать его атаки даже ещё не начавшиеся. Я уже говорил, с техникой он не на «ты». Мяч от него отскакивал, как от стенки. А я подхватывал, перехватывал и навешивал в штрафную. Долговязый совсем расстроился и оттянулся к своим воротам. Я следом и оказался как бы в нападении.

   А гол назревал. Дважды мяч попадал в штангу. Угловые следовали один за другим. Однажды удар был такой сильный, что мяч улетел за больничный забор. Пока за ним бегали, долговязый подошёл ко мне и толкнул в грудь:

   — Ты что здесь делаешь?

Я поискал глазами судью.

   — Автобус жду.

   — Что? — долговязый рассвирепел. — А ну катись отсюда.

Он вытянул руку вперёд, указывая в каком направлении я должен был катиться.

   — Витенька! — крикнул их воротчик, выбивая свободный в направлении долговязого.

Но Витенька отвлёкся на меня и прозевал пас. А я нет. Я подхватил мяч и понёсся к воротам, точно щенок, которого долго держали на привязи. Никого не было впереди, справа и слева защитники ко мне не успевали. Можно было уже бить. Но я нёсся вперёд и сам себе командовал: «Ближе! Ближе! Приготовься! Вот сейчас». Я видел растерянные глаза их воротчика, который почему-то не бросался мне навстречу, сужая угол обстрела ворот, а наоборот — пятился назад, вжимаясь в сетку. Что-то сейчас будет. Я подготовил правую, более сильную, ногу для удара. Ну?! Нога запнулась за другую, подставленную, и я кубарем полетел вперёд, да с такой силой и скоростью, что запутался в сетке. Пенальти! Тут даже больной судья развёл руками. Пока отсчитывали метры и устанавливали мяч, я плевался землёй и кровью — губу прикусил. Долговязый хмуро посматривал на меня.

   Пенальти. Воротчик пригнулся, раскинув руки точно для объятий. Миша Мамаев разбежался и ударил. Мяч, словно из пушки пущенный, скользнул вратарю по плечу и вздыбил сетку за его спиной. Гол!

   Гол!

Мы бросились обниматься. Ликовал Ёршик за воротами. Нет, не зря мы звали Мишку — Деревянная Нога. Его удары вряд ли кто возьмёт.

   Между тем, воротчик побледнел и зашатался.

   — Так я и знал, — заявил он, вытаращив глаза — вот-вот они вылезут из орбит. — Я так и знал.

Он прижал ладонь к ушибленному плечу, сел в пыль и заплакал.

К Мишке Мамаеву подскочил здоровяк-болячка:

   — Ты что, придурок, сделал? Ты что сделал, гад? У парня ключица сломана, и ты туда ударил.

   — Так я что, нарочно? — Миша пожал плечами. — Куда попал…

   — А вот я нарочно, — сказал детина и пнул Мишку по мягкому месту.

Мамайчик оторопел на несколько мгновений, а потом бросился на своего обидчика. Они сцепились намертво и упали в траву. Напрасно свистел судья. Их уже было не растащить. Хотя нет, вскоре Мишка оседлал своего обидчика и, схватив за волосы, вбивал его лицо в пыль. При этом они ругались и рычали, как дикие звери. Страшно было смотреть, не то, что лезть разнимать. Не испугался Ёршик. Он схватил Мишку под мышки и оттащил в сторону.

   — Потом, ребятки, потом. Все счёты потом. Сначала доиграйте, а то, не дай Бог, такой куш мне сорвёте. Играть! Играть! Судья! — он захлопал в ладоши, как немец из концлагеря. — Арбайтен, мол, арбайтен!

Мы побрели на свои места, а «болячки» покатили мяч к центру. Но время первого тайма уже истекло.

   В перерыве.

   — Ты как? — спросил меня Андрей. — Играть сможешь.

Он заставил меня открыть рот, показать язык и зубы.

   — Шатаются?

Я мотнул головой и обречённо посмотрел на свои колени — в кровь сбитые и грязью заляпанные. Да них-то никому нет дела.

   — Ничё ты, Антоха — похвалил Бориска. — Чуть гол не забил. Тебе в нападении надо играть, а не у ворот отсиживаться.

Мишка лёг на спину и натянул на голову мокрую от пота, грязную майку. Переживает. Возможно, после игры ему снова придётся драться с этим верзилой — таковы законы улицы. Но я знаю Мишку — у него добрая душа — и он переживает за воротчика. Ему жаль паренька со сломанной ключицей.

   — Что, Валер, побегаешь? — предложил наш тренер Халве.

Тот томился в запасе и, конечно, обрадовался. Схватил мяч и попытался жонглировать, разминаясь. Получилось ровно настолько, чтобы все развеселились. Ох, хитрющий же ты, Ломян. Всегда знает, чем команду поддержать. Вот только установки твои не сработали: переоценил ты соперника — так себе командочка, «бей-беги, думай не надо».

   — Да, Халва, — сказал Гала. — Видела б тебя сейчас Галочка Ткачёва, сразу б сердце отдала, без лишних церемоний.

Галя Ткачёва была местной дурочкой, так что комплимент очень даже сомнительный. Халва его и не стерпел. Он бросился на обидчика, но рядом сидели друзья, и они общими силами завалили Валерку. Серёжка озабоченно пощупал его лоб:

   — Горячий. Никак любовная горячка?

Все весело и безобидно расхохотались. И сам «влюблённый», поднявшись и отряхнувшись, также присоединился к общему веселью. Однако то была военная хитрость. Угадав минуту, он вдруг схватил Галлу за шею, другой рукой его соседа — а это был Юра Куровский.

   — Да! Бойтесь! У меня лихорадка. И я вас сейчас стукну лбами.

И он так их стукнул, что они завопили от боли, а остальным стало весело.

   Перед началом второго тайма пришли парламентёры.

   — Вы, ребятки, после игры домой не спешите: будем драться команда на команду. А если вы против, то мы отметелим вот этого.

«Вот этим» был Мишка Мамаев.

   — А один на один не желаете? — пришло время Андрею Шиляеву отвечать за своё капитанство. — Готов с любым из игравших.

Незадачливые парламентёры съёжились под его взглядом.

   — Мы сказали, что велели.

   — Это, наверное, Лёха Стадник мутит, — заметил Ломян. — Видит, что игра не прёт.

   — А что, можно и подраться, лишь бы взросляки не лезли, — это Сула взъерошился.

   Ну, вот и всё, ослепительный день померк. Драться мне совсем не улыбалось. Не любил, короче. Нет, мог, конечно, как Мишка, на обидчика броситься. Но чтобы вот так хладнокровно говорить о ней, готовиться.… Ну, не Лермонтов я, не Пушкин, не дворянин, одним словом — не умею дуэлянтничать.

   Во втором тайме мы их окончательно добили. Я уж и счёта не помню. Андрей забил, Добрик, Толик Назарян. А сколько Сашка Ломовцев… Никто уж не считал. Все думали о предстоящей драке. Особенно я. Правда, тешился бесплодною надеждой — может, обойдётся. Всё выбирал себе соперника, с кем бы мне сцепиться. Но таких маленьких и щуплых там не было. А долговязый, подставивший ножку, теперь сам держался ко мне поближе и всё ухмылялся. Похоже, он свою жертву нашёл.

   На удивление, второй тайм отыграли очень даже корректно. Ни сносов не было, никакой другой грубости. Видимо «болячки» готовились взять реванш в другом.

   Мишка сильнейшим ударом послал мяч за боковую.

   — Отдыхай, ребята!

Но никто не побежал за футболом. Так, поплёлся не спеша один — им вбрасывать.

   Ломян душу отвёл — таскал за собой полкоманды, финтил, крутил, обводил. Соперники вяло-привяло пытались отнять у него мяч. Они же первые и закричали:

   — Судья время.

И судья свистнул.

   Ёршик, ликуя, пустился вприсядку. А Лёха Стадник объявил о начале третьего тайма, в котором каждый может свести счёты с каждым. Мы, как и перед игрой, выстроились в центре поля.

   Какой-то паренёк, упитанный и коротконогий, но, судя по кривому носу, большой любитель подраться, ткнул в Грицая пальцем:

   — Вот эту харю я отметелю с удовольствием. Иди, иди ко мне, мурло.

Вовка не пошёл, он набычился и вдруг ринулся на обидчика, боднул головой в грудь и навалился на упавшего. Началась потеха! Кто-то кинулся кривоносому на помощь, но крутанулся вокруг своей оси, пойманный Ческидом за шиворот. Вторая пара нашла друг друга. Всё, завертелась кутерьма! Толпа кинулась на толпу и наоборот. Я попятился. Видел, как побежал прочь Гала. Трус! Но то была уловка. Сергей бросился под ноги преследователю и через мгновение сидел на нём верхом и барабанил по его морде кулаками.

   В это мгновение кто-то схватил меня за шиворот.

   — Попался, гадёныш!

Я испугался. Закричал так громко, что больные, толкаясь и путаясь в халатах, кинулись в дыру в заборе. Нападавший попытался закрыть мне рот грязной ладонью. Я цапнул её зубами, а головой дёрнулся так, что у моего врага лязгнули челюсти. Ещё пнул его по коленке. Но противник был много сильнее. Он выкрутил мою руку и всё клонил лицо моё к земле, всё ниже и ниже. Ой, мамочка, сейчас сломает. Я лягнул его и, кажется, попал, куда не следует. Вернее, следует, так как долговязый форвард (а это был он), выпустил меня и взвыл, заскакал, зажимаясь. Я бросился бежать. Но он быстро оклемался — и разве от него убежишь. Он прыгнул на меня, свалил в пыль и принялся душить обеими руками, сам отчаянно хрипя, будто это ему не хватало воздуха. Он бы задушил меня, это точно. Но.… Как много в нашей жизни бывает этих спасительных «но».

   Его лицо вдруг исказила гримаса боли. Он отпустил меня и вогнул спину, как пресс-папье на столе у бюрократа.

   — Зачем же гвоздём-то? — взрыдал он.

Долговязый вскочил и бросился наутёк, заламывая руки, пытаясь оторвать от спины доску больничного забора, гвоздём впившуюся ему меж лопаток. Он так и скрылся из глаз, волоча за собой нечаянный груз.

   Валерка Халва поднял меня с земли, зачем-то потрогал мою челюсть, заглянул в глаза — живой? А потом подмигнул и охлопал ладони, будто стряхивая пыль:

   — Вот так. Не дрейфь, Антоха.

   Бегство одного будто разом ослабило силы остальных. Все, кто мог, ударились в бега. Тех, кого пинали наши на земле, бросился спасать Стадник:

   — Всё, всё. Аллес! Финита и комедия. Судья время. Конец последнему периоду.

Судьи и след простыл. Короткая, но жестокая и кровавая наша схватка перепугала больных. Забыв на лавке халат, они ретировались в свои палаты.

   — Ну, что, Лёха, — ликовал Ёршик. — Беги за винищем. Сейчас и отметим.

   Закончу на этом. Про футбол взялся рассказывать, а что бывало до и после — тема других басен.



   Финальный день спартакиады школьников Увельского района пришёлся на последний день бабьего лета. Стадион был переполнен народом, собравшимся посмотреть состязания, поболеть за своих, насладиться последним теплом догоравшей осени и вообще порадоваться жизни. Работали буфеты, играла музыка, диктор объявлял результаты и фамилии, набранные очки каждой из школ. После соревнований лёгкоатлетов, на поле должны были выйти юные футболисты. Оглашая список заявленных команд, диктор запнулся и продолжил после паузы совсем другим тоном, каким объявляют выход клоуна на арену:

   — … и дворовая команда «Лорды с Болотен-стрит».

   Перед тем, у судейского столика была перепалка.

   — Ну, «Вымпел», там, ну, «Метеор»… Какие к чёрту «Лорды»? Хотите, чтобы вас на приветствие «мордами» обозвали. Так и будет. Вот увидите.

   — Да какая тебе разница? Ну, «Лорды», значит «Лорды». Это ж здорово! Ребята сами пришли, сами заявились и хотят сыграть. Оставь. Пусть играют.

   — Меняйте название.

   — Не будем, — упёрся Гала. Это была его идея, и он её отстаивал.

Надо сказать, к осени у нас поменялось руководство команды. Шиляй с Ломаном до того расплевались, что оба подали в отставку. После выборов тренером стал Гала (надо же!), а капитаном Серёга Ческидов.

   — Не будем, — упёрся Гала. — Либо пишите так, либо мы пошли.

   — Не больно-то нужны.

   — Э, прекрати. Давай, парень, вашу заявку. Готовьтесь к эстафете.

   Команда расположилась на двух крайних скамейках в углу трибуны. Заявление диктора вызвало оживление на трибунах и интерес к нам.

   — Эй, дылда! — окликнул Сергея Ческидова какой-то подвыпивший гражданин. — В такой погожий день лучше всего в лесу. Отвёл бы ты, курносая кряква, своих утят на свежий воздух, на природу.

У Сергея действительно был широкий нос, которым он не очень-то гордился.

   — Шёл бы ты, дядя, пока есть чем, — Ческид сплюнул, чтобы показать своё презрение к обывателю, но получилось как-то не очень удачно — попал на свою коленку.

«Дядю» сменили другие насмешники. Две деревенские девчонки остановились поглазеть на «дворовую команду», от удивления позабыв о прежнем занятии — облизывать мороженое.

   — Клянусь коленкой Венеры! — воскликнул Гала. — Перед вами сплошь холостяки. Подходи, налетай, без суеты выбирай.

Девчонки, хихикая, пошли прочь.

   Молодой человек, рыжий и в веснушках, подошёл рассерженный:

   — Послушайте, где ваш представитель? Два раза по громкой объявляли. Сколько можно? Значит так, была жеребьёвка — команды поделены на две группы. В вашей — Увельские сорок шестая и сорок четвёртая школы. Игра по круговой. Победители выходят в финал. Ну, и, конечно, игра за третье и четвёртое места. Сейчас будет эстафета. Участвуют по десять человек от команды. В случае ничьей на футболе, победа присуждается той команде, у которой лучший результат по эстафете. Всё ясно?

Нам всем было ясно, а кивнул кэп — Серёжка Ческидов.

Став капитаном, он очень серьёзно относился к своим обязанностям. А вот Гала наоборот, в тренерах дурака валял ещё большего. Он и заявил тотчас же:

   — Я не побегу — позориться-то. И вообще, у меня ноги болят, а одна даже короче другой. Мать мне постоянно говорит: и в кого ты у меня народился — разноногий.

   — Знала бы она, какую ты ей славу создаёшь, — сказал Андрей Шиляев, — обломала б о твою спину хороший дрын.

   Минут тридцать спустя стадион потряс шквал ликующих возгласов, приветствующих победителя эстафеты. А я, бежавший на последнем этапе, в этот момент ещё томился, поджидая палочку. Потом побежал в гордом одиночестве под свист и улюлюканье трибун. Да какой с нас спрос — дворовая команда!

   Позорный провал на эстафете поверг всех в уныние. Кто-то предложил смыться под шумок. На него прицыкнули — бывало и хуже.

   — Какой чёрт придумал эту эстафету?

   — А что? Цивильное решение всех спорных вопросов, а то привыкли кулаками.

   — Тоже мне команда! Ну, и названьице.

   — Кому не нравится, пусть валит в свою школу. Если возьмут, конечно.

   — Выборы придумали — тоже мне, английский парламент.

Наспорившись, мы вышли на поле. Предстояла игра с сорок четвёртой школой — с нашей, между прочим, родной. Два тайма с перерывом лишь для смены ворот результата не дали.

   — Стало быть, ничья в не нашу пользу? — спросил Валерка возвращающуюся хмурую команду.

Гала махнул рукой:

   — Всё гадко, как всегда.

Сидели на скамейках, с тоской наблюдая за игрой сельских команд. Кто-то принёс слух: в сорок шестой школе есть суперигрок — Сергей Москвин.

   — Этот что ль? — спросил Серёжка Колыбельников знакомую девочку из сорок шестой школы, указав на долговязого красавчика-блондина.

   — Он самый! — восхищённо подтвердила фанатка.

Мне девушка понравилась, а Москвин нет. Ходит, как гусак, шею вытягивает, будущих соперников выглядывает и копытом бьёт от нетерпения. Впрочем, наверное, ластами. Или что там у гусака? Может, от этих мыслей смелости набрался и вдруг брякнул:

   — Если будете за нас болеть, мы вашего кумира сделаем.

Девушка взглянула на меня большими синими глазами, лукаво усмехнулась и показала фигу. Уходя, пару раз оглянулась. Гала руки развёл:

   — Антоха! Дон Жуан! На трибунах бабьё клеит. Учись, братва.

   Новый выход на поле «дворовой команды» был встречен насмешками и свистом с трибун. На приветствии мы гаркнули: «Команде напротив, физкульт привет!» А они: «Команде «Морды»,…» Ну, морды, так морды. Погнали наши городских!

   На этот раз игра задалась. Минут через пять мы забили первый гол. Его приветствовали жиденькими аплодисментами. А Сашка Ломовцев — автор гола — скрестив руки на груди, будто мавр, картинно поклонился трибунам. Стадион притих, наблюдая, как четвёрка наших нападающих — Ломан, Добрик, Колыбеля и Толик Назаров — переигрывали всю сорок шестую школу. Пожарной каланчой торчал в центральном круге Москвин, наблюдая, как разгораются события возле его ворот.

   Второй гол ещё до перерыва забил наш новый тренер — Серёга Колыбельников.

   — Не останавливайтесь, ребятки! — крикнули с трибун, быть может, чтобы ободрить школьников, а Гала принял это на свой счёт — исполнил реверанс не хуже заправской балерины.

Трибуны развеселились. Я заметил, почти вся наша команда с надеждой посматривала на болельщиков, будто выпрашивая поддержки и участия, вместо свиста и оскорблений. И, надо сказать, число наших сторонников не очень-то увеличивалось даже после того, как мы во втором тайме закатили ещё два гола.

   Валерка Халва, прозванный за вечное сидение в запасных Массажистом, встретил нас улыбкой во всё своё румяное лицо. Он придумал собственный жест и охотно демонстрировал — два больших оттопыренных пальца встречаются. Тот, что смотрит вверх, демонстрирует нашу игру, вниз который — участь побеждённого на древнеримском ристалище.

   Настроение поднялось ещё больше, когда команда Москвина растащила сорок четвёртую школу со счётом чуть меньшим. Она будто встрепенулась, поняв, что с нами упустила все шансы на первое место, которое им заранее предсказывали трибуны. Наблюдая за их игрой, я ёжился от подспудного страха — как это нам удалось такую команду обыграть.

   — А переигровку не могут назначить? — спросил, волнуясь.

   — Не дрейфь, Антоха — ещё раз накажем, — Сула похлопал по широкой спине нашего нового воротчика Серёжку Малухина — Малуха на воротах стоит глухо.

Переигровки не было. За третье место Москвин бился с Красносельскими ребятами. А нам в финале досталась команда из Нагорного. Они уверенно вышли из подгруппы, выиграв обе встречи. Они и в эстафете победили. Бегуны!

   Трибуны вновь оживились: начался матч за третье место.

   — Смотри, смотри, что творит, — восхищённый игрой Москвина, я потряс тренера за плечо.

Тот лежал на лавке и меланхолично смотрел в серенькое небо. Опустил руку, не глядя, сорвал травинку и сунул в рот.

   — Кончилось лето. Эх, где же вы, денёчки золотые?

   — И юбочки короткие, — в той же позе и тональности вторил Васька Добрик.

Шуты гороховые! Им бы лишь комедию поломать да порисоваться.

   — Посмотрите-ка на них, готовые чемпионы лежат.

   — Ты это трибунам скажи, Антоха. Да чтоб все девочки слышали и в очередь вставали за автографами.

   Финальная игра красотой не блистала. Была тяжёлой, вязкой, контактной, даже грубой. Нагорненцы действительно быстро бегали и хорошо играли в пас. Им лишь везения не хватало, чтобы завершить хотя бы одну из многочисленных атак. Впрочем, не везло и нам. Не забил пенальти наш капитан. Меня здорово снесли на краю штрафной. Уж мяч был в игре, а я всё сидел, ощупывая болящие рёбра. Малуха спросил:

   — Играть сможешь?

   — Не знаю.

Игра где-то стопорнулась, Гала подбежал злой и мокрый от пота:

   — Ты ещё ляжь и постони. Антон, от кубка до твоих губ ещё бегать да бегать. Вставай.

   — Отстань, — я махнул рукой и поднялся.

   Потом был перерыв. Потом был второй тайм, такой же вязкий и безрезультатный. Игра катилась к ничьей. Судья уже посматривал на хронометр. И в этот момент.… И в этот момент Сашка Ломовцев забил гол. Это было какое-то чудо. Нет не гол, а его прорыв. Он обыграл троих, нет четверых, на ложном замахе уложил вратаря. Завёл мяч в уже пустые ворота и принялся там жонглировать. На трибунах невольно захихикали трагикомичности момента и охнули, когда он, натешившись, вонзил мяч в сетку.

   Мяч ещё не установили в центре поля, а от судейского столика забегали курьеры. Организаторы вдруг спохватились, что кубок школьной спартакиады придётся вручать какой-то уличной команде, банде беспризорников, без формы, без тренера, с идиотским названием. На трибунах, как я понял, мало было объективных болельщиков: все переживали за свои школы, а теперь разом обрушились на нас.

   — Морды с поля!

   — Долой беспризорников!

   — Катитесь на свою улицу котов за хвосты таскать.

   — Судья, пендаль!

За воротами совсем маленькие мальчишки устроили травлю Малухи.

   — Рыжий, рыжий, косоглазый.

У нашего воротчика действительно были пшеничные волосы, и один глаз — стеклянный.

   Судья безбожно тянул время, надеясь на чудо. Но всё-таки вынужден был дунуть в свой инструмент, когда Ломана снесли в штрафной. Но это был не пенальти, а конец игры.

   Матч ещё не кончился, а судейская коллегия, представители школ и районо решили в этом году футбольный кубок не вручать никому.


   Была середина осени — самое непредсказуемое и изменчивое время года. Причём, изменчивое почему-то всё больше в сторону дождя и промозглого ветра. За высокими окнами школы торжествовала обманутая ненадолго выглянувшим из-за туч солнцем золотая листва клёнов. А в классе было прохладно и пахло осенним дождём. Новая учительница литературы вела урок. Ученики меньше шалили, тише болтали, гадая, какая она — вредная или ничего. Вроде бы ничего. Симпатичная. И мальчишкам даже сюрприз пообещала в конце урока.

   Лично меня её появление и обещание не вывело из благодушного состояния успевающего ученика. Я грустил вслед ушедшему лету, думал, смогу ли научиться играть в хоккей, как это у меня получалось в футболе. Останется ли у нас команда, или каждый будет играть за свой класс?

   — Всем понятно? — учительница положила мелок и присела за кафедру. — Тогда вспомним пословицу: не боги горшки обжигают — и начнём.

   Пословица навела меня на мысль: а что если встать и молча уйти. Интересно, как поведёт себя новая учительница? Двойку поставит? За родителями отправит? Но ничего такого я не сделал, а открыл тетрадь и начал писать сочинение на тему «Самый замечательный день ушедшего лета».

   — Кто напишет, — сказала Нина Николаевна (так её звали). — Может сдавать тетрадь и идти домой.

   Класс начал пустеть задолго до конца урока. Последние сдавали тетрадки вслед за пронзительным звонком. От судьбы не уйдёшь, думал я, давно уже поставив точку в сочинении, и с сомнением поглядывая на преподавателя.

   — Что, рифма не идёт? — подняла на меня глаза Нина Николаевна. — У тебя весь урок было такое одухотворённое лицо, что мне показалось — ты пишешь стихами.

Мне почему-то подумалось, что она это на полном серьёзе.

   — Не-а, я стихами не умею. Но вы сказали, будет сюрприз в конце урока — вот, сижу, жду.

   — Ах, да, я и забыла. Так мальчишки же ушли. Ты передай, пожалуйста — сегодня в детской спортивной школе открывается футбольная секция. Тренер Николай Дмитриевич Синицын, это мой муж (она слегка покраснела), записывает всех желающих. Передашь?

   Задолго до этого дня в кабинете директора ДЮСШ два брата Синицыных — Николай Дмитриевич и Михаил Дмитриевич — вели задушевную беседу.

   — Ты знаешь, Миша, в жизни обязательно наступает минута, когда хочется сесть в кресло, снять тапочки, положить ноги на стул, включить негромкую музыку и задуматься о смысле жизни. Иногда эта минута растягивается на несколько часов.

   — И что же ты надумал, выбрав минутку, чтобы убить несколько часов?

   — А я подумал и давно подумываю: почему только лыжи и гимнастика? Что делать мальчишкам, которые хотят играть в футбол?

   — А установки сверху? А региональные привязки? Ты рассуждаешь, как тренер, а я-то — директор. С меня, знаешь, какой спрос? О-го-го!

   — Ты не ответил — что мальчишкам-то делать?

   — Да играй ты с ними в футбол! Играй, ради бога, и вешай на грудь значки «Юный гимнаст» Мне отчётность, тебе — удовольствие.

   — А если мальчишкам славы хочется и совсем других наград. Что тогда?

   — Знаю я, чего им хочется. Перехочется. И ты, Николай, не прав, тысячу раз не прав. Я столько трудов положил, чтобы школу открыть, бюджет утвердить, а ты меня на подлог подбиваешь.

Младшему Синицыну стало грустно. Не хочет его брат понять, никак не хочет. Хотя его, как директора, можно понять и простить даже.

   — А ты бы попробовал, заикнулся.… За спрос-то в нос не бьют.

   — Может, и бьют, — хмурился Михаил Дмитриевич, искоса наблюдая за братом и размышляя, между тем. Коля наблажит — а ему расхлёбывать. А может, представить это, как инициативу снизу? Такое поощряется.

   — Сейчас, после успеха в Англии футбол стал очень популярен в стране. Почему мы-то в заду плетёмся?

   — В чьём заду? — улыбнулся директор. Кажется, он уже принял решение. Да, инициатива — это поощряется. Да, футбол теперь на подъёме. И за спрос не бьют в нос. Надо посоветоваться в районо и ехать в область.

   — А-а, — Николай Дмитриевич раздосадованный отмахнулся.

   — Послушай, Данко, с зажигалкой вместо сердца, вопрос я твой подниму, а что получится, не знаю. Выгорит — твоё счастье, нет — притихнешь. Договорились?

   В фойе, где стоял теннисный стол, а вдоль стен скамейки, и бак с водой на табуретке в углу, собралось десятка полтора мальчишек. Они были из разных классов, из разных школ даже, но, примерно, одного возраста. Я успел передать слова учительницы только соседям-одноклассникам, двум Толькам — Калмыкову и Рыженкову. Втроём мы и пришли, робко присели на скамеечку, наблюдая за остальными. Я обычно сравнивал незнакомых людей с теми, кого уже знал, выявляя через внешнюю схожесть, черты характера, либо углядывал в объекте наблюдения природные признаки животного мира — хитрую лисью мордочку, повадку увальня-медведя, некрасивое очарование раскосой лани, грозный оскал бульдожьей морды. Вон тот мальчик наивен и открыт, живой символ «колун-головы». Вон тот, с лиьей ухмылкой на тонких губах, явно выдаёт себя за другого. Двуличие, вообще-то, никого не удивляет. Но совсем другое, когда перемена лика происходит на твоих глазах.

   Соседом справа на скамейке был мальчик немного выше меня и намного плотнее, упитаннее. Если бы не подвижная жестикуляция, которой он сопровождал поток слов, можно было подумать, что он и есть один из представителей типа «увалень». Мне понравились его задорное лицо и короткая, «ёршиком», стрижка.

   Сосед слева вызывал апатию. Он был мелкий, щуплый, и не переносимый болтун. Для такой говорливости кому-то надо было напиться, а этот пьянел от самой жизни. Карман его курточки был полон семечек, которые жидкой струйкой вытекали на пол. Болтун и скряга, подумал я. Однако, анекдот он рассказал классный.

   — Ползёт мужик по пустыне на исходе сил. Видит, кувшин. Потёр — оттуда джин. «Слушаю и повинуюсь». «Домой хочу». «Пошли». «Я быстро хочу». «Тогда побежали».

Кто услышал и понял — расхохотались. Остальные с улыбками за нами наблюдали.

   Я всё никак не мог освоиться, чувствовал себя незваным гостем, молчал и застенчиво улыбался. Ко мне привязался какой-то лопоухий пацан, признав мою природную скромность за трусость. Он только что вошёл и внимательно осмотрел всех присутствующих. Подошёл ко мне, протянув руку.

   — Здорово!

Завладев пятернёй, он сдернул меня с лавочки и тут же уселся на это место. Я безропотно отошёл к порогу и загрустил. Разумеется, мальчишки живут на каждой улице. Но если на Больничной — ленивые и трусливые, на Рабочей — задаваки и забияки, то на Красноармейской — шпана и хулиганьё, одновременно ленивое и задавастое. Они всегда ходили гурьбой и в драке стояли друг за друга. Я так и решил, что вновь вошедший — с Красноармейской. Что с него возьмёшь? Спокойнее — уступить.

   Лопоухий продолжал наглеть.

   — Ты что недоволен, жаба?

Разговоры разом стихли. Все ждали моего ответа. В таких стычках и перепалках познаются характеры, выявляются лидеры. Лопоухий заявил о себе. Твоё слово, Антон Агапов. А я молчал, размышляя. Почему жаба? Ничуть даже не похож. Ни внешне, ни характером. К чему это он? Наверное, из кинофильма «Два бойца», в котором герой немцев так крестил. Мне почему-то разонравился перст судьбы, который оставил меня в классе после звонка, привёл сюда вместе с товарищами, которые сейчас хмурились и отворачивались, будто моё унижение — это моё личное дело, и их не касается. Мне вдруг сделалось безынтересно жить и захотелось встать на четвереньки и завыть протяжно и тоскливо…

   — Сам ты жаба конармейская (мы иногда так обзывали Красноармейских)

   — Что-о? — лопоухий поднялся и вразвалочку подошёл ко мне, с нагловатым прищуром заглянул в глаза. Не сильно ткнул меня кулаком в бок. Потом взял за плечи и стукнул спиной о стену. Так, конечно, не дерутся. Видимо, он и не хотел — просто утверждал своё превосходство. И я не стал его бить, а просто толкнул изо всех сил в грудь. Лопоухий побежал спиной вперёд. На его пути оказался бак с водой и кружкой на крышке. Он каким-то гимнастическим кульбитом умудрился перекувыркнуться через это не очень-то устойчивое сооружение, а уже потом обрушил его на себя. Грохот падающего тела, табурета, бака, потоки воды. В дверях показались оба брата Синицыных.

   — Что здесь происходит? — загремел Михаил Дмитриевич.

Николай Дмитриевич, одним взглядом разобравшись в ситуации, и, предотвращая репрессии, положил мне руку на плечо:

   — А вот этого хлопчика беру сразу.


   

   Сначала была зима. Футбольное поле расчистили от снега, залили водой и сделали ледяной каток. Ребята футбольной секции занимались в спортивном зале. Потом наступили весна и слякоть. И лишь только подсох газон, Николай Дмитриевич вывел своих питомцев на свежий воздух. Мы разминались, а он наблюдал. На груди его глухо тренькал шариком судейский свисток.

   За живым забором акаций, на гимнастической площадке пыхтели на снарядах лыжники — ребята старших классов. Сезон для них закончился, начался период общефизической подготовки. Томился бездельем их тренер — рыжеволосый малый кавказской национальности, по фамилии Фрумкин, по слухам — мастер спорта.

   — Дивная картина! Секретное оружие Николая Синицына, — запустил он из кустов «шпильку» и подошёл полюбоваться на её результат.

Мальчишки работали над техникой владения мячом, иные от усердия высунув языки. Старались, хотя не у всех получалось задуманное, а иные «финты» вызывали улыбку.

   — Аллах свидетель, Николай Дмитрич, в гимнастике у тебя мелюзга поталантливее была. Помнится, один даже фигу пальцами ног умудрялся показать.

   — Ничего, и эти смогут. Было бы кому показывать, — добродушно улыбнулся Синицын и обернулся к одиноко сидевшему на скамейке пацану. — Ты меня не понял? Без записки учителя до занятий не допущу. Мне двоечники не нужны.

   — Да исправил я её, исправил, — ворчал паренёк, отводя глаза.

   — Тогда так, — рассудил тренер. — Если не врёшь, выходи на поле. Узнаю, соврал — выгоню и насовсем.

   — Да исправил я её, проклятую, — бубнил паренёк, но на поле не спешил: знал, чем рискует.

Фрумкин развеселился:

   — Один мой знакомый жениться решил, а через неделю выгнал молодую. Она, говорит, спать по ночам любит и каждый день жрёт. Где это ты видел, Николай Дмитрич, чтоб мальчишки двоек не таскали? Или ты со своей Ниной Николаевной кисейных барышень воспитываешь и плюшевых леди? Её-то я ещё пойму, тебя — никак.

Синицын его не слушал.

   — Слабак! Иди сюда. Каким местом стопы по мячу бьёшь? Где научился? Кто учил?

Это он мне разнос устроил. Пока объяснял и показывал, как надо бить по мячу, Фрумкин томился за его спиной: болтать ему хотелось, а больше не с кем. Он лишь скользнул по мне взглядом, и презрительная усмешка растянула его тонкие губы. Я думаю, ему так «понравился» мой наряд — дырявые гамаши, куртка с надорванным рукавом и донельзя стоптанные ботинки.

   — И всё-таки ты не прав, Дмитрич. Мальчишки должны таскать двойки, бить стёкла и драться, чтобы закалить свой характер. Горцы говорят, нет большей трагедии для мужчины, чем полное отсутствие характера.

Синицын оглянулся на него:

   — Я за то, чтобы они стали мужчинами, спортсменами и порядочными, культурными людьми.

Фрумкин хихикнул:

   — Знаю, знаю. Порядочный человек — это тот, кто делает гадости без удовольствия.

Николай Дмитриевич не поддержал разговора, грузно ступая, пошёл в дальний конец поля, объяснять что-то другим неумехам.

Фрумкин, на вид — рано сформировавшийся подросток, настырен был и характером. Лёгкой трусцой догнал Синицына, забежал вперёд, заглядывая в лицо:

   — Хочешь, в футбол сыграем? Мои ребятки хоть постарше, но твои же профи. А?

   — Согласен, — Николай Дмитриевич резко остановился. — Сыграем, только без грубостей.

   — Ну, что вы, что вы, конечно, конечно. С вами пообщаться, так и в люди можно выбиться.

Фрумкин опрометью, не огибая луж, бросился через поле собирать своих лыжников.

   Мастера плоских досок и тонких палок выскочили на поле, как застоявшиеся кони, с гиком и ржанием. Они прыгали друг другу на спину, как ковбои на родео, и всё пытались покататься на чужом горбу, не обращая на нас никакого внимания.

   Поначалу игра складывалась под их диктовку — ордой бегали за мячом, орали и глумились друг над другом, и часто падали, на сыром газоне чувствуя себя, как коровы на льду. Синицын судил, а Фрумкин бегал у кромки поля, свистом и рёвом заменяя полновесную трибуну. Каждый раз, когда кто-нибудь из его великовозрастных воспитанников оказывался на газоне в ореоле грязных брызг, он ликовал:

   — Во, бычара племенная!

   Потом лыжники подустали. Так и не «распечатав» чужих ворот, сгрудились у своих, с трудом, и всё чаще грубостью останавливая наши атаки. Когда футболисты забили лыжникам гол, их тренер выбежал на поле.

   — Каррамба, коррида, и, чёрт побери! Выходит — каждый поц может обижать спортсмена?

Играл он не лучше своих питомцев, а прыти его хватило ненадолго. Вскоре он уже передвигался по полю пешком, а голос дошёл до истошной хрипоты.

   — Коси эту шпану!

   Лыжники, пропустив второй гол, выглядели крайне подавленными. Синицын откровенно веселился. Фрумкин еле сдерживал себя:

   — Ну, всё, пацаны, вы разбудили во мне старого хулигана.

Вратаря, здоровенного детину, пропустившего третий мяч между ног, обругал:

   — Все люди, как люди, а ты, как хрен на блюде.

Воротчик покрутил пальцем у виска, как только увидел спину тренера.

Минуту спустя темпераментный Фрумкин уже вопил из центрального круга:

   — Что вы телитесь, как беременные тараканы?

   — Разговорчики на поле! — предупредил Синицын. — Накажу.

   — Ты, Коля, содержательный такой, как американский холодильник, — окончательно сник лыжный мастер.

   Измотанные бестолковой погоней за мячом, наши почти взрослые противники всё чаще стали проигрывать и силовые единоборства. После очередного, когда футболист умчался с мячом, а лыжник растянулся поперёк лужи, Фрумкин бросил в сердцах:

   — Что ж ты ему в морду не дал?

Его воспитанник, размазывая грязь по лицу:

   — Боюсь увлечься.

   Игра у меня шла. Пасы были точны, финты удачны, столкновения без последствий. Матч доставлял удовольствие. Не понятно, почему не радуются соперники. Возможно, их не устраивало само мироздание как таковое. Полностью или в деталях. Например, смена времени года. Нарушение очерёдности жизни и смерти. Или земное притяжение. Или здесь имеет место расхожесть общепризнанного мнения о том, что в здоровом теле соответствующий дух. Лыжники — ребята вон, какие здоровые. Духу там, в этих телесах, меряно, не меряно.

   Николай Дмитриевич дал свисток об окончании тайма.

   — Может, хватит?

   — Нет, играем, как условились, — не согласился Фрумкин. — Никаких перерывов, только смена ворот.

Теперь Синицын над ним потешался:

   — Курить-то тебе, похоже, заказано. И вместо трико, мой тебе совет, надевай две пары трусов — легче бегается.

Фрумкин отмахнулся. Николай Дмитриевич добродушно рассмеялся, потирая ладони.

   — Ну, как тебе мои кисейные барышни?

Фрумкин уважительно поднял брови.

   — Хорошие ребятки. Показательные советские школьники. Пионеры, отличники, спортсмены и собиратели металлического лома.

   — То-то же, — сказал наш тренер и дунул в свисток, возвещая начало второго тайма.

   Видимо, пока менялись воротами, рыжий наставник что-то внушил своим подопечным. «Косьба» пошла беззастенчивая. Нас роняли по всему полю — с мячом и без оного, били по ногам, хватали за майки. И главным хулиганом стал Фрумкин. Судья то и дело дул в свисток, спорил с нарушителями, назначал штрафные.

   Игра потеряла блеск. Футболисты поприуныли, а на грубость стали отвечать грубостью. Фрумкин получил сзади по ногам и кубарем покатился через лужу. Реакция тренера лыжной секции была несколько неожиданной. Он совершенно потерял лицо и внезапно заголосил приблатнённой лагерной туфтой:

   — Что за шухер на балу? Да я таких бушлатом по зоне гонял. Ты у меня сейчас дерьмо будешь хавать, сучара бацилльная!

Синицын остановил игру, подхватил мяч. Наступила пауза, в результате которой конфликт иссяк сам собой.

   — Идите-ка вы, братцы, лыжи мазать.

Взгляд холодный и твёрдый, как угол чемодана.

   Лыжники стадом потянулись с поля. Последним — Фрумкин, весь в грязи, как неудачный матадор.

   Футболисты собрались вокруг Синицына, довольные игрой и вовремя наступившей развязкой.

   День был тёплый и солнечный. По небу гонялись небольшие облака. Над головой тренера вибрировал первый апрельский шмель.



   Мама говорила, что спортивный лагерь пошёл мне на пользу: я спал и просыпался с улыбкой на лице. Может, это и так, может, и был я счастлив во сне, но в реальной жизни всё было совсем наоборот. Это было время первой и, как водится, несчастной любви.

   Перед летними каникулами Николай Дмитриевич объявил, что на стадионе открывается спортивный лагерь, в котором будут отдыхать и совершенствовать своё мастерство лучшие спортсмены района. Для футбольной секции дали пятнадцать путёвок. Я попал в число счастливчиков — повезло, а может, заслужил.

   Первая неделя прошла интересно. А потом попал в число нарушителей порядка и правил. Ко мне пришли ребята с нашей улицы, стояли в кругу, курили, болтали. Налетел директор лагеря Михаил Дмитриевич Синицын.

   — Ага, курцы! Нет, не наши. А вот этот наш. Наш?

Я кивнул.

   — Иди за мной.

   — Твой, Николай Дмитрич? — спросил он в тренерской.

   — А что? — вскинул на меня взгляд Синицын-младший.

   — Курит, паршивец. Губит своё малолетнее здоровье.

   — Я не курю, — буркнул я.

   — Он не курит, — подтвердил Николай Дмитриевич.

   — Как ты можешь за них ручаться? Пацаны — утром не курит, вечером научится.

   — Верно говорите, — кивнул слепой баянист по прозвищу Музыкальное Сопровождение. — Никотин — это такая штука: если утром не закурить, то и просыпаться не стоит.

   — Иди, — сказал Николай Дмитриевич.

   — Нет, не иди, — поправил его директор. — А иди и помни — в следующий раз выгоню. Понял? Сейчас же, в наказание, неделю будешь дневалить. Время пошло.

   Время пошло скучное. Правда, дневальные не ходят на зарядку и все массовые мероприятия. Зато им приходится трижды в день мыть пол, охранять лагерь, когда все уходят в столовую, кино или баню. Три дня я честно вытерпел, а потом решил, хватит — преступление не соответствует наказанию, и всерьёз стал задумываться о побеге из лагеря. На нашей улице сейчас со скуки не умирают.

   В тот памятный день всё предвещало что-то неожиданное. Хотя я с утра решил, что, если не произойдёт чего-нибудь замечательного, к вечеру ноги моей не будет в этом концлагере. Была нужда в драгоценные дни каникул ползать с тряпкой под раскладушками! Однако, предчувствие томило. Я только не знал, как они связаны — происшествие и беспокойство. То ли беспокойство — симптом происшествия. То ли происшествие есть результат беспокойства. Но что-то должно произойти — это как пить дать. Мою натуру не обманешь.

   После сончаса все ушли в кино, и я остался один. Никто не мешал, можно было забрать свои вещички и топать домой. Но я взял мяч, новенький, с двуцветными пятиугольными клинышками, его ещё «олимпийский» зовут, и пошёл в хоккейную коробку.

   Семеро пацанов с облупленными носами повисли на заборе.

   — Слышь, мастер, запни мяч в кусты, а мы найдём.

Я посмотрел на них и не ответил.

   — Слышь, давай сыграем, проиграешь — мяч заберём.

   — А выиграю?

Пацаны переглянулись.

   — Щенка хочешь? Овчарку. Можем квасу принести, целую флягу, на костянике.

   — Щенка мне не надо, а за квас можно. Тащите.

   — Сначала выиграй. Ты один что ль будешь?

   — Зачем один? Ребята из кино придут и сыграем.

   — Нет. До вечера нам ждать не резон. Сейчас играем?

   — Ну, играем, — пожал плечами я не совсем уверенно. — Тащите свой квас.

Мальчишки исчезли за забором. А я, обеспокоенный, пошёл в спортзал, оборудованный под спальное помещение. Не все ушли в кино: были два гимнаста, два лёгких атлета. Я их тут же завербовал. Девчонки спрашивали, в чём дело. Я только рукой досадливо махнул.

   В коробке уже поджидали. И флягу, спрятанную в кустах, показали. В ней что-то шипело, пенилось и вкусно пахло.

   — Мы впятером, — хмуро объявил я, терзаемый самыми недобрыми предчувствиями.

   — Отчего же? Семь на семь! — сказал чей-то звонкий голос. У низкого заборчика коробки стояли две лагерных девчонки. Одна была достаточно упитанной, чтобы обращать на неё внимание. А вот другая…. Девочка была очень красива и стройна. Короткорукавая голубая майка открывала ей шею. Тени лежали возле хрупких ключиц. Я раньше её видел, но — как это лучше выразиться? — не приглядывался что ли. И сейчас ещё не знал, что эта девчонка в невообразимых жёлтых шортах — моя первая любовь. Но пройдёт только час, и мир изменится.

   — Играйте, — я махнул рукой, а облезлоносые захихикали.

   — Идите все вперёд, — расставил я игроков. — А я останусь на защите.

Я всегда играл в обороне и понадеялся на свой опыт и мастерство. В ворота встал шустрый паренёк из Рождественки по кличке Курячок. Он прославился тем, что перед отбоем нёс похабщину и каждую свободную минуту подглядывал за девчонками. Ещё он был лёгкоатлет и здорово бегал. О футболе только слышал, что и доказал, затащив мяч в свои ворота с первой же атаки.

   Проигрывать не хотелось. Я поменял тактику. Всех отправил в защиту, а сам устремился к воротам противника. Носился, как угорелый, финтил, крутил, обманывал, бил и отбирал мяч. Ценой невероятных усилий счёт удалось сравнять. Для такой игры надолго сил не хватит, с тоской думал я. Помощь пришла неожиданно. Вдруг просто здорово заиграла девчонка в жёлтых шортах. Она также ловко отбирала мяч, лихо обводила. А один её удар с центра площадки вколотил мяч в верхний угол ворот.

   После матча, зачерпнул костяничный квас, протянул ей кружку и представился:

   — Антон.

   — Таня, — сказала она, отхлебнув.

И тотчас содрогнулась земля от взрыва в далёком карьере. Это было как знамение свыше. Я ещё внимательнее посмотрел на девочку.

   — От кого такие навыки?

   — От старших братьев.

   — А они живут…

   — В Нагорном.

   — Понятно. Бивали и таких.

Сказал-то правду, совсем без бахвальства, а Таню задело. Одевался я тогда простенько — спортивные штаны со штрипками, застиранная футболка, куртка со следами отпоротых карманов и видавшие виды кеды. Шорт жёлтых, увы, не было.

   — Ты одежду шьёшь на заказ или покупаешь в галантерейном магазине? В отделе «Новогодний маскарад»?

Я промолчал, и, кажется, это задело её ещё больше. Когда болтун Курячок сморозил очередную хохму, я рассмеялся вместе со всеми. А Таня заявила:

   — Когда ты смеёшься, то очень похож на дурочка.

Это было уже слишком, прямо через край. Чего напустилась, что я ей сделал, хорошего? Машинально пригладил вихор. И тут же замечание:

   — Волосы не чешут, а моют. Знаком с шампунем?

Мне и квас встал поперёк горла, и радость трудной победы куда-то улетучилась. Вот привязалась, злючка-колючка. Вон Курячок полпальца в нос засадил, а она — ни полслова. Да ну её на фик! А хороша, чертовка! Раздираемый этими противоположными чувствами, выплеснул из кружки недопитый квас и пошёл прочь. Сначала решительно, а потом всё медленнее и медленнее. Вот заноза, думал, точно же в сердце запала, теперь из головы не выбросишь, не выгонишь, не выдавишь… Голова, она такая штука, что в неё взбредёт, потом думаешь, думаешь, никак избавиться не можешь, словно маньяк какой, до следующего стресса.

   За спиной заскрипел шлак на гаревой дорожке под лёгкими шагами.

   — Стой, капитан, ты что, обиделся?

Я остановился: не бежать же от девчонки, в самом деле.

   — Ты драться умеешь?

   — Теперь скажи, что твой отец мастер спорта, и у тебя разряд по боксу.

   — А любишь?

   — Нет, не люблю. Красивые драки бывают только в кино.

Зачем она спрашивает? Наверное, мой драный вид подходил к образу уличного хулигана. Таня остановилась.

   — Хочу ещё морса.

   — Они его квасом называли.

   — Много они понимают.

Мы вернулись. В толпе мне с ней было как-то спокойнее. Квас ли морс, но мне показалось, что там и хмеля хватало. Постепенно нас развезло. Стало много смеха без причины. Курячок, тот вообще не умолкал, захлёбывался словами, не напитком даже. Таня смеялась и в избытке веселья касалась ладонями моей груди, укладывала голову на моё плечо. Всем вдруг стало понятно, что мы пара, что мы нашли друг друга, и даже стали поздравлять. Таня смеялась и дёргала меня за ухо:

   — Жених!

   Флягу мы не осилили, притащили в спортзал и допивали всем коллективом после отбоя. Пустую отдали владельцам на следующий день. В футбол они больше не зарубались и мяч не клянчили. А я их считал хорошими друзьями, потому что они познакомили меня с Таней.

   Мы гуляли под кленовой сенью стадиона. Она рассказывала о себе, своей семье, школе, подругах, а я слушал. Я никогда не дружил с девочкой и не знал, как себя надо вести. Её прикосновения очень волновали. И ещё я думал, раз мы встречаемся наедине, то должны целоваться. Целоваться я не умел. Что делать?

   За забором стадиона — луг. На лугу пасутся кони.

   — Слушай, кони так быстро скачут и не падают.

   — У них четыре ноги.

   — Какой ты наблюдательный.

Она стояла рядом, плечом к плечу. Завиток золотых волос ласкал её щёку в лёгком румянце. Я покосился и подумал: вот так бы вместе, рядом, плечом к плечу через всю жизнь. Это ли не счастье? О чём думает она?

   Солнце, остывая, исчезло за забором. Время отбоя. Я проводил Таню до крыльца спортзала. В коридоре было тихо и сыро — дневальные только что помыли пол. Хотели попрощаться, но получилось так, что мы поцеловались.

   — Милый…. — сказала Таня.

За дверью послышались шаги.

   — …. ты выбрал не лучший отель, и нам придётся спать врозь, — закончила она прерванную мысль, развернулась и ушла.

Я не пошёл на мальчиковую половину. Разве Вы бы уснули после первого поцелуя любимой девушки? Я сидел на трибуне и всё поглядывал на дверь, надеялся — а вдруг выйдет, вдруг догадается, что её ждут. Совсем стемнело, но звёзд не было. С севера подкрался холодный ветер. Откуда-то издалека, будто небытия, доносились слова песни:

   — Подари мне лунный камень, талисман твоей любви.

И я понял, что ко мне пришла любовь. Понял и испугался, как же я без неё теперь жить-то буду? Ведь, наверное, ни пить, ни есть, ни дышать не смогу — так захватило. Таня, Танечка, Танюша…. Какое красивое имя! Нет, что это я? Прекрасное, наипрекраснейшее, лучшее в мире. Блин! Были бы мы постарше, сказал: выходи за меня замуж, и вся кадриль. Сейчас-то что говорить, что делать? Знаю, девушкам надо подарки дарить. Откуда у меня, иждивенца, деньги? Бандитом что ли стать? Или этим, Оливером Твистом? Вот парень! У него и девушки не было, а денег — полные карманы. Правда, воровать, оно как-то не очень. Таня первая же от меня отвернётся. А может, нет? Ох, пропала моя головушка!

   Озноб вконец достал. Я поплёлся спать, не решив главную проблему — как теперь жить.

   Наутро решил, что надо вести себя как-то по-другому. Женщины не любят тех, кто спрашивает, унижают тех, кто просит. Вывод — ничего не проси и ни о чём не спрашивай. Бери, что хочешь, сам. А если не хватает наглости, притворись равнодушным. Ко всему на свете. Будто ты всё пережил, много знаешь, и ничем тебя больше не взволновать. Посмотрим, посмотрим.

   Таня подошла в нарядной кофточке с большими пуговицами.

   — Купаться идешь?

У меня не было плавок, и я соврал:

   — Дневалю. Вчера после отбоя на дира залетел.

Чтоб вы знали: дир — это директор на нашем жаргоне.

Таня пожала плечами:

   — Я пойду.

Конечно, разве она будет чем-то жертвовать ради меня? Всё для тебя, любовь моя. Всё, что б ты была счастлива. Хочешь, я остановлю солнце, и оно будет светить, сколько ты пожелаешь? Хочешь?

   Она ушла с толпой на озеро, а я, обиженный, слонялся по лагерю. Полдня без неё, это хуже недели дневальства. Потом до отбоя прятался — хотел наказать её, а вышло, что себя: всю ночь метался в любовном бреду и получил тычок от соседа:

   — Кончай стонать.

   На зарядку выбежал самый первый, чтобы убедиться, что Таня — это не сон. Братцы, она существовала на самом деле. Более того, увидев меня, помахала рукой из шеренги девочек. Ветер разметал её волосы. О, как я их любил, как завидовал ветру-проказнику.

   После завтрака всем лагерем отправились в лес. Она щебетала, а я держал её за руку. Мне захотелось уйти подальше от посторонних взглядов. Наверное, моё желание уединиться, Таня восприняла, как любовный призыв. Как хорошая актриса на сцене, девочка ответила мне целой серией испытывающих взглядов. В её голосе зазвучали строгие нотки.

   Остановились табором на лесной поляне. Перекусили, затеяли игры, разделись позагорать. Я стянул с себя майку.

   — А дальше? — Таня подошла ко мне сзади. Она была в красивом купальнике и резиновых пляжных туфлях. Она была воплощением женской грации и совершенства природы.

   — Дальше комариков боюсь.

Поймав мой восхищённый взгляд, она смущённо отвела свой.

   — Ты что-то хотел сказать, — она зашагала вглубь леса, я следом.

Любовался ею и догадывался, что она не случайно идёт впереди, давая возможность разглядеть её гимнастическую фигуру. У неё были сильные, обозначавшиеся при ходьбе икры. Такие же бёдра. Талию стягивал плотный купальник. Между лопатками залёг крутой желобок. Я уже заметил, что на Таню обращают внимание не только мальчишки, но и тренеры, и посторонние мужчины. Это вызывало в душе глухое раздражение. За её любовь и спокойствие я готов был драться с любым, невзирая на личность и возраст. Я — её телохранитель. Вот моя задача до нашей свадьбы. А дальше…. видно будет.

   Мы оказались в сумрачной тени густого леса. Я не был уверен, что Тане здесь понравится. Возможно, ей хотелось быть там, где резвится народ. Где раздаётся напряжённый стук волейбольного мяча. Где медленно, как леопарды в джунглях, ходят рыхлые мальчишки. Они втягивают животы, расставляют локти, короче, изнемогают под бременем физического совершенства.

   Несколько мгновений прошло в лёгком замешательстве. Видно, зря я дал Тане понять, что хочу уединиться. Девочка могла подумать, что на неё охотятся. Но такие пошлости не для меня. Тем более, что совсем недавно дал себе слово быть сдержанным и небрежным. Даже гордился этим решением.

   Мы уселись на траву. Причём, я чуть поодаль, во избежание ненужной близости, которая противоречила моим спартанским установкам. Молчание тяготило. Таня сказала после глубокого вздоха:

   — Такой прекрасный день, как бы всё грозой не кончилось.

Задрал голову, чтобы узнать, не собираются ли тучи. Туч не было. О чём я с английским достоинством и возвестил. Снова наступило молчание. Свою немногословность оправдывал не только новыми чертами характера, но и тем, что я — отпрыск бедного семейства, что у меня рваные кеды, и нет плавок. А она — красивая девочка из обеспеченной семьи, и за её внимание я должен в лепёшку разбиться. Таков закон любви и природы.

   Таня вынула из сумочки транзисторный приёмничек. Раздались звуки джаза, и девочка в такт завертела головой, закачала плечами. И я выпустил пар застоялого напряжения. Даже прилёг непринуждённо, травинкой стал щекотать её голое бедро. А потом совсем осмелел и поцеловал коленку. Она взъерошила мою шевелюру и погрозила пальчиком. Боже! Как хорошо на свете жить! Она любит меня! Без сомнения, любит. Лучшая на свете девочка любит меня. Эге-гей! Где вы, монстры и вампиры, вурдалаки и лешие? Кому тут башку оторвать ради любимой дамы?

   Таня читала мои мысли.

   — Здесь, наверное, леший живёт, — сказала она с милой улыбкой.

   — Пойдём в гости?

   — Нельзя незваными.

   — Ну, подождём, может, позовёт.

   Мы были вдвоём целую вечность. Иногда я замечал будто бы упрёк в Таниных глазах. Старался не думать о причинах. Конечно, догадывался, но старался убедить её мысленно. Всё у нас будет, девочка. Всё. Вся жизнь впереди. Но сейчас посмотри вокруг — как она прекрасна, как прекрасна ты, и я рядом. Разве ж этого мало? Конечно, и мне хочется с тобой целоваться и всё такое прочее. Но куда спешить? Вдруг будет что-нибудь не так. Тебе не понравится. Не прощу — и руки оторву себе. Вот если б ты сама… Я-то на всё согласный…

   — Пора, — заявила Таня с обидой. — Какие планы на вечер?

   — Вечером кросс.

   — Как я уважаю в людях развитое чувство долга! Желаю тебе сегодня ногу сломать.

   — Так и сделаю.

   — Ну и тип!

   Со стороны можно было подумать, что мы вернулись врагами. Впрочем, со стороны чёрт знает что можно подумать. Где мы были? Что делали? На нас косились ребята. Тренеры качали головами. А я был доволен собой. Своей собачьей выдержкой. И твёрдо знал, что любим.

   Футболисты растянулись цепочкой. Я бежал уже седьмой круг по стадиону, и пот градом катился по лицу. Таня с толстой своей подружкой присели на скамейку.

   — Эй, капитан, как ты бегаешь на худых своих ногах?

   — Кое-как.

   Мы не общались, не гуляли вдвоём уже пять дней. За эту вечность превратился в законченного неврастеника. Как выяснилось, эффект сдержанности требовал её присутствия. Чтобы относиться к ней просто и небрежно, я должен был её видеть. А без неё свет был не мил, и я всё чаще поглядывал на люстры — выдержат ли худое тело с вконец измотанной душой.

   Таня подсела в столовой.

   — Жуй-жуй, я подожду.

И потом:

   — Почему ты на танцы не приходишь? Вечерами все на танцплощадке — тебя нет. Сегодня придёшь?

   — Ты приглашаешь?

   — Да, чёрт возьми! Что за правило взял — за тобой девушка ухаживает.

   — Ты знаешь всё наперёд. Зачем расспрашиваешь?

   — Не знаю. Скажи.

— Брось, знаешь. Такая умненькая…

— Может, хватит?

— Хорошо скажу. Я полюбил одну девочку. Очень сильно, навсегда. Она — само совершенство. Просто мечта. И боюсь коснуться этой мечты. Боюсь разочароваться. Ты это понимаешь?

Таня подумала, глядя мне в глаза, и сказала строго:

   — Либо ты дурак, либо святой. Я таких не встречала. С тобой даже жутко.

И добавила:

   — Так ты придёшь на танцы?

   — Как скажешь.

   — Хорошо. Я возьму над тобой шефство и сделаю из тебя человека.

   Как вам моя уловка? Нет, правда, чувствую — зацепил девочку крепко. Пораньше бы такое объяснение. Ну, ничего, кустиков и на стадионе хватает. Блин! Да я же пошляком становлюсь. Никогда не стремился. Любовь виновата. Мне кажется, я её уже ненавидел и охотился только за телом, отринув душу. Фу, чёрт, путаница! В голове, мыслях. Она ушла, и я опять в тоске провальной. Люблю её, чертовку, без памяти. Она рядом — меня какой-то бес зудит.

Танцы начинались, когда на стадион ложились длинные фиолетовые тени. На эстраде крутил катушки старенький магнитофон. На бетонной площадке шаркали ногами танцующие. Возле Тани вился Курячок, и я не стал подходить, лишь издали помахал рукой — мол, я здесь, как приказано. И она кивнула — вижу. Потом они исчезли куда-то вместе, и я возненавидел белый свет. Томился, томился, скрипнул зубами, сжал кулаки и пошёл искать. Наткнулся на Бугорских ребят. Объяснил в двух словах, чего хочу. Они согласились помочь. Обошли весь стадион, Курячка и след простыл. Снова его увидел рядом с Таней на танцплощадке. Указал пальцем, и друзья оттеснили моего соперника с площадки, а потом схватили и силой уволокли за кусты. Я пришёл следом.

Тебе объяснить или сам поймёшь?

               — Что, боксёр?

               — Сейчас узнаешь.

Курячок огляделся — вокруг незнакомые лица.

   — Один-то посыкиваешь?

   — Представь — да.

Курячок вдруг сорвался с места, но я был начеку. Мой удар, помноженный на его ускорение, дал невообразимый успех — противник грохнулся на спину всем своим существом. На мгновение отключился, но потом сдавленно хрюкнул и пополз на четвереньках. Мальчишки засмеялись, а он полз напролом, пока не уткнулся в мои колени.

   — Привет. Как делишки?

   — Помаленьку. Где здесь выход?

   Я вернулся на площадку с сознанием исполненного долга перед дамой своего сердца, ибо принадлежал к великому сословию мужчин, привыкших драться за любовь на дуэлях.

   Таня шагнула мне навстречу. Танцевать я не умел совсем, но положил ей руку на талию — будь, что будет.

   — Да обними ты меня, как следует, — заявила она. — Вот так. Уже лучше. Ты что никогда раньше не танцевал с девочками?

   — И с мальчиками тоже.

   — Будем учиться.

   — Как скажешь.

   — А ты начинаешь мне нравиться.

   — Просто привыкаешь.

   Эту ночь мы не ложились спать. Гуляли по стадиону, пока не угомонились взросляки, а потом ушли в посёлок, где и шлялись до утренней зари.

   Наконец-то между нами воцарило согласие. И до конца смены мы ни разу не ссорились, даже обид, недомолвок не было. А секрет прост, и, если хотите, я вам его открою. Она повелевала, я — подчинялся, она говорила, я — слушал. Как джин из кувшина: «Слушаю и повинуюсь», я повторял:

   — Как скажешь.

И шёл исполнять. Не бежал стремглав, как мальчишка, а солидно, без спешки, обстоятельно, по-мужски. Если это была безумная фантазия, она успевала меня остановить — вовремя отменить приказание. Ей это ужасно нравилось.

   Я больше не подходил к ней первым, даже рукой не махал, приветствуя. Ничего не просил, ни в чём никогда не упрекал. Не нужен был — и меня не существовало. Я включался, когда она этого хотела. Мне это тоже нравилось. Роль могучего мавра нравилась. Я зажал все свои чувства и желания в кулак. Лицо моё стало суровым и непроницаемым.

   — Ты так сильно повзрослел, — заметила она однажды.

   — Это плохо?

   — Не знаю. С мальчишкой веселее было.

   — Оглянись — вон их сколько. Один Курячок чего стоит.

   — Да ну его. Попросила подразнить тебя, а он целоваться полез. Правильно ты ему надовал.

   Настал последний день. Я взял свой рюкзак и вышел из спортзала. Таня стояла в толпе нагорненских спортсменов. «Всё?» — спросил я её взглядом. Она отрицательно покачала головой. Они пошли на вокзал, я следом.

   На перроне мы отошли в сторону. Минута была критическая, и я решил нарушить данный себе обет.

   — Выходи за меня замуж.

Она постучала пальчиком по виску.

   — Не сейчас, потом, когда совсем повзрослеем.

   — Есть время подумать. Слушай, ты не приезжай ко мне — наши мальчишки тебя изобьют. Они уже сейчас хотят, но я сказала — только попробуйте. А там они тебя точно подкараулят.

   — Как скажешь.

   — Заладил: «Как скажешь, как скажешь» Господи!

Она обняла меня за шею и поцеловала в губы, потом ещё раз и ещё. Отстранилась, когда я её обнял. По её щекам текли слёзы.

   — Прощай! Может, ещё увидимся.

   — Как скажешь.

   — Я тебя люблю.

   — Это разве плохо?

   — Плохо. Теперь страдать буду.

   — Мы будем встречаться на соревнованиях.

   — Ты полюбишь другую.

   — Или ты.

   — Или я, — согласилась она. — Но такого, знаю, у меня никогда не будет.

   Подошла электричка.

   — Иди, иди же! Не могу больше! — она рыдала во всю. На неё оглядывались пассажиры. Друзья крикнули:

   — Таня!

   — Иди же!

Я понял, что она не сядет в электричку, если я не уйду. Повернулся и пошёл. Не оглядываясь. Как приказано. Шёл и думал, что жизнь коротка и печальна. А любовь вечна и прекрасна.



   — Ну.… И что?

Николай Дмитриевич читал «Положение», а директор ДЮСШ нетерпеливо ждал ответа.

   — Ну и что? — повторил он. — Что ты мне ответишь?

   — Что ответить? Ехать надо.

   — В Крым, Троицк? Куда ехать-то.

   — Мне в Крым, ребятишкам в Троицк.

   — Кто с ними поедет?

   — Найдём.

   — Ищи.

И тут…

И тут в тренерскую вошёл Анатолий Пельниковский, один из лучших в районе футболистов и даже капитан команды. Был он в шелковой тенниске, в пиджаке внакидку, расклешенные внизу брюки открывали носки парусиновых туфель.

   — Дмитричам, физкультпривет!

   — А вот и наш спаситель.

   — А что? Годится. Я не против.

   — Вы, мужики, чего? Народ вы руководящий, можно сказать, интеллигентный, а я — простой работяга, институтов не кончал, так, чтобы всё было в ажуре, говорите попонятнее, — сказал Пельниковский и сел, напряжённо вглядываясь в лица собеседников. Он не без умысла похаживал на стадион в не матчевые и тренировочные дни. Спортивная карьера катилась к закату, и Анатолий Романович подумывал о непыльной работёнке где-нибудь у кромки футбольного поля. Через минуту, войдя в курс проблемы, волновавшей Синицыных, он уже широко и щедро улыбался, фамильярно похлопывал по плечу директора ДЮСШ, и видно было, как он был счастлив.

   — Ты как на счёт выпить? — пытался остудить его Михаил Дмитриевич.

Пельниковский заулыбался и округлил глаза:

   — Только с командой и только после игры.

   — Ты это забудь, — построжал Николай Дмитриевич. — В Троицк с ребятишками поедешь. Чтоб ни-ни…

Анатолий что-то говорил, ворковал, понизив голос, смотря влюблено то на одного брата, то на другого. А говорил он обыкновенное, что всегда говорится в таких случаях. Ехать ему хотелось, в футболе он разбирается, к ребятам он будет строг, а особенно к себе.

   — Всё, мне пора, — хлопнул по коленам Николай Дмитриевич, кивнул на стол. — Адреса и телефоны в журнале — собирай хлопцев. Миша поможет с освобождением на работе и командировочными.

Как же радостно подал он свою рабочую пятерню — езжай, загорай, отдыхай, не переживай.

   И потянулся к журналу. Был один из тех летних тёплых дней, когда мальчишек, предоставленных самим себе, свободных от школы, и спортивной тоже, трудно застать дома.

   Три рубля восемьдесят пять копеек — это всё, что я могу взять с собой в поездку. Скажем, не густо. Эх, был бы отец дома, а у матери разве выпросишь. Есть да не даст, скажет: на хлеб, на то ? да сё. Ей, понятно, семью кормить. А мне ехать на соревнования. Надо понимать. Может, я чемпионом приеду. Чёрт, и что так скоро? Рыжен прибежал — давай, поехали, народу не хватает. То же мне, приглашеньице. Как затычку для бочки. Ну, вещички я собрал в пять минут, и метрики тоже нашёл. Вот деньги… Сестра?

   — Даже и не думай.

Единственное, что тут можно было сделать, это хлопнуться на диван и зареветь. Но возраст… Блин, не всегда быть плохо малышом.

Впрочем, деньги это так — на мороженое и газировку. Проезд, кормёжка — всё оплачено. Мог бы и не говорить: я и так знаю. Ах, это ты для моей мамы. Ну и дурак ты, братец. Всегда лучше, когда они есть, и плохо — наоборот. Всё, пошли. Мир этому дому. Батяне привет.

   Когда любишь футбол, никакие жертвы ни страшны.

   Исключительно из любви к футболу Михаил Дмитриевич задал этот вопрос, внимательно изучив заявочный список.

   — Что-то футболёров я всего пять штук нахожу. Кто же остальные?

   — Семь, — поправил Пельниковский. — У двоих возраст не проходит — подменили метрики. Остальные тоже не балерины. Собрал, как говорится, кого дома застал. Ехать надо и играть. Что с деньгами?

   — Идти надо и получать, в спорткомитете, — в тон ответил Синицын.

   Я привык в спокойную минуту анализировать свои чувства и обстоятельства, которые формировали их к этому моменту. Но прошло уже полдня, а этой минуты всё не наступало. Душа ещё не оторвалась от дома, а тело резалось в карты в электричке в кругу знакомых и не очень ребят. Мы едем в Троицк! Мы будем играть в футбол, отстаивая честь района! Это было здорово! Это было понятно. А что дальше?

   Лишь только за мной захлопнулась дверь родного дома, как я почувствовал, что погружаюсь в пучину порока.

   — Закрой свой водоразборный кран, — советовал я партнёру, тасуя новенькую колоду карт. — Ты туп, как индюк и играешь не лучше.

В голосе моём не было аромата мятных конфет. И все мы были такие — дьявол вербовал в свои ряды оптом. Видели бы нас наши родители. Но они, увы, не видели и не слышали — они остались где-то за чертой горизонта. А мы уже формировали коллектив, который в официальных бумагах числился командой, а по сути своей был бандой непослушников. Футбол, само собой, футболом, но мы едем в город, где текут реки сгущенного молока и мёда. Это был мир доступный прежде только нашему воображению. Чего ещё человеку надо? А надо хотя бы изредка менять свой образ. Дома — ты паинька, и всем от этого хорошо. В электричке, рядом с такими же, ты — сорвиголова. И что же тут плохого?

   Ввалились мы на стадион с утомлённым видом. Футбол, волнения, дорога.

   — Какая гостиница? — удивлённо спросили Пельниковского. — Вы что, тут гостить собрались? У нас система олимпийская: проиграл — вылетел. Вы бы лучше спросили, когда назад электричка.

   — Да вы что? — изумился Анатолий Романович. — Вы, наверное, уже места поделили? И счёт каждой встречи запротоколирован? Любопытствую поглядеть.

   — Давайте вашу заявку и медицинское свидетельство, — улыбнулся главный судья соревнований. — А мой совет обдумайте.

   Через четверть часа он вышел к нам с результатами жеребьёвки. В два часа мы играем с хозяевами. В четыре бьётся другая пара — Южноуральск с Пластом. Всего четыре команды, из них три — городские. Блин! Вот подфартило! Нет, ребята, не на свой бал мы приехали. И знать расписание электричек — мудрый совет. Пельмень был весь расстроенный. А нам-то что? Нам футбол погонять, на город поглазеть, а прям сейчас — не плохо бы потрескать.

   — Какая столовая? — наш раздосадованный тренер отмахнулся и привёл к какой-то палатке с пирожками и газировкой.

Кормил, поил от пуза: денег-то полные карманы — на недельное проживание. Веселила газированная отрыжка. Капец противнику — не запинаем, так запугаем. Пельмень угостил курящих сигаретами, и мы уселись на газоне в дальнем углу стадиона обсудить предстоящий матч. Не обращая внимания на пение птиц, волнующуюся листву деревьев и запах цветов, мы отчаянно матерились. И было о чём. Решались самые насущные вопросы — кому и где играть. Мы не играли вместе ни одного дня, ни одного часа. Мы не знали, кто как играет и играет ли вообще.

   Определившись с воротчиком, Пельмень стал набирать защиту. Плечистого парня по фамилии Луговой назначил «чистильщиком». Меня сунул на левый край. Так я же не играю левой. Зато правой хорошо навешиваю в штрафную.

   — А ты вообще-то играешь? — окрысился тренер.

Да и чёрт с тобой! Могу и на левом, могу и на скамейке запасных, могу вообще…. Я плюнул, отвернулся и стал смотреть, как лениво перепинывались у ворот наши будущие соперники.

   В два часа пополудню судья дал свисток.

   Если бы мы знали, что перед нами главный претендент в победители турнира, то начали бы поскромней, как это говорится, игрой от обороны. Но мы этого не знали, также как и мало что знали друг о друге. Выпендриваясь скорее перед своими, чем перед болельщиками (которых, кстати, было не так уж много для большого стадиона большого города — у нас такие толпы собираются, что плюнуть некуда) и соперниками, мы рванули вперёд. Троичане тоже нацелились на наши ворота, и мы сошлись бескомпромиссно, в открытой и красивой борьбе. Сначала в центре поля, а потом всё чаще возле их штрафной. Сошлись две тактики. Они играли широко, продуманно, всей командой атакуя и защищаясь. А мы наобум — схватил и попёр, пока не отобрали. Какой там пас! Забудьте! Каждый за себя, каждый славы алчет. И надо сказать, пока было здоровьишко, была и прыть, а наша тактика приносила плоды. Первую плюху закатил я. Не верите? Я и сам того.… Но факт. Не забил, а закатил. Случилось следующее. Левой-то я не могу. Несусь с мячом по краю, размахнусь и вспомню — удара не получится. А противники его ждут: кто ногу подставляет, кто спину — и все жмурятся. Ну, а я толкаю мяч на ход и дальше. Бегать я мог, этого не отнимешь. Что на стометровке, что с «пузырём» по полю. С третьей попытки добрался до ворот. Противоположных, конечно. Бить надо, а мяч опять под левой ногой. Я ударил. Вратарь прыгнул. Кстати, хороший воротчик. Но.… Но левой я бить не мог. Исключения не было и в этот раз. В момент удара здорово ковырнул почву, мяч нехотя подлетел и не спеша направился к воротам. Перед упавшим воротчиком ударился о землю и радостно поцеловался с сеткой. Потом Пельмень комментировал этот эпизод так:

   — Ложным замахом уложил вратаря и в пустые ворота… Класс! Учитесь у профессионалов.

Левая ступня заболела, будто я на неё молоток уронил. А потом и плечи — так хлопали товарищи, поздравляя. Я думаю, это от зависти.

   Вторую Бардик протолкнул в сутолоке воротчику между ног. Хороший вратарь, повторяю, но сегодня ему не везло. А Бардика по метрикам звали Васей Бардук, но все — Бардик, Бардик. И я тоже. На секцию он не ходил, но играл здорово. Маленький, крепкий, с толстыми мускулистыми ногами. На них он развивал такую скорость, что гоняться бесполезно. Но главное их достоинство — они были сделаны будто из железа. По ним били и случайно и нарочно, но после этого хромал, как правило, умышленник, а не Вася. Я вообще ни разу не видел его лежащим на газоне. На своих коротких и кривых он стоял, как скала, а носился, как тайфун. Вот он-то и засунул мяч вратарю между ног. На трибунах засвистели, заулюлюкали — за своих болели. Судья только руки развёл — тоже своим подсуживал.

   В конце тайма заявил о себе Луговой. Нет, он вообще здорово и надёжно играл в защите. Но вот подошёл бить штрафной и так пробил.… До ворот было метров двадцать, а может, тридцать — кто считал. Вообщем, из-за штрафной. И мяч не на излёте, а на подъёме влетел под штангу. Красиво. Красиво и воротчик прыгнул, но день был явно не его.

   Ушли мы на перерыв с перевесом в три мяча. Нормалёк. Пельмень довольный щёлкнул меня по коленке:

   — Отличившимся по кружке пива.

Нормальный тренер, со своей системой поощрения.

   — Меняю на стопарик беленькой.

Моё заявление привело в восторг вспотевшую нашу братву. Сразу несколько рук протянули мне минералку.

   После перерыва соперника нашего было не узнать. Во всех смыслах. На поле вышло так много новых игроков, что я узнавал одного только воротчика. Замены заменами, господа-товарищи, но надо и совесть иметь. Я видел, как побежал к главному судье соревнований Пельниковский, как махал руками, что-то доказывая или объясняя, а потом сёл на скамейку в гордом одиночестве и зажал ладонями уши, будто отродясь не слышал столь обидных слов, которые довелось услышать.

   Под свист и крики болельщиков троичане ринулись на наши ворота. Их желание овладеть ими было сродни чувствам Робинзона, вдруг увидевшим в Пятнице прекрасную незнакомку. Они влетали в сетку, оставив мяч за спиной — в руках воротчика или ногах защитника. Желание было — похвально. Мастерства — не занимать. В этот день у них не было самого главного в футболе — удачи.

   Видя такой расклад, что уже не до рейдов в тыл противника, предложил правому крайнему Афоньке (Сергею Афонину) поменяться местами — благо Пельмень нянчит свои уши и совсем не смотрит за игрой. Серёга отругнулся матом и поскакал за мячом, ссутулившись, склонив голову к плечу и высунув язык — ни дать, ни взять гончая на заячьем следе. А зря он это делал. Забыл уроки Н. Д. Синицына.

   — Защитник, прежде всего, думать должен. Зачем бегать? Надо видеть поле и, не суетясь, ждать — соперник сам прикатит мяч. Но тут уж не плошай.

    Вот Луговой не плошал. Он стоял, как скала, о которую разбивались волны атак. Юрка Архипов играл в «рамке», ну, просто, как зверь. Длинный, гибкий с великолепной реакцией и отличным чутьём момента он не зря был назван лучшим вратарём турнира. Иногда — я сам тому свидетель — он оставлял пустым угол ворот и бросался к свободному игроку на перехват. И владевший мячом вместо того, чтобы «впузырить» его в пустой угол, как послушный бандерлог, посылал верхом в Юркины руки.

   Впереди у нас был один только Бардик, который с центра поля переместился к нашей штрафной. Но защитником играть не мог. Он и здесь, в опасной близости ворот, финтил, держал мяч, который отобрать было практически невозможно. Порой его атаковали одновременно четверо-пятеро, возникала куча мала, но Бардик неизменно оставался на ногах.

   Команда, а особенно воротчик, злилась на него. Чего греха таить — концовку мы играли на отбой. Особенно это здорово получалось у меня. Я закручивал навесом правой, и мяч улетал за кромку поля, на трибуну, за трибуну. Судья в сердцах погрозил мне пальцем, но наказывать не решился. Так защищаться можно, сказал бы Николай Дмитриевич. И мы защищались, защищались, защищались…

   Если бы троичане забили второй гол немного пораньше, то ещё неизвестно, как бы повёл себя судья. Но они забили, когда время уже истекло, и рефери бессовестно растягивал его. Однако, взглянув на безрадостную, еле плетущуюся от усталости — атакующие всегда тратят больше сил, чем защищающиеся — толпу хозяев поля, он сразу же за первым дал второй свисток, помахал в воздухе рукой — будто пиявку стряхивал — и указал на центр поля.

   Игра окончена.

   Пельниковский встал, сунул руки в карманы, плюнул на скамейку и шагом близким к строевому направился в судейскую. Все движения свидетельствовали о том, что теперь ему чужда нерешительность.

   Удивили соперники. Не все, но многие подошли после игры и вполне искренне стали поздравлять нас. Воротчика вообще чуть не на руках носили. Приятно, но подозрительно. Только много позже я случайно узнал причину такого к нам отношения. Второй период против нас играла тоже команда клуба «Кожаный мяч» только другой возрастной категории. Старшей, естественно. Они честно отыграли и искренне удивлялись, что закатили мячей меньше, чем мы за то же время.

   Помывшись в душе, переодевшись, с минералкой в руках мы перебрались на трибуну. На поле уже разминались соперники. Вы себе представить вряд ли сможете, какое это счастье — принять душ в знойный день, надеть чистую рубашку, потягивать прохладную газировку. А главное… главное — быть победителем. Девчонки идут — оглядываются. Вновь пришедшим объясняя, тычут перстами в нашу сторону. Бремя славы!

   Пластовчане с южноуральцами сыграли вничью, и ушли с поля. Мы, недоумевая, ожидали пенальти, а болельщики потянулись к выходу. Но подошёл Пельниковский нетвёрдой походкой и, путаясь в словах, внёс ясность. Положение пересмотрели, и игры пройдут по круговой системе. Завтра день отдыха, а послезавтра мы играем с пластовчанами.

   — Как же так? — мне показалось, что у меня отняли уже заслуженный кубок — только что закончившаяся игра на это намекала.

Анатолий Романович посмотрел на меня пьяно-ласковым взглядом.

   — Сынок, — сказал он, — если соскучился по мамке, скажи — я дам тебе денег на билет. Остальные за мной, в гостиницу.

   Про гостиницу Пельмень свистанул сверх всякой меры «Заезжий дом колхозника» называлась наша обитель. В Красном уголке вокруг бильярдного стола накидали матрасов, подушками служили наши спортивные сумки, одеял тоже не было. Постояльцы — в основном торговцы с юга, день торчали на базаре, а ночами пьянствовали в номерах, изредка выскакивая в коридор с воплями:

   — Запару! Зарэжу!

Мы их быстро приструнили. Одного даже, самого ретивого, с воинственно изогнутым носом, Анатолий Романович выкинул в окошко второго этажа. Он тут же приковылял и улёгся спать — в клумбу угодил. Гонору выше крыше, а возьмёшь за шкварник:

— Братэлла, нэ убывай!

Гнилой народец.

   Устроившись, отужинали в ресторане. Отпраздновали победу. Правда, рестораном он становился после девяти вечера, но интерьер-то оставался и в семь. И кухня тоже.

   После ссоры с торгашами наш тренер пропал куда-то и явился под утро, изрядно уставший.

   — Не кантовать, — приказал он и завалился спать, выдав Луговому сумму, которой точно хватило на завтрак и обед.

   Мы были предоставлены самим себе, и я подумал, что пришло время избавиться от карманных денег. А где это лучше сделать, как не на базаре? Тем более, что плестись далеко не надо — вот он, за забором. Однако входил я в этот вертеп продавцов и покупателей скорее как ловкач и пройдоха. Таковым я себя ощущал. Мне хотелось быть им. И себя-то я убедил. А как остальных? Мне захотелось кого-нибудь надуть. Только тщетно вспоминал приёмы Ходжи Насреддина и прочих умников — ничто не шло в голову. Грицаевский что ль попробовать? Я встал напротив какого-то нацмена и воззрился в его маслиновые глазки. Он протирал апельсины и громоздил пирамидой перед собой. Долгое время не обращал на меня никакого внимания. Наконец:

   — В лоб хатыш?

Ну, что тут ответить? Обозвать урюком? Запустить камнём? Развалить его апельсиновую пирамиду? Ну, не бандитская у меня рожа, не грицаевская. И я молча позорно ретировался. А может, вдохновения в тот день не было? Так, мыслишки были, а вдохновения — увы.

   Афоня с Рыженом лопушили старушку, торгующую леденцами. Её звёздочки, петушки, рыбки из плавленого сахара и неизвестно чем подкрашенные сродни были шедеврам гончарного искусства.

   — А вот тоже ваш земляк, — затянули меня ребята в свою бессовестную компанию. — Вчера гол забил.

Старушка подслеповато улыбнулась и угостила петушком на палочке. Её рассказ был нетороплив и печален. Они зажиточно жили в увельской деревушке и бежали в город от коллективизации. Освоили леденцовый промысел и живут им без малого сорок лет. Родину свою малую она любит и помнит. Сирень под окном, белёные завалинки, песни под зорю, когда с хозяйством всё управлено.

   — Деда-то как схоронила, совсем одна в избе осталась, хоть Лазаря пой. И пела, кабы не эти…

Она кивнула на коробку с леденцами.

   — Не наживы ради — на людей посмотреть хожу. Милиционер тут как-то подходит, говорит: «Разрешение на торговлю есть? Товар конфискую». А забирай — вечор опять наделаю. На другой день идёт и козыряет. То-то.

   Подумалось, как бы нацмен апельсиновый юлил перед ретивым блюстителем порядка. Глазки масленые, гаденькая улыбочка до ушей, в руках по апельсину — бэри, дарагой, рыбатышкам — и хвостиком виль-виль, виль-виль. Что, нет хвоста? Вот я и говорю, рано им Всевышний его оттяпал, шерсть оставил, а хвостика лишил. Надо бы им ещё пару-тройку поколений на деревьях пожить — интеллекта ни на грош.

   Только перед ужином поставил себя Пельмень в вертикальное положение. Спросил, хмурясь:

   — Тренировались?

Мы взяли мячи, и пошли во двор — на стадион идти смысла не было. Стали в круг, лениво перепинываясь. Въехала фура. Мой базарный знакомец суетится — товар с юга подошёл. К нам:

   — Братэллы, разгружам машын — едым апельсин.

Беру инициативу в свои руки:

   — А писю в карман?

Он узнал, фыркнул, отвернулся. Ушёл, а я поведал о нашей первой встрече. Ребята меня поддержали. За разгрузку взялись беспокойные наши соседи, а мы, рассевшись поодаль, комментировали, примерно, такими замечаниями.

   — Да-а, тяжела копейка трудовая.

   — Вечерок так потаскаешь и не рад будешь апельсинчикам.

   — Труд из обезьяны сделал человека, а из хачика навряд ли.

   — Это точно.

Мы поужинали — они таскали. Стемнело, спать легли — они таскали. Среди ночи разбудил топот ног, гортанный говор.

   — Пельменя нет на вас, — проворчал кто-то потревоженный.

   Наш тренер явился утром с воспалёнными глазами и дурным запахом изо рта. Он ворчал и прятал взор. Пошли завтракать в столовую «Дома колхозника». Мы с Бардиком подзадержались, сражаясь в шахматы, и шмыгнули через двор этой забегаловки, Через все открытые двери видно было, как парили кастрюли на плите, ещё дальше наши ребята рассаживались за столы. А здесь вонь от сваленных в кучу ящиков и бочек сбивала дыхание, белые толстые черви чуть не сняли с нас обувку.

   — Ну, я им сотворю сейчас броненосца «Потёмкина», — пообещал Васёк.

Но Пельмень прицыкнул на него, и всё обошлось. Только ясно стало — настроя на игру нет.

   Шли мимо кондитерской фабрики. Духан стоял — слюнки бежали.

   — Никакой культурной жизни, — заметил Кухарик. — Слышь, Анатолий Романович, может, в культпоход сходим — на фабрику.

Никто его не поддержал. Так и пришли на стадион, как рабы на стройку, так и вышли на поле.

   Я думаю — и не я один — эту игру провалил Пельмень, а вытащил Луговой. Мы надеялись сыграть тем же составом, в той же расстановке. А что менять? Сыграли мы не плохо. Противник известен — смотрели, видели. Пельмень решил усилить наступающую мощь и угнал от ворот «чистильщика» Лугового, поставил его в центр полузащиты. Меня в тот же ряд на левый край. Я никогда не играл хавбека и не стремился. Моей спине нужна опора — в виде своих ворот, линии штрафной. Если здесь всё в порядке, я, оттолкнувшись, могу и до чужих добежать. Но играть в бескрайнем пространстве не мог: не было душевного комфорта.

   Провалив защиту, мы вроде бы насели на вражеские ворота, но время шло, а результата не было. Потом мяч влетел в наши ворота. Архипа за него трудно было обвинить. Неопытную защиту растащили по краям, и на пяточке в тот момент Афончик остался один против троих нападающих.

   Луговой с углового сравнял счёт. Причём, сделал это классно, закрутив мяч в верхний дальний угол ворот. С трибун раздались жидкие аплодисменты.

   В перерыве Пельмень ожил немного, но только руками да языком, требуя «дожать», — голова была в отключке. Козлу понятно, защита не справляется, а он: «Вперёд, ребятки, вперёд».

   Опять мы навалились на пластовчан и опять вытащили мяч из своей сетки. Пельмень что-то кричал нецензурное за нашими воротами. Потом его Гена Кирияков, тренер южноуральских ребят, куда-то утащил. Луговой сравнял счёт в своей манере с углового. Кое-как мы доиграли и злые-презлые ушли с поля. Не поднял настроения и проигрыш соседей южноуральцев.

   Вечером Пельмень повёл нас в кинотеатр. Ну, думали, культурная жизнь началась — кино посмотрим, а он заставил собирать использованные билеты. Не день — сплошной кошмар.

   Утром Анатолий Романович сунул Луговому трояк, сказал: «Держитесь» и уехал в Увелку за деньгами. И мы держались, как могли. Позавтракали в обители червей и зловония двойной картошкой без котлеты, чаем и хлебом, пошли бродяжничать. А что ещё делать голодным беспризорным? Кстати, тогда я познал феномен их, настоящих беспризорников, бесстрашия. Когда нечего терять, то и нечего бояться. Чтобы мы не совершили теперь, на чём бы не попались — за всё ответит Пельниковский, пропивший наши деньги и бросивший на произвол судьбы.

Ну, так, здравствует свобода! Вперёд, судьбе навстречу! Ура!

   Вшестером бродили по городу, размышляя, чтобы предпринять. Молодая красивая цыганка схватила меня за локоть. Цыганка, потому что широкая пёстрая юбка до щиколоток, такая же блузка.… Или не блузка — не силён я в женских нарядах. Роскошные антрацитовые волосы и такие же глаза.

   — Помоги, парень, мне, помоги.

Она затащила меня под арку пятиэтажки.

   — Моего мужа хотят втянуть и обчистить. А потом его убьют. Я знаю.

Она высунулась за угол и указала на странную троицу. Стоя кружком, два невзрачных цыгана в пёстром и грязном тряпье играли в карты с высоким очкариком лет двадцати пяти, совершенно лоховской наружности.

   — А что я могу сделать?

   — Разгони их.

   — А сама?

   — Меня не послушают. Помоги.

   — Ты мужа получишь, а я что?

   — Хочешь, счастья нагадаю? А чего хочешь?

Бес сидел на мне верхом в ту минуту. И ещё думалось, обидится — отстанет

   — Дай грудь потрогать.

Цыганка поджала губы, но сказала, чуть помедлив:

   — Потрогай.

Я шагнул к ней и почувствовал, как дрожь схватила правую коленку. Под блузкой, как я и думал, никакого тряпья не было. Волнующая упругость плоти вошла в мою ладонь, и, казалось, нет на свете силы способной разрушить этот контакт.

Цыганка сделала шаг в сторону и назад.

   — Потрогал?

   — Я не так хочу.

Помедлив, посверлив меня испытующим взглядом, женщина потянула тесёмочки бантика, и блузка распахнулась до пояса юбки. Я шагнул вперёд, а левая моя коленка пустилась в пляс. Рука шмыгнула за отворот, плоть прильнула к плоти, меж пальцев застрял набухающий сосок. Взгляды наши скрестились, высекая искры, звон ударил в уши. Господи, подумал, как она меня презирает — как фашиста, как маньяка, как.… В следующий момент мне стало не до её мыслей. Трико, спортивные трусы и плавки под ними уже не в силах были скрыть моих желаний. С болью в горле сглотнул слюну, отвернулся, отошёл в сторону.

   — Ну, доволен? Поможешь?

Чёрт! Не отступишь. Она всё сделала, что я хотел. Теперь моя очередь. Платить надо за удовольствия.

   — Помогу, — вытолкнул из глотки. — Сейчас отдышусь.

   Сосед Латыш дядя Саша поучал, как собак укрощать.

   — Они боятся дураков и пьяных. Коли ты трезвый, сунь кепку в зубы, растопырь руки, наклонись и зарычи. Собака от такого дурня с будкой на цепи умчится.

   Кепки нет, палки нет. Бить надо того, покрепче, как учил Андрей Шиляев. А потом ногой в пах маленькому. Повезёт — управлюсь, очкарик не в счёт.

   Импровизация возникла в голове в полушаге до мордобоя.

   — А чем это вы тут занимаетесь? Антон Агапов. Оперативный комсомольский отряд. Предъявите документы. Тогда пройдёмте — за углом у нас машина.

Не давая опомнится ошалелым картёжником, развернулся, сунул два пальца в рот, свистнул пронзительно, как только мог.

   — Наряд, ко мне!

Минута была критическая. Могли кастетом по башке, могли финку под локоть. Однако инстинкт природный подсказывал — спиной стоять безопасней: не надо загонять хищника в угол, он может броситься. Пусть уходят — я дал им шанс. Повернулся, когда вдали затих топот убегающих. Очкарик стоял в растерянном одиночестве, в обеих руках карты.

   — Вещьдоки прошу сдать. А вам, гражданин, стыдно. Вас жена ждёт…

Последнее было лишним. Очаровательная цыгануха уже спешила к нам на всех парусах своих юбок.

   Проважая парочку взглядом, гадал: оглянется или нет. Не оглянулась. Все бабы такие — подумал зло — используют нас и выкидывают по ненадобности.

   Друзей нашёл там, где оставил. Они кидали жребий судьбе.

   — Может, тряхнём кого?

   — Антоха, ты языкастый, докопайся до кого-нибудь — кипеш устроим.

   — К чёрту, домой пошёл.

   — По рельсам в Увелку.

   — По тротуару в Колхозницу.

   У Бардика была одна, но пламенная страсть — шахматы. Вот и ныне он в гордом одиночестве возлежал на бильярдном столе и решал какую-то задачку на клетчатой доске.

   — Сыграем?

   — Сыграем.

Мы перебрались на подоконник открытого окна. Отец, чемпион своего завода, научил меня двигать фигуры задолго до того, как сестра обучила чтению. Потом совершенствовал моё мастерство во всякую свободную минуту. Васёк мне был не соперник, но нравилось, как он поёт, когда играет. Разобравшись в моём дебюте, Бардик пошёл взламывать королевскими пешками мою сицилианскую защиту — право первого хода обязывало наступать. И запел:

   — Вот переулок твой, но нет ответных глаз.

Песня лирическая, мне незнакомая и красивая.

   — Вернулся я домой, а ты не дождалась.

Я отвлёкся от шахмат и послал Тане из Нагорного мысленный импульс.

Где ты, сердце моё? С кем? Помнишь ли?

   — У этих вот ворот шаги твои стерёг.

Красивый голос Бардика на высоких нотах зацепился за люстру.

   — Где он теперь мелькнёт, твой тонкий свитерок?

Внизу по тротуару проходила девица. Ничего себе, симпатичная, и за пазухой было на что посмотреть. Она остановилась, задрав подбородок, послушала и даже в ладоши над головой похлопала, как кролик ушами.

   Пельмень приехал с деньгами, радостно-возбуждённый. Накормил нас ужином в ресторане и опять куда-то исчез. Появился утром в отглаженных брюках, чисто выбритый, с запахом одеколона и перегара.

   — Матрасы сдаём, вещи забираем — мир сему дому.

Как было велено командой, Толя Луговой подошёл, насупив брови.

   — Всё, всё, — Пельмень был удивительно покладистым. — Играйте, как хотите. Да игра-то уже сделана.

   Устроители турнира в последний день сделали то, что забыли сделать в первый — открыли его. Команды построили, поздравили, пожелали. Потом троичане натёрли мозоли сеткам ворот, так часто их оттуда доставали ребята из Пласта. И, наконец, центральный матч турнира. Расклад такой: если южноуральцы нас делают, то первое место у хозяев, если мы их, то у нас. В случае ничьей ситуация запутанная: баланс мячей в пользу троичан, но в личной встрече победа наша. Так что, всё решает судейская коллегия, и что решит она не в нашу пользу, сомнений не было. Нам нужна только победа.

   Пельмень, как и обещал, со своим уставом в наш монастырь не полез. И все встали по своим привычным местам — я на правый край в защиту, Луговой поближе к вратарю, ну и так далее.

   Игра началась вязко, медленно, без азарта, при гробовом молчании трибун. День выходной — народу натекло прилично. Наши парни совсем бегать разучились: лупили по воротам сразу, как только мяч пересекал центральную линию. Но разве так забьешь! Южноуральцы, тоже мудрецы, истаскали нашу полузащиту, но дальше центральной линии ни шагу. Даже по воротам не били. Двадцать минут прошло — я и мяча не коснулся. Что за дела? Потом у них за воротами замаячил тренер Гена. Тут защитник рукой сыграл в штрафной. Луговой пенальти реализовал. Трибуны взорвались.

   — Позорники! Шкуры продажные! Катитесь в свой колхоз.

Противно стало на душе — мы и мячу забитому не рады. Всё ясно — легли под нас южноуральцы. Наверное, Геша с Пельменем о чём-то пошептались и прокатили все надежды хозяев. Троичанам так и надо, но нам-то такая слава на что? Доиграли первый тайм, под свист и улюлюканье вышли на второй. Ничего не изменилось на поле. Мы глаза друг от друга прятали. Потом как-то неудачно отбил воротчик мяч, перед собой, и набежавший Бардик внёс его брюхом в сетку.

   Что тут началось. Южноуральцы будто с цепи сорвались, бросились всей командой вперёд. И понять их можно, приказано проиграть, они проигрывали, но два мяча это слишком. Но, братцы, и нас не по помойкам собирали. Короче, встрепенулись ото сна две команды, и такая метелица завернулась на поле — любо-дорого посмотреть. Сил-то нерастраченных уйма: считай, полтора тайма шагом проходили. Никто не хотел уступать. Они нам гол, следом мы им ввалили. Свисток финальный прозвучал неожиданно и нежелательно.

   Не буду утомлять Вас рассказом, как скупо нас поздравили, как безрадостно мы приняли поздравление. Юрдос Архипов был признан лучшим в калитке. Я бы ещё Лугового отметил, но лучший защитник, оказывается, живёт в Пласту, а полузащитник — в Южноуральске. Лучший форвард турнира и самый результативный играл дома.

    Пельмень петухом ходил, набрал на вокзале пива и угощал всяк желающих. Но таковых было мало.

   Дома была мама и гора клубники, которую она отбирала на варенье.

   — Вовремя. Садись, рассказывай и помогай.

   — Ты, матушка, сначала б накормила богатыря, напоила, в баньке попарила, а потом и спрашивала.

   — Ну, подожди, сейчас картошку подогрею.

   Я прилёг на диван подождать и уснул. Снилась мне наша с Таней свадьба. Она — в белом платье с фатой — ослепительно красивая. А я — в бутсах, гетрах и трусах, на майке надпись «ZENIT», под мышкой футбольный мяч — дурак дураком. Её папахен подарил нам связку ключей — от квартиры и машины с гаражом. Какой-то репортёр-проныра:

   — Скажите, как Вы добились всего этого?

   — А вот так!

Я бросил мяч на стол, полетели бокалы, зазвенел хрусталь, пролилось вино — быть кому-то виноватым. И…

Нет, я не проснулся. Мама — спасибо ей — не стала меня будить ни к столу, ни к ягодам. Я проспал до утра и встал с дивана послушным сыном благодетельных родителей.

                                                       

                               

                                            Бегство Великих Братьев


   Приходит время, и начинаешь задумываться — кто ты, что ты, кто враг твой, а кто друг и почему. Про улицу и пацанов что говорить — сотни раз дрались и полтыщи мирились. А вот дома…. Отец? Отец, конечно же, мой друг. Он любит меня не за политые грядки и собранную малину. Он светлеет лицом просто от того, что я рядом. Глупый ли вопрос задам, а может совсем дурацкий — не отмахнётся, отложит свои дела и всё обстоятельно разъяснит. Не ругает за плохие отметки и не суёт нос — а вот за это я ему особенно благодарен — в мои тетрадки.

   — Тебе жить, сынок, ты и учись. Дашь возможность тобой гордится — буду рад.

Он чуть в пляс не пускался, когда я демонстрировал жирнейшую, в полстраницы пятёрку за какой-нибудь школьный шедевр.

   — Наша порода — Агаповская!

   Они (родители) давно поделили нас (детей) на «твою» и «моего». Хотя — ирония природы — внешне и характером сестра Люся более напоминала отца, а я — вылитая мать: мелкий, робкий, длинноносый.

   Люся училась прилежно — так ведь девочка! — но в школе не блистала. Улица была её стихией. Ходить, драться и материться она научилась в один день. Не было для неё пределов и авторитетов за стенами дома. Не скажу, что она лупила всех подряд. Нет. Она была обычной девочкой в обычной обстановке. Но лишь пахнёт жареным, Люся преображалась. Однажды спёрла дома рубль и купила на него кусок жевательной серы у старенькой соседки. Ему цена-то красная — десять копеек, но старуха сдачу зажилила. Мама пропажу обнаружила и на Люсю:

   — Что жуём?

Ну, та ей всё и выложила. Мама к соседке:

    — Как вам не стыдно — малого-то ребёнка….

   — А пошла ты!.... — ощерилась старуха.

Люся тут была. Жвачку в пыль выплюнула, подняла камень — бац в окошко:

   — Отдай рупь, сука!

Бабка заголосила, рубль отдала, а вечером отец ей стекло своё вставил. Вот такие номера откалывала моя старшая сестра.

   Любили ли она меня? Тут и гадать не надо — нет, нет и нет! С самого своего рождения — родители-то работали — стал для неё обузой. Таскала с собой по девчоночьим вечёркам. Чуть подрос — драки пошли про меж нас нескончаемые с одинаковым финалом — мне доставалось. Ещё подрос — драки прекратились. Не потому, что сдачи уже мог дать — характер начал формироваться: нельзя девчонок обижать. Уходил от любого конфликта, а сестра ещё больше психовала.

   Школа стала полигоном нашего соперничества. Сестра успевала, а я до четвёртого класса балбес балбесом был — с двойки на тройку перебивался и с трудом переходил в следующий. «Рахитик!» — кривила губы сестра, суммируя мои умственные способности с физическими данными. Мать рукой махнула — непутёвый. Отец терпеливо ждал, когда же во мне взыграет агаповский характер, и покажу я свои истинные способности. И вот однажды мой интеллект будто проснулся. Тому, наверное, дружба с сестрой и братом Шиляевыми способствовала. Я не только стал получать хорошие оценки, но вдруг обнаружил удовольствие в самом процессе познания. Учебники обычно покупали в августе, а к началу учебного года в них не оставалось ни одной незнакомой для меня страницы. И в моих и Люсиных.

   — Ты что, паршивец, делаешь! — возмущалась сестра, обнаружив подвёрнутый уголок страницы (так я отмечал рубеж прочитанного) в своём новеньком учебнике.

   Я не был любимчиком учителей.

   Русачка — та откровенно меня ненавидела. Кривила губы, открывая мою тетрадь с сочинением:

   — А послушайте-ка новый шедевр «нашего писателя».

И она читала мой опус на тему «Сказание о полку Игореве». Текст нормальный, я Вам скажу — всё по теме. А вот концовка…. В заключении написал, что есть в нашем классе мальчик, напоминающий мне бедолагу Игоря — хвастает, хвастает, а, в конце концов «пшик» получается. Я Рыжена имел в виду, а учительница посмотрела на класс поверх очков:

   — Ну, кто себя узнал?

Пацаны, как по команде, вздёрнули руки, а девчонки скуксились — всем хотелось быть героями моего романа.

   — Бери, Шолохов, — русачка швыряла (а как сказать, если не в руки подают, а на парту бросают) мою тетрадь.

Я открывал — «пять» и «два» под наклонной чертой. Обе жирные, красные. Нет, «двоечка», пожалуй, покрупней будет. Да-а…. не лады у меня с русским. Впрочем, это наследственное. Отец, когда писал что-нибудь, такую вольность в словах допускал, что Люся без смеха и читать не могла. Он, разобидевшись, ко мне. Я переписывал, и после меня ошибок было меньше, но оставались.

   Воевал с историчкой. Вернее, она со мной — я-то не шалил и не спорил с ней: просто читал на уроках исторические же, но художественные книги. Она раз поймала — отняла, другой…. Сама пойдёт, сдаст в школьную библиотеку и шипит:

   — Не давайте вы ему.

Её власть — все бы строем ходили и только гимны пели.

Как не давать? Библиотекарша Валентина Михайловна сама подыскивала мне исторические романы и напутствовала:

   — Читай, милый, читай.

Вот ведь, и среди взрослых не бывает солидарности.

   Историчка по-другому на меня поехала.

   — Читаешь? Всё знаешь? А ну-ка иди и отвечай.

И ну меня гонять — по пройденному, по новому, ещё нечитанному материалу. А я отвечаю без запинки, бодренько так, и примерами сыплю — совсем не из учебника.

   — Откуда ты взял? — удивилась историчка.

Я солидно:

   — Из Всемирной истории.

Она растерянно:

   — Так её же ученикам на дом не дают….

   — А я в библиотеке читаю, — решил не выдавать Валентину Михайловну.

Всемирная история и Большая Советская энциклопедия, занимавшие целые полки, считались справочным материалом для преподавателей — ученики от них шарахались, как от Толстовской войны с миром.

   Отчаявшись уличить меня в отсутствии знаний, историчка стала просто выгонять из класса. Поймает с книгой не по теме — и выгонит. Сижу в коридоре, в гордом одиночестве, и читаю. Однажды директор школы подловил. Разобрался в инциденте и мне:

   — Завтра родителей приведёшь.

Мама ходила в школу только к Люсе — ко мне вообще никто не ходил. Отец считал: сам набедокурил, сам и отвечай. Проблема. Родители не придут — дир из школы выгонит. Думал, думал…. Пошёл к историчке с извинениями. Приняла и простила, позволила уроки посещать, а я слово дал — ничего постороннего. Ей ведь тоже не улыбалась полемика с моими родителями — успевать-то я успевал, книжки посторонние…. Так не из рогатки же стрелял, не из трубочки плевался — к знаниям тянусь, которых на уроке мало получал. Это мог и доказать. Вот конфуз-то был бы для неё да ещё в присутствии директора.

   Короче, заключили мы перемирие. У меня на парте учебник, дневник да тетрадка, в парте — сумка на замке. Скучно мне, тоскливо. Она рассказывает, а я всё это уже знаю. Мог бы ещё добавить, а если присочинить художественно, как Колумб со товарищами от жажды страдали и чуть не передрались, открывая Америку — у меня бы все отличниками стали. Читает она в моих глазах скуку и призрение и психует. Меня не спрашивает, выводит в четверти четвёрки — и всё тут. Почему, спрашиваю.

   — Школа, — говорит, — не только знания даёт ученикам, но и воспитывает в них гражданское чувство долга. А у тебя с этим никак.

Поспорь, попробуй.

   Чтоб совсем не помереть со скуки или не уснуть — не дай Бог! — на уроке, стал историчку рассматривать, как женщину. Открыл вдруг, что она — ничего. Ноги стройные, грудь высокая, тугая. И личико приятное. И голос волнующий. Тупая, конечно. Но для красивой женщины это скорее плюс, чем минус.

   Стал, глядя на неё, придумывать разные истории.

   Вдруг война, бомбёжка — она падает и громко стонет. Кровь течёт по её прекрасной ножке. Задираю ей юбку и перевязываю раненое бедро. Потом целую, потому что прекраснее изваяния в жизни не встречал.

   Толяны, мои друзья-двоечники, рассказывали: пошли к англичанке на дом дополнительно заниматься. Позанимались, чаю попили, а потом беситься начали — бороться и всё такое. Завалили её на диван, потискали всласть, а потом засосы стали ставить — на груди, на шее, на ногах. Врут, наверное, хвастунишки. Хотя Рыбак в таком замечен не был.

   Вот бы мне историчку побороть на диване. Замечтался…. А она…. То ли мысли мои на лице читались, то ли флюиды какие в воздухе носились — от меня к ней. Она вдруг оборвала фразу на полуслове, кинула взгляд в мою сторону, густо покраснела и даже ногой притопнула:

   — Выйди вон!

Я в дверь. Класс недоумевает, а я-то знаю за что, и она знает.

   На следующем уроке на неё не смотрю, взгляд прячу, но мечтать не перестал. Ненавижу её за глупость и зловредство — и раздеваю, загоняю в мыслях во всякие коллизии и наслаждаюсь её голой беспомощностью.

   Вот немцы её насиловать собрались — одежду сорвали, а тут я на танке — попались «фрицы», «хенде хох!»! Те драпать. Я историчке — залазь, домой поедем. Сидит она рядышком, совершенно без одежды, плачет — ей страшно, ей стыдно, не знает, куда себя деть. А я, суровый танкист-герой, на неё даже не смотрю — будто каждый день таких катаю.

   Другой сюжет. Голодно после войны — пошла она в проститутки. Стоит под фонарным столбом, с тоской клиентов высматривает. А тут я — в морской форме, весь при орденах и с кортиком:

   — Пойдём, красавица. Почём товар?

Уж как ей стыдно-то со мной. А я достаю пачки денег, и побрякушки золотые, трофейные:

   — Ну?...

А потом мог бы и жениться. Хотя на такой дуре….

   Всех учителей расписывать не буду. А вот кто любил меня, так это математичка. Хотя начала она с зуботычины. Ну, это я к слову (другого не нашлось) — по затылку тюкнула, а я лбом в доску. Класс смеётся, я за дверь бегом — чтоб слёз не увидели. За что она меня так? Да не сумел из острого угла высоту опустить на противоположную сторону. Как Вы догадались, речь идёт о геометрии. Домой примчался разобиженный, сел за учебники. Свой прочитал, задачки все перерешал, за Люсины взялся. Достал её до самого «не могу». Тут Валя с Юрой приехали (помните? Кузнецовы — я о них уже рассказывал). Юра после армии институт закончил, в другой поступил и лекции читал в каком-то Павлодарском техникуме.

К нему со своими проблемами.

   — Зачем тебе? — удивился гость. — Ведь ты же в шестом.

Месяц они гостили, месяц Юра занимался со мной математикой. До учебника за десятый класс добрались — и тут отпуск у них закончился. Но результат был феноменальный. Чуть не в одночасье стал лучшим математиком класса, школы, а потом и района. Приехал с областной олимпиады хоть и без приза, но заважничал. На уроках математичка сначала мне дополнительные задачи давала, а потом вообще перешла на индивидуальное обучение. Все по школьной программе учатся, а я — по её личной. Требовала она, конечно, строго, но и щедра была на поощрения. У меня в последней четверти в каждой клеточке журнала стояли пятёрки — без единого пропуска.

   Однажды, зарядив класс контрольной, внизу доски приписала пример — уравнение с двумя модулями. Мои друзья про «модуль» и слыхом не слыхивали, а она:

   — Кто решит — сразу пятёрку за год поставлю.

Никто и не брался — со своим бы справиться. А я взялся и решил! Задача из учебника десятого класса!

На следующий день математичка объявила:

   — В вашем классе растёт феномен.

Она показала мою тетрадку с жирной «пятёркой» и объяснила, как я решил уравнение с двумя модулями. То же самое она изложила в десятом классе, где училась моя сестра. С упрёком к Люсе:

   — Вот ты не решила, а твой брат-шестиклассник смог.

С того момента отношения наши с сестрой резко изменились. Да и пора уже. Люся заневестилась — краситься начала (насколько в школе позволяли), наряжаться — не с руки ей стало драться и скандалить с младшим братом. Я ей всегда уступал в спорах, и ей бы уступить в очевидном. Но отец подливал масла в огонь, ликуя:

   — Мой сын! Агаповская порода взыграла!

И Люся ревновала:

   — Фи, рахитик! Лучше б драться научился — в армии-то на тебе все кататься будут.

Армия была тем Рубиконом, перейдя который, я мог рассчитывать на уважение сестры. Но, как и Рубикон, армия далека от меня была, от меня, четырнадцатилетнего. А уважения хотелось прямо сейчас. Сестра же ревновала меня к отцу, к успехам школьным, выискивала мои слабины, подмечала промахи и высмеивала. Жил постоянно на острие её критики — и никакой поблажки. Разве так относятся к родственникам?

   Мама…. Может, она и любила меня, но где-то в глубине души, очень глубоко. Отец так построил семейные отношения, что мы с ней как бы оказались по разные стороны баррикад. Мой сын — Агаповский корень! И мамина родня — Шилкина порода. Почему Шилкина — не знаю. Апалькова — у мамы девичья фамилия. Баландина — у её мамы, моей бабушки. Кто такие Шилкины — до сих пор не знаю. Но в тогдашних ссорах с сестрой не редко вставлял — у-у, Шилкина порода. Мама это слышала, и в восторг не приходила.

   Этот сакраментальный вопрос — любят ли меня мама и родная сестра — мучил меня денно и нощно. Как проверить? Да очень просто — томсойеровским способом. Нужно удрать из дома и посмотреть — кто заплачет, а кто возрадуется. И тогда окончательно выяснится: кто есть кто, к кому и как следует относиться. Мысль о побеге из родительского дома, однажды родившись, уже не оставляла меня больше, чем на один день — вечерами перед сном каждый раз возвращалась.

   Совсем маленьким мечтал удрать в Карибское море — там тепло, и сокровищами усыпано песчаное дно. Но подрос и понял — не реально: далеко, дорого, да и через границы без паспорта вряд ли прошмыгнёшь.

   Думал о Крыме — там тоже тепло, но сокровищ не было. И на что жить — уму непостижимо. Бродяжничать? Милостыню просить? Как-то не того — для настоящего пацана. Воровать — воспитание не позволяет. Крым помаячил и отпал.

   А вот здешние леса и болото вполне даже годились для обитания. Летом, конечно. Грибы, ягоды, птиц ловить можно, в гнёздах у них яйца — ну, чем не пища. Поживу, посмотрю: кто дома заскучает — а к осени вернусь. Эта мысль мне не нравилась только одним — скучно без друзей, да и страшно, поди, в лесу-то. Чай не остров необитаемый — нагрянет кто-нибудь недобрый в шалаш, придушит сонного. С товарищами — другое дело. С товарищами сам чёрт не страшен!

    Стал приглядываться к друзьям и чувствую: всё не то. Рыжен природу не любит — ему бы толпу зевак да форсить с утра до ночи. Рыбаку рыбалка и охота нужны. Реальные. А не какие-то надуманные приключения. Да ещё его дружба с Пеней охладила наши отношения — ни воровство друга, ни дурные привычки (курение, например) не вызывали моего восторга.

   Мишка Мамаев, мой старший друг? Но тот гитарой увлёкся. И всё больше с девочками на лавочке — возраст.

   Такие вот проблемы держали меня на привязи. Но желание росло, набухало и должно было разродиться


   Решил завязать с футболом. Была тому причина. Как Вы помните, ездил я в Троицк и в составе сборной района выиграл зону. Пельмень — обратно ехали на электричке — натрескался пива, трепался: на финал поедем, в Челябинск. Мол, команда у нас что надо — прославимся в областном масштабе. Я дома тоже не молчал — расхвастался перед родными, перед друзьями. И всё ждал — ну, когда же, когда?

   Рыжен пропал куда-то, вдруг появляется — расфуфыренный такой, важный — бахвальству нет конца. Ездили они на область, не плохо там сыграли — все матчи выиграли и лишь один, финальный, проиграли. И то — очень спорно. Столкнулись Ваня Готовцев с соперником бестолковками. Челябинский-то финалист только шишку почесал, а наш, как упал в беспамятстве, таким и унесли с поля на носилках. Когда в «неотложку» грузили, скривился врач:

   — Доигрались, стервецы. До похоронки доигрались.

Наши-то и трухнули. Играть надо, а они на поле не идут — смерти боятся. Никакими силами не заставишь. Организаторы бузят — долой команду с турнира! Потом остыли, прослезились — травма-то серьёзной оказалась. У Ивана черепушка треснула, и «крыша» поехала. Дурачком, короче, стал — инвалидом. Ни в школу, ни (позднее) на работу — никуда не надо стало. В футбол, понятно, не играл уж более, но любить не перестал. До сей поры болеет — ходит по кромки поля, кричит на все игровые ситуации:

   — «Злак» (в наши годы — «Урожай») — чемпион; «Спартак» (или «Динамо», или «Торпедо», или…. кто бы там к нам не приехал) — кал!

Это не констатация фактов. Это его, Вани Готовцева, мнение: увельских в чемпионы, а приезжих — в сортир.

Отвлёкся.

   Вернули увельскую команду в турнир, только в последнем матче засчитали техническое поражение 0:2 (а счёт-то по нолям был в момент столкновения). Посчитали, оказалось — заняли мы (районная наша команда) второе место в области и первое среди сельских команд. А меня там не было. Рыжен был, а меня не взяли. Обидно. В Троицке я ж не плохо отыграл — гол даже забил. Рыжен ни одного. И в области тоже — а форсит, куда деваться. Потом их — сельских чемпионов — по областному телевидению показали, всю команду, в программе «Сельские огни», что по вторникам выходит. Как Рыжен от гордости не лопнул — загадка природы. Степенным стал, рассудительным, на нас свысока поглядывает — сермяжина. О футболе судит с видом знатока, о его звёздах — будто вчера с ними пивасик брудершафил. Сил терпеть не было этого задаваку. И решил я — с футболом завязано. Отныне и навсегда! Раз там такие хвастуны приживаются — мне-то что там делать? Рыбак ещё прошлой зимой секцию бросил — совсем закурился. Больше и я не пойду. Буду в шахматы играть или в кружок «Умелые руки» запишусь. «Кройки и шитья» — всё больше пользы, чем футбол. Профессионалом мне не стать, так стоит ли напрягаться, ноги ломать, голову?

   Только утвердился в этом решении, Рыжен прибегает:

   — Антоха, помощь нужна!

В очередной раз влюбился сосед мой и одноклассник, футбольная знаменитость.

   Девушка была прелестна без преувеличений. Училась в параллельном классе, жила неподалёку и звалась Татьяной. Правду сказать, приметил я её ещё раньше Рыжена и влюбился раньше. Только чувства мои чувствами и остались: такой я человек — не умею в любви своего добиваться.

Произошло это так.

Я учился в классе лучше всех мальчишек, а Надя Ухабова вообще лучше всех. За это она и в Артек ездила. А мне только грамоту дали за победу в районной математической олимпиаде. Нас некоторые учителя сравнивать стали, чтобы возбудить здоровое соперничество. Но куда ей до моих успехов в математике, а мне до её в русском — на том и примирились. Только Надюха зовёт меня к себе домой:

   — Помоги задачки решить.

Пришёл, помог. Она мне чаю с мёдом. Вкусный мёд, а больше не приду, думаю. И она это чувствует — суетится, не знает, чем угодить. Тут её подружка и соседка заглядывает — эта самая Таня. Хорошенькая такая, скромная. Последнюю черту давно приметил. Её старшие братья, родной и двоюродный, не последние люди в Октябрьской ватаге, могли по слову сестры всю школу на уши поставить. А она ходила и взгляд прятала, будто стыдилась хулиганистых братьев.

   Таня с нами чаю попила, задачки посмотрела, как решили, литературы немножко коснулись, и…. пошло, поехало. Надюха хитрая, видит, что я подружкой увлёкся, зовёт к себе и добавляет — Таня придёт. И Таня приходила каждый раз — наверное, я ей тоже понравился.

   Две четверти встречались на явочной квартире, а потом, в преддверье новогодних каникул, заспорили.

   — Все мальчишки — хвастунишки и трусишки, — утверждает Надежда.

И Тонька, сестра её младшая, вторит. Таня молчит, но, видимо, соглашается. Разговор катился к тому, чтоб мне на кладбище ночью одному….

Я:

   — Дождёмся лета — и ночи потемней, и жмурики активнее.

Может быть, и отбился бы, но Тонька, малолетний изувер, другое надумала:

   — Пиходи на площадь к ёлке.

День назначила и час. Девчонки её поддержали. Вам это свиданием покажется, а я-то знаю, о чём речь. У ёлки на площади все Увельские ватаги пересекались, дня не проходило без потасовки. Прийти туда одному, одинаково, что партизану в гестапо заглянуть: за куревом или, там, за спичками — мол, холодно в лесу, окажите милость. Согласился прийти и не пришёл. Не то чтоб испугался сильно: ну, отлупили б — так что, в первый раз что ли? А могло и пронести. Честно — забыл, заигрался. А девчонки помнили и приходили. А потом, после каникул, ну меня шпынять. Тонька, конечно. А Надя простила и опять в гости зовёт. Таня взгляд свой прелестный прячет и не здоровается. Так и не состоялась наша любовь, а могла бы.

   Теперь Рыжен на неё глаз положил и меня зовёт за компанию. Пошёл, сам не понимаю зачем. Сели на скамеечку под её окнами. Рыжен гитару щиплет — та воет, бедная. И приятель ей вторит:

   — А на дворе стояла жгучая метель,

    А мы с цыганкою помяли всю постель.

    А тары-бары, шуры-муры до утра,

    А ночь прошла, и расставаться нам пора.

До утра мы не выдержали, но до первых петухов честно отсеренадили. Не вышла к нам Татьяна. И никто не вышел. А могли бы. Например, её хулиганистые братья — так бы нам накостыляли…. Рыжен с тем умыслом и позвал меня: одному-то больше достанется, а на двоих расклад половинный.

   Не успокоился приятель мой, с другой стороны к сердцу красавицы подступает. Предложил её меньшим братьям — родному и двоюродному — в футбол сыграть на Танин поцелуй. Те не поняли его и согласились. Они подумали, что если проиграют, то не будут препятствовать встречам Рыжена с их сестрой. Это даже льстило. Это, как будто, он у них разрешения добивался. А Рыжен — уж я-то его знаю — совсем другое имел ввиду, договариваясь о футбольном поединке. Проигравшие братовья, по его версии, должны были держать строптивицу за руки, когда он своим сопливым ртом…. её прелестные губки. А может, и не дошло бы до насилия: взглянет на него, виртуоза кожаного мяча, красавица и растает её неприступное сердце….

   Договорившись о поединке, Рыжен примчался ко мне:

   — Выручай, Антоха.

Только-только решился завязать с футболом, а тут опять «за рыбу деньги».

   — Хорошо, — говорю, — выручу.

   Приходим вдвоём в назначенный день, в назначенный час, в назначенное место. Соперники нас уже поджидают. Их трое. И прошу запомнить имена — пригодится. По возрастающей: Вовка Евдокимов — родной брат виновницы баталии, Витька Серый — двоюродный брат оной же, и Вовка Нуждин — наш одноклассник и сосед выше перечисленных. В болельщиках известные уже Вам дамы, причём Тонька Ухабова активно за меня болеет:

   — Впиёд, Агапыч!

Забыл сказать — картавая она и ничуть этого не стесняется. Надя за Нуждасика болеет — они дружат. А Таня глаза свои прелестные долу опустила и сидит изваянием. Как датская русалочка — скамеек-то не предусмотрено.

   Пожали руки соперникам, пометили ворота кепками, и баталия началась. Рыжен туда, Рыжен сюда — в новеньких полубутсах, что с турнира привёз — везде успеть хочет, мастерством блеснуть. Схватил мяч в руки у своих ворот — соперники горячатся, пендаль требуют. Рыжен спорить не стал, в «рамку» встал и пендаль пропустил. Забеспокоился. Вспомнил, что в зарок поставил. Чего только не предлагал на кон за Танин поцелуй, но родственники не загорались. Потом Вовка Нуждин влез:

   — Ружьё есть? У нас хорёк под крыльцом завёлся — убить надо.

Ружья у Рыжена не было, а у моего отца было. И Рыжен пообещал его, не согласовав этого со мной. Теперь забеспокоился — проигрывать было нельзя. Поставил меня в ворота, а сам вперёд ринулся.

   Надо сказать, игра была предрешена: пусть их трое, так мы-то — профи. Секция, турниры своё слово сказали. Мы с Рыженом с мячом на «ты». У ребят — ни техники, ни физики, ни смекалки. Рыжен их один по полю таскает, я с Тонькой репьём перекидываюсь, а счёт уж за десяток перевалил — в нашу пользу.

   Игра закончилась, пришло время расплаты. Для Тани. Она, бедная, ничего и не подозревала. Рыжен к братовьям:

   — Ну?

Те плечами пожимают:

   — Вон сидит — иди, проси, чего хочешь.

Рыжену наглости не занимать — пошёл «на арапа».

Смотрю в его потную спину и думаю: я-то за что напрягался, мне что — тоже с ним целоваться, или с Тонькой, или с Надькой?

Рыжен, тем временем, к девчонкам подсел, Таню по коленке гладит. А она ему — бац по роже. Рыжен её за плечи и на спину повалил, мурлом своим в лицо целит. Таня отбивается. Братовья сидят, будто их это не касается. Девчонки бросились на помощь. Навалились на Рыжена — писк, визг — колошматят. Противно мне стало — поднялся и домой пошёл. Всех кляну: себя, Рыжена, Таню за что-то, а больше всех футбол — ведь зарекался же.

   Шёл, не оглядываясь, а за моей спиной события развивались динамично. Таня вырвалась от насильника и домой. На её слёзы выскочил старший из двоюродных братьев — Юрка Серый. Рыжен, тем временем, хохотал, как от щекотки, отбиваясь от сестёр Ухабовых. Увидел угрозу и стрекача задал. Мимо пропылил в полном молчании. Да я бы и не побежал — хоть он зазавись. Не оглянулся даже полюбопытствовать — от кого это он. А зря. Сильнейший пинок напрочь выстегнул левую ногу. Нет, не оторвал, не сломал — а именно, выстегнул. Будто не стало у меня вдруг ноги. Сел в траву — боли не чувствую, конечности тоже. Мимо Серый за Рыженом вскачь. А я смотрю на свою левую и не узнаю — будто чужая. В коленке не сгибается. Кед стянул, пальцами шевелю — они не шевелятся. Бог мой — что случилось? На ногу встать не могу — на четвереньках к дому ближайшему подполз, на лавочку взобрался, сижу, жду — когда отпустит. Время идёт, не отпускает. Неблагодарно выдрал палку из забора приютившего меня строения и поковылял домой.

   Нога вернулась ко мне среди ночи, вместе с болью. Гнуться начала, вставать стало возможно. Утром повертелся перед зеркалом — обнаружил под ягодицей синее пятно, и всё. Хромота прошла через пару дней, но судороги, видимо от повреждённых мышечных нервов, остались на всю жизнь. Стоит только потянуться, пусть даже со сна — и готово: нога деревенеет, мышцы наливаются болью. Одним словом — судорога.

   Два дня думал, как Юрке Серому отомстить. Ничего путного не придумал, решил Витьке, брату его меньшему, морду набить — зуб за зуб. Прихожу. Они, троица неразлучная, лежат на том же месте, где оставил их в злополучный день.

   — Вот, скотина, ему лишь бы подраться, — Юрку осуждают, мне сочувствуют.

И отлегло от сердца: не кровожадный я мужик-то. А тут Нуждасик со своей проблемой:

   — Антон, ружьё надо — хорёк из-под крыльца всех достал. Главное, своих кур не трогает, а соседским проходу не даёт. Будто различать умеет.

   — Нас спалить грозятся, — добавил сокрушённо.

   — Хорошо, я поговорю с отцом.

   — А украсть не можешь?

   — Украсть не могу.

   Отцу я рассказал о Вовкиной беде, и он обещал помочь. Но помощь затянулась, а хорёк всё лютует. Тогда Нуждасик достал на стройке карбиду и сделал бомбу. Мы все ему помогали. Бомбу сунули под крыльцо и — бегом со двора. Бомба рванула — мы думали, дом разнесёт, но и крыльцо устояло. Ждали результатов — думали, хорёк испугается и убежит в другое место или помер уже от разрыва сердца. Ни то и не другое. Снова стали куры пропадать. Тут мужики собрались. Вовки Нуждина отец, конечно, хозяин жилища, Евдокимовский батя с огромной овчаркой на цепи. Другие. Отец пришёл с ружьём. Своротили крыльцо, начали нору копать. Нас, пацанов, со двора турнули — мало ли чего. Слышим из-за ворот — собака заливается, мужики матерятся. Потом всё разом стихло. Выносят хорька дохлого — Нуждин-старший кайлом его убил.

Он маленький такой, а они — с ружьём, кайлом, собакой, — посочувствовал я зверьку.

И ребята меня поддержали. Единомышленники, оказывается. На том и сдружились.


   Лето с макушки скатилось, но до школы ещё далеко — надо чем-то себя занять. Тут как раз Вовка Евдокимов «Трою» Гомера прочитал. Не в оригинале, конечно, но загорелся весь. Ходит перед нами гоголем, плечами поводит, себя возвеличивает:

   — Аякс могучий….

Мальчишки завидуют, себе роли требуют.

   — Пожалста, — говорит древнегреческий герой с улицы Набережной. — Ты будешь Ахиллом, а ты Гектором.

Им бы, дуракам (Витьке с Нуждасиком), «Трою» почитать, так не рвались бы в потенциальные покойники. Для себя решил: будут сильно завлекать, обзовусь Одиссеем. Этот хоть жив остался, как не трепала его судьба. Но мне роль не предлагали — в зрителях оставили.

   Мальчишки мечами обзавелись, щитами круглыми. День сражаются, другой. Всё одно и то же — ни ума, ни фантазии. Скукотища. Поднимаюсь решительно:

   — Завтра после табуна жду вас за первым холмом по дороге к лесу.

И всё, ушёл. Оставил за спиной недоумение и таинственность.

   По дороге домой зашёл к уличному приятелю Гошке Балуеву. Рассказал свою задумку, потому что знал: этот паренёк во всём меня поддержит — всегда на моей стороне.

   На следующий день, управившись с повседневными домашними обязанностями, занялся приготовлением к намеченной встрече. Подыскал длинную и ровную палку, привязал на конец самый большой гвоздь, который нашёл в отцовом плотницком хозяйстве. Получилось грозное, если не сказать смертельное, оружие. Подпоясался ремнём и сунул за него маленький топорик. Ещё картошки в сетку набрал. По дороге за «гору» собирал деревяшки для костра.

   Гошка следом приковылял. Хромой он от рождения, но пацан что надо — порядочный и с головой дружит. Затею мою творчески развил — притащил тесёмочки цветные и перья индюка. А ещё краски акварельные спёр у младшего брата. Раскрасили мы узорами фейсы свои — пострашней чтоб было. Бестолковки перьями украсили. Костёр запалили, картошку печём.

   Валят друзья мои новые.

   Мы с Гошкой встрепенулись — оружие наизготовку. Я топорик-томагавк сжимаю, Балуйчик копьё наперевес.

   — Стойте, бледнолицие койоты! — говорю. — Как смеете топтать прерии команчей — сынов Великого Маниту?

Я им на полном серьезе внушаю, что дальше нельзя, а Евдокимчику всюду театр блазнится:

   — Как здорово! Как интересно! Ну, вы даёте!

И лезет напролом. Долезся. Гошка ему тупым концом копья как задвинет в пах, толкнул ногой, зажавшегося, на землю, ржавый гвоздь в лоб нацелил:

   — Ты что, шакал трусливый, о двух скальпах?

Вовка обиделся, а мальчишки попятились.

Отступили. Устроили стоянку неподалёку. Только какой там бивак — у них и спичек с собой не было. Сидят, совещаются, нам кулаками грозят. Собаки бледнолицие!

   Нашли какие-то дубинки, пошли на приступ.

Гошка копьём орудует. Я к томагавку головню в левую руку добавил. Отбились. А Евдокимчика, самого настырного, в плен забрали. Связали ремнями, у костра бросили — и ну плясать ритуальные танцы кровожадных команчей.

   — И-го-го! — вопим. — И-ги-ги!

Потом пытать его стали. Орёт Вовчик на всю округу, а мы ему вторим. Витька Серый издалека:

   — Отпустите, а то за Юркой сбегаю.

Ну, не дурак ли? Ни грамма фантазии.

Вовку мы развязали не потому, что испугались — картошка испеклась. Сидим втроём, уплетаем, а тем грозим:

   — У-у, шакалы! Только суньтесь.

Наелись. Картошка осталась. Куда девать? Ладно, подходите, жрите: команчи — народ добрый.

   Примирились. Сидим одной гурьбой. На небе закат догорает, в костре угли перемигиваются. Тут я и поведал свою мечту — мол, хочу в лесу шалаш поставить и из дому удрать. Все сразу вдруг оказались обиженными домочадцами, у всех нашлась причина покинуть родной чертог.

   У меня были готовы четыре версии дальнейших действий — по числу сторон света. Если двинутся на запад — там густые смешанные леса: берёзы, сосны, осины, лиственницы даже есть. Можно шалаш поставить — лесины кругом воткнуть, верхушки связать, травы накосить и обложить — чем не вигвам.

   Если пойти на юг — упрёшься в военный аэродром. А ещё раньше — самолётная свалка. Мы бывали на ней с отцом. Там, кроме брошенных истребителей, траншеи понакопаны — наверное, для учений: войны-то не было в наших краях. Накрыть одну такую сверху, печку поставить, трубу наружу — чем не землянка.

   С севера болото подступало. Можно лабазу какую-нибудь обжить. А ещё лучше — лодку угнать или найти брошенную (и такие бывают), палки к бортам прибить, толью покрыть, и, пожалуйста, — готов плавучий дом.

   На востоке была деревня Петровка. Там жили мои дед и бабка. Старенькие. В углу их огорода, у самого озера покосилась брошенная баня. Можно её оккупировать — ни за что не догадаются. Днём отсыпаться, а ночью по садам и огородам рыскать, погреба потрошить. Ещё церковь там заколоченная стоит. Можно в ней приютиться, если нечистой силы не бояться. По слухам, между ней и бывшим поповским домом (школа там была после) существует подземный ход. После революции попик там сокровища церковные зарыл — иконы и утварь всякую, золотую.

   Известие о кладе более всего вдохновило моих друзей — собрались нагрянуть в Петровку немедля. А мне хотелось проработать, испытать все варианты, и именно в озвученном порядке. Заспорили.

А темнота уже подкатывала со всех сторон. Где-то на болоте протяжно завыла выпь. Ночная ласточка, а может, летучая мышь пискнула над головой. Жутко стало, и мы засобирались домой.


   Несколько дней откладывали свой поход. Дело было — оружие готовили. Когда собрались — у всех луки со стрелами, копья, ножи.

   Пошли на запад, в лес — по первому моему варианту. Но сглупили. Нам бы крадучись, тайком от посторонних глаз. А мы полем шли — никого не видели, ни от кого не прятались. Стреляли по сусликам из луков. Ягодами лакомились. Набрели на коровий череп обглоданный. Заплясали вокруг — будто это мы его того, оторвали и обглодали. Наши первобытные ужимки привлекли стороннее внимание. На опушке леса бугрился нарытыми берегами канал. Вели его когда-то для осушения болота, да и бросили у береговой черты. В лесу он кустами зарос, ряской затянулся. А в поле — ничего: вода чистая, голубеет под солнцем от медных солей. Отличная купалка! Только берег глинистый, иссохшийся — весь в трещинах и камнях. С отцом как-то подъехали, он к воде подойти не может: камни режутся, колются — отвык уж босиком шастать. А я ничего — искупался.

   Вот в этих холмистых берегах затаились извечные наши враги — пацаны Чапаевские. Только мы подошли, они как выскочат.

   — У-гу-гу! А-та-та! Бей их! Хватай!

Нам бы бой принять — победить или погибнуть со славою. А мы позорно драпанули. Никто не преследует, а мы чешем без оглядки. Впереди Витька Серый, последним Гошка. Это понятно — куда ему хромому за нами. Добрались до известного костровища, заспорили. Серый на меня поехал:

   — Какой ты вождь — улепётывал, как трусливый шакал!

   — Так ты же первый сыпанул, — защищаюсь.

   — Без разницы. Ты должен быть примером храбрости для нас всех. Долой труса-вождя! Переизберём его, ребята.

И переизбрали. Гошку выбрали, за то, что он последним бежал. Балуйчик в лидеры не рвался, но в образ краснокожего вжился основательно — видимо литературку какую подчитал. Поднялся, ладонь перед собой.

   — Хау, братья, говорить буду.

Все разом примолкли — красиво у него получалось.

   — Великий Маниту учит детей своих: нельзя избирать нового вождя, пока жив старый. Быстроногий Олень (Гошка кинул взгляд на Витьку Серого) должен вызвать Мудрого Волка (он чуть склонил голову в мою сторону) на поединок и убить его или погибнуть сам.

Я бросил взгляд на Серого и усмехнулся. Тот съёжился. Гошка продолжал:

   — Но команчей очень мало осталась в наших прериях, чтобы мы могли позволить им гибнуть от собственных томагавков. Как же поступить?

Гошка простёр руки к небу и голову запрокинул.

Красиво, чёрт возьми! Просто египетский жрец. На худой конец — индейский шаман.

   — Великий Маниту говорит мне: пусть вождём команчей становится воин, у которого больше всех подвигов.

   Потом Гошка сел и объяснил, как вести учёт этим самым подвигам. Орлиными перьями: просто разукрашенное перо «ку» — за простой подвиг; с красным кончиком — «гранку» — за великий.

Орлиных перьев нам, конечно, не достать, но можно разукрасить петушиные.

Мы тут же, не отходя от кассы, присудили Гошке «ку» за то, что бежал последним с поля брани. А я бы и «гранку» не пожалел за мудрость. И ещё, кликуха Мудрый Волк мне понравилась. Серому тоже — Быстроногий Олень. Тут же Гошку окрестили Твёрдым Сердцем. Вовку Нуждина — Отважным (ой ли?) Бизоном. Вовку Евдокимова — Маленький Брат. Он не возражал. Впрочем, Гошка добавил: воинские звания можно менять в зависимости от обстоятельств и поведения каждого. Откуда что взял — я просто диву давался.


   Следующий поход был не более удачливее первого.

   Твёрдое Сердце вёл нас на запад, в дикие леса. На голове его красовалось разноцветное перо — единственное на всё племя. Учитывая горький опыт прошлого, шли полем подальше от канала и болота, поближе к кладбищу. Поляна — самое уязвимое место: здесь мы как на ладони, всем видны. Другое дело лес — там за любым кустом схорониться можно, там мы у себя дома.

   Врагов пока не видно. А вот колодец у кладбища усмотрели. День жаркий — почему бы не попить? Подруливаем. Издали не заметили, а подходим — мать чесная! — бычара огромный, не иначе племенной. Поднимается, головой вертит, копытом землю бьёт, ревёт утробно:

   — У-у-у! Запорю!

Думаете на привязи? Да где там — свободен, дик, ужасен. Доблестные команчи сыпанули без оглядки. Впереди, конечно, Быстроногий Олень. Последним — Твёрдое Сердце. Побежал он, повинуясь общему порыву, а потом остановился — куда ему от быка в чистом поле учесать. Встал намертво, томагавком машет — быка отгоняет. А тот круги наматывает, рогами целит и всё никак не решится на последнюю, губительную для Гошки атаку. Тут я к нему присоединился. Игры играми, но как друга бросишь в беде настоящей. Копьё выставил. Оно быку что-то напомнило, и круги его стали шире. Потом подпрыгнул, боднул рогами воздух и галопом к колодцу — тоже мне, телёночек! Преследовать мы его не стали. Пот холодный утёрли, смотрим, где ж команчи храбрые — их и след простыл.


   После этого приключения неделю не собирались. Тем стыдно, носа не кажут. А мы с Гошкой уйдём за «гору», костёр палим, картошку печём — скучно вдвоём. Потом подваливают, да не втроём — четверо. Пашка Сребродольский в нашем классе учился. Когда мы с Рабочими выясняли отношения, он активно против нас дрался. А теперь на Бугор переехал. С Нуждой он и раньше дружбу водил. Вот тот его и притащил.

   Уж если кто и был внешне похож на индейца, так это Пашка, точно. Нос крючком, скулы в желваках, походка рысья. Пришёл не с пустыми руками, с луком — но с каким! Был он сделан из лыжины, с такой убойной силой, что — мама дорогая! И стрелы у него не камышовые — деревянные, и наконечники к ним — не копьянки из жести — гвозди без шляпок, а на другом конце — оперение.

   — Мой брат, Ястребиный Коготь, — представил его Нуждасик.

Пашка отрепетированным жестом приложил кулак к сердцу, а потом распростёр его ладонью перед собой:

   — Хау, Великие Братья.

Серый с Евдокимовым свои задницы к костру — как ни в чём не бывало, да ещё спорят. Гошке «ку» за то, что от бешенного бизона не побежал, а мне — «фиг на постном масле».

   — Ведь я же вернулся, — горячусь. — От меня бычара и драпанул.

   — Ты сам драпанул — мы видели.

   — Два «ку» заменяется одним «гранку», — важно заявляет Гошка.

Тут Отважный Бизон вываливает из кармана свои богатства:

   — Жертвую для племени.

Действительно, то были настоящие богатства — две курительные трубки и мундштук к ним наборный из разноцветного стекла. Одна трубка из слоновой кости выполнена в виде медвежьей головы, другая железного дерева — в виде кокосового ореха. Трубки тут же набили сухими листьями и пустили по кругу, а Бизону единогласно присудили два «гранку». Он стал вождём и заважничал. Позднее я узнал, чего ему стоил этот пост. Была у них дома книжка А. Волкова «Урфин Джюс и его деревянные солдаты». Уж как я ни просил её почитать, Вовка упирался:

   — Не моя — братова.

Читал урывками, пока в гостях бывал. До середины дошёл, тут её Отважный Бизон и променял на трубки. С кем менялся, не сказал, как ни пытал я его.


   Вовка мудрым был вождём. Прежде, чем выступить, держал совет. Всех слушал, ни с кем не спорил. А потом спрашивал Пашку:

   — Как пойдём, брат?

   — Прямо.

Ястребиный Коготь был везунчиком. По его совету мы шли прямо и без всяких приключений добирались до опушки.

    В лесу отыскали отличное место для вигвама. Две огромные лиственницы, смыкаясь кронами, служили форпостом: ветви толстые, пологие, частые — отличный наблюдательный пункт. Далее густые заросли клёна — не продерёшься. Да и кому была охота — ягод здесь не было, грибов таких, «подклёновиков», Природа ещё не сотворила. С этой стороны место безопасное от ягодников и грибников. Среди зарослей — поляна, а в её центре густой-пригустой куст тальника. Как лилия распустившаяся: по краям густо, внутри пусто. Мы там немножечко томагавком почистили, топчаны соорудили. Бечёвкой по периметру стволы подтянули — стены получились. Кроны сомкнулись — крыша непротекаемая. Жилище — Робинзон отдыхает.

   Маленький Брат обнаружил это место — ему «ку» в награду. Быстроногий Олень бечёвку дома спёр — ему тоже «ку». Остались мы с Пашкой не «кукованные». Ястребиный Коготь не переживает — правая рука вождя — ему первая затяжка из Вовкиных рук. А мне обидно — не я ли всё это придумал? Хоть бы за идею пёрышко сунули.

   Сунули. За победу в состязаниях на твёрдость характера. Нуждасик — вождь, он руководит и судит, а остальных по очереди к столбу пыток. Встаёт мужественный команч к сосне, воины палки в него швыряют. Одна хряпнулась над головой, а я и не вздрогнул. Признал меня Отважный Бизон победителем соревнований и присудил «ку». Появилось первое перо в моих волосах.

А жизнь первобытная всё продолжалась.


   С лиственниц — поста нашего дозорного — хорошо проглядывалась лесная дорога. Изредка появлялись на ней пешеходы — грибники с ягодниками. Или телега лесника протарахтит. Или велосипедист какой прокатит. В дозор по очереди ходили (кроме вождя, конечно), но ни сойкой пропищать, ни кукушкой прокуковать, ни петухом, на худой конец, прокукарекать никто толком не умеет. Два пальца в рот — и весь сигнал. Заметили — от свиста этого разбойного втягивал голову велосипедист проезжий и нажимал педали. Лесник подбирал вожжи и начинал тревожно озираться. Грибники, те вообще прочь пылили, без оглядки.

   Мы всё нападений ждали на вигвам наш, готовились, с кострами осторожничали. А получилось, что свистами разбойными отвадили любопытных от этих мест. Ну и, возгордились — в набег всем захотелось: бледнолицых по лесу погонять, их сады дачные выпотрошить. У меня другие планы были, их и озвучил на Великом Совете, пуская дым изо рта и протягивая трубку соседу:

   — Храбрые сыны Великого Маниту! Бледнолицие собаки провели канал по нашим землям. Они хотят осушить Великое Займище и окончательно сгубить родную нашу природу. Мы должны знать планы белых собак и разведать, как далёко они прорыли свой подлый канал.

Возражал мне Гошка — уж так ему хотелось пошарить по садам. Там ещё виктория должна была остаться, малина спела, вишня дозревала….

   — Мы прогнали бледнолицых из наших лесов, — сказал Твёрдое Сердце. — Время напасть на их жилища и спалить все дотла.

У-у, какой поджигатель!

   — Мой брат выдаёт желаемое за действительное, — заявил Ястребиный Коготь, пустив клуб дыма и сплюнув в костёр. — В дубравах рыщут бледнолицые охотники, а мои мокасины требуют украшений. За скальпами, друзья!

   — За скальпами! — сказал Маленький Брат.

   — За скальпами! — кивнул Быстроногий Олень, принимая от него трубку.

Я не сдавался.

   — Найдя исток Великого Канала, мы узнаем Великую Тайну бледнолицых. Мы разгадаем их замыслы и сможем уберечь наше Займище от осушения.

   — В котлах наших пусто, — настаивал Твёрдое Сердце. — Наши дети, наши скво (по-индейски — женщины) плачут от голода.

Сказал так убедительно, что вождь бросил взгляд за плечо — уж не плачет ли кто действительно в нашем вигваме? Потом Отважный Бизон не спеша выбил о колено пепел из трубки — что означало окончание Великого Совета. Он поднялся, простёр ладонь над костром, а потом развернул её — будто птицу послал ввысь: гонца Великому Маниту.

   — Закройте рты и готовьте оружие. Мы идём к истокам Великого Канала.

Кинул взгляд на Пашку:

   — Скальпы бледнолицых — ваши.

Потом Гошке:

   — Их имущество, еда и питьё — ваши.

И всем:

   — Тушите костёр.

                Выступили боевым порядком.

   Впереди Ястребиный Коготь со своим знаменитым луком наизготовку. Но ещё более воинственным делала его боевая раскраска лица. В этом Пашке равных не было: он всем нам малевал рожи да такие страшные, что — мама дорогая! Себе — заглядывая в зеркальце. И получалось — рот закрыт, а оскал виден, глаза прищурены, а блазнится — из орбит повылуплялись. Добавьте к этому эффект неожиданности и душераздирающий вопль.

   Таким макаром Пашка до полусмерти перепугал четырёх девиц, уютненько так расположившихся на солнечной поляне вокруг самобранки. Каково чёрта они припёрлись в лес — знать бы. Может, с парнями, которые отошли в кустики. Только никого мы больше не увидели, а визг бивачниц и эхо от него, перекликаясь, растаяли вдали.

   Твёрдое Сердце деловито свернул самобранку — потом разберёмся — закинул котомку за спину.

   Мне всё это не понравилось. Видел — вождь тоже осуждающе покачал головой, но промолчал.

   А Пашка не унялся.

   Уже ввиду канала он лишил скупых жизненных радостей влюблённую парочку. Пузан в годах и молоденькая девушка приехали на машине, накрыли скатёрочку, включили музычку, прижались и тангуют — он в трусах, она в купальнике. Загоральщики!

Пашка из кустов как заорет, что было мочи:

   — А-а-а-а!...

Мужик скок за руль, девица на заднее сидение. Машина завелась, мужик голову поднял над ней. Тут Пашкина стрела — ш-шурх! — в ствол рядышком. И Гошка из кустов глотку надрывает:

   — Попались! Мать вашу!...

У этого вообще голос мужской, басовитый.

Пузан по газам — поляна наша. Трофей богатый достался: колбаса, консервы, газировка и вино в большой оплетенной бутыли. На кустике девушка платье позабыла, цветное, шёлковое — мы его тоже прихватили. Потом панданы сделали для перьев.

   Всё это мне не нравилось, но катилось помимо моей воли. Нуждасику тоже, но он молчал. А остальные раскрывали, не таясь, самые гадкие, отвратительные складки своего характера — просто выворачивались наизнанку.

Пашка, оказывается, тот ещё тип — кровожадный, беспощадный, большой любитель чужой беды. Вот он подумал, как девушке домой без платья-то возвращаться? По барабану — её проблемы.

Гошка с Серым — большие охотники до чужого добра. Причём, Гошка увидит, сгребёт, на загривок закинет и волочет. А Быстроногий Олень ещё и ритуальный танец умудряется исполнить — скачет вокруг, ладошки потирает и припевает:

   — Трофейчики, трофейчики, трофейчики….

Маленькому Брату театр блазнится:

   — Как здорово! Как натурально удирали.

Станиславский, тоже мне.

   На канале рыбаков прихватили. Три пацанёнка мелких таких же карасиков на удочки цепляли. С десяток штук — весь улов в литровой банке плавает.

   Увидали нас, раскрашенных, дар речи потеряли, глазёнками хлоп-хлоп.

   — Откуда, стервецы?

   — Чапаевские.

Пашка их в воду покидал — охолоньте. Серый удочки смотал — пригодятся. Гошка банку с рыбёшками прихватил — сварим.

   Дальше идём каналом. Долго идём. Без приключений. Наши мародёры скуксились — назад пора. Я им:

   — Спрячьте трофеи — на обратном пути прихватим.

Тем с награбленным расстаться — нож по горлу. Дело к бунту катилось. Впереди шум отвлёк. Выглянули из кустов — автострада. Под ней труба бетонная проложена. На наших глазах ондатра шмыг туда. Пашка быстро сообразил — бегом через дорогу. Труба огромная — чуть голову пригнул и ходишь по ней. А мы побежали за ондатрой. Только она уже навстречу чешет — Пашки испугалась. А тут Маленький Брат её — как завизжит (в трубе-то, представляете — звук?), назад рванулся, Серого с ног сбил. Оба упали. Крыса водяная по стенке мимо них прямиком на Гошкино копьё. Убил.

   С дороги было видно, что канал врезается в речной берег — конец пути.


   Ондатра Гошке принесла «гранку» да ещё «ку» за мешочек, сшитый из её шкуры. Это дело рук деда Калмыка, у которого Гошкина семья квартировала. Твёрдое Сердце сложил в рыжий кошель трубки, акварели и привязал к поясу — потому что стал вождём.

   Под его мудрым руководством нам жилось спокойно и сытно.

   Дни протекали так. Придя в лесной лагерь из дома, мы первым делом преображались в краснокожих — раскрашивали рожи, цепляли перья, вооружались. Потом шли в набег — крадучись пробирались в ближайшие сады. Объедались ягодами, на грядках лук репился, огурцы ещё не отошли, и помидорам радовались. Набрели на кабачки — в вигваме появились сосуды для воды. Шарились по домикам и тянули всё, что плохо лежало. Обзавелись кухонной утварью, матрасами, одеялами. Котелок забурлил похлёбкой над костром. В полях картошка подошла — как тут можно голодать?

   А меня всё не оставляла мысль переселиться в вигвам насовсем. Ну, или на время. Чтобы дома озадачились — куда это я пропал? Сколько не уговаривал друзей — не соглашались. Храбрых команчей страшила ночёвка в лесу. Уж лето к концу катилось — по утрам туманы, росы холодные. Наконец, Твёрдое Сердце изрёк:

   — Хау, мой брат — я с тобой.

Для пущей храбрости прихватил из дому собачку — славный такой пёсик по кличке Моряк. Он умел и любил ездить с отцом на бачке мотоцикла.

   В тот день сделали набег на околицу Чапаевки. Не то, чтобы близко подкрались — ровно настолько, чтобы напасть на пасущихся на лужайке гусей. Сначала они попытались нас сами атаковать, но потом быстро разобрались, что к чему, кто чем рискует, и ударились в бега. Одному не удалось удрать. Сначала Гошкино копьё поранило ему лапу. Потом Пашкина стрела сложила его крылья. Он сидел на траве, будто на гнезде, вертел головой, выгибая шею, и шипел на кровожадных команчей. Мы стали метать в него томагавки, целясь в голову.

   Дорогу, за которой собственно и была Чапаевка, перешёл мужик и направился в нашу сторону. Гуся пришлось взять в плен. Твёрдое Сердце приказал нам с Пашкой прикрыть отход племени в лес. Мы стали с Ястребиным Когтем плечом к плечу, да ещё храбрый Моряк с нами.

   — Ну, иди сюда, собака! — кричал Пашка, размахивая томагавком над головой. — Я сдеру с тебя скальп и пришью его к мокасинам.

Моряк тоже высказался на своём собачеем языке, что не против цапнуть незнакомца за лодыжку.

Мужик в герои не рвался. Он грозил нам издалека и скверно ругался. Потом достиг поредевшего гусиного стада и развернул его к дому. Мы с Пашкой с достоинством показали ему спину, хотя Моряк был не против преследования.

   В лагерь добирались не спеша — представляли, что там сейчас творится. Когда пришли, гусак лишился не только жизни, но и головы, и перьев. Умелые Гошкины руки шарили по его нутру, извлекая на Божий свет вместе с кишками сердце, печень, почки и пупок. Кишки он выкинул, а остальное (выпотрошив пупок) сложил в котелок. Костёр ярко горел, нажигая угли. Маленький Брат вернулся с Быстроногим Оленем от канала — принесли в мешке глину. Бывший гусак принарядился в неё и закопался в золу. Пишу эти строки с сарказмом, чтобы заглушить в душе жалостливую струну, зазвеневшую вслед за метким броском Гошкиного копья. Над саркофагом гусака развели костерок поменьше и долго сидели вокруг, давясь слюной. Наконец, варварская пища была готова, и варвары с варварским аппетитом набросились на неё. Язык не поворачивается назвать команчами, этих пожирателей полусырого мяса. И я был их в числе. Скажу, что отошёл с гордым видом — не поверите. И правильно сделаете. Потому что пища хоть и была труднопережёвываемой, но ужасно вкусной.

   Набив животы, повалились отдыхать. И Моряк с нами — не до кузнечиков стало с бабочками, не до белок и сорок.

   Вечерело. Великие Братья прибрали поляну — собрали и закопали кости гусиные, перья и внутренности. Сложили оружие и попрощались с нами. По дороге домой они искупаются в канале и смоют боевую раскраску. Нам с Твёрдым Сердцем предстоит Великий Подвиг — ночёвка в лесу.

   Закипела похлёбка из гусиных потрохов. Гошка заправил её зеленью. Мы сидели у костра, скрестив ноги, и молчали. Последний солнечный луч скользнул по вершине лиственницы. Небо посерело. Прохлада вошла в лес, и спинам стало зябко.

   — Поедим, пока светло, — предложил Великий Вождь.

Темнота сузила поляну до нескольких метров у костра.

   — Пойдём ложиться, — позвал Гошка.

Мы подкинули валежник и забрались под одеяла. Из вигвама был виден костёр. Моряк, куда-то запропастившийся, вдруг выпрыгнул на его свет, задрал морду к небу и завыл. Да так жутко и тоскливо, что волосы наши с Гошкой встали дыбом на голове. Мгновение, и мы у костра.

   — Ты что, пёсик?

А он не унимался.

   — Пошли домой, — предложил вождь.

   — Пошли.

Идти ночным лесом было ещё страшней, чем сидеть у костра. Невидимый в темноте Моряк, то и дело попадал под ноги, визжал, вгоняя наши сердца в пятки. Опушка. Навстречу, чуть оторвавшись от горизонта, огромная луна. Её-то нам и не хватало до полной жути. Ведь в полнолуние — давно известно — всякая нечисть вылазит и по земле шастает. В той стороне, где кладбище, будто зарево качается над горизонтом.

   — Это фосфор из костей покойников, — Гошка пытается успокоить себя и меня, но лучше бы не говорил.

Лично я про мазарки-то забыл совсем. Теперь идём полем, вертим головы на все четыре стороны — только что с резьбы не слетают. Назад оглядываемся — не гонится ли кто из леса? На кладбище озираемся — не крадутся ли к нам жмурики? Болото слева — тот ещё подарок судьбы. Нет-нет, да и завоет, простонет кто-то там. Жуть! А впереди луна — огромная, в полнеба, завораживающая, леденящая душу. Фу! Господи, пронеси! Одно утешение — огни посёлка. Всё ближе, ближе…. Пришли! Живые! Слава тебе…. Великий Маниту!


   Сестра пытала меня:

   — Где ты днями шляешься? Куда пропадаешь?

Однажды обнаружила на шее у меня несмытую краску.

   — Это что — засос?

Ей бы только…. Потом, кажется, дозналась.

   — Дошляешься, дошляешся,… — вещала. — Из магнитогорской тюрьмы два уголовника сбежали, по лесам скрываются — поймают вас и сожрут.

Подняла вверх указательный палец, чтоб подчеркнуть значимость последующего утверждения:

    — Но перед этим задушат.

Будто незадушенным, нам что-то светило в зэковских желудках.

   Эту новость не спешил выкладывать Великим Братьям. Но однажды проболтался. И круто изменилась после этого наша лесная жизнь. Построжали команчи. На тропе войны или сидя у костра всё чаще стали озираться, вздрагивали дружно от любого неожиданного звука.

   Однажды — перед тем грозовые дожди несколько дней держали нас дома — пришли и застали в лагере разор. Исчезли припасы — лук, соль, картошка, помидоры, огурцы. Пропал мешочек с трубками и красками. Остатки оружия обнаружили в потухшем костровище. Вместо нашего имущества появилось чужое — пустые бутылки из-под водки и пива. На топчанах в вигваме кто-то ночевал и, возможно, постоялец (цы) ещё не съехал (ли) окончательно, а где-то бродит (ят) поблизости. Будто в подтверждение этой мысли вслед за далёким раскатом грома совсем рядом, может, вон за теми кустами раздалось:

   — Бра — адяга судьбу пра-клиная!....

Ужас объял мужественных команчей. Не сговариваясь, они сыпанули прочь, да так, будто неведомый враг уже схватил их за волосы, содрал: а скальпированные воины сродни убитым — сраму не имут.

   Я видел, как бежал Ястребиный коготь — легко перемахнул сосновую ветвь, преградой выросшую на его пути. Ту же ветку, прыгнув, задел Быстроногий Олень. Она сначала выгнулась упруго, а потом врезала иголками в лицо набегающему Маленькому Брату. Тот ударился в слёзы, и его обиженно-испуганный рёв подгонял нас до самой опушки. Первым, однако, на ней оказался Твёрдое Сердце. Как? Загадка природы. Может, улизнул пораньше, незамеченным. А может, дорогу знал короче.


   Вот в этом месте, по законам жанра, следует ставить точку повествованию. Погибло племя могучих команчей. Потух костёр, захвачен вигвам. Те жалкие остатки, что спаслись позорным бегством, стыдно было величать Великими Братьями. Это мы понимали и понуро брели полем, а на околице молча расстались.

   Начиная рассказ, хотел поведать, как бежали мы от благ цивилизации под сень первозданной Природы, а с последним сюжетом какой-то двойной смысл получился у названия. И это тоже — по законам жанра — понуждает закругляться. Но что делать, друзья, если лето ещё не кончилось, а с ним и наши приключения? А возьму да и продолжу, с Вашего позволения.


   Племя могучих команчей погибло — и Бог с ним. Мы-то живы. И захотелось нам однажды добраться до самолётной свалки. Я бывал там с отцом и всех заинтриговал рассказом.

   Собрались. Морды не красим, оружия нет — просто гурьба мальчишек вышла за околицу и направила свои стопы на юг. Полем шли. Диким — заросшим сорняками, местами выбитым многочисленными коровьими тропами. Потом засеянным — овсом с горохом. Полакомились. Шли берегом озера Горького. Искупались — хотя вода и день к тому не подбивали. С другой стороны, как не искупаться — такие километры оттопали, а озеро-то целебное. Вот и подлечились, мимоходом.

   Лесок прошли — вот она и свалка.

   Когда-то грозные, «МИГи» увязли в густой, высокой траве — самим себе надгробьями. В моих друзьях открылся дух… нет, не первооткрывательства, скорее стяжательства. Пашка бросился к ближайшему «ястребку».

   — Мой! Мой! — кричит, столбя своё право на мародёрство.

За ним и другие, словно с цепи сорвались. Тоже мне — крестоносцы в павшем Константинополе!

   Зову:

   — Айдате блиндаж строить.

Да где там!

   Отыскал траншею, очистил один конец её от травы. Смотрю — крыло самолётное, отрезанное валяется — готовая крыша для землянки. Попробовал поднять — да где там! Хоть и дюралевое, а большое, однако.

   — Эй, орёлики! — кричу. — Хватит дурака валять — пора за дело браться.

Но тёмные инстинкты властвовали моими друзьями и отступили не сразу.

   Вшестером-таки подняли оброненное самолётом крыло, водрузили крышей над блиндажом. Я занялся очагом, а бывшие крово, а теперь просто жадные, команчи разбрелись по свалке в поисках лёгкой добычи. Впрочем, их блукания оказались полезными затеваемому делу — были найдены и доставлены ржавые солдатские кровати. Из них соорудили блиндажные топчаны. Вот с очагом у меня неважно получалось. Огонь в нём чадил, коптил, заполняя блиндаж удушливым дымом. Впрочем, была найдена жестяная труба, которая послужила печной. Дело сразу пошло на лад — огонь весело потрескивал, дым бодренько убегал в трубу.

   Что может быть лучше костра — походного, бивачного, пусть даже, пионерского? Я лежал на топчане, подперев щёку, и смотрел на всполохи огня, изредка вставая, чтобы подкинуть в очаг. После бегства от пьяного голоса, в моей душе вновь воцарились мир и покой. Пусть мои друзья с ног сбились, рыская по свалке — Бог с ними! Они, дураки, ещё не думают о том, что всё, что они сейчас найдут, оторвут, отломают — им придётся переть на себе многие километры до дома.

   Впрочем, лежать изо дня в день на скрипучей солдатской кровати — занятие малоинтересное. Уже на следующий день я присоединился к друзьям-изыскателям. Нашёл медные трубки, притащил домой. Мысль туманная бродила — сделать индейское духовое ружьё. Но отец придумал им иное назначение — антенну.

   — Не возражаешь? — спросил.

Как возразить, если новая антенна уже над крышей? Да и телек с ней стал казать гораздо лучше. Нет, не возражаю.

   Нуждасик, пиротехник доморощенный, всё подбивал нас в набег на воинский склад. Уж так ему хотелось завладеть настоящим снарядом, бомбой или цинком с патронами — что не страшили колючая изгородь и вышки часовых. Подкрались. Лежим в кустах. Вот они — склады. Выстроились, как римские легионы. Ограждение из колючей проволоки. По углам — вышки часовых. Никого. Тишина. Лишь цикады в траве заливаются, да кукушка из соседней рощицы кому-то счёт открыла.

   — Пойду, — решился Пашка. — Грибником прикинусь.

Попетляв для виду, оказался перед «колючкой». Повертел головой по сторонам и протиснул своё гибкое тело мимо ржавых жал. Тут же на ближайшей вышке выросла солдатская пилотка. Лица не видно было — то ли солдатик был коротким, то ли сидел на чём, и лень было подняться.

   — Стой! Стрелять буду!

Пашка вздрогнул и замер в позе первобытного человека — руки у самой земли. Вертит головой, шарит взглядом по траве — никак не может понять: откуда голос.

   — Дяденька, — скуксился. — Я за грибками.

Пилотка:

   — Сейчас шмальну из автомата — полные штаны грибов будет. Ну-ка, брысь!

Пашка вылез из охраняемой зоны, к нам бредёт и головой вертит — всё пытается понять: откуда голос раздаётся. Решил: на секрет напоролся — есть такая форма охранения, когда на каску веточки цепляют и плащ зелёный. Ляжет боец в траву — попробуй, усмотри. Когда мы ему на вышку указали, Пашка разозлился — кулаком погрозил. Рядом с пилоткой тут же дуло автомата нарисовалось. Ну, мы и сыпанули.

   Однажды, после сильнейшего ливня, траншея оказалась затопленной. Не до краёв — но ходить было невозможно, и очаг пострадал. Лежим на нарах, природу поругиваем. А что делать? По свалке бродить? Так и трава вся мокрая.

   Вдруг совсем близко от свесившейся моей руки крыса плывёт. Настоящая. Противная. Жуть! Я этих грызунов, сколько живу, столько и ненавидеть буду. Был такой случай в дошкольном детстве. Родственники к нам понаехали. Им, как водится, почётные места. Отец из чулана тулуп принёс, кинул в сенцах на пол:

   — Антоха, айда ночевать.

Легли. Женщины ещё посудой гремят на кухне. Я уже задремал, вдруг чувствую в паху щекотка какая-то. Сунул руку в трусы — мошонка-то волосатая. Когда успела обрасти? Вдруг она отрывается и в ладони остаётся. Что за напасть? Тут мама заходит, свет включает:

   — Мне место оставили?

Кулак к лицу подношу, а из него мордочка мышачья, нахальная, бусинками глаз на меня. Что тут было….

   Вот с тех пор я эту братву хвостатую шибко не уважаю.

Вылетел из землянки, будто кипятком ошпаренный. Парни в спину гогочут. А мне плевать. Пошёл домой, не оглядываясь. И на свалку с тех пор ни ногой.


   Вовка Нуждасик пропал куда-то и появился. В старом рваном грязном тельнике. Он его матери в стирку не отдавал: боялся — выкинет. Вообразил себя пиратом — куда деваться! Ещё бы, у него же тельняшка. Настоящая. Собрал нас всех и объявил тоном вожака: завтра в море идём, в набег. В море ли, в набег — всё одно лодка нужна. В поисках ничейной лодки мы обшарили весь наш берег Займища.

Пашка предлагает:

   — Собьем замок — угоним чью-нибудь.

Витька Серый:

   — Ничего сбивать не надо: у бооати в гараже вот такая связка ключей — любой замок откроем.

А я не сдаюсь:

   — Искать надо, искать: должны быть брошенные лодки. Уж сколько я их видел, когда с отцом камыш жали.

Продолжили поиски на той, дальней стороне Займища.

Наконец, удача! В заливчике — здесь проход в камышах на плёс начинается — стоит одна, без прикола. Отличная посудина! Как раз напротив Чапаевки, а чапаевские — наши враги. Даже моё справедливое сердце не усмотрело кощунства — угнали мы лодчонку — и все дела.

   Ну, угнали — это я круто сказал. Потому что трофейный фрегат один транспортировал на нашу сторону: остальная братва и с веслом-то ладом управляться не умеет. Два дня гнал. А эти олухи брели берегом и сыпали советами.

Загнали украденную лодку в самый угол Займища, поближе к лесу. Причалили к берегу, но в густых зарослях камыша — здесь он к самому берегу подходил. Шалаш соорудили из палок, толью покрыли. Это мы уже с Нуждиным вдвоём делали: не загорелись бывшие команчи морской романтикой. А Вовка ничего, планы строит: перезимуем и в плавание пустимся. Перетащим лодку в канал, по нему — в реку Увельку. Она в Уй впадает. Тот в Урал — и вот оно, море Каспийское. Сюда сам Стенька Разин за зипунами хаживал, и нам не грех заглянуть.

   И ещё Вовка сказал, что изобрёл лодочный двигатель — грести будет не надо: сама полетит, как ласточка. Идея его заключалась в следующем. Сварганить топку и большой котёл: вода закипит, пар через трубу в воду направить — реактивная тяга. Тут нам как раз на уроке физики про КПД рассказали. Нуждасик и зацепился за слово: КПД, мол, КПД. В пароходах пар турбины движет, а они винты. Сколько потерь на трение! Здесь же — никаких. Огонь, вода, пар — и полный вперёд!

   Мне бы, дураку, вспомнить, как Вовка станок для изготовления деревянных стрел изобретал. Но, увы…. Нашёл на свалке за околицей огромный, треснувший чугун и припёр его на тележке. Вовка на трещину:

    — Ничего, заварим — как новенький будет.

   Вообщем, никакого двигателя Нуждасик не изобрёл и не сделал, конечно. Котёл на лодке под очаг приспособили — осень набирала силу, и даже днями бывало холодно.

   Вовка нарисовал на тряпке пиратский флаг — череп со скрещенными костями. Укрепили мы его на железном высоковольтном столбе. Я укрепил, потому что приятель мой для таких трюков слишком упитан. Лезу — руки стынут, провода гудят — у-у-у, щас током дербалызнем. Нуждасик снизу советы даёт.

   Флаг мы подняли для того, чтоб все знали — это наша территория, здесь пиратская столица, Тортуга, и кто не понял — будет иметь бледный вид и тоненькие ножки.

   Это была наша последняя вылазка на Займище. Вовкина мать наконец-то добралась до его тельняшки — и её не стало. А без неё Нуждасик в пираты не рвался: толстый он и скорее добрый, чем злой. Как с такой рожей в набег за зипунами?


   Бабье лето вместе с теплом вернуло романтические настроения, неутолённую жажду открытий и приключений. А тут Гошка припёрся, рублём перед носом машет:

   — Поедем в Петровку клад искать?

В одну сторону рубля, пожалуй, хватит. А обратно? Пустился на хитрость.

   Мама сдобы напекла.

Я:

   — Вкусная! Вот бы бабе с дедом отвезти.

Мама встрепенулась:

   — Как? Кто поедет? На чём?

   — Я. В выходные. На автобусе.

Мама посмотрела на меня с сомнением:

   — Может, Люсю послать?

Сестра приехала из института непоступившая — её лучше сейчас не трогать. Это понятно.

   — А, ладно! — мать достала рубль.

И вот мы с Гашиком в автобусе. За окном желтеют под солнцем убранные поля. Леса серебрятся нахлынувшей паутиной. Никогда не видали? Это удивительное зрелище! Её и летом столько не бывает. А осенью, в тёплые деньки, пауки, будто сговорившись, садятся за свои станки и ткут, ткут, ткут и пускают по ветру плоды труда своего. Всю землю покрывает тонкая, невесомая, блестящая на солнце нить.

Гошке:

   — Пушкина помнишь: будь одна из вас ткачиха, а другая повариха…? После коварства над сестрой превратилась ткачиха в паучиху….

Другу моему не до пустословия: сидит, хмурится: шибко клад понадобился — видать, припёрло.

   Бабка с дедом мне обрадовались. Егор Иванович за топор и в стайку. Лишил жизни петуха, а Дарья Логовна — перьев. И вот он уже в кастрюле кипящую ванну принимает. Перекусив, в ожидании более плотного угощения, вышли погулять. В огород друга тяну — баньку обследовать. Покосилась она здорово — того и гляди: обрушится. И топится по чёрному. И сама вся грязная. Нет, ночевать здесь Гошке не улыбалось. В доме кровать, печка, полати. В сенях ещё одна кровать.

   — Пойдём к церкви, — тянет он меня.

   — Так мы уже там были.

Мы проходили мимо, добираясь с автобусной остановки.

Гошке неймётся. Гошка носом чует закопанное богатство. Встал на одинаковом расстоянии от церкви до поповского дома. Потопал ногой. Прислушался.

   — Смотри, — говорю, — Следы тракторные, машинные. Если они не обвалились, проезжая — чего ты-то добиваешься?

Гошка знал, чего добивался — решительно зашагал к поповскому дому. Это длинное строение имело два входа с торцов. На одной двери висел амбарный замок. А другая вдруг открылась, и женщина выплеснула помои из ведра под наши ноги.

   — С церкви начнём, — шепнул мне приятель за столом у деда.

   Мы выпросили для ночлега сенную кровать и улизнули, лишь только в доме затихло. Деревня ещё не спала, деревня клокотала — где-то трактор чихал, девчата пели под гитару, ну и собаки, конечно, хором повторяли свой извечный репертуар.

   В церковь мы проникли в то самое окно, в которое лазил за зерном мой двоюродный брат Сашка Саблин. Помните?

   У Гошки был фонарь. Осмотрелись. Жутко, скажу я Вам. «Вий» сразу вспомнился. Хороша там Наталья Варлей (паночка покойная), но если б выскочила сейчас верхом на летающем гробе — мама дорогая! — … лучше не думать.

   В центре куча зерна, давно промокшего, давно сгнившего — запах ещё тот! — голубями и галками загаженного. Поди, ещё с тех времён хранится, когда Сашка-мамлюк сюда за красавицей лазил. Ну и гарем султанский!

   Гошку тоже пробрало: голос задрожал, заскрипел:

   — Здесь не должно быть. Пойдём колокольню обшарим.

И там поиски ничего не дали — никого намёка на подземный ход.

Мы поднялись по винтовой лестнице пару витков, и вышли на клирос — балкон такой, над молельным залом нависает. Гошка расчистил себе место от хлама, присел, выключив фонарь:

   — Будем ждать.

   — Чего?

   — Полночи.

   — Зачем?

   — Черти придут в карты играть на сокровища. Пуганём — наши будут.

Шутит? Чертей пугать? Как бы они нас сами того…. Но не хотелось быть или выглядеть трусливее товарища. Сидим, молчим, ждём.

   Не знаю, полночь уже или нет. Вдруг шорох, хлопот крыльев и леденящий кровь крысиный визг. Мне не до чертей сразу стало. То ли они есть, то ли их нет. А эти твари — вот они рядом. Лазят по стенам, хватают голубей, жрут да ещё дерутся.

   — Дай сюда! — выхватил у Гошки фонарик, посветил сначала под ноги, потом вниз. Мама дорогая! Сколько их там, на куче гнилого зерна копошится — полчища. Путь отрезан. Да ладно бы — они и на клирос заберутся. По стенкам за голубями лазят — у, морлоки проклятые! — а по ступеням колокольни…. Да как на лифте. Сожрут. Точно сожрут.

   Пошарил по стенам фонариком — окно чернеет: нет решётки, нет стекла.

   — Лезем?

   — Давай.

Голову высунул — свод церковный, вот он, рядом, руку протяни. Вылез с фонариком в одной руке. Гошке трудней будет. Я свечу, он лезет. Надо изогнуться и подтянуться. В какой-то момент нога его потеряла опору. Гошка вскрикнул и царапнул ногтями по кирпичу. Я подхватил его за шиворот. Общими усилиями подняли друга моего на крышу. Она большая, сферическая, кирпичная. Не знаю, какие умельцы выкладывали, но здорово получилось. До земли — ого-го-го! Одна радость и надежда — крысы нас здесь не достанут.

   Что делать? Ждать рассвета и попробовать спустится: в темноте-то брякнуться и голову свернуть — плёвое дело.

   Сидим, прижавшись, дрожим. Небо звёздное, огромное, яркое, вот оно — руку протяни. Метеориты в нас целят, да не попадают. Им осенью — самый сезон. Хорошо, что бабье лето — тепло не по-осеннему. А то б замёрзли.

   Друг мой пригрелся и закемарил. Во сне-то чуть не сорвался и меня вниз едва не сбросил. Приснилось, должно быть, что-то — может крысы догоняли, может черти. Он ногой брыкнул — а там пустота. Вскрикнул, просыпаясь. В меня как вцепиться, как рванёт. Чуть вместе не улетели с верхотуры.

   — Блин! Гошка, ты либо не спи, либо отсядь от меня.

А уже светало. Потом лучик первый брызнул. Бог мой! На кирпичиках, опоясавших церковный купол вдруг засверкали, заискрились, загорели золотом картинки. Божественные. Иисус там и прочие. Кирпичи старые, временем выщербленные, а краски на них будто вчера положены. Вот он клад! Вот оно богатство! Выломать, любителям продать…. За границу, например. Деньжищ отвалят — не снести.

   Зачарованные, пошли любоваться фресками в обход купола. Чувствую, рискованное занятие — меня качает, мутит, слабость в ногах от бессонной ночи. А пропасть, вот она — рядом. Шевельнётся какой кирпич не стойкий и — поминай, как звали Антоху Агапова. Встретились с Гошкой — пошли-то обозревать в разные стороны — с ним то же самое творится.

   — Надо поспать.

   — Согласен.

Поднялись мы на купол повыше (не думайте, что он крутой — очень даже пологий) легли на солнцепеке (ну, допустим), пригрелись и заснули.

   Просыпаемся. Милицейский бобик первым делом на глаза попался. Люди внизу суетятся. От соседнего дома длиннющую лестницу тащат.

Милиционер:

   — Слезайте. А то сам залезу и наручники надену. Тогда на верёвке спускать станем.

   — Что будем делать? — спрашиваю друга.

   — Сдаваться, — говорит Гошка. — Если сюда заберутся и фрески увидят — шиш нам, а не богатство.

В этот момент стукнулась лестница о край свода. Гошка первый и полез сдаваться.

Посадили нас в Уазик, но сзади. В багажник что ли, или обезьянник? Может, автозак?

Мусора радостно так докладывают:

   — Двоих взяли.

По дороге мы узнали: они с рейдом в Петровке оказались — шпана местная распоясалась, на танцы драться с ружьями приходит, с самопалами.

   — Где живёте? Как фамилии?

Мы не соврали.

   — Здесь зачем?

   — На спор с друзьями.

Не хотелось деда с бабкой выдавать. Нет, не правильно сказал. Не хотелось стариков к конфликту подключать. Уж лучше в Увелку за решёткой — зато бесплатно.

   И приехали. И сидели в запёртой комнате, пока наши мамы не явились. Отпустили нас, пообещав за следующий подобный трюк поставить на учёт в детской комнате милиции. На учёт нам не хотелось — уж больно близко оттуда тюрьма маячила. Пообещали более не хулиганить.


   Ну, вот, наверное, и все приключения того лета. Удалось, прямо скажем.

А сокровища, нами найденные, на прежнем месте — дожидаются своего часа. Если интересны кому религиозные (исторические?) фрески — с Гошкой посоветуюсь — и, может, продадим. Или подарим — как просить будете.


                                                           О чём стонало Займище


   В том краю, где я родился, пальмы не растут. Но когда наступает лето, и распускают свои цветущие гроздья сирень и черёмуха, а над улицами плывёт хмельной, с ума сводящий запах, от которого даже убогие старушки начинают лукаво улыбаться, мы, пацаны, не завидуем собирателям кокосов. Нам хватает леса, полей и болота, что раскинулось от самой околицы до вдали темнеющего бора.

   Оно полно чудес, наше Займище. По необъятным зелёным просторам вольно носится ветер. Он гоняет рыжие гривы камышей. Над ними парят коршуны, оглядывая зоркими глазами бескрайние пространства, тонущие в солнечной дымке. Золотятся под лучами тяжёлые стрелы рогоз, глубинные топи скрывают их вкусные побеги. Караси играют средь царственных кувшинок, пугая утиные выводки. Жарко пылает в синем бездонном небе солнце, зажигая слепящими бликами блюдца плёсов. А по ночам низко висят над водой колючие алмазы звёзд, и плавный водят хоровод русалки, ступая босыми ногами по блестящим листьям кувшинок. Водяные сварливо бормочут, пересчитывая медяки, что собрали на дне или в карманах утопленников. И заросли камышей чудно отражаются в посеребряных луной водных зеркалах.

   С самого раннего детства я полюбил тепло и ласку уральского солнца, колдовскую игру красок в воде, азарт открытий, которые поджидали меня в непролазных зарослях камышей, за каждым поворотом чистой воды. Там, где я родился, там прошли самые счастливые детские годы.

   Ранним утром, щурясь от яркого света, любил я бегать по тропинке у воды. Роса холодила босые ноги. Из-под берега, заросшего осокой, взлетали утки. Замкнув круг, они садились где-то на плёсах за стеной камыша. А до него от берега ровная и блестящая гладь воды взламывалась гагарьими дорожками и гнала к моим ногам пологие волны. Такие же волны разбегались кругами, если я бросал в воду камень.

   Далёкий берег, заросший кустами тальника и кудрявым березняком, оставался в тени, откуда плыли клочья белого тумана, огнём вспыхивали на солнце и медленно таяли. Ещё дальше вольно, не теснясь, стояли могучие сосны. Вокруг них на земле лежали ершистые шишки. Босиком ходить под соснами не каждый решался: беличья радость больно колола ступни. Вечерами, когда солнце садилось, и в воздухе начинали звенеть комары, мы с пацанами жгли костры на берегу Займища, а я любил кидать сосновые плоды в огонь. Они ярко с треском вспыхивали, чешуйки сначала чернели, круто заворачивались, потом раскалялись, и шишка становилась похожей на сказочный огненный цветок. А потом мы выкатывали из огня печёную картошку, обугленную и такую ароматную, какой никогда не бывает дома. Ели и смеялись: нам было весело обжигаться и смешно оттого, что рты и пальцы у всех чёрные.

   Если бы взор мой в сполохах огня мог прозреть тайну будущего и предвидеть все трагические переживания, которые оно мне готовило, то, быть может, держался я подальше от Займища. Но возможно также, что счастливый исход, который должен был увенчать болотные приключения, не смотря, ни на что, повлёк бы меня вперёд. Ибо любовь к сильным ощущениям была мне не чужда. Но не приходилось выбирать между двумя этими альтернативами, так как будущее не открывал огонь костра. Только много позднее, когда прошло уже немало лет, и я, сидя перед весело потрескивающим домашним очагом, восстанавливал в своём воображении всю захватывающую картину своих приключений, я тогда понял, что ни за какую другую жизнь не расстался бы до конца с этими неизгладимыми, дорогими для меня воспоминаниями.

   

   Помню, как сидя на носу лодки из сосновых досок, которой правил отец, я жадно впитывал в себя дикую красоту болота, с его, почти тропической растительностью и блестящей, как зеркало, гладью плёсов, по которым мы скользили, подобно теням, под приглушённый плеск шеста. Моё сердце трепетало от радостного волнения, а восторженные глаза, готовые к ежеминутной встрече с небывалыми чудесами, ловили всякое движение. Вон лысухи с плеском побежали в камыши. Почти на каждом повороте протоки утки парами и в одиночку взлетали с воды, громко хлопая крыльями. Один раз я подскочил, увидав рыжую кочку, вдруг нырнувшую от протянутой моей руки.

   — Ондатра, — сказал отец за моей спиной.

   Плавное движение воды за бортом производило впечатление, которое легко могло ввести в обман неопытного человека. В ленном спокойствии чудилось что-то очень грозное, наводящее на размышления. Легко можно было допустить, что на некоторой глубине сплелись чьи-то цепкие щупальца и терпеливо выжидали, пока найдётся такой безумный смельчак, который бросится в пучину, и которого они мигом потянут вниз, на самое дно. С большим волнением вглядываясь в толщу воды, чувствовал, что эта спокойная стихия таит в себе гораздо больше опасностей, чем двадцать самых бурных горных потоков, на которых, кстати, до сих пор ни разу не был. В тот миг мною владело чувство: точно не через борт лодки, а с края бездонной пропасти заглядывал я в неё.

   В воде скользили облака и исчезали. Но прежде, чем окончательно исчезнуть, превращались в мечты, сулили дальние дороги, океанские волны, крики розовых птиц над серебряным озером, топот антилопьих стад, спешащих к водопою, и пристальный взгляд затаившегося в траве хищного зверя.

   У камышовой кромки плёса хрипло квакнула старая лягушка. Ей откликнулись также утробно и тяжело ещё две-три с разных сторон. В их мутных стонах слышались призыв и вопрос. Сейчас же им ответили десятки квакуш, среди них были уже и молодые звонкие голоса. И затем округа разом охнула, завыла, застонала, зазвенела, захрипела и захрякала. Жирный, азартный лягушачий хор покрыл голоса птиц и шелест камышей… Лягушачий плёс.

   Лодка медленно плыла, оставляя след. Вода от неё шевелилась, расходилась далеко мелкой волной. Точно прилипнув к воде, гладко лежали на ней зелёные листья кувшинок. Отец иногда брал шест и загребал им, как веслом, потом снова клал его в лодку и выбирал сети. А я, свесившись через борт, стремился взором в волшебный полумрак подводных зарослей. Причудливо фантастические, они были неподвижны, словно облака зелёного клубящегося дыма застыли в глубине.

   Вода живёт напряжённой жизнью. Снуют водомерки, ошалело скачут водяные жучки. Между стеблями растений бесшумно, как во сне, скользят рыбы. Вот, блеснув золотой чешуёй, в закатных лучах солнца, проплыл косяк жёлтых карасей. Бегая вороватыми глазами и пружинно взмахивая хвостом, мелькнул головастик. Мечутся мальки.

   С резким присвистом крыльев над плёсом летит стремительная чайка. Она едва не касается белой грудью воды, чётко отражается в ней, и чудится, будто летят две птицы. Схватив неосторожную рыбёшку, одна чайка резко взмывает вверх, а вторая, кажется, падает на дно.

   Вдыхая от мокрых сетей острый запах рыбы и тины, мы плывём вдоль камышей. На коричневые бархатные махры его ложилась вечерняя роса, и они от этого потемнели. Стало прохладней.

   — Какой воздух, а, — восхитился отец и спросил. — Сравнишь его с городским?

И сам ответил:

   — В городе пыль и духота…

Отец, довольный уловом, разговорился.

   — Пап, а на охоту меня возьмёшь? — подсуетился я.

   — А как же! Осенью на уток, зимой на волков.

   — На волков? — удивился я и не поверил. — На волков разве с ружьём ходят? На них винтовку надо или автомат.

   — А голыми руками ещё не пробовал?

   — Ты что ль ловил?

   — Видел как. Маленький я был, а как сейчас помню. Повадился к нам на хутор волк ходить. Нынче у одних зарежет овцу, через пару дней у других. Прямо как на мирских харчах держать его подрядились. И видели мужики: здоровый такой, матёрый. Да-а, ходит и ходит, как зять к богатой тёще на блины. Пробовали подкараулить — чёрта с два!

   — Вы бы собаками, — подсказал я.

   — Какой ты прыткий! Собаки брешут, когда не надо, а когда нужно — их нет. Да и не боялся он собак, а ежели какая дура попадётся — только и житья ей. Да-а. Стали мужики почаще выбегать на улицу, поглядывать за ним. А он как: заберётся на крышу саманной стайки, пророет дыру и оттуда, сверху — шасть, прямо на овцу. Та: «мя-мя!», и дух из неё вон. Рванёт ей глотку, выпьет тёплую кровь, и был таков.

   — Страшно, ей-бо, — пожаловался я.

Плыли обратно узким проходом, густой и тёмный камыш подступал вплотную.

   — Дальше страшней пойдёт, — отец не спеша подгонял лодку шестом, и так же нетороплив был его рассказ. — Как-то одна ночь морозна была: ажна стены трещали. Пошли мы с братом Фёдором — а он мне по возрасту в отцы годился — поглядеть, не объягнилась ли какая овца. Так, мол, и застынет ягнёнок. На овец взглянули — нет, всё чин-чинарём. И только собрались уходить, вдруг окно — на зады оно из хлева выходило: навоз в него выбрасывали — застило. Застило и опять посветлело. Да так раза три подряд. Что за чёрт? Фёдор тихонько меня за рукав — сам, чую я, дрожит — отвёл в угол и шепчет: «Волк». Тут и у меня затряслись поджилки. Ежели не брат, так заорал бы. Да-а. Притаился, стою в углу, дрожу. Вдруг опять застило окно, и так здорово, что даже овцы шарахнулись, чуть меня с ног не сшибли. Глянул — волосы на голове зашевелились. Вытащил волк кусок моха, что щель у окна закрывал, сунул туда хвост и хлещет по стеклу, и вот хлещет. Подловчился тут Фёдор, тихонько вдоль стенки пробрался и хвать волка обеими руками за хвост. Схватил да как закричит: «Егорка, мужиков зови!». Прибежали мужики. Фёдор навстречу, в руках волчья шуба. А от окошка по огороду следы. «Голышом-то по морозу далеко не уйдёт», — судачат мужики и вдогон. И что же? У самого забора лежит он врастяжку, в чём мать родила. Стало быть, без шкуры околел на морозе.

   — Сдох? — удивился я.

   — Окочурился.

   — Как же это он?

   — А ты попробуй голышом на морозе. Мороз-то был…

Подумав немного, я усомнился.

   — А ты, пап, не врёшь?

   — Зачем мне врать-то?

   — А зачем же волк хвост в щель просунул?

   — Овец пугал. Метнуться они в дверку, сшибут и в поднавес. А там он — цап-царап…

   — Какой хитрый!

   — Хитрый, верно. Только на беду его Фёдор случился.

   — А разве ж можно из шкуры-то выпрыгнуть? — допытывался я.

   — Со страху, брат, всё можно.… Один, слышь, мужик с лодки упал, а пиявок страсть как боялся. Дак из воды выскочил, и как посуху.… Жарил, только пятки сверкали, до самого берега, и про лодку забыл….

   Я верил и не верил, любуясь, смотрел на воду, как тиха она при закате солнца, как на изумрудной глади её играют золотистые отблески. В небе, между тем, шло тяжёлое, драматическое противостояние: натруженное солнце стремилось скрыться за горизонт, а тяжёлые, плотные, с фиолетовым отливом тучи, словно бы блокировали его у кромки земли, не пускали.

   

   Начал я с того, что стоял июнь, неповторимая для мальчишек пора. Конечно, все месяцы хороши, но бывают получше, бывают похуже. Возьмём, сентябрь — плохой месяц: начало учебного года. А теперь, август — хороший месяц: до школы ещё есть время. Июль, нет сомнения, — просто отличный месяц: школа где-то за горизонтом. Июнь, тут уж всякому ясно, июнь — лучше всех: двери школы наглухо захлопнуты, и до сентября не меньше миллиона счастливейших минут. В июне-то и случились все мои приключения. Но не буду забегать вперёд.

   Лишь только лодка коснулась носом берега, бумажным змеем, подхваченным вихрем ветра, я сорвался прочь. Провожая взглядом мою спину, отец, должно быть, давил в себе желание сорваться с места и бежать рядом со мной вперегонки. Он был романтиком, я знал. Без моих рассказов он ведал, что делает с пацанвой ветер, куда увлекает её — во все потайные места, которые для него-то совсем и не были потайными. Где-то в душе его скорбно колыхнулась какая-то тень, заглушая боль от печали. Печали, которая заставляла его быть взрослым — не спеша примкнуть лодку, собрать в мешок сети и важно шествовать домой.

   Отец скучал без меня, я знал. Он говорил: бывает, глядишь на проходящих мимо мальчуганов, и на глаза навёртываются слёзы. Они чувствуют себя хорошо, выглядят хорошо, ведут себя, как хотят. Они могут писать с моста на проходящие вагоны или стибрить шоколадку с витрины магазина. Им всё прощается, потому что они — пацаны. Они растут, как буйная трава в придорожной канаве, и не знают того, что будет завтра. А он знает, потому что взрослый и умеет думать.

   Вон бежит его сын. На ходу бросает камень в заброшенный сарай, разбивает окно. Господи, как тут не вспомнить, что жизнь вертится по замкнутому кругу и топчется на месте лишь потому, что мудрости не хватает времени, а юности ума. Об этом думал мой отец, возвращаясь с рыбалки. Но вслух не сказал ничего: некому было, да и не зачем. Он шёл с мешком за спиной, прислушиваясь к себе — не колыхнётся ли снова в душе скорбная тень, шурша сложенным в кучу хворостом, который потух, так и не разгоревшись.

       

   Я убежал на закате, а вернулся домой за полночь. Темнота благоухала ароматом цветущих садов. Пахло так, словно за околицей раскинула свои тропические берега Великая Амазонка. Почему это, спрашивал я себя, перелезая забор, никто не догадывается, что дикие, неизведанные джунгли рядом — только чуть добавь фантазии. Царило поистине какое-то промежуточное время между сном и явью, и мысли мои уподоблялись то косматой дворняге, оставшейся за забором, то шаловливой кошке, сладко дремлющей — я знаю — на моей подушке. Время ложиться спать, а я ещё медлил, тихонько брёл между грядок от дневных приключений к ночным грёзам. Хотелось ещё многое рассказать, но некому.

   На лестнице, ведущей под крышу сарая, служившую мне спальней, кабинетом и хранилищем всех моих сокровищ, сидел, покуривая, отец. Можно было подумать, что он дожидается меня, убежавшего от всех домашних забот. Ведь я не помог ему выбрать рыбу из сетей, матери — пригнать корову, которая после табуна и вечерней дойки ещё пасётся по-над берегом, сестре — полить грядки. Можно было подумать, что меня ждёт взбучка, и чем позже я явлюсь, тем яростнее она будет. Но это было не так. Я знал, всегда перед ненастьем у отца ныли фронтовые раны. От этого он мучился бессонницей, бродил вокруг дома и беспрестанно курил. Некоторое время мы созерцали друг друга молча. Мужчина и мужающий мальчик. Мы были дружны, когда расставались, только что не пели вместе. Не зная его нынешнего настроения, я спросил осторожно:

   — Пап, а я хороший человек?

   — Пожалуй, да, конечно же, хороший.

   — Это… это поможет мне, когда я попаду в какой-нибудь переплёт?

   — Поможет.

   — Этого мало, пап.

   — Мало, чтобы ты был спокоен за своё тело. Зато важно для твоего душевного покоя.

   — Но иногда, пап, разве тебе не бывает так страшно, что и…

   — … и душе нет покоя? — отец кивнул, и на лице его расплылась улыбка.

   — Пап, — чуть слышно произнёс я, — а ты хороший человек?

   — По отношению к вам с сестрой и вашей матери стараюсь быть хорошим. Но нет человека, который был бы героем в собственных глазах. Я знаю себя ни один десяток лет, Антон. Знаю о себе всё, что только стоит знать…

   — И что в итоге?

   — Сумма? С учётом всего, а ведь я стараюсь не высовываться и помалкивать, пожалуй, всё в порядке.

   — Тогда почему же, папа, — спросил я, — ты несчастлив?

   — Лесенка у сарая в… так, поглядим… в половине второго ночи… не самое подходящее место для философских бесед.

   — Мне просто хотелось знать…

   Долго царила тишина. Отец вздохнул. Взяв за руку, он потянул меня к себе, усадил на колено, обнял за плечи.

   — Ладно. Твои мать с сестрой спят. Они не знают, что мы с тобой здесь разболтались. Можно продолжать. Так вот, давно ли ты решил, что быть хорошим человеком — значит быть счастливым?

   — Всегда так думал.

   — Теперь научись думать иначе. Иной раз человек, который кажется тебе самым счастливым во всём мире, который шире всех улыбается, и несёт на себе самое тяжкое бремя греха. Он всласть поразвлекался и вдоволь погрешил. А люди очень любят грешить. Антон, уж поверь мне, если бы ты знал, как они обожают грех во всех его видах, размерах, цветах и запахах. Бывает, человек предпочитает насыщаться не за столом, а из корыта. С другой стороны, несчастный, бледный, замкнутый, который кажется тебе воплощением греха и порока, вот он-то нередко и есть хороший человек. Хороший, Антон, потому что быть хорошим — тяжелейшее занятие. Быть хозяином кабанчика куда труднее, чем кабанчиком.… А как прекрасно, если бы ты мог просто быть хорошим, поступать достойно, не думая об этом постоянно. Но ведь трудно — правда же? — знать, лёжа ночью в постели, что в столе остался последний кусок торта, не твой кусок, а ты не можешь глаз сомкнуть, так тебе хочется его съесть, верно? Или в жаркий весенний полдень ты в школе прикован к парте, а там, вдали, струится через камни прохладный чистый поток. Мальчишки за километр слышат голос прозрачного ручья. И так минута за минутой, час за часом, всю жизнь без остановки, без конца, сию минуту и в следующую секунду, и в следующую за ней. Часы, знай себе, тикают, предлагают тебе выбор: быть хорошим, быть дурным: тик-так, тик-так. Спеши окунуться или сиди и потей, спеши к столу или лежи голодным. Теперь сложи все реки, в которых ты не плавал, все торты, которые ты не отведал, с твоими годами, и, Антон, накопится уйма такого, что тобою упущено. Однако, ты утешаешь себя, говоря: чем чаще ты мог искупаться, тем чаще рисковал утонуть, и столько раз мог подавиться чужим тортом. С другой стороны, сдаётся мне, из-за простой дремучей трусости ты можешь слишком многое упустить, страхуясь, выжидая. Взять меня, Антон — женился я очень поздно. Сначала война задержала, потом госпиталя. А потом, с возрастом, пришли сомнения. Очень уж я боролся сам с собой, считал, что мне не следует жениться, пока я напрочь не избавлюсь от всех изъянов. Слишком поздно до меня дошло, что совершенство недостижимо. Ты должен вместе со всеми пробовать и ошибаться, падать и подниматься. И вот однажды я оторвался от этой нескончаемой борьбы и увидел твою мать. Мне тогда стало ясно: возьми мужчину наполовину дурного и такую же женщину, сложи их хорошие половинки и будет на двоих один вполне нормальный человек. Так я смотрю и на тебя, Антон. Хотя ты всегда носишься где-то, отлыниваешь от порученной работы при всяком удобном случае, я точно знаю, что ты мудрее, лучше, а значит, счастливее, чем мне суждено быть когда-либо. Потому что в тебе мало сомнений.

   Отец отпустил меня с колена, достал папиросу, прикурил.

   — Нет, — сказал я.

   — Да, — возразил отец. — Я был бы глупцом, если б не видел твоей мудрости. Она заложена в тебя природой и даётся без всяких усилий.

   — Это значит, — я ковырнул землю кедом. — Жить не думая — это счастье?

   — Правильнее: жить без сомнений, в согласии с самим собой.

   — Чудно, — хмыкнул я после долгой паузы. — Сегодня ночью ты сказал мне больше, чем за всю предыдущую жизнь. Мне хочется, чтоб ты был счастлив, пап.

Я проклинал слёзы, выступившие на моих глазах.

   — Со мной будет всё в порядке, Антон.

   — Я готов сказать и сделать всё, чтобы ты был счастлив.

   — Антон, Антон, — отец затянулся папиросой и смотрел, как тает в воздухе её дым. — Скажи мне, что я буду жить в твоей памяти после своей смерти и до твоей — это меня вполне устроит.

Его голос, подумал я, он такого же цвета, как его волосы.

   — Пап, послушай! Ты будешь жить вечно. Я обещаю тебе, что буду хорошо учиться, поступлю в институт и напишу о тебе книгу. О тебе узнают и будут знать люди спустя много-много лет: то, что ты пережил, очень интересно и поучительно.

   — Что ещё, Антон?

   — Я люблю тебя.

Он обнял меня и похлопал ладонью по плечу:

   — После таких слов, никаких книг не надо.

   Час был поздний, ночь на исходе, сказано достаточно, мы чувствовали, что теперь уж точно надо идти спать.

   

   На рассвете по каменным небесам прокатилась, рассыпая снопы искр, колесница Громовержца. После грозы дождь ещё долго мягко падал на рубероидную крышу, журчал в водосточной трубе, говорил капелью на диковинных языках под окном чердака, за которым я смотрел розовые сновидения, выбираясь из одного, примеряя другое, и убеждаясь, что все они скроены из одной и той же ветхой ткани.

   Случаются поздним утром такие часы, когда воздух делается как-то чище и светлее, небо ярче, и солнце светит по-праздничному. Ночные тучи уползают, как серые старые змеи, куда-то далеко, и на душе весело, радостно. Тогда птичий гомон звучит звонче и гармоничнее, и золотые пылинки в дружески тёплом луче солнца, протянулись от дыры в крыше до глиняного пола чердака. В этот час я проснулся на своём ложе из резиновой лодки, устеленной старыми тулупами и таким же одеялом. Лодка эта была когда-то камерой колеса огромной машины, наверное, БЕЛАЗа, но умелые руки отца стянули её ремнями в овал и в центр поместили доску, как днище. Её легко можно было, спустив воздух, уложить в мешок и возить на мотоцикле даже без тележки.

   Чёрная крыша быстро нагревалась под солнцем, и подступал час, когда духота на чердаке становилась невыносимой. Пора было спускаться на грешную землю. Но я медлил, размышляя. Родители, конечно, на работе, но вот сестра… Она была на четыре года старше меня и в той поре девичьего цветения, когда настроение меняется мигом на противоположное буквально из-за всякой ерунды. Однажды я стибрил её личный дневник и прочитал. Запомнились две фразы: «Не видела Его уже четыре дня — хочется плакать и кусаться…. Тотошку точно придушу…». Тотошкой был я, а она, конечно, Элли из любимой сказки. С тех пор стал сестры побаиваться, и не чесал язык, прежде не изучив пути отхода. Можно было и сейчас улизнуть тайком на улицу, но голод давал себя знать. Критически осмотрев руки и особенно ногти, после глубоко вздоха великомученика, отправился в дом.

   

   Знаете ли вы, что такое солончак? Если не знаете, то загляните в энциклопедию: там всё мудро написано. А я знаю, что это пятно соли на земле, и ещё — что это след Великого Ледника, когда-то прошедшего нашими местами. Земледельцы его не любят, а для нас он создал ещё одно чудо Займища. Береговая линия поделила его пополам, и то, что досталось суше, было настоящим пляжем. Пусть не Гавайским, но очень даже пригодным для игр и для отдыха — чистый белый глубоко прокалённый песок без единой травинки. Таким же было и дно — плотным, песчаным. Вода — чистая, без тины и водорослей, даже пиявки здесь не водились, даже телята обходили это место. А на губах после купания чувствовался привкус соли. Лучшего места для дневной тусовки и впрямь было не сыскать. В любой час здесь было людно. Отсюда начинались все наши походы. Здесь поджидали меня друзья, потому что я — заводила. И сегодня здесь — хромоногий Гошка Балуев, добродушный толстяк Вова Нуждин и крючконосый, похожий на индейского вождя, Паша Сребродольский. Кроме них была ещё мелюзга, которая копошилась в сторонке и заходила в воду, когда старшие загорали на берегу.

   Тёплое солнце грело моё тело, а над головой плыли большие серо-белые облака, и по цвету их можно было судить, что близился полдень. Ленивыми порывами задувал ветер, должно быть, южный, так как в нём был привкус жилья, а также медовый аромат садов, к которому неведомо откуда примешивался запах чеснока. Было чувство, будто я вернулся домой после дальней дороги. Так устал после купания, что хотелось только одного — не двигаясь, лежать на спине и смотреть на медленно бегущие облака в голубой небесной вышине.

   Показалось, кто-то окликнул меня по имени. Сделав усилие, поднял голову и огляделся. Вовка Нуждин, ясноглазый, с длинными ресницами, с румянцем, полыхавшим на круглых щеках, запрокинув голову, смотрел в небо. Потом перевёл взгляд на воду, берега. И при этом медленно, как шаман заклятия, произнёс:

   — Солнце… небо… берег… вода…

   — Ты часом не бредишь? — спросил Пашка. — Может, перегрелся?

   — Нет, с чего ты взял? Посмотри, красота какая! Как говорится, кто вчера умер — сегодня жалеет. Нет, определённо сегодня самый шикарный день всех времён и народов. Должен же такой когда-нибудь случиться. Почему не сегодня?

И Пашка согласился:

   — Хорошо-то как, Господи! Истинно — рай земной.

   — А мне не нравится, — заявил Гошка, откусив заусенец с ногтя. — Жизнь идёт слишком гладко, никаких приключений. Она становится приятней, когда случаются в ней всякие неожиданности.

   — Боюсь, и ты прав, — соглашается Сребродоля. — Всё дело в том, что мы родились не вовремя и мучаемся в этом, наидурацком из миров. Лично я принадлежу душой эпохе мечей и колдовства, а не нынешней, ракетно-космической. Мой век — век топора, век копья, век волхвов, век рыцарских поединков. Сумерки времён. Уверен, что в том мире я чувствовал бы себя как дома.

Нуждин кивнул:

   — Вот-вот, другими словами: ты рождён для Средневековья.

   — Да, — согласился Пашка. — Как печально, что те времена давно миновали.

   — Ничуть не бывало, — возразил я. — Страна такая есть, хватит в ней и брани и колдовства, только лежит она за пределами твоего куцего воображения. Хочешь, покажу? Я знаю такие места, где для настоящих парней всегда найдётся масса приключений.

Ребята переглянулись. Если бы всё это не было выдумкой! Если бы им удалось попасть в такое место, где правит волшебство, и где юноша может показать себя настоящим мужчиной.

А я раззадоривал:

   — Мне бы сейчас лодку.… Хотите со мной?

А если представить,… если хоть на минуту представить, что это правда.

   — Не верю ни одному твоему слову, — заявил Гошка, — но как здорово врёшь!

   — Но если бы это было правдой, ты хотел бы туда попасть?

   — Да.

   — Тогда поторапливайся! Сбегай домой, возьми у деда Калмыка ключ от лодки, и всё, о чём ты мечтаешь, я покажу тебе наяву.

И Гошка действительно побежал домой, хотя какой бег у хромого от рождения парня. Главное, он ни чем не рисковал, а упустить такую возможность прихватить меня на хвастовстве он не хотел. И ещё были в душе его сомнения: а вдруг я и, правда, бываю в другом мире, ведь откуда-то же беру сюжеты для бесконечных историй, которые рассказываю охотно по первой просьбе своих друзей. Одну из таких историй придумал и рассказал, пока его не было.

   Гошка приковылял бледный и выглядел таким ослабевшим, как будто не ключ в кармане принёс, а саму лодку, да не волоком, а на плечах.

   — Что случилось?

Он покачал головой:

   — Ничего страшного. Всё уже позади. Пошли, ключ я взял.

Голос его всё ещё дрожал от пережитого физического или нервного напряжения, а когда мы шли берегом к лодочному приколу, он хромал сильнее обычного, просто припадал на сухую ногу.

   — Ты с чего, Гошка, такой?

Он поднял на меня очень строгий взгляд:

   — Смотри, Антон, если наврёшь….

Я посмотрел на него с некоторым сомнением.

   — Надеюсь, мир, который я покажу, оправдает твои ожидания. Будь готов: он порой преподносит очень даже неожиданные сюрпризы. Там собрана вся нечисть на любой вкус — пираты, разбойники, колдуны и оборотни. Не говорю уже о водяных и русалках.

   — Ха! Мне просто смешно! — воскликнул Пашка Сребродольский. — С твоими колдунами и пиратами управлюсь в два счёта. Ты лучше, какого дракона придумай… сочинитель наш.

Я покачал головой:

   — Не хвастай раньше времени.

   — Ну, если ты не врёшь, то увидишь, что я действительно рождён для славы. Что вся твоя хвалёная нечисть создана лишь для того, чтобы я мог прослыть их победителем. Да здравствует Великий Воин всех времён и народов Батыр-Паша!

Он запустил комком засохшей грязи в чайку, и, правда, чуть не попал.

   — Посмотрим, — сказал я. — Не сомневаюсь, что тебе придётся в самое ближайшее время поубавить пыл. Нам придётся пересечь море Мрака. Оно просто кишит опасностями. Бородатые пираты, болотные драконы, гигантские змеи, водовороты — ловушки водяного… — всего не перечесть. Скоро всё увидим и проверим, так уж этот мир подходит для тебя, а ты ему.

   — Ха! — сказал Пашка, играя мускулами. — Подавай их сюда. Я мечтаю об опасностях и приключениях! Я порву на куски болотных змей и гигантских драконов. Выгоню водяных из их собственных топей.

Гошка побледнел ещё больше и посоветовал:

   — Да заткнись ты! Тошно слушать.

   — Ты найдёшь свою лодку? — спросил я, так как знал, что дед Калмык никогда не берёт с собой Гошку на рыбалку.

   

   Посудина, к замку которой подошёл ключ, здорово превосходила нашу плоскодонку. По правде говоря, при одном взгляде на неё, можно было усомниться — а не корабельная ли это шлюпка? Это было килевое сооружение с погребком в виде миниатюрной каюты на корме. Крутобокая, она, наверняка, выдерживала любую волну, а уж чем не могла похвастать, так это быстрым ходом через камыши.

   — Назовём её «Магеллан», — предложил Вовка Нуждин, до сих пор отрешённо молчавший и вдруг начавший проявлять интерес к предстоящим приключениям.

Я попытался представить себе, как мы приведём в движение эту посудину без шеста и вёсел, и картина, надо сказать, сложилась весьма удручающей.

   Вооружившись палками, мы оттолкнули «Магеллана» от берега. Как и положено непригодной к плаванию в болотной воде посудине, он всеми своими зазубринами нацеплял водорослей и всячески тормозил движение. Мы выбились из сил, едва лишь берег скрылся за камышами. Плыть уже не хотелось ни вперёд, ни назад. О Волшебной стране никто и не вспоминал. Несостоявшийся сказочный герой Пашка схватился за борта и начал раскачивать лодку.

   — Братцы, великолепное закаливание против морской болезни. Море-море-море-качка...!

Парни, помогая ему, так раздухарились, что лодка веретеном крутилась в узком проходе, а вода брызгами летела во все стороны.

   — Что вы делаете, идиоты! — воззвал я их к благоразумию.

Мне не ответили. Мои друзья продолжали раскачивать «Магеллана» так увлечённо и страстно, что черпали воду бортами. Я попытался схватить Пашку за шею, чтобы макнуть его рожей за борт, но это толстобрюхое корыто заложило такой вираж, что я промахнулся и стукнулся грудью о лавочку. Больно стукнулся. Вода хлынула широким потоком. Увидев сумрачную за бортом глубину, Пашка издал крик ужаса и ухватился за мою руку. Вместе со своим индейским носом в этот момент он стал похож на мокрую крысу, и я почти инстинктивно оттолкнул его. Он плюхнулся за борт. Лодка начала погружаться, так и не выпростав борт из-под воды.

   — Ты, я вижу, крутой парень, а, Антон? — высунулась вся в тине Пашкина голова.

   — Помнится, кто-то приключений хотел…

   — Хотел и хочу продолжить в том же духе.

Лодка ушла в воду по самые борта, трое путешественников плавали рядом и держались за неё. Я оседлал ондатровую кучу.

   — Ну, как, ребята, приключеньице? Утопили лодочку-то, а? На берегу нам было немного получше, чем здесь, не находите?

   — Нормально, — сказал Пашка, отплёвываясь — Мне нравится. Это именно тот мир, для которого я создан.

Однако на Гошку с Вовкой кораблекрушение произвело гнетущее впечатление и несколько улучшило их манеры. Они с испугом наблюдали за чайками, пикирующими на их мокрые бестолковки.

   — Эй, ребята, полегче ногами! — изгалялся я. — Пиявок распугаете, а у них время обеда.

Гошка смотрел на меня из воды с такой ненавистью, что я удивился: а почему он ещё молчит? Вовка Нуждин захлопал по воде ногами, намекая кровососущим, что он живым не дастся. Попритих и тот, который грозился стать великим воином и одержать много славных побед. Теперь он просто походил на мокрого пацана с утонувшей лодки. Вдруг он изменил тактику и издал истошный вопль:

   — Помогите ради Бога! Я один в семье остался! Тону-у!

По-моему, это очень мало походило на победный клич кровожадных команчей, а для кандидата в Ильи Муромцы так вообще звучало постыдно.

Однако, команда его оценила: они заверещали в унисон, и мне трудно было понять — дурачатся они или напуганы всерьёз.

   — Эй, вы, рыбьи жабры! Чего разорались? — попытался их урезонить. — Плывите к берегу да поторапливайтесь. Знаете, сколько крови одна пиявка высасывает в минуту? А, не дай Бог, водяного разбудите. Ну, русалки, те опасны лишь для щекотливых, а этот разбирать не будет, за ноги ухватит — и буль-буль…

   Они, может быть, и последовали моему совету, если б не было вокруг камышей, а в воде водорослей. Не вняли они и тому, чтобы вести себя потише. Наоборот, стали брызгаться и орать, да так, что откуда-то с берега прилетел крик:

   — Эй, что у вас там?

Тут они наперебой стали излагать свои проблемы неведомому слушателю. А я безуспешно пытался вспомнить какое-нибудь подходящее ругательство. А потом крикнул:

   — Да не верьте им — дурачатся. Артисты погорелого театра на водной репетиции.

   — А как убедительно, — откликнулись с берега. — Прямо-таки мурашки по коже…

   — Видели бы их лица…

   Сообразив, что помощи не будет, горе-мореплаватели втроём навалились на борт «Магеллана» и вздыбили из воды противоположный, стали взбираться в лодку с проворством обезьян, увидевших единственный банан на ветке — то есть, наперегонки. Результат был, конечно, предсказуем: «Магеллан» сделал поворот «оверкиль» и накрыл моих друзей с головой, бесстыже выпятив вверх своё акулье брюхо. Слава Богу, они вынырнули и вынырнули по разные стороны лодки. Вторая их попытка взобраться на полузатопленное судно была более удачной. И вот уже они сидят все втроём верхом на киле, отплёвываясь и отхаркиваясь, кляня свою несчастную судьбу. На берегу, наверное, так и слышалось — кто-то тонул, барахтаясь и захлёбываясь, взывая о помощи.

   — Молодцы! Браво, моряки! — закричал я, чтобы на берегу поняли, что мы продолжаем дурачиться. А вполголоса пробурчал — Заткнитесь, трусливые идиоты. Вы что, хотите прославиться на всю Увелку?

Но, видимо, их честолюбие настолько было парализовано страхом перед пиявками и прочей неведомой болотной нечестью, что они не обратили на мои слова ни малейшего внимания.

   Хатка ондатровая, на которой я сидел, постепенно погружалась, и я сам уже торчал из воды по пояс. Впрочем, ни ондатры — водяные крысы, ни пиявки — подружки Айболита, панического страха во мне не вызывали.

   — Эй, вы, дураки, перестаньте дёргаться и сидите смирно, — крикнул я. — А то утонете раньше, чем вас съедят.

Но мои слова опять вызвали только обратное действие. Лодка их тоже постепенно погружалась, а они тонули, они это чувствовали — как тонут. Их, наверное, действительно охватил животный страх смерти, страх беспомощности перед ней. Они больше ничего не могли придумать для своего спасения, как, царапаясь и толкаясь, глотая мутную воду, погружаясь в неё и выныривая, бороться за место на «Магеллановом» брюхе, которое каждый раз всплывало, как только несчастные падали с него. Наблюдая за ними, я подумывал, не позвать ли кого на помощь: как бы беды не случилось.


    Прошёл, наверное, час. Друзья мои по-прежнему вопили, плевались и кувыркались вокруг полузатопленной лодки. Я их пытался вразумить:

   — Эй, мужики, кончайте комедию, давайте на берег выбираться.

   — А сил где взять? — прошлёпал Вовка Нуждин посиневшими губами. — Не доплыть до берега. Эта тина проклятая за руки цепляет… ну, прям, как русалка.

   — Так и здесь не фонтан. Решайтесь — надо выбираться. Беда, ей-бо, с вами: вечно вы скулите. Добавьте немного отваги — и вперёд!

   — Может, ты сам сплаваешь и пригонишь сюда другую лодку?

   — Нет, вы посмотрите на этих плакс — рвались к приключениям.… Ну, тогда я поплыл. А вы как хотите, выбирайтесь и не позорьтесь — не орите на всю округу.

   — Мне нравится твоя позиция: «поплыл», — сказал Гошка хмуро. — А мне, значит, и за лодку ещё отвечать.

   — Но ведь вы меня не слушались, и сами затеяли свою дурацкую море-качку.

   — Мне твои пиявки и русалки до фонаря, мне надо лодку вернуть на место.

   — А что ж ты, родимый, орёшь тогда?

   — За компанию…

   — Да ну его, — отмахнулся Пашка, не попадая зубом на зуб, и опять начал вопить. — На помощь! Люди! Тону!

Его неистовые вопли, наверняка, были слышны и в посёлке. По крайней мере, с берега опять окликнули:

   — Эй, артисты, антракт у вас будет? В буфет, не пора ли?

   Стук весла и плеск воды привлёк моё внимание. Со стороны плёса по проходу к нам плыла лодка, а в ней трое пацанов с Октябрьской улицы — закадычные наши недруги и обидчики.

   — Ну, влипли, докричались, — пробормотал я и покинул затонувшую кучу, шагнул в сторону, подминая камыш. Впрочем, держал он неважно.

   — Какие люди! — восхитился Губан, самый противный из всех мерзавцев Октябрьской улицы. — Или это их сырые головы? Эй, орлы, где ваши задницы? Ну, показывайте.

И мои друзья дружно полезли спасаться в лодку к врагам. Вот бы и её утопили! Но Губан процесс контролировал:

   — Не все сразу. А может, я и не возьму всех. Вовчик, давай.

Ещё бы! Нуждин жил на перекрёстке Октябрьской улицы, а по слухам, и в родстве с Губаном состоял.

   — Кого ещё возьмём?

Вторым спасся наш герой Пашка.

   — Эй, Гандыль, жить хочешь?

Это было очень обидное прозвище Гошки Балуева, его он никому не прощал. Но тут…

   — Хочу.

   — Залазь. Эй, дурила! Куда попёр? Вертайся — утопнешь.

Это, наверняка, мне. Я попытался придумать, чтобы такое сказать Губану обидное, но в голову ничего не приходило. Я просто карабкался через топь по камышу. Я едва успевал выдернуть одну ногу, как вторая уходила в воду по самое основание. Губан попытался меня догнать, но лодка его, не пройдя и десяти метров по моему следу, застряла в камышах. Они вернулись и скрылись из виду.

   

   Положение моё было отчаянным. Я инстинктивно выбирал камыш погуще и шаг за шагом уходил прочь от берега вглубь Займища. Остановиться не мог, по известной уже причине, и мечтал встретить на пути лабазу или ондатровую хатку, чтобы отсидеться и перевести дух. Но если не найду и выбьюсь из сил — неподвижного меня трясина мигом заглотит. Может быть, разумнее было вернуться, но тогда это надо было делать сразу — теперь уже столько пройдено, столько сил потеряно, что и возврат, как и неизвестность впереди, могут быть чреваты. Сначала я не хотел сдаваться на милость врагам на глазах трёх балбесов, которых успел возненавидеть, а теперь уже действительно было поздно. Я понял, что жизнь моя в данный момент целиком зависит от случая, и, может быть, ей пошёл уже финальный отсчёт, но не хотелось этому верить. Глядя, как камыш погружается, и вода стремительно поднимается по моей ноге всё выше и выше, подумал, что вот-вот наступит миг, когда она также стремительно доберётся до моего рта. Может быть, случись всё иначе, я бы жил ещё довольно долго, окончил школу, потом институт, стал бы работать и написал, как обещал, книгу о моём отце. А теперь я утону, и даже тела моего, облепленного пиявки не удастся разыскать. Хотелось плакать.

   Вокруг были только небо, вода и камыши, и не единой живой души, даже чайки куда-то пропали. Впрочем, чайки падаль не клюют. В том, что, утонув, я всплыву и стану падалью сомнений не оставалось — дело времени. Подкатывала усталость. Сердце стучало тяжело: дум, дум, дум... Дрожь достала, и начали неметь ноги. По мокрой спине бегали мурашки, и зубы лязгали всякий раз, когда нога уходила в топь чуть глубже или чуть быстрей. Грудь давило, будто на неё положили глыбу льда. Один-одинёшенек я в этих камышах, на проклятом болоте, в целом жестоком мире. Никто не протянет руку помощи. Эй, отец, где ты? Где твой мудрый совет и добрый взгляд? Где твои крепкие руки? Страх и отчаяние подняли дыбом волосы на моём затылке. Я это чувствовал — не надо было руку тянуть. Впрочем, бедные мои руки давно уже были в крови от проклятых камышей, за которые я хватался, вытягивая своё стопудовое тело из топи. В какой-то момент я совсем обессилил, не шагнул, а просто лёг спиной на камыш, и несколько минут он держал, а я получил передышку. А потом мигом растратил все восстановленные силы, когда вода хлынула мне в ухо, и я попытался вновь принять вертикальное положение.

Где-то вдалеке раздался тяжёлый вздох, похожий на стон.

   — У — у — у …

Я встрепенулся, пытаясь понять: слышу или кажется? Рассказывал отец, что болото каждую ночь плачет. И давно мне хотелось подслушать этот плач, не раз я сиживал на причале в лодках, прислушиваясь к темноте, но напрасно. И вот теперь, днём, я, кажется, услышал эти странные стоны, похожие на плач. Что это было, я не мог понять, не мог объяснить. Просто приходилось верить, что Займище на самом деле плачет. Да и как ему не плакать, когда такая вот смерть настигает ни в чём не повинного парнишку.

   — У — у — у

Сердце забилось так, что хотелось придержать его рукой. Но вода была беспощадной, гналась по пятам, и не давала времени на душевные эмоции: неприкращаемая гонка — кто кого? Только движение, постоянное движение вперёд — не зная куда — могло меня спасти или, по крайней мере, оставляло надежду на это. Страх капля за каплей допивал мою стойкость. Подступала паника: я теперь не знал, где мой дом, где берег, где ребята. Пугала тишина всегда гомонящего болота. Слышны только треск камышей, журчание и чавканье воды, стук сердца да моё сиплое дыхание. От усталости и напряжения в уголках глаз начали вспыхивать золотистые искорки. Ноги ныли, будто в ледяной купели, а в голове сплошной гул.

В одном месте я лежал на ондатровой куче минут двадцать. Я так устал, что готов был здесь уснуть. Но она утонула, и я похлюпал дальше.

   Бесконечная гонка. Вода настигает, я ломлюсь через камыши. Не хватает дыхания. Грудная клетка, рубашка стали тесными, давили сердце. Качалось небо, стервятниками кружились облака. Я лез уже на четвереньках, а мускулы кричали о пощаде. Я полз через камыш уже по горло в воде. Где-то совсем близко, может за спиной, была моя смерть.

   — Врёшь! — крикнул я, и сразу стало легче. Снова рванулся на камыши, охваченный желанием вырваться из этой непролазной топи. И в этот миг ноги мои почувствовали опору, камыши расступились, и я выбрался на лабазу. Обеими руками схватился за её спасительную твердь. Лежал мокрый, усталый, оглушённый толчками сердца. Кровь гудела в висках. Сил совсем не осталось, но и бегство от воды кончилось.

   

   Лабаза-спасительница, плавучий островок, была очень плотной: мои кеды едва выдавливали из неё влагу, и в следах её совсем не оставалось. Похожа она была на лесную поляну, на которую никогда не ступала нога человека. Дикой силой обладала болотная почва, не видевшая никогда ни лемеха, ни лопаты. Откуда, каким ветром занесло сюда, в соседи к болотной кашке, хвощам и папоротнику — щавель, маки, повилику, курослеп, лебеду, лютики, гвоздики, соперничающие в силе, яркости и жестокости, с которой они душили друг друга. Местами властвовали ромашки, делавшие пейзаж чистым и строгим. Иногда лиловым пламенем вспыхивал багульник, или ноготки заливали зелёный ковёр медовой желтизной.

   Под ухом у меня жужжал комар. Я поймал его на лету. Юркий, хохлатый чибис издал на лету: «Чи-вы?», а, приземлившись, захромал в сторону по густой мураве, волоча одно крыло. Я знал, что это не более, чем притворство, и весь спектакль разыгрывается с единственной целью — отвлечь меня от гнезда, которое находится где-то поблизости. Действительно, пернатый абориген не убежал совсем, присел неподалёку и косил на меня оранжевым глазом. Я вдруг подумал: неплохо бы приручить этого дикаря. Вполне возможно, что он оценит моё доброе к нему отношение и в одно прекрасное время дружески сядет на плечо хозяина. Тогда я сразу стану в некоторой степени смахивать на капитана Сильвера из «Острова сокровищ» — он нравился мне за твёрдость характера и продуманность действий. Научить бы ещё чибиса хрипло восклицать: «Пиастры! Пиастры!» — сходство с пиратом получилось бы значительно заметнее. Или другое — «Бедный Робин Крузо! Где ты был? Куда ты попал?». Ведь действительно, на узника необитаемого острова похож я теперь более, чем на славного пирата. Прощай, Увелка! Прощай родной дом, прощай сытая жизнь, прощайте друзья до гроба. Не думал, не чаял, что придётся в расцвете молодости жить одному на болоте и погибнуть от гнуса. Да лучше бы меня Губан веслом оглушил, или трясина засосала. Но что толку душу рвать — надо попробовать найти отсюда выход. Человек, привыкший рисковать, редко задумывается об отдалённом будущем. Потому что это будущее может не наступить вовсе.

   От этих размышлений отвлекла саднящая боль в левой коленке. Где мог ударить? Может, о прошлогодний камыш-сухостой уколол? Задрал штанину и осмотрел ногу. Немного ниже коленной чашечки к коже присосалась чёрная пиявка с мизинец величиной. Я раздавил её двумя пальцами, брызнула кровь. Даже мёртвая пиявка не разжимала кольцо присоски. Морщась, я оторвал её от кожи и швырнул в траву. Маленькая припухшая ранка осталась и болела.

   Невидимая в камышах пичужка коротким заговорщическим свистом беспокоилась: «Ту-у-ут! Ту-у-ут!».

   И тут появился Он, вместе со сладковатым запахом осоки. Он улыбался и смотрел на меня так, словно мы крепко дружили всю жизнь, а вот в последние дни почему-то не виделись, и сейчас он мне очень рад. Эта радость была написана на щетинистом и морщинистом худом лице, светилась в широко распахнутых выцветших глазах, чувствовалась даже во взметнувшихся вверх выгоревших до белизны бровях.

   — Откуда ты, хлопчик?

Я был ещё во власти изумления и не готов был говорить, лишь указал пальцем в небо. Он рассмеялся совсем как счастливый ребёнок, который задумал сделать взрослым что-то очень приятное и вот сейчас ждал и боялся, а вдруг всё-таки не понравится. Я подумал, что вот именно таким должен быть ангел — наивным и добродушным. Вот только откуда он здесь взялся? А может, это волшебник? Старик, скажем, Хоттабыч. Вон бородёшка-то на грудь виснет.

   Мой жестикулярный ответ о пришествии с неба порадовал незнакомца, но, видимо, не удовлетворил. Он создал на лбу глубокую ложбинку, что явилось показателем высокого мыслительного процесса. Потом ещё одну на переносице и внимательно оглядел меня.

   — Что ты здесь делаешь?

   — Как что? — недоумённо пожал плечами я. — Спасаюсь от пиявок. Да и вообще, на лабазе гораздо лучше, чем в топких камышах.

   — А тебе не кажется, что ты залез в чужой огород?

   — Забора нет — какой же это огород? — прикинулся я идиотом. — И больно мне нужны ваши ромашки.

   — Ромашки? А это видел? — он поманил меня пальцем.

Мне это показалось символом начала новых приключений, и, ничтоже сумнящась, я зашагал вслед за незнакомцем. Буйно зеленевшая трава мягко касалась ног, покорно ложилась под мои кеды. Прижатая к лабазе, она несколько мгновений лежала в лужице следа, потом начинала подниматься и, встав, весело качала верхушками, радуясь солнцу, жизни, ветерку. Нежный звон издавали белые колокольчики вьюнка. Ромашки становились похожими на загорелых девчат в коротких белых юбочках. Они смотрели мне вслед и о чём-то шептались, склоняя друг к дружке кудрявые головки. Лягушата, как кузнечики, прыгали из-под ног. Всё жило, радовалось и звенело, приглашая меня в свой цветущий солнечный рай.

   Я шёл следом за чудаковатым незнакомым стариком и думал. Думать я люблю. Люблю потому, что думы связаны с мечтаниями. Правда, хоть мечты мои и уносят прочь и очень даже далеко, но, как правило, в основном все крутятся вокруг трёх китов — самого себя, близких мне людей — родных и друзей, и, конечно, Займища. Что касается самого себя, то меня одолевает несбыточное желание — хочется уехать далеко, в неведомые мне страны. Но куда интереснее думать о том, что находится под боком. А под боком — громадное болото, с его тайнами, непролазными топкими камышами, лабазами и плёсами. И вот ещё одна загадка шуршит высокими калошами впереди меня.

   — Тебе, наверное, интересно знать, откуда я здесь появился? — откликнулся он на мои мысли. — А я скажу тебе. Жил-жил, и не знаю, как это получилось, но, пока работал, учил детей, проверял тетрадки, проводил сборы и факультативы, кто-то злой набросил мне сорок пять лет к уже имевшимся двадцати двум годам. А я ещё и не жил. Понимаешь, не жил! Я сразу из юности перескочил в старость. Я не хочу думать ни о старости, ни тем более о смерти. Зачем? Всё придёт в свой час. Так не надо его приближать даже думами о нём.… Хотел бросить всё и уехать. А куда? А на что? Сбережений-то — с гулькин нос. Думал, искал и вот нашёл это чудесное место. Не правда ли, девственный, заповедный край, здесь и нога человека допрежь не ступала…

Мне показалось, он меня спрашивает, и я хотел уже было ответить, но старичок продолжал говорить. Тут я заметил, что он разговаривает как бы сам с собой. «Может выпимши», — подумал. Но нет, он был трезв.

    — … вот мироздание. Оно огромно. Ему нет конца. Что невероятно! Непостижимо уму! В нём миллиарды миллионов звёзд. До недавнего времени я считал его гармоничным. Но, оказывается, там самая настоящая анархия. Все неисчислимые галактики несутся в каком-то сумасшедшем вихре. Происходит столкновение планет. Гибнут миры. Создаются новые. Всё это в бесконечности бесконечностей. И вот во всём этом — маленькая, живая наша Земля. Наша светлая, счастливая и несчастная, на которой никак не могут ужиться люди. Они уже не ужились с животными — сотни видов уничтожены. Они не ужились с рыбами — сотни видов уничтожены. Не стало в степях птиц. Они отравлены ядохимикатами. Некоторые, правда, выжили. Но появляются новые и новые средства уничтожения. И если ничто не остановит их, погибнет маленький весёлый шарик с птицами, цветами, водой и зайцами. С закатами и рассветами, росой на лугах и весенними ручьями. К сонмищу мёртвых планет прибавится ещё одна — наша Земля, на которой не ужились разумные существа. Разумное — это существо, которое знает, зачем живёт. Я много думал и пришёл к мысли, что мало кто из людей знает, зачем живёт. Вот спрашиваю своего коллегу по работе: «Скажи, Андрей Николаевич, зачем ты живёшь?» А он отвечает: «А хрен его знает, теперь уж немного осталось». — «А раньше, спрашиваю, зачем жил?» — «А я, говорит, не задумывался. Как сокол летал, а теперь, как лягуха прыгаю» … На том и разговору конец. Вот ты, молодой человек скажи, кого больше боишься: милиции или Бога?

   — А он есть? Милиция-то вот она — только камень в окно кинь.… Ого! Тут даже мыши есть! Вон, вон одна пробежала.

Мышей, признаюсь, я боялся.

   — По-настоящему-то как сейчас верить, — продолжал незнакомец, не обращая на мои страхи. — Это раньше легко было: народ, известно, дурной был, тёмный да неграмотный. Сказать по правде, и попы не лучше были — такие же обормоты. О чём не спросят его, он всё одно: бог да боженька… да на небо поглядывает. А чего там выглядывать? По нынешнему-то и вышло, что всё это враки и обман.

   — Значит, нету Бога?

   — Тоже не скажу, — отозвался старик. — Зачем уж так сразу: «нету!» В Бога сейчас по привычке больше верят. Да и кто верит-то? Старики да старухи. И то не все. А вера настоящая должна быть.

   Поблизости в камышах закрякала утка, пронзительно и тревожно. А когда умолкла, старик сказал, улыбнувшись:

   — Хозяюшка бранится. О чём это я? Ах, да. Счастлив человек, который под конец жизни может сказать себе и близким: если бы мне начать всё сначала, я поступал точно также.… А вот мне до сей поры казалось, что я всю свою жизнь откладывал главное своё предназначение. Так проработал в школе, не считая себя педагогом по призванию. Но, не считая себя наставником от Бога, я всё же делал не меньше тех, кто кичился своей профессией. Даже Наполеон не считал войны главным делом своей жизни. Вот кончу кампанию, займусь природой, буду жить, как Руссо, говорил император Франции. После выхода на пенсию, я много бродил по окрестностям, излазил с рюкзаком все местные горы и леса, плавал по рекам, исследовал острова, пока не нашёл этого благословенного места. Ну, скажи, мой друг: не правда ли — рай земной!

Он картинно простёр перед собою руку и тут же в испуге отдёрнул её к груди. Серая цапля, едва не чиркнув широким крылом его седой макушки, мягко опустилась на лабазу и деловито сунула длинный клюв в траву. Лягушки разом примолкли.

   — Ах, шалунья! Вот всегда так: норовит на спину скакнуть.

Погрозив птице пальцем, старик пошёл дальше. А я шёл и оглядывался: вдруг припомнит мне рогатку, из которой стрелял по чайкам.

   — Жить надо, как деревья. Не бороться с самим собой. Не страдать. Хотя нет, дерево страдает. Начнёшь рубить одно, соседки её дрожат. Не замечал? Плохо. Надо уметь видеть Природу. И понимать. Эх, люди — рабы вещей и обстоятельств. А я вот решил дожить свою жизнь на здоровых началах — то есть освободил пространство для карьерного роста молодым, а сам сюда. Здесь можно, если уж не жить, то созерцать жизнь в первозданной её силе и красоте. Я рад, что душа моя, перед тем, как телу успокоиться навсегда, сомкнулась с Природой. И, ты знаешь, меня приняли здесь, как своего. Я никому не мешаю. Здесь моё жилище, здесь мой огород. Сейчас я всё тебе покажу. А большего мне и не надо — только б жить в согласии с собой и Природой.

Он вдруг остановился и внимательно посмотрел на меня:

   — Надеюсь: судьба тебя завела сюда, а не злой рок? Знаешь, из-за своего развитого мозга человек убеждён в собственном превосходстве над всеми другими животными. Такие мысли ведут к варварству и, в конечном итоге, к всемирной катастрофе. Думаю, тебя ещё не занесла на вершину мироздания интеллектуальная мощь, не обременила сознанием собственного величия.

   Тяжела, себе не рада в белой гриве голова.

   И глядит он сонным взглядом отдыхающего льва.

   В нём за сонными глазами, за потухшей кромкой дня,

   За далёкими горами — где-то Африка своя.

Знаешь это чьи стихи?

Я не знал.

   Из камышей на прогалинку выплыла утка с выводком малышей, чуть побольше жёлтых кувшинок, и вытянула серую шею в нашу сторону, будто ожидая чего.

   — Хозяюшка, — улыбнулся старик. Остановив меня взглядом, подошёл к самому краю лабазы, вытащил из кармана кусок мятого хлеба, присел на корточки. Жёлтые комочки бестолково закружились вдогонку падающим крошкам. Их мамашка уминала хлеб, не спеша и с достоинством, изредка утробно покрякивая и встряхивая ширококлювой головой. Попыталась вырвать из рук старика весь кусман, а кормилец умудрился в этот момент погладить её по голове свободной рукой и обернулся ко мне бесконечно счастливым.

   — Я всё думал раньше: для чего появился на свет. Ведь была же какая-то цель родиться мне именно в это время и для этой эпохи. Вот рыба мечет икру на тёплых отмелях, птица кладёт яйца в свитое гнездо, вода течёт, камыш колышется, солнце светит.… Все знают, чем им заниматься, только я всё мучился неприкаянный. Годы идут, только соль на душу отлагая. Столько дорог по земле нарезано — где ж моя? Друзья утешают: успокойся — дана тебе судьба такая, а не иная, ну и пользуйся, не рви душу. Не утешили меня их слова. Что делать? И только здесь понял: надо просто жить и видеть оттенки, которые не губят главных цветов, чувствовать многообразие жизни. Я понятен?

Старик с душевной тревогой в глазах посмотрел мне в лицо. Я лишь плечами пожал: чудак! А что? Одичал на своём необитаемом и теперь чешет язык обо что попало.

   Видимо, мысли эти читались на моём лице. Старик глубоко вздохнул, оставил утице хлеб, выпрямился.

   — Пойдём, я покажу тебе свой огород. Это не то, что ты видел раньше. Вы ведь, люди цивилизации как привыкли: там, где растут овощи, не должны расти цветы — вы их выпалываете. А у меня смотри.… Всю свою жизнь я был сельским учителем, а теперь стал плантатором. А произошло это потому, что выращивать овощи было для меня призванием, а учительство лишь долгой и крупной ошибкой. Так, впрочем, чаще всего и бывает в нашей жизни. Целых лет сорок человек занимается каким-нибудь делом, например, припадаёт химию и биологию, а на сорок первом — вдруг оказывается, что профессия ни причём, что он даже тяготится ей и не любит, а на самом деле он замечательный садовод и преисполнен любовью к цветам. Происходит это, надо полагать, от несовершенства нашего социального строя, при котором люди сплошь и рядом попадают на своё место только к концу жизни. Я попал на седьмом десятке. А до тех пор был плохим учителем, скучным и нудным. А теперь смотри, как моментально растут здесь овощи…

И я действительно увидел в густой траве весёлые завитки, и зелёными шишками в них выглядывали огурцы. Ух, ты! А у нас на грядках только цветочки проклюнулись. На моё удивлённое восклицание откликнулась серая цапля. Она прошествовала поодаль, величественно ступая и кося белком глаза на меня и мои ноги.

   — Не поклюёт?

   — Неее…

Я вздохнул побольше воздуха, зная, что этот день не закончится как обычно, и пожелал, чтобы у меня хватило выдержки не удивляться чудесам. В следующую фразу вложил весь своё сарказм, всё ехидство своей души. По натуре я не злой, но эта цапля… Ей-бо, достала!

   — Как тут у вас… разумно. Чувствуется — опытный огородник.

   — Опыт, мой юный друг, это не что иное, как мудрость дураков, — по его лицу скользнула улыбка, загадочная, как мираж. — Иногда мечты, хоть они, в конце концов, и исчезнут, гораздо важнее опыта — ведь для тебя они какое-то время существуют как реальность.

Он задумчиво прямо смотрел перед собой:

   — Без мечты и иллюзии человек не смог бы жить. Они защищают его, помогают выстоять. Даже если ты знаешь, что они абсолютно недостижимы или недоступны для тебя лично, ты всё равно втайне можешь их лелеять. И тогда ты как будто всё-таки добиваешься того, о чём мечтал, и чудо словно бы происходит. Мечтать о чём-то — это всё равно, что верить в это. Я думаю, тот, кто никогда не мечтает, не способен верить ни во что и никому… Я вижу, ты Матрёны боишься?

На мой вопросительный взгляд он пояснил:

   — Это цапля. Она любопытна, но безобидна. Все свои страхи оставь там — в стране людей. Со дня сотворения мира известно: человек человеку волк, и этот зверь с воем терзает свою добычу. Никто не может противостоять его ненасытной злобе и устрашающей жестокости. Все люди — эгоисты, свихнувшиеся на своём непрерывном стремлении к власти и каждодневной борьбе за собственность. Люди язвительны и беспощадны, возможно, сами того не сознавая. Ведь они вовлечены в непрерывную борьбу друг с другом, войну одного против всех. В жестокую игру, в которой каждый хочет победить, а если удастся, то и безжалостно смести с лица земли всех остальных. Что же это за сила, которая столь часто побуждает человека к дурным поступкам? Быть может, на многие жестокие деяния его толкает лишь одно — страх? Страх, порождённый тем, что в обществе никто не чувствует себя уверенно и в безопасности. А ещё неизбежный страх смерти, которая ждёт каждого в конце пути. Жизнь, в сущности, всего лишь сложная арифметическая задача с нелогичным и переменным ответом. Проверить решение невозможно. Каждый раз получается новый результат, и предсказать его не дано никому. С одной стороны, пожалуй, именно это и предаёт ей некоторый интерес, хоть как-то оправдывает все усилия и тяготы. С другой стороны, в этом — неиссякаемый источник тревог и разочарований. Жалобы людей, ожесточённых собственным страхом, висят в воздухе, словно заклинание и проклятие. Непреложный смертный приговор покрывает всё окружающее серым налётом, подобным тонкому слою пыли. Эта завеса скрывает от глаз приближающуюся беду. Неправы те, кто сравнивает жизнь с мирной суетой муравейника. Время и неудачи исподволь превращают людей в уродливые неодушевлённые предметы, взлёты и падения которых определяются нелепыми случайностями и коварными капризами судьбы. И от этого никуда не уйти, все выходы тщательно перекрыты. Там… на земле людей. Здесь — иное дело. Здесь разумно властвует природа, и никто не обидит тебя только потому, что ты слабее…

   Я напряг весь свой интеллект, чтобы сказать что-нибудь более-менее достойное моему сверхграмотному собеседнику:

   — Вы, наверное, все её законы постигли, проникли, так сказать, в основы мироздания?

   — Нет, — ответил он с улыбкой. — Нет, всё не так-то просто. Чем старше я становлюсь, тем меньше знаю. В конце концов, я не буду знать ничего. И тогда придёт время умирать.

   — И от этой жизни совсем ничего не останется? — спросил я.

   — Человек приходит в мир ни с чем и уходит, не оставляя после себя ничего. Просто на время ему даётся кое-что взаймы. Здоровье, разум, работа, оптимизм или пессимизм, счастье, любовь.… Этот список можно было бы продолжить. И всё это он должен вернуть. Да ещё заплатить проценты, чаще всего грабительские, если учесть, что он получил. Слишком короткий срок, материал с брачком, и к тому же не всякому удаётся им как следует воспользоваться.

   — Можно сказать, что нас обманули при рождении.

   — Обманывают нас всегда. Если не жизнь, так ближние, которые не щадят ничего и никого. Всегда помни об этом, тогда ты прочнее будешь держаться на коварной отмели жизни.

Он поднял указательный палец вверх, склонил голову и глубокомысленно вздохнул, завершая урок, такой контрастный.

   В этот момент к своему удивлению, на краю лабазы, в том месте, где к ней плотной стеной подступал камыш, я увидел некое строение — нечто вроде лесного шалаша или садовой беседки. Подошёл к входу и с любопытством заглянул внутрь. Посреди беседки-шалаша стоял круглый, с причудливо изогнутыми ножками столик из заржавелого железа. Деревянная скамейка с облупившейся краской, застеленная старым тулупом — должно быть, кровать Робинзона. Плетёное кресло, из которого во все стороны, как перья торчала солома. На столе стоял термос и алюминиевая кружка. Лежала толстая тетрадь и сверху ручка. И больше ничего. Но ведь и это надо было откуда-то притащить!

   — Тому, кто однажды ступил сюда, обратный путь заказан, — сказал за моей спиной старик. — Я имею ввиду первозданность рая. Заходи.

Страх, словно железный осколок, царапнул сердце — а старик-то не того, не чокнутый?

   Хозяин налил из термоса в кружку ещё горячий кофе.

   — Хочешь перекусить?

   — Нет, я не голоден, — сказал больше из скромности.

Он так и понял. Извлек из-под тулупа на скамье свёрток, развернул на столе. Беляши. Чёрт! Выглядят и пахнут аппетитно. Разом подступивший голод вогнал руки в дрожь.

   — Ешь на здоровье, мой юный друг.

Он говорил приветливо, от души. Запах горелого масла щекотал мои ноздри. Тёрпкий, острый запах, больше подходивший для яств далёких, чужих стран.

   Я хлебнул горячий кофе и закашлялся. Со стуком поставил кружку на стол.

   

   Я уплетал беляши, прихлёбывал кофе, а мысли мои уносились в заоблачную даль. Тропический остров. Благоуханные плоды красной земли. Цветущие фруктовые деревья. Река с кристально чистой и прохладной водой. Взмахи птичьих крыл. Белые паруса вдали, на широкой груди океана. Голубое небо. Золотое солнце. Полевые цветы раскрыли свои чашечки посреди болота, напоили воздух ароматом. Уставшее в борьбе за жизнь тело наливается новой молодой силой. Как хорошо, Господи!

   — Я рад, что ты побывал у меня в гостях. Но сейчас ты уйдёшь и больше никогда не вернёшься сюда. Так надо. Обещаешь?

   — Почему я это должен делать и обещать?

   — Остров — моя собственность. Я его первый открыл и обустроил, засадил. Если мне нужно будет твоё общество, я найду тебя в посёлке.

Я молчал, поражённый его горестным тоном.

   — Мы не сможем здесь жить, как добрые товарищи, — убеждал он. — У каждого свой мир, свои понятия о счастье и комфорте. Вряд ли мы найдём общие интересы. Я привык тут жить один. Мне надо думать, много думать — жизни так мало осталось. Ты мне будешь мешать. Это мой собственный, недоступный ни для кого мир. Один древний мудрец сказал: «Когда блюда пустеют, исчезают друзья».

В этот момент я дожевал последний беляш и сказал:

   — Это какие друзья.

   — Здесь я построил жизнь по собственному вкусу, привык к свободе и одиночеству. В самом деле, в том, что ты один, есть и свои преимущества. Например, ты можешь делать, что хочешь, и не делать того, чего не хочешь. Я здесь вполне доволен жизнью.

   — Радость свободного человека?

   — Вернее, человека, который заслужил и завоевал свою свободу.

   — А почему мне хоть изредка нельзя появляться здесь? Мне здесь нравится.

Я вдруг с необычайной остротой почувствовал, что никогда не забуду этой минуты. Всё происходящее неощутимо, но ясно запечатлевалось в моём сознании — словно фотоаппарат щёлкал у меня в голове, и снимки тщательно проявлялись в тёмной комнате моей памяти. А слова врезались в сердце.

   — Обычно люди полны страха, отчаяния и подозрительности. Некоторые доживают до седых волос, так и не узнав жизни, и не стыдятся этого. Скорый поезд мчит их навстречу смерти, а у них не было и дня жизни. Насколько же прекраснее наслаждаться чудесными мгновениями и не терзаться мыслями о неведомом будущем. Судьба — стремительная река, и человеку не дано изменить её течение. Ты меня понимаешь? Вот это всё — моё. Я заслужил его, выстрадал, построил. А своё ты ищи сам.

Я пожал плечами — к чему спорить: я не знаю, нужно ли оно мне — своё, такое? Когда некому рассказать — и знания не нужны. Спросил, о чём подумал:

   — Наверное, здесь рыбалка отменная?

   — Не знаю. Я не люблю убивать и не делаю этого. Я считаю, всякое существо имеет право на жизнь. И поэтому у меня нет никаких снастей.

Старик сказал это, но холодок страха, угнездившегося у меня в душе при входе в его жилище, не растаял. Что же он всё-таки за фрукт, и как его понимать? Блажит, смеётся, зубы заговаривает? Вдруг, как нападёт исподтишка. Сплошные сомнения и неуверенность…

Робинзон продолжал:

   — Отвечаю на твой вопрос. В каждой отдельной личности зреет плесень обесчеловеченного общества. Мы не сможем здесь жить вдвоем, как бы нам хотелось — без условностей, вольно, раскованно. Ты обречён на поиск в силу своего возраста. Ты будешь постоянно спрашивать и сомневаться, пробовать своё. А я устал наставничать, мне нужны лишь мои думы, уют и покой.

   На руку мне села муха, как вестник далёкой земли, и меня неудержимо потянуло домой — к отцу, друзьям, на мою крышу. Зверь, попавший в капкан, отгрызает себе лапу — инстинкт свободы. А меня здесь никто не держит, напротив — гонят взашей, хотя и с ласковой улыбкой.

   — А здесь у вас не плохо — тень, вода, камыш как прибой шумит.

   — Это действительно самое лучшее место, — старик усмехнулся, — сидеть, дремать, размышлять и умереть.

   — Так мне пора?

Робинзон утвердительно кивнул головой. А может быть, нервно передёрнул шеей. Старый чудак! Сбежал из книжки Дефо, а мнит себя!.. Не хочет пускать меня в свою сказку, делится радостью. И пусть! Я придумаю что-нибудь похлеще. Своё. С друзьями. А этот старик совсем свихнётся здесь от одиночества. Как пить дать. И сейчас в нём есть что-то ненормальное, непостижимое что ли, не как у всех людей. Впрочем, кажется, он и сам говорил, что все мы по-своему безумны.

   — Мне пора — дело к вечеру. День пролетел…

   — Время проходит само собой, — сказал он. — Ему не надо помогать.

   — Засиделся, — тянул я время, поглядывая на старика.

Тот видимо весь выговорился, отвечал коротко, односложно:

   — Безделье — тоже занятие.

И голос у него стал хрипучим, скриплым. Надсадил, бедолага. Я и сам, глядя на облупленную краску скамьи, вспомнил о своём резиновом ложе и пуховой подушке, с которой, лишь только закроешь глаза, птицы грёз беспрепятственно устремляются в дальние страны, чудесные края. Отец мой тоже говорит, что дух человека бодрствует, когда его тело расслабленно погружается в сон. Освобождённый дух ищет свой путь в пространстве. В мечте, наконец, находит он себе пристанище, и тогда исполняются его дневные желания, и счастье гнездится в душе, вытесняя неведомый страх. Мечта — это бегство пленного духа.

   Робинзон перевёз меня к твёрдой земле на узкой плоскодонке. Только это был противоположный от посёлка берег, дикий, необжитый. Земля тихо отдыхала после утомительно знойного и беспокойного летнего дня. Оранжевый диск солнца покоился на сосновых кронах.

   — Доберёшься?

   — Да тут рукой подать.

Расстаёмся мы друзьями. Он улыбается. Из глаз струится доброта. Мне за что на него дуться? Практически, он спас мне жизнь. Ну, может, не лично он. Но его лабаза, его лодка, беляши, наконец. Чего уж там, будь здоров, Робинзон!

   Старик развернул лодку. Долго смотрел ему вслед, а когда и шест потерялся средь камышовых джунглей, тронулся в свой неблизкий путь.


   Эта встреча с чудаковатым стариком будто перетряхнула моё нутро.

   Друзья:

   — Антоха, ты как спасся-то? Как выбрался из топей?

Ожидали красочного рассказа об удивительных приключениях.

А я:

   — Сам не знаю. Повезло.

И всё. И замолкал, задумавшись.

   Ничего не рассказал о Робинзоне, его жизни на удивительной лабазе.

   Вброд перебравшись через лиман, широким рукавом втискивающийся в посёлок, шлялся в одиночестве по дальнему берегу Займища, тщетно пытаясь отыскать место, где причаливала его лодка. Для чего мне это было надо? А знать бы! Мне казалось: старик ждёт меня. Старик знает, зачем живёт. А я вдруг потерял свою цель. Не интересны стали праздные купания, пустые разговоры. Лето яркое, манящее, долгожданное лето вдруг утратило все свои прелести. О школе стал задумываться, даже вроде как бы заскучал. Скажи такое вслух — ребята лоб пощупают. Не заболел? Нет, не заболел. Если хандра — это не болезнь, то не заболел. Понял однажды: чего душа моя томится — дела ей не хватает. Другие, вон, цапель приручают, труды научные пишут под шелест камышей. А мне что — день-деньской на спине сидеть да облака на небе считать? Словом, готов был к любым авантюрам, не хватало только темы. А тема, между тем (уж, простите за тавтологию), сама брела берегом Займища мимо Песка, где изнывали мы — друзья от скуки, не зная, чем себя занять, а я — от душевного томления бесполезности самого существования.


   Это был Кока Жвакин. Тащил он в руках двух лысух. За шею ухватив, а куриные их лапы царапали осоку. Лысухи, понятно, были дохлыми.

   — Откуда, Кока? Трофеи, говорю, откуда? — окликнул его Пашка Сребродольский.

Жвачковский, перехватив ношу в одну руку, другой махнул за спину:

   — А… из лимана. Их там полно — потравленных.

   — Что собираешься делать?

   — Сварю да сожру.

   — Да они ж, поди, с запахом.

   — Сам не сьем, Полкану отдам.

   Полкана мы знали. Он достался Жвакиным вместе с купленным домом — огромная лохматая кавказская овчарка. Раньше он верой и правдой служил прежним хозяевам — Шаровым. Это были люди хлебосольные — частенько по праздникам вся улица гуляла в их доме. Полкан злобно облаивал гостей, гремя цепью, и однажды порвал её. В тот миг двором шли отец мой и дядя Саша Вильтрис, хромой латыш. Полкан прыгнул на того, кто был поближе. Батяня, защищаясь, выставил перед собой руку, и она глубоко вошла в огромную собачью пасть. Овчарка так и повисла на ней беспомощно — будто в капкан попала. Тут хозяева подоспели, растащили поединщиков без ущерба для них. Поохали, поахали — вот ведь как бывает. Собаку привязали, отца за стол. Тут Вильтрис голос подаёт:

   — Снимите меня.

Как хромой инвалид оказался верхом на козырьке ворот — уму непостижимо. Он и сам объяснить не смог, да и слезть тоже — без сторонней помощи.

   Полкана этого, став его хозяином, Кока брал с собой, когда мы ходили сусликов выливать. И портила нам праздник эта окаянная псина! Нам что — нам бы побегать, покричать: «Суслик! Суслик!», когда этот бедолага, досыта напившись воды, выскакивал из норы. У него даже был шанс спастись, спрятавшись в другой. У нас ведь могла кончиться вода, азарт, подкатить усталость. Вот чего никогда не было — так это жалости. Ну, это я так, к слову. Приходит время, и начинаешь понимать, как всё-таки жестоки бывают дети. Мы — в детстве. Подступают жалость, раскаяние….

Отвлёкся, простите.

   Так вот этот самый Полкан портил нам суслиную охоту. Только тот мордочку из норки, заполненную водой, высунет, собака его — цап! — и только задница сусличья торчит из её пасти. Потом — хрюм! — и, поминай, как звали. И хвостика не видно. Десять сусликов выльем — десять сожрёт. Никакого нам азарта. Никаких шансов грызунам. Короче, знали мы этого Полкана — ему две лысухи на один только зуб. Да ещё, если Кока присоседится….

   Всё это с ленивой бранью вперемешку обсуждали мои друзья, глядя в удаляющуюся Кокину спину.

   А я…, а я их не слушал. В моё сознание медленно входила, набухала, побуждала к действиям полученная информация — в лимане полным полно погибших птиц. От чего погибших? Кто их потравил? Чем?

   Я встал и, не слова не говоря, потопал в ту сторону, откуда Кока прошествовал. Шёл не оглядываясь. Шёл и знал, что за спиной идут друзья, которым тоже осточертело пляжное безделие.


    Это был мазут. Чёрным жирным пятном разлившись, захватил пол лимана. На чистой воде он радовал глаз радужными разводьями. А на камышах выглядел траурной лентой. Лысухи, гнездившиеся здесь, были обречены. И несколько чаек погибли, неосторожно окунувшись в зловредное пятна.

   Я вышел на берег к друзьям. Голые ноги мои были черны до самых колен. В ладонях — маленький чёрный комочек погибшего лысёнка. Он не был холодным — то ли солнце нагрело его чёрный пушок, то ли жизнь ещё теплилось в маленьком тельце. До последней минуты. И теперь оставила. Было до слёз жалко это маленькое, быть может, пару дней назад появившееся на Божий свет существо. И я их не стеснялся.

   — Пепел Клааса стучит в моём сердце, — как заклинание произнёс я.

   — Мы отомстим, — сказал Пашка.

И Гошка с Вовкой шагнули к нему, смыкая строй.


   Чтобы мстить, надо было знать кому.

   Займище с севера подступало к посёлку. Оно широко и вольно раскинулось на многие километры. А с юга в крутых берегах вгрызалось в жилой массив озеро Минеево. Сплошь было покрыто камышом и всё-таки называлось озером. Займищу никакие ливни не страшны: оно всегда в своих берегах. Хотя нет, этот самый лиман и был отдушиной, в которой скапливался избыток воды. В засушливые годы он пересыхал, и только камыш, шелестя жалобно и обречённо, метил былые границы разлива. У Минеево не было лиманов. Избыток воды, вырываясь из берегов, вторгался в прибрежные сады, огороды, дворы, подвалы и даже дома. Потом умники догадались прорыть канал к Займищу. Он прошёлся по посёлку, в двух местах обрядившись в трубы, пересекая дороги. Во время таяния снегов и проливных дождей в канале бурлила, пробиваясь на простор, вода. Отшумев, она оставляла в русле лужи, из которых ребятишки выуживали сачками мальков и головастиков. С некоторых пор ручей в канале перестал мелеть. Вода пульсировала в нём круглый год, укрываясь льдом в зимнюю стужу. Неужто в Минеево источники открылись, судачили мы, заглядывая с тротуара в канаву, по пути в школу и обратно.

   Мазутный след из лимана этим самым каналом привёл нас в Минеево и там оборвался. Что за чёрт? Перебрались на другой берег канала и пошли обратно. Нам бы, дуракам, сразу поделиться и обшарить оба склона канавы. Но, как говорится, век живи — век учись. Зато теперь мы более тщательно изучали все подступы к каналу — каждый кустик обшаривали, каждую рытвинку. И нашли.

   Мазут протёк в канал из огромной бочки с территории комхоза. Комхоз — это коммунальное хозяйство посёлка Увельского. Там, за высокой решёткой забора, баня, прачка, гаражи. Мазут использовался топливом котельной, которая обогревала зимой микрорайон, и круглый год — баню. То ли эта бочка прохудилась, то ли кран кто открыл по неосторожности, то ли с умыслом…. Сейчас мазут не бежал в канал — может весь стёк, может кран закрыли. Но свершилось дело чёрное — загажена среда, погибли выводки водоплавающих.

   Кроме мазутной диверсии открылась нам и тайна пресловутых Минеевских родников. Пронзая крутой берег канала, из земли торчала труба, из которой бежала и пенилась мутная вода. Пашка потянул воздух своим индейским носом:

   — Фу, помои….

Повертел головой:

   — Должно — из прачки….

   — А в банные дни — из бани, — догадался Вовка и был прав.

   — Надо поджечь мазут, — предложил Пашка. — И бочка ка-ак рванёт….

   — Надо в газету идти, — Нуждасик был не столь кровожаден. — Или лучше сразу в райком. За такие дела, знаете, как взгреют.

   — А могут и не взгреть, — Сребродоля не сдавался.

Они заспорили. Гошка не слушал их и смотрел на меня. А у меня в голове мысли разные носились вихрями. Но, кажется, план мести — пепел Клааса стучал в моём сердце — начал формироваться. Разулся и, пересилив брезгливость, ступил в мазутно-помойный жижу. Заглянул в трубу канала, пересекающую улицу Октябрьскую. Ну что ж, Антон Егорович, вашей наблюдательности стоит отдать должное. Ещё в поисках мазутного истока обратил внимание на разность диаметров этой трубы. Так вот, заглянул и убедился: две трубы под дорогой состыкованы, причём, та, которая выходит в лиман, поменьше. Всё сходится.

   Замерил оба бетонных отверстия камышинами. Не спеша помыл ноги под колонкой, обулся и позвал друзей обсудить мой план. Был он прост и коварен.


    У дороги росли огромные тополя. Росли себе и росли. Шумели листвой, пускали пух. При случае можно было укрыться под сенью от дождя. Потом кому-то помешали. Их лишили коры. Они засохли. Их спилили, распилили да и бросили. Теперь лежали они у обочины, белея сухими стволами, как кости неведомого чудища. Я подставил к срезу соломины. Всё сходилось — вот этот обрезок тоньше большой трубы и толще малой. Теперь задача — перетащить его через дорогу и загнать пробкой в трубу. Легко сказать — сделать невозможно. Мы и не пробовали поднять — сидели верхом и прикидывали.

   — Может, катки подсунуть?

   — Рычагами, наверное, можно. Как Архимед говаривал: «Дайте мне точку опоры….»

   — Знаем, знаем. Лучше поставить на попа, и как аборигены острова Пасхи свои истуканы.

Вовка сказал просто и веско:

   — У отца лебёдка есть. Зацепим вон за тот столб, и не напрягаясь….

Идея всем понравилась. Для её осуществления до вторых петухов жгли костёр на берегу лимана. Потом пошли. Час глухой: все спали — никто нам не мешал. Ствол легко подался. Столб гудел проводами, но стоял, как вкопанный. Вот в трубу пошёл он не охотно. Ствол, конечно, не столб. Мал был уровень воды — вроде бы и наплаву, а шкрябает, цепляется за дно и стенки. Да и не влезть в трубу даже вдвоём — по одному толкали, насколько сил хватило.

   Ну, и вонь там, в трубе, я вам скажу. Но это даже радовало: мы купаемся, ничего не подозреваем, а они нас помоями травят. Теперь сами понюхайте свою парашу! Дорога Октябрьской улицы высока — скорее комхоз затопит и ближайшие дома, чем через неё хлынет.

   Затолкали мы ствол в трубу — недалеко, но с глаз скрылся. И стали ждать.

   День ждём. Два. Третий на исходе. Не поднимается вода на той стороне улицы Октябрьской. Снова я разулся и полез в вонючую трубу. Кинул щепку в ручей. Она тихонечко поплыла, поплыла, вроде бы тормознулась возле нашей пробки, а потом исчезла куда-то. Вся ясно — не доделали мы дело. А надо бы — раз взялись и столько попотели.

   Попотеть пришлось ещё больше. Отрубили лопатами от плавающей лабазы несколько кусков, вброд лиманом притащили их к трубе. Ночью на носилках на ту сторону и запихнули в прожорливое жерло.

   Ждём. День проходит — нет результата. А потом…. Потом гроза, с ливнем, да каким…. Минеево вышло из берегов, бурля, сметая и волоча с собой всё, что попадало на пути, ринулось на Займище. Поток протащил нашу пробку по ходу и намертво вколотил в меньшую трубу. А большая труба была забита илом до самого входа. Сработало! Мы, правда, процесс этот не видели — по домам от грозы прятались — но результат, самыми первыми.

   Канал потерял берега. Вода разлилась по окрестности, затопила дворы и огороды. Работники комхоза пускали ручейки с территории. Пусть себе. Они ещё не знают, что ждёт их впереди. Когда испарится и впитается дождевая вода, они будут плавать в собственных помоях. И пусть! Как говорится: не рой другому яму…

   Пострадавшее население собралось у ворот комхоза. Ага, проняло! Раньше надо было возмущаться. По барабану было, когда коммунальщики травили Займище. Теперь чешите затылки, глотки напрягайте.

   Подъехала «Волга». Сам председатель райисполкома изогнул необъятную талию, пытаясь заглянуть в трубу, пистолетным стволом из-под дороги нацеленную на Займище. Что ж ты, зараза, воду не пускаешь?

   Ужасно довольные собой мы пошлёпали по лужам в сторону дома.


   Эта проделка — а мы считали: подвиг — вдохновила на следующий шаг.

   — Не дадим Займище в обиду, — горячились мои друзья. — Прогоним вон браконьеров.

Мы знали: постреливали на болоте и летом — в запретный сезон. За ондатрами охотились круглый год. Тот же Губан. Парни правы: раз уж мы взялись защищать наше прекрасное Займище, надо доводить дело до конца — выгнать прочь браконьеров. Легко сказать, но как это сделать?

   — Есть план, — говорю. — Но пока это секрет.

Хотелось друзьям сюрприз преподнести, ну и прихвастнуть немножко — смотрите я какой! Не удалось. Для осуществления задуманного нужен был художник. А рисовать умел только Пашка Сребродольский. Когда объяснил суть своего замысла, выяснилось, что без Нуждасика не обойтись: у него были несмывающиеся, светоотражающие краски. Потом, посовещавшись, рассказали задумку остальным — сюрприз не получился.

   С миру по нитке — я футбольную камеру, Нуждин люминесцентные краски, Пашка руку свою, высокохудожественную, приложил, Гошка бечевку припёр и утюг старинный — получилось чудо-юдо страшилище болотное, Великий Изгонитель Браконьеров.


   Солнце плавилось в тёплой воде Первого плёса. Светило, оно ведь тоже когда-то было пацаном, тоже, небось, шалить было гораздо. То играло с рыбками в пятнашки, а потом к ондатре привязалось. Отстань — воротит нос хвостатый папаша — семья растёт: избушку надо расширять. И волокёт будыль сквозь ряску. Солнечные зайчики не унимаются, скачут по атласной шёрстке. Их звонкие смешки сливаются с шелестом стрекозиных крыльев. Болотный строитель плюнул в сердцах, оставил будыль на поверхности и нырнул.

   Потом прилетел звук. Глухой стук шеста о борт лодки и плеск стекаемой воды. Говор. Сначала невнятный, а потом, когда лодка выплыла из прохода на простор плёса, очень даже понятный.

Губан:

   — Вон, вон видишь след в ряске — точно к хатке приведёт.

Вторым в лодке был Сергей Катков:

   — И что? Ткнул штырём в кучку — и попал?

   — Их там пять-шесть штук сидит — хоть в одного-то точно попаду.

   — Кучку раскидал, одного достал — остальные, где жить будут?

   — Тебе что за забота?

   — Да мне-то никакой.

   Вдруг впереди и немного сбоку от лодки вода разверзлась, и из пучин её всплыла ужасно нахальная или нахально ужасная рожа. Тяжкий стон прокатился над плёсом. Для этого Гошка сунул широкий раструб рупора, когда-то украденного им из пионерской комнаты, в воду. Эффект был неподражаем — звук нёсся будто из сумрачных глубин.

   — Ой! — Катков попятился и кувыркнулся за борт.

   — А-а-а…! — объятый ужасом, он вырвался из воды чуть не по пояс. Должно быть, не приходилось парню плавать меж густых водорослей. Чем-то они ему почудились.

Губан, стоя в лодке наперевес с веслом, замер в неустойчивой позе, глаз не спуская с неведомого чудища. Как бы не догадался. Я потянул бечёвку, и размалеванная умелой Пашкиной рукой, футбольная камера скрылась в пучину. В этот миг Катков вырвался из холодных объятий водяного, тянувшего его на дно, и с душераздирающим воплем вперемешку с захлёбывающимся кашлем обрушился на борт лодчонки. Губан таки потерял неустойчивое своё равновесие, полетел в воду, умудрившись концом шеста стукнуть приятеля по макушке.

Через минуту.

   — Что, что это было?

   — А чёрт его знает — может, привиделось.

Браконьеры держались за перевёрнутую лодку и отчаянно вертели головами во все стороны.

   — А вдруг….

Словно по команде кинулись взбираться на лодчонку. Опять перевернулись, конечно. После многих неудачных попыток, наконец, взобрались на днище, подгребая ладошками, потащились к берегу.

   Я отпустил бечёвку, и Гошка дунул в рупор:

   — У-у—ох-ох-ох…!

Октябрьские парни завертели головами и, конечно, попадали с лодки. Катков, не пытая более судьбу, ломонулся к берегу вразмашку. Достиг камышей и почавкал по ним — «аки посуху». Губан ещё пытался что-то сделать с лодкой, но, отчаявшись и подустав, подгоняемый Гошкиными воплями, последовал за приятелем. Нам в трофеи досталась его лодка.


   Другую штуку придумал Гошка.

   На крыше кинотеатра «Мир» стояла звуковая сирена. На случай войны народ оповещать. И попугивать, напоминая, в мирное время. На чердак кинотеатра мы лазали за голубями. По пожарной лестнице. Она высоко от земли отрезана, да мы кошку на верёвке закидывали. Нет, Вы правильно поймите: кошка — это крюк такой с четырьмя загнутыми лапами. Она цеплялась за ступеньку, а на верёвке мы подтягивались.

   На крышу не лазали — нужды не было. Но видели — можно, через слуховое окно можно. Ну и вылезли. Сначала осмотрели всё. А на следующий раз с ключами и верёвкой. Открутили эту самую сирену и спустили вниз. Она с электродвигателем была, но он нам ни к чему. Двигатель мы деду Калмыку задарили. А тот через редуктор какой-то присобачил к сирене велосипедную педаль. Крутишь, и сирена воет. Подставить к ней рупор, опустить его раструб в воду — эффект непередаваемый. Пёсик Баскервилей отдыхает. Куда ему! Выпи болотные с перепугу на крыло. Вы их видели? Не доводилось? Ну, и чудища, я Вам доложу. Летают над Займищем, тревогу и тоску нагоняют в сердца обывателей.


    Слух, что в болоте завелось чудо-юдо поганое, быстро разнёсся по окрестности. Дело в том, что с помощью размалеванной футбольной камеры, бечёвки, протянутой через ручку утопленного утюга, и рупора мы сыграли шутку не только с Губаном — навели тоску и тревогу на многих лодочных владельцев. Я только рассказал о том случае. Как месть за прошлое. А так…. Мы забирались на лодке в камыши, таились там, выжидая очередную жертву, и пугали всех без разбору.

   С некоторых пор желающих покататься на лодке по Займищу очень поубавилось. Вечерами, управившись с дневными заботами, собирались на берегу обыватели — те, кто видел и пострадал, стращали ещё непосвященных. Разговоров было…. Вот тогда Гошке и пришла эта мысль с сиреной.

   Первый раз они поплыли с Пашкой безобразничать, а мы с Нуждасиком затесались в толпу — засвидетельствовать результат.

   Всё шло как всегда — одни доказывали и горячились, другие ухмылялись и не верили. Вдруг из глубин болота родился протяжный вой, поднялся над камышами, пронёсся из края в край, отразился от далёкого бора и вдруг обрушился на окраину посёлка. Люди засуетились.

   — Вы слышали? Слышали? Что это?

   — Да выпь это, выпь. Неужто не знаете?

В этот самый момент выпи — огромные отвратительные птицы с бакланистыми зобами — числом не менее десяти вдруг закружились над камышами.

   — О, Господи, — прошелестел чей-то всхлип, и народ обмер от страха.

Только-только птицы успокоились, расселись по своим гнёздам и кочкам, ужасный вой родился вновь и на этот раз взбудоражил всё Займище. Утки с кряканьем стригли камыши. Чайки учинили свистопляску. Хор чибисов на бис исполнил арию «Чи-вы?». И кулики очень-очень жалобно трясли крыльями. Бедолаги.

   Насмерть перепуганы были их извечные враги — люди. Я видел, как крестились коммунисты.

   Вы, наверное, осудите нас — вот, стервецы, ремня им мало. А я, поверите ли, до сих пор ни грамма не раскаиваюсь. И Гошка, до потери человеческого облика спившийся мой приятель, в минуты редкого протрезвления вздыхает ностальгически:

   — А помнишь, Антоха…?

   Восточный гороскоп характеризует меня, родившегося в год Деревянной Лошади, как человека с болезненным чувством справедливости. И он прав даже в этой истории с чудо-юдо болота Займище. Борьба была честной: кто не хотел — тот не боялся. Например, дядя Боря Могилёв (однако ж, фамилия!) сказал:

   — Ерунда всё это.

Сел в лодку, поплыл на плёс и поставил сети. И вернулся совершенно целёхонький. Да это и понятно: исполнители и создатели чудо-юда всей гурьбой находились на берегу.

   — Погоди, — вещали осторожные. — Уж как Оно доберётся до тебя — ужо попрыгаешь.

Мы головы сломали, строя коварные планы мести зазнавшемуся соседу — только серены и морды из пучины казалось мало. Тут нужен был индивидуальный подход. И, кажется, мы его нашли.


   Вы когда-нибудь видели, как ведут себя животные в лодке? Они замирают в испуге, если вовремя не успели сигануть на берег, потому что вода — это не их стихия. Нет, коровы, те достаточно глубоко забираются в прибрежные камыши — и полакомиться есть чем, и от оводов спасение. А вот мелкорогатые — тем кровососущие не страшны — помочат бороду с бережка и дальше ни шагу.

   Козёл был у соседей — большой, старый, злой. Раньше мы воевали с ним: он на нас с рогами, мы на него с рогатками. А тут мириться пришли — с хлебом солью, огурцами свежими, морковкой да капустными листами. Дары он съел и косится чёрным глазом. А мы его погладили — по морде и за ушами. Принесли ещё, маним. Он за нами до берега добежал, в лодку забрался — а там целый ворох капустных листьев. Пока он хрумкал, лодка перевезла его на одну из лабаз Первого плёса. Тут монопольно растянулись поплавки Могилёвских сетей. Тут и должна была разыграться задуманная комедия.

   Лодку мы втащили на лабазу, и козла с неё выманили. Плавсредство отчаливало. Козёл, управившись с угощением, начал метаться по лабазе, жалобно блея — бе-е-е! В воду он боялся, но лихо сигал в причалившую лодку.

   Понятной стала наша задумка?

   Добавлю ещё, что делались эти приготовления тайком. Лодки мы прятали далеко от общего прикола. Их было две — наша (отцова) и Губана, доставшаяся нам в трофей после известных событий. Отца в описываемые дни вообще не было в Увелке. Инвалид войны, он дважды в год уезжал по путёвкам в санаторий. И это избавило нас от противостояния в борьбе за Займище. Согласитесь: с родным отцом воевать — как-то ни того.

   Прыжок козла с лабазы в лодку мы репетировали два дня. Всё обещало успех задуманного. И поначалу так и развивалось. Мы все (включая и козла) были на исходных позициях, когда бесстрашный Могилёв вывел свою плоскодонку на простор плёса. Он подрулил к дальним камышам, положил шест поперёк лодки, отвязал кончик сети и начал выбирать её, петля за петлёй. До лабазы, за которую был привязан второй конец сети, оставалось меньше метра, и в этот момент Гошка врубил свою сирену. Всех ужасающий рёв родился где-то в глубине, вырвался на простор и со скоростью звука понёсся над водой. Я отпустил верёвку, и морда страшная всплыла на расстоянии вытянутого шеста. В этот момент Вовка с Пашкой отпустили козла. Он в два мгновения пересёк лабазу и прыгнул к Могилёву в лодку.

   Что рассказывать! Разыграно было как по нотам — не зря ведь репетировали. Концовку, конечно, трудно было предсказать — да мы о ней и не задумывались. Нам так хотелось Могиля запугать, что и думать не думалось — а что из этого может получиться. Бесстрашный рыбак визжал как девица и наверняка в штаны наложил. На пару с козлом они опрокинули лодку. Вынырнули нос к носу, и орать каждый на своём языке. Причём, безграмотный козел, только на своём языке, а Могиль прошёлся по всей известной лингвистики — от поросячьего: И-и-и-и-и…! до утробно-бычьего: — У-у-у-у-у…! Кинулся прочь. Мне показалось, не вплавь, а бегом по дну, потому что голова его, увенчанная тиной то исчезала в воде, то появлялась вновь на несколько метров дальше. Так он добрался до камышей и скрылся с глаз наших долой.

   Козлу повезло меньше: он запутался в сетях и начал тонуть. Пашка прыгнул к нему с лабазы, но получил сильнейший удар острым копытом в бок, и кандидатов в утопленники стало двое. Когда мы с Гошкой подогнали лодки к месту трагедии, они уже изрядно нахлебались воды. Но — слава Богу! — обошлось без жертв. Козла мы так и доставили на берег — спелёнатого могилёвской сетью. Его отпустили: спасибо, друг! — а сеть выбросили: ни на что теперь не годна была.

   Могилёв пропал на несколько дней из поля зрения. А потом заявился на берег. Да не с пустыми руками — с ружьём. Пьяный, решительно настроенный. Отомкнул чью-то лодку: его-то мы уже припрятали. Отчалил. Народ с берега напутствует:

   — Прибей Его, Михалыч! Давно пора так-то. Ну, держись, рыба-кит!

   У кромки камышей из-под носа лодки шумно взлетела утка. Могиль весло бросил, ружьё схватил. Но не выстрелил — замер на несколько мгновений в нелепой позе, а потом рухнул за борт. Вынырнул, ругаясь и отплёвываясь:

   — Напугала, падла!

На берегу веселились:

   — Возвращайся, Аника-воин. Где тебе с нечестью управиться.


   Ещё один сюжет из той же серии борьбы за Займище. Был у отца друг — Иван Иванович Митрофанов. На болоте он косил траву на лабазах, жал камыш серпом, ставил сети и всё лето стрелял уток. Ружьё у него такое было — двадцать восьмого калибра. Патроны длинные, тонкие. Звук от выстрела — как от мелкашки. Стреляли? Его почти не слышно. Вот Иван Иванович и приловчился. На болото сплавает, домой на загривке сноп камышовый тащит — а в снопе утка, а то и две. Я однажды его прямо так и спросил:

   — Дядя Ваня, зачем вы браконьерите?

Он мне кепку на глаза натянул:

   — Семью, Антоха, кормить надо.

Семья у него была большая — шесть дочерей. Одна из которых — Рая — училась в моём классе, другая — Люда — вместе с сестрой Люсей.

   Когда начались известные события, Митрофанов в толпе не судачил, чудо-юдо не клял и не боялся. Потихоньку перегнал лодку на противоположный берег, спрятал в прибрежных камышах и продолжил свой промысел. Долго я противился желанию ребят избавить Займище от последнего браконьера: дядя Ваня был добр ко мне, частенько зимними вечерами сражались с ним в шахматы. Приходили с отцом и играли на вылет. Хозяин постоянно сиживал в очередниках, а хозяйка нос свой совала в мужские дела:

   — За прокат с них бери, Ваня, за прокат.

   Не хотелось мне лишать мясного на столе эту многодетную семью, но разве этим «мстителям» что-нибудь объяснишь! Началась подготовка к операции как всегда с изучения повадок объекта.

   На Займище было четыре плёса — по крайней мере, мне известны. Про Первый и Вы теперь знаете. Второй плёс Вторым называли только мы с отцом. Остальные звали его Кругленьким. Был ещё Третий плёс, о существовании которого знали только мы с отцом, да Иван Иванович Митрофанов. Там лабазы были хорошие — мы их вперегонки обкашивали. Сети были в безопасности. Где-то здесь Иван Иванович прятал своё знаменитое ружьё. Здесь и браконьерил — стрелял наверняка, лёжа в лодке, дорожа каждым патроном. Я предлагал:

   — Давайте выследим и сопрём ружьё.

Мне возражали:

   — Другое притащит.

   — Таких ружей в природе больше нет.

   — Нет, гнать его надо с треском, чтоб дорогу сюда забыл.

Большим любителем «тресков» был у нас Вовка — пиротехник доморощенный. Он накачал резиновое чучело ацетиленом. Газ, по мнению задумщика, должен был взорваться от выстрела. Ну, а потом уже вся какофония звуков и морд всплывающих.

   Иван Иванович прибыл на плёс, как на репетицию. Сети собрал, к лабазе причалил. Пошарился где-то в камышах, вернулся с ружьём. Сел в лодку, поджидая добычу, и закурил. Мы хоронились за камышами и молили Бога, чтобы какая-нибудь водоплавающая дура не навела в нашу сторону митрофановский «оленебой». Вовка потянул за верёвочку, и резиновый муляж отправился в свой последний путь. Дядя Ваня его не видел, продолжая неподвижно горбиться в своей лодке. Нуждасик достал утиный манок. Друг моего отца завертел головой — заметил. Лёг на дно, ствол на борт. Долго целился. Потом выстрел, взрыв. Дядя Ваня как вскочит. Тут концерт по заявленной программе — ужасная морда из пучин, вой на всю округу. Митрофанов в воду не упал: лодку для устойчивости до половины днища на лабазу затащил — ружьё обронил. Оно чиркнуло по краю зыбкой тверди и скрылось в пучине. Иван Иванович плоскодонку столкнул, шест в руки и — ну упираться. Приличную скорость развил и скоро скрылся с глаз долой. Вообщем, получилось, как нельзя лучше — и лодка у него осталась, и сети целые. Вот ружьё…. Уж как мы за ним ныряли…. наглотались воды болотной до тошноты — всё напрасно. Наверное, скользнуло в сторону, под лабазу, а там корней — не продерёшься.

   — Ну, и чего добились? — ехидничал я над болотными мстителями.

Они лишь вздыхали тяжко. Да, жаль ружья — о такой добыче приходится только мечтать.


   Приступаю к самым печальным страницам повествования.

   Не знаю, что подтолкнуло событие — может требования возмущённых граждан, насмерть запуганных чудо-юдом болотным, может деньги замороженные (по выражению отца) вдруг растаяли, а может всё шло по плану — государственному плану. В том месте, где закончился, не дотянув до береговой черты давным-давно рытый канал, появился огромный экскаватор.

   — Ну, теперь капец Поганищу болотному, — судачили обыватели.

Мы туда. Огромный экскаватор с огромным ковшом на широченных гусеницах. Такому Займище в реку спустить — плёвое дело. Два машиниста на нём работали. Один, помоложе, приветливо помахал нам рукой. Мы отмолчались.

   — Сожгу, подлягу, — пообещал Пашка.

Экскаваторщики до пяти поработали, закрыли все дверцы на замки, сели на велосипеды и укатили по дороге в город. И мы побрели. Что можно противопоставить мощи стали, напору творения цивилизации — украденную сирену или, быть может, соседского козла? Поняли, что обречены на поражение, и обречено наше Займище.

   Среди ночи всколыхнулась окраина. Пожар! Пожар! Сверкая огнями, разрывая ночь сиренами, по направлению к лесу промчались две пожарные машины. На его опушке горел экскаватор. Хорошо было видно — как на картинке.

   Чьих рук дело? Точно знаю — не наших. Может, Робинзон постарался: для него гибель Займища — личная трагедия? Хотя куда ему — затюканный школьный учитель на пенсии. Может, сам загорелся. Ну, тогда — с нами Бог!

   Мы воспряли духом. И, когда увезли сгоревший экскаватор, а на его место сгрузили новый, нанесли визит землероям. Их уже было четверо. Работали до потёмок и на ночь никуда не уезжали. Рядом стояла будка с печной трубой — в ней они и отдыхали. Варили себе обед, а вечерами пекли картошку на костре. Нас пригласили.

   Была цель — запугать их баснями о Займище. И мы старались. Мужики слушали, качали головами и переглядывались.

   На следующий вечер пришли к землероям с Нуждасиком — полмешка картошки припёрли. Угощайтесь, товарищи! Они нам ладони жмут, как старым знакомым. Гошка с Пашей в это время гнали лодку с сиреной, поближе. Лишь стемнело, врубили её. Тоскливый протяжный вой пронёсся над Займищем из конца в конец. Оборвался на грозных тонах и снова родился в глубинных топях. Лягушки встрепенулись. Невидимые в темноте птицы со свистом рассекали воздух.

   Нет, не ударились командировочные в панику, не бросились прочь, сломя голову. Тревожно переглянулись только.

   — Оно и есть?

Мы с Вовкой:

   — Да! Да!

И приготовились драпать, чтобы панику посеять. Но тут один встал и принёс из будки ружьё.

   — Пусть только сунется.

Ружьё на его коленях было аргументом. Мы поняли и, попрощавшись, побрели домой. А Пашка с Гашиком долго ещё надрывались, пугая всех и вся.


   Вода ушла разом. Утром пришли к берегу, а его нет — до самых камышей блестит чёрная земля. Лодки испуганно жмутся к приколу — где ж родная стихия? Над болотом шум, гам — птицы встревожены необычным явлением. Народ ликует. Чему, дурачьё? Жваки к берегу топают все втроём, в руках обрезки досок с завязками — болотоступы. На плечах мешки, сачки. Эти время не теряют! Скрылись в проходе, где раньше лодки плавали. Полчаса не прошло — Васька бредёт, качается, на спине мешок чуть не полный. Чем? Да рыбой конечно. Полным её, видать, полно в лужах обмелевших. А какие раньше плёсы были!

   Пошли к нашим новым друзьям. Один кашеварит, другой в лес ушёл за хворостом. Двое на экскаваторе далеко уж в болото вгрызлись. Мы пошли по его следу — широченной канаве до краёв переполненной взбаламученной водой. А берега уж твердью стали. Здесь раньше без лодки никак, а теперь и в кедах не промокнешь.

   Прощай, Займище! Прощай навсегда! Мы хоть что-то видели от тебя, а следующее поколение будет жутко завидовать собирателям кокосов. Это точно.

                                   


                                                       Секрет великого рассказчика


   А секрета никакого нет. Просто люблю я это дело, с самого детства практикую и совершенствую. Бывало, прочитает мне, дошкольнику безграмотному, сестра сказку, бегу стремглав пересказывать матери. Да с такой правкой сюжета, что сестра за спиной удивлялась: откуда что берёт?

   Потом в нашем доме появился Телевизор. Голубой Волшебник не только создал благодатную почву для расцвета воображения, но и укрепил авторитет рассказчика.

   — А вот вчера по телику…, — начинал я, и не находилось оппонентов в кругу слушателей, решавшихся заявить:

   — Да врёшь ты всё!

К тому времени, когда все окна нашей улицы засветились голубым огнём в вечернюю пору, я уже научился отличать в толпе благодарных слушателей от тех, кто слышит только себя.

   За перо взялся в классе седьмом. Вовка Нуждин, приятель, подбил. Мы с ним в районной библиотеке отыскали замечательную книгу — «Наследник из Калькутты». Вместе увидели, одновременно. Не помню на кого записали, но заспорили — кому первому читать. За день не осилить — толстенная. И договорились, чтобы не поссориться, день он читает, день я. Читаем и обсуждаем: вот бы нам бы так. Когда осилили — загрустили: таких книг в библиотеке больше нет.

   — Давай продолжение напишем, — предложил Вовка. — Сами.

И начали. В тетрадочке тонкой. По прежней схеме: день Нуждасик творит, другой я. Норма — листочек. Сначала казалось — интересно. Потом я опять выловил «Наследника» в библиотечном книговороте. Прочитал один, спокойно, и понял: ерунда.

   — Ерунда, — говорю Вовке, — получается.

   — Давай продолжение «Острова сокровищ» писать, — не сдаётся мой друг.

Давай. Пишем. Чувствую: всё не то. Идём из школы, сочиняем на пару — всё вроде интересно получается, и Стивенсон не в обиде бы остался. А возьмёшься за перо — куда что пропадает? Мысли, как спугнутые воробьи — порх! — и пусто в голове. Слова, как гестаповец из партизана, тянешь, тянешь. Фразы какие-то убогие. Не то что публиковать — самому читать противно. Вообщем, не увлекло. Пробовали белиберду какую-то фантастическую. Продолжали «Борьбу за огонь» Ж. Рони-старшего.

   Потом Вовка предложил:

   — Давай про нас писать, про наши летние приключения — как вигвам построили и всё такое прочее.

Попробовали. И знаете, зацепило. И получаться, вроде, стало. Вовка, хвастун, всё сбивается на то, каким он мудрым вождём был, как процветало племя под его руководством. Мне здесь бахвалиться нечем: только день в лидерах был и с позором изгнан. Так я больше о природе: мол, сосны вековые шумят и кроны смыкают, лютики цветут, птички поют, «…. и в этот час могучие команчи встали на тропу войны, чтобы отомстить бледнолицым собакам….». «Великие команчи» в восторг пришли, стали нам наперебой советовать да подсказывать, про что и как писать надо. Гошка, тот заявил:

   — Тоже буду.

Взял рукопись домой и три дня не возвращал. А когда мы прочитали его творение — исключили из пишущей братии. Он перекатал страницу из нашего же «Джон Сильвер — одноногий пират».

    Общешкольная слава коснулась нас после того, как Вовка показал незаконченную рукопись своей подружке. Надя отнеслась к нашему творчеству с пониманием и по-деловому. Не поскупилась на общую тетрадь в кожаном переплёте, в которую стала переписывать приключения команчей своим каллиграфическим почерком. Заодно и ошибки правила. Эта рукопись обошла всю школу. Сначала принесла славу Надюхе, а потом, когда был раскрыт секрет авторства, на этот Олимп вознесли и нас с Вовкой. Старшеклассницы улыбаться стали многообещающе. Старшеклассники за великую честь считали подойти и хлопнуть по плечу: здорово, Антуан! Или — Вован!

   Прискакали сами команчи.

   — Что за дела? — возмущаются. — Про нас написано, а нам и почитать не дают, говорят — в очередь.

На что Нуждасик отделил указательный палец от рыхлого кулака и многозначительно произнёс:

   — Основной принцип социализма — имеет не тот, кто производит, а кто распределяет.

Эту фразу наверняка подслушал у своих заумных родителей, но ею же закрепил монопольные права Надюхи на наши творения.

   Попала рукопись русачке. Её мнение:

   — Объективная оценка зачастую бывает важнее самого действа. Молодец, Надя!

Она прекрасно знала авторов «Тайны Великих Братьев», но не могла хвалить тех, кого недолюбливала — такая натура. Устойчивое чувство неприязни ко мне она пронесла от первой встречи до последнего звонка. Выводя единственный «трояк» в очень сильном аттестате, прокомментировала:

   — Желаю ему (мне то есть) встречать на жизненном пути только принципиальных людей — тогда, быть может, получится из него какой-то толк.

   Не закончив приключений команчей, в следующем году мы начали с Вовкой новое произведение — о нашей борьбе за Займище. С первых же глав оно стало школьным бестселлером. Только Гошка мрачно пророчил:

   — Допишитесь, допишитесь…. Возьмут нас за зёбры соответствующие органы…. На нарах тогда писать (тут он делал ударение на первый слог) станете.

   У Балуйчика способности к писанине отсутствовали напрочь. Но только к писанине. Дара сочинительства Бог его не лишил. Быть может, тому способствовали объективные обстоятельства. Дело в том, что Гошка и его мать были бездомными. Ну, не было у людей своего дома, квартиры или комнаты в какой-нибудь коммуналке. Не было и родственников, способных посочувствовать. Не знаю, откуда, но однажды они появились в нашем краю, поселились квартирантами у деда Калмыка. Потом бабка Калиниха (законная супружница и хозяйка дома) подловила мужа и квартирантку в подлой измене. Гошка с матерью были выставлены за дверь. Уехали куда-то. После этого забузил дед Калмык. Был он жилистый и сильный, и, несмотря на возраст, ему нужна была женщина. А бабка его, Калиниха, какая женщина — смех, да и только! Старая, беспардонно толстая. Всех сил её хватало только добраться от постели до стола. При этом она так надсадно дышала, что казалось: пришёл её последний миг. Не только супружеские, вообще никакие обязанности по дому выполнять она не могла — ни готовить, ни убираться. Побузили старики, помирились и решили вернуть квартирантов. Дед знал, куда они уехали, смотался и привёз. Только теперь, прелюбодействуя, он не только не таился от жены, но и от Гошки. Это очень расстраивало моего друга. Потому что с годами, дед силой мужской крепчал, а головой слабел. Он мог схватить свою квартирантку даже и в моём присутствии, задрать юбку ну и …. Вы понимаете. Я выскакивал из гостей, как ошпаренный. Гошка такой же, но из своего дома.

   Почти каждый вечер он приходил ко мне и подолгу сиживал. Мама однажды заметила:

   — Что, телевизор сломался?

Гошка стеснительный был парень, намёки сразу понимал:

   — Антон, пойдем, погуляем.

И мы гуляли. Если, конечно, не было дождя на улице, и не трещал мороз. Я был деятельным парнем, чтобы просто так слоняться по улицам. А Гошка мечтал о счастливой самостоятельной взрослой жизни — детство-то у него украли. Нет, мы не пустословили с прологом — вот, когда я вырасту…. Мы переносились в мечтах в далёкие страны, в минувшие времена. Рассказывали друг другу о том: как бы поступили, случись то-то и то-то…. Получалась красивая и занятная история.

   Например, из «Борьбы за огонь» Ж. Рони-старшего мы взяли пещеру под валунами, в которой герои спасались от пещерного льва и его подружки — саблезубой тигрицы. Мы её немножко окомфортили — провели туда родник (вода нужна при длительных осадах), придумали балкон, откуда метали стрелы, копья и булыжники в осаждающих. Мы жарили на костре бизонье мясо и давились слюной на тёмных Бугорских улицах. Гуляли, как двое влюблённых, по очереди впрягаясь в сюжет. О себе что говорить — сочинитель с малолетства. Но как у Гошки-то здорово получалось! Он умел подмечать и озвучивать такие детали, которые могли только мелькнуть в моей голове и не попасть на язык. В соавторстве у нас получался красивый и убедительный рассказ. Причём звучал он не о прошедших событиях, а ныне, прямо сейчас, происходящих.

   Потом мы стали спартанскими парнями: я — Сандро, он — Витто. Даже его хромоте нашлась причина — удар мотыги огромного илота, бросившегося защищать свою дочь. Она несла ему в поле завтрак в котомке, а мы с Гошкой, нет, с Витто, убежали из Спарты и бродяжничали в поисках приключений. Страшно изголодались. А тут она. Котомку мы отняли, и стали тут же насыщаться. На её вопли с поля примчался папахен. У нас был один меч на двоих, и Витто дрался голыми руками. Илот вогнал ему мотыгу в бедро, а я пронзил нападавшего мечом. Рану Гошке мы перевязали, но она загноилась. Надо было возвращаться домой.

   Была ночь. За Евратом горели огни Спарты. Мы проникли в грот, чтобы спрятать меч. За бегство из города и отряда нас ждало суровое наказание — бичевание. Но была лазейка — храм Артемиды. Укрывшихся там никто не имел права трогать, даже строгая стража эфоров.

   Меч мы спрятали в известной нише. В этот момент послышался шорох шагов, и блики факелов заплясали на потолке и стенах грота. Вошли две девушки-спартанки.

   — Вот видишь — пусто. Никаких фавнов козлоногих и в помине нет. А ты боялась. Пошли назад.

Девушки повернулись к выходу, но мы заступили им дорогу. Та, напротив которой стоял я, была вылитая Таня из Нагорного — моя первая любовь. Я описал её, ничего не приукрашивая — и получилось красиво. Гошка тоже нарисовал словесный портрет девушки, которой захотел понравиться. Здорово он походил на нашу соседку Раю Колбину. Так вот о ком вздыхает мой друг!

   Взять силой спартанскую девушку не под силу даже спартанскому юноше. На этом я стоял твёрдо. Хотя Гошке очень хотелось обратного. Моя спартанская Таня вырвалась и убежала. А свою Раю он таки прижучил. Тогда, по моей воле, из Спарты быстро-быстро прибыл отряд юношей (тот самый из которого мы сбежали) и повязал нас. В храм Артемиды мы не попали, а легли на алтарь Зевса, и хлысты его служителей вспороли кожу на наших спинах.

   — Мало крови, мало! — бесновался жрец Громовержца.

Гошка забыл о неудавшемся любовном приключении и живописал, как брызги нашей крови марали его белую хламиду.

   Потом мы перенеслись в Римскую империю. Вознеслись на императорский трон, но начали с гладиаторов. Много славных подвигов совершили на арене Колизея, и народ Рима единодушно даровал нам свободу. Мы пошли в легионеры. Гошка зачем-то притащил в рассказ льва. У меня это трудно увязывалось — железный строй центурии, и лёва под ногами крутится — ни к селу, ни к городу. Уж сколько я на него покушался, но Гошка был начеку — прерывал меня каждый раз, когда пахло жареным, спасал своего любимца, перехватив нить рассказа. Однажды я окружил нас в африканской пустыне несметным полчищем врагов и всех порубил. Только нам с Гошкой плен достался. Опять рабство, опять гладиаторские бои, только теперь уже в усладу глаз жителей проклятого Карфагена. Гошка друга своего хвостатого с того света притащил — оказывается, и он не погиб в той переделке, а в плен попал и стал противником гладиатором. Нам битва с ним предстояла, а мы узнались и втроём на охрану. Так свободы добились, в Рим перебрались и стали императорами — триумвиратами.

   — А что, — горячился Гошка. — Вон Нерон сделал своего коня сенатором, а Барсик мой очень даже неплохой император.

Я и рукой махнул.

   Потом, чтобы не спорить и не ссориться договорились, что сочинять будем вдвоём, но об одном человеке. И рассказ вести по очереди, не перебивая: один загоняет героя в передряги, другой силой своего воображения вытаскивает. А потом сам загоняет в другую неприятность и передаёт слово соавтору.

   В средние века мы были сыном барона. Победили на рыцарском турнире и вернулись домой. Папахен, тем временем, удумал другой раз жениться — привёз в замок молодку. На свадебные торжества под видом бродячих цыган-музыкантов в замок проникают разбойники. Ночью они бросаются на перепившуюся стражу. В жестокой сече погибает отец-барон. Наш герой спасает красавицу-мачеху. Став владельцем замка и поместья, он реформирует крепостные отношения. Крестьяне становятся арендаторами. Победители спортивных состязаний получают право служить в рыцарской дружине. Потом (по Гошкиной версии) юный барон женится на мачехе-красавице и завоёвывает всю Францию. Был похожий прецедент в истории, когда герцог Нормандский покорил Англию. Но, то ведь герцог! А Гошка барона на трон тянет. От всех грехов подальше увёл я героя нашего в крестовый поход. Балуйчик Христово воинство от сарацин на Константинополь повернул. Далее, послушайте, интересно получилось. Императришка Византийский влюбился в греческую танцовщицу, женился на ней вопреки молве людской и воле знати. Помер порфироносец (а может, траванули?). Императрицу на остров в Дарданеллах, в замок под стражу. На девять месяцев заточили — вдруг императрёнка под сердцем носит. Ну, а потом и казнить можно. Тут как раз крестоносцы нагрянули. Барон наш (Антуаном звали) повесил щит на дверях приличного дома — моё, мол, и нечего сюда соваться — и принялся его грабить. Хозяин жилища как раз был первым владельцем танцовщицы-невольницы, так пленившей Великого императора. Купчишка этот и сам запал на девушку, отслеживал её жизненный путь. Стал Антуана вином подпаивать да подбивать освободить красавицу из заточения. Все сокровища свои из тайников достал, по полу рассыпал. Сговорились. Поплыли. Напали. Перебили и освободили. Только барон слова не сдержал: сам влюбился в бывшую императрицу. Посадил её в карету и повёз во Францию. По дороге умер скоропостижно, отравленный собственным шутом — Горбатым Филей. Слуги бароновы передрались с его рыцарями, а подлый убийца под шумок смотался с красоткой и сокровищами во Фландрию.

   Вот какой сюжет завернули мы с друганом, соревнуясь в красноречии и изобретательности. Я ему — давай напишем. И название хорошее предлагаю — «Ведьма под замком». Мол, от её красоты мужики с ума сходили — убивали, воровали, предавали и клятвопреступничали. Поучительная вещь для потомков, назидательная. Гошка не загорелся. Обиделся даже, что красотка какому-то горбуну досталась, и сжёг его на костре.

   Америку мы открывали вместе с Колумбом. Только герой наш был на стороне обиженных индейцев. Однажды он вступил в поединок с испанцем, отнявшим младенца у краснокожей женщины и собиравшимся бросить его в пламя горевшей хижины. Удар шпаги спас индейчика и закрыл для нас дорогу в форт. Мы жили в диких джунглях, питаясь плодами, охотой и рыбалкой. Потом попали индейцам в плен. Совет племени приговорил нас к смерти. Но вождь был мудр. Он поднялся и сказал:

   — Есть ли в племени хоть один человек, не желающий смерти бледнолицему?

Тогда вперёд вышла та самая женщина и заявила, что хочет, чтобы белый человек жил, и она готова стать его женой, так как её муж погиб в сражении.

   Оставшись в племени, наш герой посвятил индейцев во многие премудрости. Научил их не бояться белых людей и воевать с ними их же оружием. Подняв восстание краснокожих, мы освободили остров от присутствия испанцев. Захватили корабль и стали пиратами. Грабили все суда и поселения европейцев и изгнали их, в конце концов, из Нового Света.

   Наш Робинзон не лодку построил, а тримаран, которым легко управлял и рассекал на нём по всем морям и океанам, торгуя плодами своего острова. Эти товары собирали для него соплеменники Пятницы. А потом стал пиратом, захватив чужое судно. Океанское течение после каждой бури пригоняло к острову Робинзона остатки погибших кораблей. Целое кладбище их скопилось у берега. Много-много полезных вещей можно было там найти, и мы находили.

   Тут как раз фильм прошёл «Молодая Гвардия». Ребята-краснодонцы все нам очень понравились. Гошка в ближайший же вечер ринулся их спасать и кокошить фашистов. Но я потребовал, чтобы хронологический порядок истории оставался незыблемым. Так этот Андерсен перетащил молодогвардейцев из гестаповских застенков на необитаемый остров и заставил доить коз, стрелять птиц, собирать сокровища на кладбище погибших кораблей.

   Короче, перелопатили мы с Гошкой Всемирную историю от первобытных времён до самых наших дней.

   Не остались равнодушны и к истории родной страны. Тьма-тьмущая татар полегла под нашим мечом. Устоял в осаде Киев, не горела Москва. А Господин Великий Новгород, с нашей подачи, овладел Ливонскими землями, примкнул к себе остальную Русь. Его струги свободно плавали по Волге. Ему платили дань сибирское ханство и властители Золотой Орды. Крымский хан бегал по горящему Бахчисараю от запорожских казаков нами возглавляемых. Сам турецкий султан слал дары в Сечь.

   Но лучше всех нам удалась тема заселения русскими Америки. Остров Кадьяк стал форпостом давления двуглавого орла на Великий океан и Американский материк. Императрица слала нам крепостных в поддержку. А мы их тут же делали вольнонаёмными рабочими. И алеутов, и краснокожих жителей Аляски и западного побережья Северной Америки. Они толпами собирались у доски с объявлениями — «требуются». Мы создавали промысловые и рыболовецкие бригады. Валили лес. Строили суда и города. Торговали со всем миром. Наши магазины были в Шанхае. В Бомбее постоянно дежурил военный фрегат под Андреевским стягом — охранял интересы «Русско-американской пушной компании». Мы подбирались к кокосовым островам.

   — Гошка, ну, давай напишем, — приставал к приятелю. — Ведь здорово же получается!

Ни в какую. Я пробовал, показывал — он мотал головой. Я писал следующие главы, а он стоял на своём: не буду. Потом ему в руки попала книжка «Григорий Шелихов», и он взялся за перо. Я из неё черпал вдохновение, а он стал перетягивать страницы — и наш роман о владычестве русских на Тихом океане канул в Лету.

   Был и фантастический сюжет. Однажды, стоя на пешеходном мосту через железную дорогу, увидели мы нескладного человека. Сидел он на огромном чемодане и с тоскою смотрел вслед удаляющемуся поезду. Высадили его, пассажира-безбилетника. Ехать дальше не на что, да и питаться тоже. Пожалели мы безбилетника и привели на свою улицу. Поселили в заброшенном сарае. Стали подкармливать. А он учёным оказался, великим — несмотря на молодость. В чемодане у него множество всяческих открытий миру ещё неизвестных. Например, машина времени. Чертежи, конечно и расчёты. А собрал он её из тех железяк, которые мы натаскали в сарай.

    — Прежде, чем пуститься в путешествие во времени, — говорит наш гость «очкарик» (а ещё мы его «студентом» величали), — вы должны закалить своё тело к любого рода неожиданностям.

И ну нас пичкать разными приёмами восточных единоборств. Нет, мы не потели на тренажёрах, не прыгали и не бегали, не ломали ребром ладони кирпичи и сучья. «Студент» подводил к нашим вискам проводки от своей «адской» машины. Включал рубильник — пшик! — искры из глаз — и готово! Перед вами — мастер дзюдо и карате. Боксёр, каких поискать. Всё было готово для заброски первого в истории человечества десанта в другую эпоху. Не решили только в прошлую или будущую. Тут нам с Гошкой на глаза попала замечательная книжка — «День сардины». В ней англичанские парни сбиваются в банды и выясняют меж собой отношения. С девчонками у них всё получается. Вообщем, тема увлекла. Мы сбежали от «очкарика» в Петровку сокровища попом зарытые искать и в первый же вечер поставили «на уши» сельские танцульки. Потом Увелку отлупазили. Все её банды — сначала по раздельности, а потом скопом в одном решающем бою. В Челябинск поехали и там не пропали. Доставалось от нас в основном хулиганам, бандитам и мусорам. Последним — чтоб не лезли. Ездили в Москву, в Питер — был повод, и все проблемы решали кулаками.

   Тут лето подошло. Мы с Гошкой за «гору» уйдём, сядем у костровища — костёр не палим: отвлекает — и чешем языками. Парнишка соседский Сергей Грицай за нами увязался:

   — А что вы там делаете?

Мы не прогнали — пусть себе. У Серёжки дара воображения не было, но был — перевоплощения. Мы с Гошкой сочинительствовали, а Сергей изображал это в ролях. Сначала один, но потом и мы втянулись. Тут же придумываем, тут же исполняем. Этакий театр трёх актёров. Серёжка в лагерь уехал пионерский. На две смены. А как вернулся бегом к нам, в руках кулёк подарочный — истосковался. И первым делом — пойдём за «горку». Вот она — волшебная сила искусства!

   Осень выгнала Гошку из холодного чулана, где ютился он всё лето. Вновь мой друг стал хмурым. Возобновились наши допоздна уличные рейды.

   Один раз пришёл он на закате — я ещё капусту поливал — оседлал дырявое ведро и повёл неспешный рассказ о наших приключениях. Отец выходит в огород, лукаво улыбается:

   — К тебе гости.

   — Подождут, — отмахнулся я.

   — Не-ет, — отец отнял у меня лейку. — Таких гостей нельзя заставлять ждать.

Выходим с Гошкой — вот тебе и на! Девчонки. Подружки — Рая Колбина и Рая Митрофанова. С роду не бывали — чего, спрашивается, припёрлись? Но вслух сказали:

   — Здрасьте.

Они:

   — Антон, пойдем, погуляем.

Антон, погуляем, как будто Гошки рядом не стояло. Мой друг не обиделся и намёка не принял — с нами пошёл.    Сделали круг по кварталу, вышли за околицу, приземлились на лавочки у потухающего костра. Это излюбленное место Бугорской молодёжи. Всегда здесь людно — парни, девчата, гитары бренчат. Сейчас пусто, но кто-то был — костёр ещё не затух. Подкинули свежих поленьев на угли, и он ожил, затрещал, прогнал темноту из круга, сгустив за его пределами.

   — Антон, расскажи что-нибудь.

Это не Гошка, он так не скажет. И просить его не надо — скорее не остановишь.

   Так что вам рассказать, печальные мои?

   Знаю я ваши горести — минувшей зимой трагически погибла Людмила Митрофанова, старшая Раина сестра, одноклассница моей. При очень странных обстоятельствах. Просто загадочных. Официальная версия — самоубийство. Нашли её за запёртой изнутри дверью в петле, закреплённой за кран стояка отопления.

   Зачем молодой, здоровой, красивой девушке лишать себя жизни? Два года назад поступила она в Троицкий зооветеринарный институт. Жила с подружками на квартире. Парня, из-за которого стоило бы переживать, у неё не было. Девушка она была честная — негаданной беременностью и не пахло. Тогда, зачем?

   Иван Иванович после похорон дочери ещё раз смотался в Троицк. Ходил в прокуратуру, стучал по столу, но ничего не добился — в возбуждении дела было отказано. А участковый, бывший в составе следственной группы на месте происшествия, сообщил убитому горем отцу кое-какие подробности. Стояк, на котором висел труп, был очень горячим — зима, мороз, топили от души. Никакой подставки рядом не было. Трудно было вообразить, как несчастная, обжигая руки, подтягивается на трубе, цепляет верёвку…. Пол в обеих комнатах усыпан её заколками — что за муки терзали несчастную перед смертью? На столе записка: «Мама, папа не вините меня (зачёркнуто)… простите меня». Почему зачёркнуто? Не вините меня — а кого? Кому не понравилась такая редакция предсмертной записки? Хозяйка квартиры — старуха баптистка. Соседи говорят: года три назад был точно такой же случай в её доме. Это что, совпадение?

   Вернулся Иван Иванович из Троицка мрачнее, чем с кладбища. Заявил:

   — Нет правды для простых людей.

    Не раз я слышал эту историю, во всех подробностях. Было время обдумать и самому дать ответы на неясные вопросы. Моё понимание событий выстраивалось чётко, и преступник был назван. Сейчас, глядя на печальные лица девчонок, решился озвучить её — мою версию происшедшего. И не сухим протокольным языком, а красочным рассказом, в сочинении которых мы с другом практиковались последний год.

   Много лет спустя этот рассказ был положен на бумагу и опубликован в одном из столичных журналов. Назывался «Случай со студенткой». Читали? Нет? Не страшно. Я повторю его сейчас в журнальном варианте и, думаю, будет к месту. Ведь придуман он был в тот октябрьский вечер и рассказан почти дословно. В этой редакции и приведу его ниже. Вы уж извините меня.

Итак…

   

   Зимний вечер. На западе догорал и не мог догореть печальный закат. Наконец стемнело. Нагрянул незваный гость — северный ветер, закружил метель на пустынной улице. Вороха снега полетели вдоль домов, поползли позёмкой по тротуарам, сумасшедшие пляски затеяли под качающимися фонарями. Засыпало крыши и окна, за рекой метель бушевала в стонущем парке.

   По улице шёл человек, подняв ворот длинного пальто и согнувшись навстречу ветру. Тёплый шарф плескался за его спиной, ноги шаркали и скользили, лицо секло снегом. Окна одноэтажных домов, закрытые ставнями, казались нежилыми — нигде не пробивался лучик света. А из этого, старого, добротной кирпичной кладки особняка через лёгкие занавески щедро лился свет на тротуар и заснеженную дорогу. К нему и свернул человек.


    У стены спинкой к окну стояла кровать. На ней поверх одеяла лежала девушка в опрятном ситцевом платье с книгою в руках. Она читала, шевеля губами. Усталое и милое лицо её не выражало интереса, глаза были равнодушные, синие с поволокой. Она опустила книгу на грудь, завела прядь волнистых волос за ухо и взглянула на подруг. Девчата наряжались в театр и весело щебетали.

   — Так то ж не танцы — кто в театрах-то знакомится?

   — Ну и что! Думаешь, туда парни не ходят? Ходят, да ещё какие — интеллигентные.

   — Ну и о чём, Зинуля, ты будешь с ними говорить?

   — А я скажу: здрасьте, мне девятнадцать лет, я — студентка, пою, танцую, играю на гитаре — давайте дружить,

И запела:

   — Ах, водевиль, водевиль, водевиль...!

Её подружка Вера, босоногая, в одной шёлковой сорочке, присела в жеманном реверансе перед зеркалом, заговорила в нос и картаво:

   — Театр? Ах, как это несовременно, господа. Там актёры со скукой и отвращением смотрят в зал пустыми глазами и прямо на сцене пьют водку…

   — Кто это сказал?

   — Читала…

Девчата хохочут, снуют по комнатам, заканчивая сборы. По оконным занавескам мечутся их тени.

   — Ты, Людочка, не скучай — мы скоро придём. Крепко не спи и не забудь лекарство перед сном.

У девушки на кровати на ресницах выступили слёзы. Она смахнула их украдкой, легла на бок, подперев рукой щёку. Молчала и слушала.

   — Бойкая ты, Зинка, — говорила Вера, зажав шпильки в зубах. — А вдруг нарвёшься на какого-нибудь маньяка-убийцу?

   — Мой час ещё далёк — отметка не сделана. А умирать пора придёт — всё равно не отвертишься: муха крылышком заденет — хлоп и помер.

   Чайник закипел на электроплитке. Люда сняла его и опять легла. Уже давно ей чудился какой-то шорох за окном. Было так грустно и весело смотреть на девчонок, что не вслушивалась, думала — вьюга. Но тут явственно услышала — скрипнул снег под чьими-то ногами. Девушка быстро откинула угол занавески и прильнула к стеклу. Под перекрещивающимся светом из дома и от уличного фонаря прямо под окном увидела Люда седого большелобого старика, без шапки, в длинном пальто. Он стоял, вытянув шею, и глядел на неё. Она вздрогнула от неожиданности.

   — Вам что здесь надо? — спросила она через стекло. Старик ещё вытянул шею, стоял и смотрел на неё. Потом погрозил ей указательным пальцем сухой руки без варежки.

Люда отпрянула от окна, задёрнув занавеску. Сердце её отчаянно билось. Заскрипел снег за окном — звук шагов удалялся.

   — Ты что? Ты с кем там? — не отрываясь от своих дел, спросили девчонки.

   — Испугалась, — ответила Люда. — Старик какой-то под окном ходит без шапки, пальцем погрозил. Девчонки, как вы пойдёте? Вдруг он вас заловит.

   — Это не ходить, что старик какой-то пальцем погрозил? — Зинка задиристо вздёрнула брови.

   — На несчастье он погрозил, — тихо сказала Люда.

   — Брось, Людка. Онанист какой-нибудь в окна заглядывает. Вот мы его с Веркой в сугроб толкнём, — сказала Зина, подходя к окну.

Люда отвернулась, по щекам её текли слёзы. Вера присела к ней на кровать, погладила колено, потом дёрнула занавеску.

   — Видишь, дурёха, никого нет. Фокус-покус — смойся с глаз.

   За окном ветер разорвал снежные облака, в бездомном чёрном небе засверкали звёзды.


Дом номер шестьдесят три по улице Набережной был разделён на две половины кирпичною кладкой в дверном проёме. В одной его части жила хозяйка — высокая, костлявая старуха, с суровым замкнутым лицом, с тонкими плотно сжатыми губами и глубоко запавшими, в тёмных обводах, глазами. Весь её вид говорил: ох, сколько же я пережила на своём веку, и совсем в душе моей не осталось ни мягкости, ни душевности, ни теплоты. Соседи считали старуху злющей и твёрдой, как кремень.

   Другая половина уже много лет сдавалась жильцам. Сейчас там квартировали три девушки — студентки Троицкого зооветеринарного института.

   В тот памятный зимний вечер в гостях у хозяйки был некий старик. Его узкое лицо словно вырезано из старого дерева, сухого растрескавшегося, в тёмных провалах глазниц, будто колючки притаились, щёки впалые, глубокие вертикальные морщины бороздили их, редкие седые волосы по краям выпуклого лба едва прикрывали бледные, с синими прожилками виски, на худой, морщинистой шее тоненькая цепочка уходит куда-то под старую фланелевую рубаху.

   За окном свистит и гуляет ветер, за окном ничто не мешает ему разбойничать, а в маленькой кухоньке тепло и уютно. Старики пьют, обжигаясь, душистый чай и ведут неторопливую беседу.

   — Добротно, добротно раньше строили дома, — говорил гость, шумно отхлёбывая с блюдечка. — Сколько уж лет обители вашей?

   — И — и — и, не помню уже, — хозяйка провела тонкой, высохшей, почти прозрачной рукой по лбу. — Много. Вы всегда прямо как снег на голову. А позовёшь, думала, и не дождёшься.

   — Не только по своей воле, братья послали, — старик достал огромный белый платок и трубно высморкался, потом вытер раскрасневшуюся шею и закончил помолодевшим голосом. — Удостовериться.

Старуха укоризненно посмотрела на него и покачала головой:

   — В наши ли годы безголовым на двор выходить?

   — А я не просто на двор выходил, я соседушек ваших смотрел.

Они перекинулись понимающими взглядами.

   — Видел, батюшка?

   — Видел, сестрица.

Хозяйка, сопя, полезла на лавку, из каких-то закутков извлекла старую, рассыпающуюся книжонку, стянутую тонким резиновым колечком. Сняв его, старуха разложила книжонку на столе перед собой. Некоторые из замусолиных страничек приходится даже не перелистывать, а перекладывать. Видно, что пользуются ею с незапамятных времён. На листочках неровными каракулями записаны то ли чьи-то фамилии, то ли стихи, то ли молитвы. Старуха нашла меж страниц фотографию, присмотревшись, протянула гостю:

   — Эту?

Девушка совсем молоденькая, лет восемнадцати не больше. Лицо открытое и славное, вздёрнутый носик, маленький рот с пухлыми губами, большие глаза удивлённо смотрят в объектив.

   — Кажись, она, круглолицая, — кивнул гость. — Не просто это, сестра, — человека порешить. Ножом убить не просто, а уж духом извести — против естества это. Может Ему одному и под силу или первым ученикам его. Ты как совладаешь?

Старуха молчит, не спешит с ответом, смотрит куда-то в сторону. Потом цедит сквозь зубы:

   — Не подъезжай, батюшка, ничего не скажу. Сам увидишь.

   — А скоро ли?

За окном хлопает дверь, слышны задорные голоса, смех, весело скрипит снег.

   — Ну вот, ушли, — сказала хозяйка, прислушиваясь. — Допьём чаёк да приступим — чего волынить.

Они пьют чай молча, сосредоточенно. Проходит полчаса. Старуха убирает со стола, вытирает насухо. Открывает печную заслонку, ворошит в голландке кочергой, неловко ставит её в угол, и она падает с громким стуком.

   — Руки-крюки, — ругается старуха, — оторвать не жалко.

Она садится за стол, кладёт перед собой Людмилину фотографию. Меж пальцами зажата большая «цыганская» игла. Лицо хозяйки напряглось, взгляд вонзился в фотографию, руки медленно рисуют круги над столом. Проходит некоторое время. Движения рук становятся исступлёнными, мелкие судороги дёргают лицо, до неузнаваемости преображают его гримасы. Губы шелестят, шелестят, старуха что-то шепчет — не разобрать. В уголках рта появляются и лопаются белые пузырьки.

В фотографию девушки вонзается игла, пригвоздив её к столу. Голос старухи прорезается:

   — Сейчас безумная боль гоняет её по комнатам, не даёт места…

Безумный вид у самой ворожеи: губы трясутся, в распахнутых глазах горят нечеловеческая злоба и каменная решимость. Движения её рук порывистые, энергичные. Судороги беспрерывно дёргают и изменяют её лицо.

   — Она готова разбить себе голову…

Меж трясущихся пальцев каким-то чудом появляется суконная нить. Петля захлёстывает иглу и затягивается.

   За стеной приглушённо вскрикнули. Старик вздрагивает всем телом, привстаёт, пятясь от стола, не отрывая заворожённого взгляда от иглы, петли и крючковатых дрожащих пальцев хозяйки. Неподдельный страх отражается в его глазах. Он зримо чувствует, как затягивается петля на молодой шее и давит, давит, принося освобождение от пронзительной боли.

   — Всё!..

Старуха откинулась на спинку стула и, кажется, лишилась сознания. Глаза её закрыты, на лице ни кровинки, из-под чёрных запёкшихся губ прорывается стон.

В доме воцарилась гнетущая тишина. Где-то по соседству завыла собака.

   

   Подружки возвращались поздно. Морозило. Дорога от театра к дому, на окраину, казалась вечностью. Они спотыкались на обледенелых тротуарах, с трудом пробирались на занесённых перекрёстках. Казалось, конца не будет страшным тёмным улицам с глухими заборами, холодными глазницами окон. Наконец, когда увидели свой дом, светящий окнами, будто корабль, причаливший к берегу, они побежали, взявшись за руки, оставляя за спиной все свои страхи и радуясь ждущему теплу и бесконечным рассказам о виденном.

   Трель звонка гулко донеслась через запертую дверь. И не сразу, а может после пятого или десятого нажатия на скользкую кнопку, звук его стал казаться незнакомым, странным, раздающимся будто в пустом доме.

   — Люда! Людка! Открой, засоня!

Девчата молотили в дверь до боли в костяшках пальцах, стучали в стекла и оконные переплёты. Отчаявшись, поскреблись к хозяйке. Старуха им не открыла, а через дверь прокаркала, что нечего шляться по ночам, и она, наверное, им откажет от места.

   — Ой, Зинка, надо милицию вызывать: чует моё сердце, что-то с ней неладное.

Вера плакала от холода и страха и вытирала варежкой слёзы.

   

   Помощник дежурного по городу старшина Возвышаев был неутомимым оптимистом. На его круглощёком, пышущим здоровьем лице всегда сияла солнечная улыбка, по любому поводу и в любой обстановке он мог искренне расхохотаться. Казалось, в жизни старшины были одни только радости и никаких огорчений и неудач. Жёлтый «уазик» ещё не остановился, а Возвышаев уже открыл дверцу, белозубо улыбаясь, восхищённо присвистнул:

   — Та-акие девушки и на морозе!

Но, приглядевшись, сменил тон:

   — В чём дело? В дом попасть не можете? Это дело поправимое — стоит ли слёзы лить. Зашли б куда, что ж вы, как сиротки, на морозе…

Был он деятелен, не стоял на месте, никого не слушал.

   — Дверь изнутри заперта? Какие проблемы — сломаем. Не хотите ломать — окно выставим.

Девчатам показалось, что он сейчас в один миг разберёт дом по кирпичику.

   — Хозяйка там.… Спросить надо.

   — Ага. Понял, — сразу согласился Возвышаев. — Вы пока в машине погрейтесь. Я мигом.

Старшина обошёл вокруг дома, постучал в дверь, сколоченную из некрашеных досок. Никто не отозвался. Он забарабанил кулаком и решительнее. Наконец звякнула щеколда, на пороге появилась старуха с недовольным и настороженным лицом.

   — Разрешите, бабуля, — Возвышаев проник в дом, грудью оттеснив старуху.

   — Чего надо-то? — заворчала она в спину.

   — Ты чего, Аникеевна, шебаршишь? — навстречу милиционеру поднялся высокий худой старик. — Гостя разве так встречают?

Пододвинул Возвышаеву стул:

   — Из милиции?

   — Ага. Старшина Возвышаев. — помощник дежурного оседлал стул. — Соседки ваши вызвали — в дом попасть не могут. Вы хозяин будете?

Старик поклонился:

   — Кличут меня Мефодичем. В гостях я здесь. А хозяйка вот — Баклушина Анна Аникеевна.

   — Другого хода на ту половину нет? — спросил Возвышаев, и на отрицательный кивок хозяйки предложил. — Так я через окно, бабуля? Вы не волнуётесь: всё будет, как в лучшей квартирной краже — фирма гарантирует.

   — Занятная история, — буркнул старик, но как-то невесело.

Старуха, как встала у печи, так и стояла отрешённо и неприкаянно, голова её тряслась, руки дрожали. После слов Возвышаева вскинула на него выцветшие глаза и оцарапала цепким взглядом:

   — Я тебя, милок, где-то видела: уж больно лицо твоё знакомо.

   — Ну, а я-то вас сразу признал. Вашего зятька по внучке не раз приезжал урезонивать. И сюда, и по новому адресу…. Шебутной мужик.

   — Сейчас, девчата, не тряситесь, — сказал, вернувшись к машине, и шофёру, — Коля, дай-ка отвёртку.

   Аккуратно расковыряв замазку и отогнув гвозди, старшина выставил оконную раму, потом вторую. Скинул форменную дублёнку и удивительно ловко для своей комплекции нырнул в окно. Его тень некоторое время мелькала на занавесках. Девчата уже на крыльце были, когда загремел запор. Помедлив, он не сразу отступил в сторону, пропуская их в дом. И вздрогнул, хотя и был к нему готов, от истошного крика:

   — Лю-удка-а!

   

   На место происшествия члены следственной бригады собрались недружно. Последним на своей машине прибыл следователь прокуратуры Фёдоров. Он вошёл бодро, по-солдатски размахивая руками. Остановился у порога, оглядывая присутствующих, улыбнулся, показывая крепкие зубы под усами, кивнул, приветствуя, и лишь с капитаном угрозыска Саенко обменялся рукопожатием.

   — Здорово, брат.

Молоденький участковый Логачёв или «лейтенант Дима», как звало его опекаемое население от старушек у колонок до семиклассниц на дискотеках, на миг оторвался от писанины, взглянул на вошедшего и подумал, как мало тот похож на следователя. Другое дело — Яков Александрович, эксперт-криминалист. В словах и движениях старшего лейтенанта спокойствие и мягкая уверенность, чему участковый немало завидовал. К слову сказать, Дима и сам мало походил на лейтенанта милиции — остроносый, с бледным безусым лицом, на котором горели, будто испуганные, тёмные глаза, длинный, нескладный, несмотря на изрядные успехи в спорте. Говорил громко, всегда с жаром, и всё время некстати размахивая руками. Но обладал такой добродушной улыбкой, что сразу располагал к себе. И криминалист Зубков ему однажды сказал, разгадав томления молодой души:

   — Ряса ещё не делает монахом…

   Поболтав с приятелем о занесённых сугробами улицах, в которых едва не увяз на своём «москвичонке», о проказах пятилетней дочки Настеньки, Фёдоров глянул через плечо на Димину работу — протокол допроса свидетелей, двух притихших, заплаканных девиц. Потом обратился к Зубкову:

   — Ну что у тебя, суицид?

   — Да, но между тем, — старший лейтенант покачал головой. — «Есть много друг, Горацио, такого, что и не снилось нашим мудрецам».

   — Чего такого? — предвидя спор, Фёдоров насупился и сунул руки в карманы.

Но Зубков, занятый своим делом, промолчал. Из комнаты, где ещё висел труп, подал голос капитан Саенко.

   — Ты, Ларионыч, Якова Александровича слушай: он у нас на хорошем счету, ко всему способный. Так и ловит, где что можно. Только не свернул бы шею как-нибудь: уж больно глубоко в корень зрит.

Зубков и на это промолчал, лишь напряглось его сухое лицо с холодными серыми глазами и большим, как у Щелкунчика, подбородком.

   Фёдоров прошёл в спальню, прикрыл плотно дверь, щёлкнул выключателем:

   — Так всё это было?

В комнате ненамного стало темнее — белая, светлая ночь глядела в окно. Наступила пауза. Ярко вспыхивал огонь сигареты у курившего Саенко

   — Нет, нет, лампы все горели — так старшина докладывал, — капитан зажёг свет, прошелся по комнате, остановился перед следователем, и вдруг улыбнулся удивительно ясной, подкупающей улыбкой, вмиг преобразившей худощавое, не выспавшееся лицо. — Похоже, мне здесь делать нечего. Всё, что нужно я исполнил, а когда хорошо поработаешь, имеешь право и отдохнуть. Не правда ли, товарищ следователь?

   — А что сделал, чего раскопал? — спросил Фёдоров и ласково потрепал его по плечу, но тут же отвернулся и добавил. — Ну, ладно, ладно, Бог с тобой, ничего больше не говори, а то и меня с толку собьёшь.

   — Ох, уж эти мне студенты, — Фёдоров внимательно осмотрел висящий труп — восковое лицо, ровные зубы из-под синих губ, растрёпанные волосы.

   — Ты помнишь, Саня, того, что в прошлом году в самую светлую заутреню в нужнике удавился?

Саенко пробубнил в ответ:

   — Раньше в полицейских отчётах об этом просто писали: «Лишение себя живота в припадке меланхолии». А впрочем, как говорит Зубков: вспомним поэта — «… надёжней гроба, дома нет».

   — Эй, лейтенант, а ну-ка помоги, — позвал Фёдоров.

Тут Дима Логачёв поймал себя на том, что внимательно прислушивается к разговору старших товарищей, и совсем оставил своё дело. А девушки, чьи показания он, шевеля губами, тщательно записывал на служебном бланке, довольно долгое время сидят молча и смотрят на него. Оставив протокол, он прошёл в спальню. По знаку Фёдорова обхватил неживые ноги девушки, приподнял. Саенко, встав на табурет, освободил голову от петли. Труп понесли на кровать. При этом голова с белым, как воск, лицом заваливалась назад, и Дима поддерживал её широкой ладонью. После этих прикосновений Логачёву стало не по себе, захотелось выйти на морозный воздух.

   Закончив с протоколом, участковый спросил у следователя разрешения допросить хозяйку дома.

   — Сходи, — буркнул Фёдоров, пожав плечами.

   Долго стоял на крыльце, долго старуха ругала его через дверь, пока поняла: кто он и зачем пришёл. Загремела засовами, чертыхаясь. Хозяйка ещё не открыла, ещё не показала свою личину, а Дима уж питал к ней полную неприязнь. Когда увидел морщинистое лицо, седые космы, выбивающиеся из-под платка, подвязанного узелком на лбу, ещё больше утвердился в первоначальном впечатлении. Сухой и высокий старик ему понравился. «Видать, полным ковшом хлебнул горя в своей жизни», — подумал он, взглянув на глубокие морщины лица. Старуха, прильнувшая спиной к печке, заворчала сердито:

   — Прикрой плотнее дверь-то: тут швейцаров нет. Всю домину выстудили: там ходят, тут ходят, а я топи.… Говори, чего пожаловал?

Щека её так резко дёрнулась нервным тиком, что обнажились редкие жёлтые зубы.

   — Здравствуйте, — сказал Логачёв.

   — Здоров, соколик, — отозвался старик. — Аль кого ищешь?

   — Несчастье тут, у ваших квартиранток. Поговорить нужно, записать: может, слышали чего.

   Всё время, пока участковый писал протокол свидетельских показаний, в маленькой кухоньке между тремя присутствующими в ней людьми витала какая-то мрачная напряжённость. Логачёву опять стало тяжко на душе и душно в помещении. Слушая трескучий голос старухи, он торопился окончить формальности и уйти.

   Когда Дима записывал, его собеседники философствовали:

   — Люди всегда недовольны тем, что имеют, а когда не добьются, чего хотят, — старик кивнул на стену, — вот он выход.

И хозяйка ворчала:

   — Себя не пожалела.… А родителям-то каково?

   

   Было не очень холодно: с юга накатывал тёплый ветерок. Солнце висело низко, окрашивая снег в мрачный, красноватый цвет, а небо было огромным и серым. Дима Логачёв шёл своими сажеными шагами через привокзальную площадь и мысленно ворчал: «Что тебя тащит сюда? Сострадание? Сострадание — плохой утешитель».

   Узнал он, что приехал отец повесившейся студентки и закатил в горотделе скандал. Его, видите ли, не устраивает официальная версия самоубийства — должно быть, честь фамилии страдает. Ребята разыграли маленький спектакль, в котором майор Филиппов из паспортного стола сыграл роль грозного начальства, и выпроводили шумливого посетителя на вокзал под надзор сотрудников транспортной милиции. А зачем Дима сюда плетётся? Стыдно стало за коллег? Получить свою порцию упрёков и оскорблений?

   В линейном посту в одиночестве скучал сержант Хорьков. Лицо Димы просветлело:

   — Уехал?

Хорьков молча распахнул дверь в зал ожидания и кивнул на одиноко сидевшего мужчину с шапкой на коленях, бледного, с лысиной во всю голову, в сером демисезонном пальто.

   — Ну, помогай Бог, — сказал Дима, направляясь к приезжему.

   Сумрачный взгляд не задержался на участковом — прошил его насквозь. Дима представился, поздоровался.

   — Теперь домой? А куда?

   — Увельские мы.

Голос мужчины был хриплый и невыразительный. Накричался, бедолага, подумал Дима, а вслух сказал:

   — Это я вашу дочь в морг отвозил, и из петли тоже я вынимал, — Логачёв сел рядом, широко расставив длинные ноги, опустив между ними сцепленные ладони. — Если интересуют какие подробности, я расскажу.

Приезжий встрепенулся от дремотной отрешённости и с любопытством взглянул на лейтенанта.

   — Я с этим несчастьем словно сам голову потерял.

   — Так всегда бывает, когда уходит из жизни близкий человек, — смущённо сказал Дима. — Как будто частичка нас самих уходит вместе с ним.

   — И всё-таки я не верю, — мужчина стукнул себя кулаком по колену. — Что хотите со мной делайте — не верю.

Логачёв ответил не сразу, перед глазами зарябили строки предсмертной записки, оставленной покойной: «Мама, папа, меня не вините (последние три слова зачёркнуты) простите меня. Больше так не могу. Люда».

   — Она написала, что хочет умереть.

   — Ты тоже так думаешь? А не думаешь, что она хотела жить несмотря ни на что? Не думаешь? — мужчина на миг распалился, потом махнул безнадёжно рукой, утёр слезу и отвернулся.

   — Не знаю, — растерялся Дима. — Может быть. В жизни всё может быть, и такое, что невозможно понять и объяснить общепринятыми мерками. Как вы считаете?

   — Я никак не считаю. Я знаю свою дочь. Она была нормальным ребёнком, любила жизнь и жила ещё, если б не попала в этот проклятый дом, к этой баптистке. Ты, лейтенант, видел старуху?

Логачёв молча кивнул. Он отлично помнил злобную хозяйку дома. Её морщинистую, как у черепахи, шею и такие же, без ресниц, веки, и подумал, как несправедлива жизнь: старуха будет коптить небо ещё много лет, а молодой, красивой девушки уже не будет на этом свете никогда. Он посмотрел на собеседника не только с сочувствием, но и с пониманием. Ведь он и сам так думает: что-то в этом деле не срастается, нет логической стройности в официальной версии. Как может здоровая, красивая, успешно обучающаяся девушка, лишь не много прихворнувшая, наложить на себя руки, не имея к тому ни повода, ни причин? Или это убийство? Но тогда — кто, за что и как?

   Дима встрепенулся, увидев в трясущейся руке приезжего початую бутылку водки с пробкой из газеты, и почувствовал к незнакомцу что-то вроде жалости. К сердцу подступило саднящая боль, какую ощущает человек, вернувшийся с похорон родного человека и уже взявший себя в руки, но вдруг увидел что-то из вещей покойного, и защемило в груди.

   Мужчина хлебнул, заткнул пробку, сунул бутылку в карман пальто.

   — Ничего не помогает, — сказал он с кривой усмешкой, а потом с горечью продолжил. — На вскрытии установили — «девушка честная». И я никак не могу увязать эти два понятия вместе — «девушка честная» и «самоубийство». Не знаю, как умерла моя дочь, но уверен — без посторонней силы здесь не обошлось.

Он вскинул взгляд на Диму:

   — Заклинаю тебя, лейтенант, найди убийцу моей дочери. Всю жизнь тебе не будет покоя, если сейчас уйдёшь и забудешь мой наказ. Так не должно быть, чтобы мой ребёнок лежал в земле, а его убийца злорадствовал. Слышишь, лейтенант?

   

   Дима Логачёв считал, что милиционерам и журналистам в жизни повезло. Тем, конечно, кто любит свою профессию — можно заниматься любимым делом круглые сутки, и даже за обедом и во время сна. Пообещав родителю несчастной студентки сделать всё, что в его силах, он решил тут же посоветоваться с лучшим другом и наставником. Зубков Яков Александрович, суховато-официальный на работе, в домашней обстановке выглядел человеком благодушным, разговорчивым, гостеприимным.

   — Я тебе сразу скажу, что тут дело не простое, ибо в наши дни ни одна разумная девушка не покончит с собой из-за того, что ждёт ребёнка, или её бросил кавалер, если только её не приучили всю жизнь полагаться на кого-нибудь, а этого кого-то не оказалось рядом в критическую минуту. Но в данном случае нет ни ребёнка, ни ухажёра, так, по крайней мере, утверждают её подружки. А что есть? Скажу, как специалист. Заметил ли ты, что стояк — труба отопления, на которой крепилась веревка, была нестерпима горячей, а подставок близко не было. Конечно, если ты под поезд решил, то тебе всё равно — холодные ли рельсы или нет. Но, однако ж, зачем себя истязать? Не проще ли табуретку поставить, а потом ножкой — раз! — и виси на здоровье…

   — Ну, так что ж ты? — встрепенулся Дима.

   — А что я? Я в заключении написал. А спорить бесполезно: Фёдоров, ты же видел, был настроен на суицид, другие версии ему по барабану. Он вообще всегда отмахивается от моих доводов, я уже привык и не высовываюсь. Логика его железная — мол, девушка была не в себе, и в таком состоянии трудно ожидать от неё разумных поступков. И главный козырь — письмо: почерк-то её. Правда писала как-то с выкрутасами.

Участковый опять встрепенулся, как болельщик на трибуне, но Зубков опередил его вопрос:

   — У Фёдорова и на это есть объяснение, всё то же — девушка не в себе.

Насладившись Диминым потрясением, Зубков сел поудобней, закурил и продолжил тихим повествовательным тоном:

   — Я сразу почувствовал, что здесь что-то кроется: разбросанные повсюду шпильки, записка, зачёркнутая строчка и, наконец, горячая труба — всё это имеет свой смысл. И я хотел, как можно более тщательно воссоздать для себя то состояние, в котором могла быть девушка в последние свои минуты. Мне нравится упражнять ум. Но когда алгоритм не слагается, это досадой отравляет душу, лишает элементарного покоя и комфорта. Это всё равно, что трогать языком больной зуб. Вот такие, брат, муки.

   — Ты подожди про зуб, — нетерпеливо перебил Дима. — Кого ты подозреваешь?

Зубков обиженно поджал губы, пустил кольцо дыма, заговорил после паузы:

   — Чтобы изложить все этапы моих размышлений, потребовалось бы исписать горы бумаги. Я пытался найти что-нибудь общее, что-нибудь связывающее эти несколько подмеченных мною алогизмов. Я ставил себя на её место. Шаг за шагом, десятки предположений, и все лишены смысла и логики. В такой же тупик зашёл, когда пытался развить версию умышленного убийства. Как Робинзон Крузо, о плохом и хорошем с ним случившемся, записал, разделив на две графы, все имеющиеся улики: самоубийство или убийство. Ни один день промучился — ничто не перевесило. И в результате — ноль выводов. Тогда разорвал всю писанину и успокоился Фёдоровским — самоубийц не разберёшь.

   — И на чём же ты остановился? — Дима сидел, расставив локти на столе, упёршись подбородком в сцепленные ладони, а взглядом в Зубкова.

   — А ни на чём. Я сам себе поставил вечный «шах» — патовая ситуация.

   — Так я тебе вот что скажу, — рубанул ладонью воздух лейтенант. — Старики эти и грохнули квартирантку. Руки выкрутили, заставили предсмертную записку начеркать, а потом в петлю засунули. Влезли к ней через подвал, так же и ушли. Ты видел, дом какой высокий — у него должен быть подвал. Ведь мы даже под половиками лаз не посмотрели — все Фёдорова слушались. А?

   — Я почти уверен, что именно всё так и было, — Зубков насмешливо посмотрел на приятеля. — Эх, Дима, Дима, бедная, романтическая душа. Тебе бы романы писать — то-то были бы бестселлеры!

Но участковый пропустил это мимо ушей, он загорелся:

   — Послушай, на что Фёдоров упирает? Её записка? Но там прямой намёк на убийство: «меня не вините». Она имела в виду кого-то, виноватого в её смерти. Они поняли её уловку и заставили зачеркнуть. Выхода у неё не было. Фёдоров прав, когда объясняет сбивчивый тон записки эмоциональным напряжением, но это отнюдь не стресс самоубийцы. Мы, Яков Александрович, стоим перед фактом насильственной смерти.

   — Этого, может быть, достаточно, чтобы убедить тебя, но отнюдь не достаточно, чтобы заставить прокурора возбудить дело о насильственном убийстве. Тем более, Фёдоров против меня предубеждён, а тебя вообще слушать не захочет. Поэтому я намерен отложить этот случай у себя в памяти, как шахматный этюд, и на досуге поломать над ним голову. А тебе не советую соваться в полированные двери персональных кабинетов. Так что, не беспокойся, не бесись, не суетись и не вздумай заниматься частным сыском, а допивай своё пиво, и идём смотреть футбол.

   — Как ты можешь так спокойно пить пиво, смотреть телевизор, зная то, что ты знаешь?

   — Жизнь, брат, всему научит.

   — Но я не таков: меня ещё не учила жизнь. Будь уверен, я сидеть не буду. Я сейчас пойду и что-нибудь натворю.

   — Сиди, — сурово сказал Зубков. — Что ты удумал?

   — Пока не знаю. Наверное, пойду к старухе, скажу: так, мол, и так — я тебя подозреваю, давай колись, как ты жиличку замочила.

   — Ну, разумеется, твой приход и решительный натиск собьют старуху с толку — она растеряется и покается. Да она тебя на порог не пустит: скажет, ордер, мильтон, давай. А ордер тебе в прокураторе так и дали. Держи карман. Захотят они, чтобы какой-то лейтенант-выскочка их заслуженного следователя мордой да в дерьмо. Нет, брат, все твои движения заранее обречены на провал. Уж я-то знаю.

   — Забыл: я — участковый, вхож во всяк и куда угодно. По крайней мере, отсиживаться на диване и ломать голову не собираюсь.

Зубков обиженно поджал губы, смерил собеседника взглядом.

   — Участковый детектив, — покачал он головой. — Троицкий Анискин. Вот уж не думал, что доживу до такого дня. У тебя на Ватсона вакансий нет?

   — Нет, — хмуро отозвался Дима.

   — Я так и думал, что моя репутация покажется сомнительной. Что ж, желаю удачи.

Расстались они холодно.

   

   После разговора с Зубковым лейтенант Логачёв ещё несколько дней ходил в сомнениях, не зная, как взяться за задуманное, с какой стороны подкатить к старухе, чтобы выстрелило наверняка, чтобы не случилось осечки. Думал, думал и решил побеседовать с подружками погибшей студентки. Искал обеих, но нашёл только Веру, нашёл в институте. Они спустились на лестничную площадку, беседовали, стоя у окна. Вверх, вниз сновали студенты. Девчонки с интересом поглядывали на долговязого лейтенанта, подмигивали Вере. Она краснела и сбивчиво рассказывала:

   — Мы с того вечера у бабки не живём. Мне комнату в общаге дали, а Зинка со мной нелегально. Спим на одной кровати.

Дима представил, как девушки, обнявшись, спят на узкой кровати. Вспомнил свою, широченную, и спальню вспомнил в родительской трёхкомнатной квартире. Но не сочувствие кольнуло его сердце, а зависть к Зине. Вот бы с кем он махнул, не глядя — скромница Вера ему определённо нравилась.

   — Ой, а вы знаете, — вспомнила Вера и, разволновавшись, взяла лейтенанта за широкую кисть. — На другой день, когда мы свои вещи забирали, бабка на нас смотрела, чтобы мы её не прихватили. Тут прибежал мальчишка — правнук бабкин. Посмотрел на нас и говорит: «Баба, это та тётя, которая умерла, фотографию мне дала». Вот скажите, зачем Людке дарить свою фотку какому-то сопляку?

Дима не ответил, уселся на подоконник, вытянув длинные ноги.

   — А как вы думаете, зачем старухе убивать своих квартиранток?

   — Не знаю, — пожала плечами Вера. — Это, может быть, случай, что Людка дома осталась, а может быть, подстроено всё. Забыла я сказать: когда мы собирались, старик какой-то в окно заглядывал, Людку напугал. Возможно, их там целая секта.

   — Возможно, — согласился Дима и снова подумал о том, какая Вера красивая, и как он завидует спящей с ней Зинке.

   

   К старухе Баклушиной он пришёл в конце следующего дня. Солнце красиво садилось за рекой, отражаясь в заледенелых окнах — будто свет зажёгся. Вот и краснокирпичный дом с высоким крыльцом, занесённые снегом ступени сбегают к самому тротуару. Это половина сдаётся квартирантам. К старухиному жилью вход через калитку в заборе, широким, скупо убранным от снега двором и таким же высоким крыльцом к дощатой двери. Дима постучал, подождал и толкнул её. Через холодную прихожую и ещё одну дверь, наконец, попал на кухню. За столом сидел мальчик лет восьми и готовил уроки. Хозяйка стояла у печи, спрятав за спиной руки, и, не мигая, смотрела на вошедшего.

   — Ребёнка-то глазами чего сверлишь? — вместо ответа на Димино «здрасьте», проворчала Анна Аникеевна.

   — Баб, ты что? — мальчик вскинул голову. — Ты что такая хмурая? Тебе дядя не нравится?

   — Пиши, пиши, дядя сейчас уйдёт.

Дима собирался с мыслями, не зная, как начать разговор. Старуха помалкивала, будто знала всё наперёд. Мальчик вновь уткнулся в тетрадь. В трубе гудел огонь, пощёлкивал уголь в печи, теплота разливалась по кухоньке.

   — Вы, по всему видать, люди деловые, да и я не бездельная. Говори: чего пришёл, — старуха произнесла это довольно миролюбиво.

   — Участковый я ваш. Пришёл посмотреть: как житьё-бытьё, не обижает ли кто. Вижу: квартирантки ваши съехали, новых не ищете?

   — Тебе постой что ль нужен?

   — Да нет. Меня всё сомнения гложут на счёт самоубийства жилички вашей. Не верится, чтоб она сама себя того. Может, помог кто? Вы-то что по этому вопросу думаете?

   — А ты наган свой достань, попугай меня, старуху, или вон мальца.

   — Не опер я с убойного, гражданочка, а участковый — к людям без оружия хожу.

   — Хитрый ты, участковый, но хитрость твоя вся снаружи лежит, не глубокая. Ты спрашивал, мы сказали, ты записал — какого рожна ещё-то людей смущать. Выслужиться хочешь?

   — Кто не хочет? У тебя, бабка, где в погреб лаз? Здесь?Дима каблуком постучал в пол. — А задери-ка половик, хозяйка.

Хозяйка, проявив нестарческую прыть, вооружилась кочергой и с ней наперевес подступила к Логачёву:

   — Уходи, мильтон, подобру уходи, а то отгвоздакаю.

   — Баба! — испуганно вскрикнул мальчишка.

Дима попятился, выставив руку для защиты:

   — Ну, ну, гражданочка, зачем такие крайности? Вон правнучонка напугали. Успокойтесь, я уже ухожу, ухожу.

Но уходить он и не собирался. Вышел, спустился с крыльца, оглядел двор. Теперь только заметил собачью будку и добродушную лохматую мордочку в ней. Ветхий сарай в глубине двора, но к нему и тропинки нет — девственный снег. Пошёл вдоль дома по чищенной дорожке. Должен, должен быть подвал за этим высоким, литым из природного камня, фундаментом, и вход в него должен быть. А вот и он! И окно рядом со ставней на петлях — должно быть, люк для угля. На двери в подвал замок, сверху спускается провод, ныряет в щель. Проследив его путь, Дима встретился со злобным взглядом Анны Аникеевны Баклушиной. Старуха бесновалась у окна и через стекло грозила кулаком. Участковый погрозил ей пальцем. «Семь бед — один ответ», — подумал лейтенант, взял в ладони леденящий пальцы замок и рванул. Замок не поддался, но шевельнулась петля в косяке. Ещё один мощный рывок, и она выскочила из гнезда, освободив дверь от запора. Дима распахнул дверь, пригнул голову, сделал шаг и услышал хруст снега за спиной. Мальчишка кубарем скатился с крыльца, на ходу застёгивая шубейку, выскочил в калитку. Лейтенант вошёл в подвал, нащупал выключатель, щёлкнул им. Свет загорелся сразу в двух местах.

   Подвал был внушительным, во всю длину большого дома. Прямо у входа под люком короб, сколоченный из досок, наполовину заполненный углём. Всякий хлам тут и там. И, наконец, то, что искалось — две лестницы, упёртые в скобы под люками. Одна близко — это, наверное, на хозяйкину половину. Дима пошёл к дальней. По расчётам здесь должна быть та половина дома, которая сдаётся квартирантам. Испытав лестницу на прочность, участковый медленно поднялся по ней, упёрся спиной в люк. Он легко приподнялся, но дальше шёл с трудом. Наконец что-то грохнулось на пол, люк откинулся, а на Диме повис край половика.


    Заложив руки за спину, Логачёв прошёлся по комнатам. Вид их не очень изменился. Должно быть, немного было вещей у студенток. Кровати стояли заправленные, на окнах всё те же занавески, пол застелен самоткаными дорожками — половиками. Вот и злополучный стояк. Дима потрогал — горячий, невтерпёж. Ай да Яков Александрович, всё подметил.

   Участковый попытался представить картину преступления. Спустились там, поднялись здесь старик со старухой, придушили спящую девушку до полусознания, чтоб не сопротивлялась, заломили руку, заставили написать записку и совсем укокали, а потом мёртвую или полумёртвую сунули в петлю. С трудом в такое верилось, но могло быть. Во что совсем не верилось, так это мотив убийства. Ну, зачем старикам убивать девушку? Сектантское жертвоприношение? Если корысть, то результат-то обратный — квартирантки сбежали, хозяйка потеряла доход. Найдёт ли новых жильцов — не известно. Думай, Дима, думай.

   Логачёв остановился перед зеркалом:

   — Свет мой, зеркальце, скажи, да всю правду доложи — ты здесь главный свидетель, всё ты видело, а молчишь. Не хорошо. Надо бы тебя привлечь за укрывательство.

   Однако, сколько не бодрись, а перспектива вызревает безрадостная. «Ну и что? — скажет Фёдоров. — Я об этом подвале и без тебя знал. И про люк не сложно догадаться. Где улики преступления? А главное — мотив?»

   Рассуждая сам с собой, то вслух, то мысленно, Дима блуждал в полумраке комнат. Внезапно почувствовал какое-то странное, необъяснимое волнение. В чём дело? Что это с ним? Прислушался, огляделся. Нигде ничего. Включил свет во всех комнатах: он и в тот вечер так горел. Присел к стене на табурет, чтобы не иметь за спиной свободного пространства. Немного вроде успокоился. Посидел, собираясь с мыслями, но необъяснимая тревога вновь шевельнулась в душе. Словно внутренний сторож приметил что-то и предупреждал — опасность, Дима, будь начеку! Участковый даже поёжился от скользнувшего по спине холодка. «Нервишки, — решил он. — Устал, есть хочется, весь день в напряжении, вот и мерещится».

   Сидеть без движения было неудобно, ноги затекли. Дима встал, прошёл к окну. На улице совсем стемнело, зажглись фонари. «Ничего здесь не высидеть, — подумал. — Надо выбираться». Показалось, будто ветерок ворвался в комнату — качнулись занавески. Дима обернулся и вздрогнул от увиденного. Здоровенный бородатый мужик стоял, прислонившись к дверному косяку, второй, как две капли воды, похожий на него, вылезал из люка в полу. «Близнецы что ль?» — подумал лейтенант.

   — Что ж вы, ребята, не постучавшись? — Дима хотел улыбнуться, но голос подвёл его, засипел, а улыбка вообще не получилась — гримаса какая-то жалкая.

   Первый молча ждал, с угрюмым любопытством разглядывая лейтенанта. Второй вылез, попутно сдёрнул с крюка полотенце и, встав рядом, крутил из него верёвку.

«Вот так они и девушку, — подумал участковый. — Но ведь я не девушка. Не повезло вам, ребята».

   

   — А вот и наш герой! — Яков Александрович распахнул дверь квартиры перед смущёнными Димой и Верой. — Линда, встречай гостей.

Из кухни выглянула жена Зубкова:

   — Здравствуйте. Яша, поухаживай за дамой, но не слишком назойливо, оставь свои ментовские шуточки.

   — А что плохого в дурном вкусе? Когда кругом тугодумы — себя уважаешь, по контрасту. Я лично встречал людей, которые дружат исключительно с теми, кто проще и глупей. Ты тогда — и знать и талант. Верно, Дмитрий?

И к Вере:

   — Я только на вас и надеялся. Дима-то, наверное, по грудь обложился книгами по херомантии.

   — Яша! — крикнула из кухни хозяйка. — При девушке-то выбирай слова.

   — Я хотел сказать, большой специалист растёт по всяким там магиям. Намедни мне такое рассказывал.… Слушай, Фёдоров на допросы тебя не приглашает подследственную гипнотизировать? Ну, это он зря, промашку делает.

   — Яша, ну нашёл ты тему, — Линда вышла с дымящимся пирогом на противне. — Помоги лучше порезать.

Зубков взялся за нож:

   — А что, я ничего. Диме вот завидую — в одночасье стал героем, грозой преступного мира. Тут корпишь, корпишь, а годы всё равно звёзды обгоняют.

   — Не знаю, преступник, по-моему, это дикое, грубое, страшно грязное, одним словом, во всех отношениях неприятное существо, — сказала Вера. — А Баклушина хоть бабка злющая и вредная, но в быту чистюля, правнучонка своего любит и болезни заговаривает. Она Людку от ангины почти что вылечила.

   — Эх, Верочка, образ, который вы создали — это скорее хулиган, бомж, изгой какой-нибудь. А настоящего преступника отличает совсем другой набор качеств: осторожная поступь, затаённый страх в глазах, до предела натянутые нервы, готовые лопнуть в любой момент. Верно, я говорю? — Зубков подмигнул участковому.

Дима улыбнулся растерянно. Линда поспешила ему на помощь. Она была белокурой миловидной латышкой, говорила с лёгким и красивым акцентом. Зубков очень любил свою жену и часто напоминал: «Моя жена родом из Латвии», будто стесняясь своих чувств и оправдывая своё нежное к ней отношение. Её главным достоинством был дружелюбный характер. Те, кто хоть раз побывал у Зубковых в гостях, уносили в душе самые благоприятные впечатления и мечтали повторить визит. Её улыбка была трогательна и наивна, но за красивой внешностью блондинки скрывался проницательный женский ум.

   — Расскажите нам, Дима, как вы управились с этой бандой?

   — Ну ж, лейтенант, попугайте дам, — подзадоривал Зубков. — Начни так: ночью в этом доме из углов доносятся всхлипы. Лейтенант Логачёв, бродя в полумраке комнат, прислушивался к подозрительным шорохам. В них таилась угроза…

Зубков явно перегибал. Чувствовал он сам — не о том говорит, не так говорит. Чувствовали это его жена и Дима. Улыбнулась одна Вера.

   Между тем, хозяйка накрыла стол белой скатертью. Появились рюмки, фужеры, графинчики, столовые приборы. Усаживались торжественные, серьёзные.

   — А хозяйку свою, бабку Баклушину, вы, Верочка, теперь не узнаете. — Зубков, стоя, наклонившись через стол, наполнял рюмки. — Фёдоров её до того спрессовал, что она заикаться начала. Под ногтями у неё теперь чернозём, и роет она ими своё бедро, будто у неё там клад.

   — Страшно, — сказала Вера. — Страшно, когда убивают человека. Страшно, когда опускается человек.

Зубков стал серьёзным очень, сел, кончив разливать:

   — Я не подросток, но мне тоже страшно. Ведь их там целая организация — какая-то ассоциация колдунов чёрной магии. Мотив, Димон, который ты так тщетно выдумывал, прост до банальности. Выпендриться хотела Анна Аникеевна перед своими коллегами. Чтобы раз — и в ведьмины дамки. Люду придушили её сообщники, а разыграла так, будто силой чёрной души своей загнала девушку в петлю.

   — Что же мы всё о мрачном, — Линда подняла рюмку. — Разве для этого собрались?

Зубков снова встал, в руке рюмка, вздохнул полной грудью, припоминая тост, а сказал о другом:

   — С Питера к бабке на защиту адвокат прикатил — прощелыга ещё тот. Гляди, чего накапает — преступников выпустят, а Диму на их место.

   — Почему? — округлила глаза Вера.

   — А модно сейчас: улики, добытые незаконным путём, не являются доказательством.

   — Яша, — Линда легонько постучала вилкой о рюмку. — Пирог стынет.


   Я умолк.

   — Так всё и было, — всхлипнула Рая Митрофанова. — Они Людочку убили.

Колбина погладила её по волосам и очень — мне показалось — нежно взглянула на меня. Я с беспокойством — на Балуйчика. Мой друг с суровым лицом ковырял палкой угли костра и думал о чём-то своём, гошкином.

                                                                       

                                                       

                                            Человеческий фактор


   Сейчас я попытаюсь убедить Вас, что Увелка — это пуп Земли. Пусть не всей, но очень её заметной части — Урала. Идёмте со мной, тут не далеко — каких-то два шага.

   Вот если выйти за околицу и стать лицом на юг — что мы увидим? Широкое поле перед нами, до самого озера Горького. А за ним — аэродром. А потом опять поле до города Троицка. А за ним…? Ну, же — где Ваши познания в географии? Граница там, с Казахстаном. Запомните, кто не знал! А Казахстан у нас что? Правильно — Великая степная держава.

   Теперь сделаем поворот направо, и обратим свой взор туда, куда спешит зимнее солнце, не переделав своих дел, и не торопится летнее — жарит и шпарит. Тремя огромными холмами, как океанскими волнами, вздыблена равнина до самого леса, в котором прячется красавица наша — речка Увелька. За ней на полях, возделанных землепашцами, как остовы доисторических животных белеют валуны. Местами малахитово зеленеют скальные проплешины горного Уральского кряжа. Ещё далее речка Коелга — слышали, небось, о знаменитом коелгинском мраморе? — течёт в скалистых берегах. Сравнить с Колорадо язык не поворачивается: у нас своя красота — русская, уральская. На её же берегу высятся две горы — похожие, как сёстры-близняшки. Издали их профили напоминают женские груди (в совершенстве своём!), и потому зовутся они и в народе, и на карте — Титичные горы. Не верите? Закрывайте книжку — приятно было познакомиться!

   Если стать лицом на север — за лощиной, заросшей камышом, в которую превратилось теперь наше Займище, высятся и шумят вековые мачтовые сосны. Это Кичигинский бор — памятник природы, охраняется законом. Есть ещё Хомутиниский бор. А где-то под Челябинском — Каштакский. Это осколки Великой Уральской тайги, простиравшейся некогда от этих мест до берегов Ледовитого океана.

   А на восток — от околицы и до Петровки, и всё дальше и дальше — потянулись берёзовые колки и озёра, перелески и болота — началась Западно-Сибирская низменность, которую пешком всю обойти жизни не хватит. Пешком — это я к чему? Хочу рассказать вам, друзья мои, про скитания (походы, ночлеги в палатке, песнопения у костра и т.п.) в которых посчастливилось участвовать.

   Вот, к примеру, о чём мечтают городские ребятишки, поджидая каникулы? Съездить в Питер, или Москву, или, там, по Золотому Кольцу скруизничать, на море побывать. На счёт последнего, я тоже бы непротив…. А в остальном…. Наш удивительный край собрал чудеса и красоты всех сторон Света. В степь хочется — так вот она перед тобой. В тайгу — в Хомутининском бору и заблудиться можно. Так что, осторожнее! В горы тянет — вперёд, на Коелгу! А на востоке — поверьте мне — белых пятен, не запачканных следами человека, видимо-невидимо.

   Хочу рассказать Вам, как ходили мы походами, у каких берегов бросали якоря (ставили палатки), что видели, что слышали, чему радовались, а что огорчало. Но сначала маленькое нелирическое отступление.

   — Зачем ты так много места уделяешь описанию природы, — спрашивают и наставляют. — Людям факты нужны, действа, а лирика в школе надоела.

Конечно, чёрт с ними, с критиками, но пишешь-то, чтобы читали. Да и критики — те же читатели, только с избытком самомнения. Так что, обещаю: трелей соловьиных самый минимум, а человеческого фактора — всё, что вспомню.


   Помню первый наш классный (в смысле групповой) поход в лес.

   Это был шестой год обучения (для кого-то бесполезного) в средней школе номер сорок четыре. Первые четыре мы были под железной рукой Екатерины Степановны. Хотя нет, самой первой нашей учительницей была Валентина Михайловна. Удивительная женщина! Теперь она работает школьным библиотекарем. А в классе, когда мы расшалимся, она говаривала: «Ну, я подожду, когда вы угомонитесь», и отходила к окну. Так мог весь урок пройти.

   — Если вы не стремитесь к знаниям — вколачивать их бесполезно, — было её правилом.

   Другое мнение имел наш следующий преподаватель — Екатерина Степановна. Основным предметом, с помощью которого в классе поддерживалась дисциплина и успеваемость, была стальная метровая линейка. Она гулко хлопала плашмя, выбивая пыль, по нашим плечам и больно секла, впиваясь ребром. Она не покидала рук Екатерины во время урока, и секирой палача стояла в углу на переменах. Нам бы выкрасть её да выкинуть. Но, то ли ума не хватало, то ли запуганы были насмерть. Вот так и жили — учились (мучились?), переходя из класса в класс. Однажды «императрица» остановила меня, идущего спиной к дому.

   — Куда, Агапов?

   — На почту, письмо брату отослать (Саня Саблин служил в армии, и мы переписывались).

   — Давай сюда и возвращайся — я сама в ящик опущу.

На следующий день…. Была зловещей её ухмылка. Стальная линейка кусачей щукой извивалась в жилистой руке.

    — Ты думаешь, я такое письмо отправлю в Советскую армию? Как ты меня там назвал? «Учихалкой»?! Бью я вас?! Ты ещё не знаешь, как это будет, если я начну вас бить.

Линейка со свистом рассекла воздух и вспорола обложку «Родной речи».

   — Сядь и не вздумай меня провоцировать — я сегодня не в духе.

А я подумал, садясь, вот бы отцу рассказать, кто учебник порвал — он бы тебя так спровоцировал! Екатерина наша Невеликая (росточком не вышла) гордилась своим фронтовым прошлым. Но и мой отец не за пряниками на танке ездил. Только не принято у нас родителям жаловаться на что-либо — смертный грех.

   Впрочем, отвлёкся.

   В пятом классе молоденькая биологичка, наша классная руководительница, объявила, что мы повзрослели, окончив начальную школу — теперь у нас иные обязанности и права. Мы теперь, оказывается, можем садиться за парту, кто с кем хочет. Были дарованы иные вольности. Вот это-то и погубило нашего первого классного (в смысле коллективного) руководителя. Она не знала, с кем имеет дело. Она ничего не знала о нашем прошлом. Ей бы пообщаться с Катькой Невеликой — может быть, что-нибудь и уяснила. Но, увы — общеизвестно: учителя-предметники свысока относятся к преподавателям начальной школы.

   Она раскупорила сосуд, и джин неповиновения вырвался на волю. Вся накопившаяся ненависть к палачу-учителю выплеснулась на неё. Сказать, что мы не слушались, дерзили — ничего не сказать. Мы дрались с ней. Нет, поймите меня правильно — я не дрался: не то воспитание. Однако не могу снять с себя ответственности за все те безобразия, что творил наш классный коллектив в борьбе со своим руководителем. Она закрывала нас в кабинете после уроков — способ наказания. А мы её — только зазевается или с девчонками отвлечется, ключ с доски из учительской оказывается в замочной скважине. Щёлк — и «пишите письма мелким почерком». Сыпали пепел и «бычки», а то и засохший кал из школьного туалета, в карманы её пальто. Юрка Синицын, тот вообще изрезал его бритвочкой, после того, как отец выпорол его публично. Старший Синицын появился в классе по её требованию — девчонок с запиской послала целую гурьбу, чтобы Юрка не отнял дорогой. Или это было с химичкой? Не помню уже. Их, руководителей, в пятом классе штук пять перебывало. Не приживались. А мы шли дальше.

   В шестом классе первого сентября у нас объявилась новая классная дама — Октябрина Сергеевна Цойгу. А может, Шойгу? Не помню — да и не важно. Была она миниатюрной, очень красивой нацменкой. Все женские стати у неё были на месте и сразу же взволновали сильную половину нашего класса. Круглое скуластое личико, ямочки на щёчках, яркие пухленькие губки маленького рта. И глаза…. Огромные, чёрные, с бесятами во взгляде. Она преподавала английский, и я возблагодарил Бога, что не послушался старшей сестры. Люся учила английский — и очень по предмету успевала — заявила, когда стал передо мною выбор:

   — Англичанин в семье есть, немец нужен — мало ли чего, кто знает, с кем воевать придётся.

Узнав о моём выборе, дёрнула плечом:

   — Не надейся — помогать не буду!

А и не пришлось! Успевал я по «иностранному» на твёрдую «пятёрку». Не было, правда, Люсиного произношения, но были другие способности — честолюбие, отличная память и дар сочинительства. Последнее к тому, что никто не мог грамотно переводить английские тексты. По словарю всё вроде бы правильно, а когда слагаешь слова во фразы, такая белиберда получается — смех, да и только. Даже у Вали Зубовой, которой и Октябрина, и все последующие англичанки пророчили преподавательское будущее на ниве иняза. А у меня с этим нормально. Ну, во-первых, тексты все переводимые мне, как правило, были знакомы — Уэльс «Человек невидимка», Конан Дойль «Приключения Шерлока Холмса», К. Джером «Трое в лодке, не считая собаки». Чеши с готового перевода и в ус не дуй. Если попадался незнакомый — мне только смысл уловить, дальше и текст не нужен: тараторил так, что автор оригинала позавидовать мог. Октябрина на мои вольные переводы хмыкала, качала головой и ставила «отлично». С этим у меня всё было в порядке. Вот чего не было промеж нас — это дружбы сердечной. Нет, мы не были врагами — даже не ссорились. Я её обожал. Она…? Она однажды заявила:

   — Все ученики — нормальные школьники: они могут напроказничать, и за это их следует наказывать. Ты, Агапов, родился негодником (ради Бога, не путайте с негодяем — если б не цитировал, подобрал бы другое слово), тебе всегда надо тужиться, чтобы доказать, что ты можешь стать нормальным человеком. Марш в угол. Отныне это будет твоим постоянным местом обучения. Права сесть за парту надо будет добиваться.

Ребята захихикали, а я обиделся. Правда, ненадолго: не мог дуться на объект сердечных симпатий. Да и в чём-то она была права: я так хотел ей понравиться, что из кожи вон лез, а получалось нарушение дисциплины.

   Так и повелось. Звонок прозвенит — стоим у парт, учителя приветствуем. Она:

   — Здравствуйте, садитесь.

Все садятся, а я в угол. Стою. Пошёл урок. Опрос Октябрина начинает с двоечников. Они — пык, мык. Поднимает им в помощь учеников посильней. Пока до Вали Зубовой не дойдёт. Ну, уж, если она запнётся, Октябрина со своей очаровательной улыбкой ко мне:

   — Агапов.

Выслушав ответ:

   — Садись, всё правильно — только не заставляй меня отправлять тебя обратно.

Вот такая, братцы, любовь меня постигла в шестом классе.

   Наверное, на первой же неделе нового учебного года Октябрина предложила:

   — А не пойти ли нам в лес, ребята? В выходной. Проводим лето, полюбуемся осенью и стиснем зубы на долгую зиму.

   Шли полем, Октябрина хоровое пение затеяла с девчонками. А в лесу развеселилась, каждому листочку жёлтому восторгается, как ребёнок. Кто-то гнездо сорвал, коростеля, кажется, ну, знаете, такое — варежкой. Она чуть не расплакалась. Хвала аллаху, пустое оказалось, кинутое.

   В тополиной роще вдруг потемнело небо, как перед грозой. Мы головы задрали — ба! — листопад. И ветра нет, а листья сыплются, кружатся, не спеша пикируют нам под ноги, на плечи, на волосы. Слышал я о таком явлении — тополя листву сбрасывают — а вот увидеть удалось впервые. Знаете — завораживает, заставляет верить в сверхъестественные силы. Все разом, будто по команде, без всякого воздействия извне. Видели? Ну, какие Ваши годы….

   Октябрина, будто дошкольница, бегает, прыгает, листья руками ловит, губами ловит, лицо подставляет, чтобы они нежным своим касанием посвятили её, дочь калмыцких или байкальских степей, а может чукотской тундры…, посвятили в уральские девы. И такая она была красивая в эти минуты, полупрозрачная, как янтарь или горный хрусталь! Душа её светилась. Эту душу я обожал и старался не думать о теле, которое влекло, завораживало, беспокоило, будило непонятные какие-то ещё инстинкты. Незабываемый день!

   Но он ещё не кончился, и тут как тут человеческий фактор. Это были три полупьяных мужика. Откуда и куда они брели неизвестно. Но набрели на нас и остановились, разглядывая. Один был худой тощий и старый. Второй много моложе, лицом круглее, на татарина похожий. Третьего я не разглядел, но он был и увеличивал силу наших врагов. А то, что они — наши враги, стало ясно по возгласу круглолицего татарина:

   — О-пана! А вот эту кызымочку я щас оттопчу.

Мы все растерялись, испугались, попятились. Минута была критическая. Если сейчас дура какая тощеногая завизжит и бросится в бега — паники не избежать. Побегут все, спасая каждый себя, и Октябрина станет лёгкой добычей насильников.

   В дошкольном ещё, голубом детстве отец учил меня, как побеждать врагов не кулаками, а силой слова. Наука его пошла впрок.

   Вот был такой случай. Возвращались мы с ним из Петровки, где гостили и рыбачили, а заднее колесо мотоцикла возьми да и проколись. Спустило, вообщем. Отец посетовал, что заклеить нечем, и предложил:

   — Я потихонечку как-нибудь доберусь, а ты ступай пешком, в центре на автобус сядешь.

И дал мне пятнадцать копеек на билет и мороженое. Он уехал, я иду. Навстречу парень с девчушкой маленькой, с сестрой, наверное. Девочка миленькая, ухоженная, улыбчивая — я всегда мечтал о такой младшей сестрёнке, которая бы слушала меня всегда и всему верила. Засмотрелся на неё, а парень мне дорогу заступил:

   — Мелочь есть? Попрыгай.

   — Чего? — не понял я.

   — Карманы, говорю, вывёртывай.

Уж как мне обидно стало: такая девочка, а брат — хулиган. Да и не похож он совсем на шармача: тоже одет неплохо, лицо незлое совсем. Не Пеня, одним словом. Тот только своим сизым носом и слюнявым ртом кого хочешь, в дрожь загонит. Вспомнил я уроки отца — главное, чтоб руки не тряслись, и голос не дрожал — сжал кулаки, смотрю ему прямо в глаза и заявляю:

   — У меня есть пятнадцать копеек. Я их сейчас тебе отдам, а потом пойду следом и посмотрю, где вы живёте. А потом приедет мой отец, начальник милиции, заберёт тебя и так накажет, что ты сам в тюрьму проситься будешь.

Пока он, округлив глаза, переваривал мною сказанное, я обратился к девочке (уж больно она мне понравилась!):

   — Девочка, где вы живёте?

   — Вон там, — она ткнула пальчиком в шеренгу строений.

   — Заткнись! — дёрнул её за косичку брат, потом подхватил на руки и мне. — Вали отсюда.

Пошёл он, а я обернулся и смотрел вслед. Девчушка вынырнула из-за его плеча и показала мне язык. Вот такие дела.

   Сейчас нас (нет, Октябрину, конечно) могли спасти только моя смекалка и мужество. И я шагнул вперёд.

   — У меня фотографическая память, — заявляю, твёрдо глядя тощему в глаза.

   — Ты это к чему, молокосос?

   — Может, я и молоком питаюсь, а вы-то точно сядете на тюремную баланду. Я ваши личности запомнил, опишу в милиции — они вас поймают, и часа не пройдёт.

Видимо, было уже за ними что-то, из-за чего им с милицией встречаться не хотелось. Тощий тревожно зыркнул на сообщников. А круглолицый татарин отделил два пальца от кулака:

   — Я те щас моргалки повыкалываю.

Он шагнул ко мне. Напряжение момента достигло пика. Мне ещё можно было сорваться, и вряд ли он догнал бы меня. Но я стоял и смотрел на него, приближающего. Больше ничего придумать не мог, и слова все напрочь позабыл.

   Тощий заступил ему дорогу.

   — Ладно, пошли отсюда.

Круглолицый отодвинул его:

   — Отойди.

Третий, лица которого я так и не разглядел, быстро подошёл к ним и пнул круглолицего в пах. Тот хрюкнул и зажался. Приятели подхватили его подмышки и потащили спиной вперёд. Они уже прилично удалились, но тут круглолицый татарин пришёл в себя и вырвался. Он вновь направился в мою сторону.

   — Сяду, но тебя замочу, — пригрозил он. — Я таких активных пионерчиков с детства ненавижу.

В избытке ненависти он схватил сухую палку и треснул ей по дереву. Обломок полетел в мою сторону. Один не трое — друзья круглолицего уже скрылись из виду. Я взял валежину и стукнул ею по стволу. Обломок прилетел ему в лицо.

   — Ой, пля!

Тут наших ребят, будто вихрем подхватило — все за валежник и ну обстреливать незадачливого насильника. Девчонки и те в стрельбу втянулись. Октябрина звонко смеялась, когда наш противник, убегая, запнулся за пень и упал, зарывшись носом в опавшую листву.

   На обратном пути её рука покоилась на моих плечах. Девчонки и Октябрина пели о звезде, что до рассвета светит в окно мне, и о девчонке, которая живёт рядом на Земле. Я подхватывал припев, а её упругая грудь, как предвестник скоропостижного счастья, касалась моего предплечья.

   Счастье не настигло меня. Через пару месяцев нам вновь заменили классного руководителя. Не потому, что Октябрина не справились. Наоборот, за время её правления у нас не было ни одного ЧП. Мы не обижали девчонок, почти не дрались меж собой. Даже Юрка Синицын с Вовкой Прохоровым приостановили свой гадкий промысел — воровство шапок из раздевалки. Ко двору нам пришлась Октябрина, и мы очень жалели, когда она передала наш класс другому руководителю.

   Мы встречались с ней на уроках английского. Но и здесь ничего не изменилось. По-прежнему, урок я начинал в углу, и бывало, выстаивал до звонка, если класс отвечал хорошо. Однажды на занятие к нам пришёл представитель РайОНО. Чтобы не подводить Октябрину — мало ли что начальство подумает, увидев нетрадиционный метод воспитания, — не пошёл в угол. А Октябрина очень удивилась, обнаружив меня за партой.

   — Агапов, ты не заболел? А почему не на месте?

Эх, Октябриночка ты моя Сергеевна. Давно ведь болею я, болею тобой, сильно и безнадёжно.


    Валентину Алексеевну Шалагину приняли в партию. И сразу поручение — подтянуть отстающий класс. Отстающим классом были мы. Октябрина ушла (осталась без классного руководства), а пришёл сильный преподаватель (немецкого языка), хороший организатор и просто — волевой человек. Валентина отнеслась к партийному поручению с полной ответственностью. Наш коллектив был взят в оборот, и полетели самые буйные головы. Вовку Прохорова отчислили ещё до Нового года с диагнозом — несовместимость с обликом советского школьника. Синицын, тот вообще попал в колонию для несовершеннолетних преступников. Он убегал оттуда три раза, говорил, что бьют там жестоко, с плачем просился обратно в школу. Но учителя вызывали милицию, и Юрка исчезал до следующего побега. Рыжен тоже ушёл до окончания учебного года. Но там расставание было полюбовным. У Рыбака за первое полугодие было восемь двоек. Но покладистый характер. Валентина так ему и заявила:

   — Пока потерплю, есть гораздо хуже материал.

Я не хотел, чтоб мой друг стал её материалом, и вызвался ему помочь. Мы вместе готовили уроки. По иностранному языку я писал ему свою транскрипцию — английские звуки русскими буквами. Рыбак вызубрит — и трояк в кармане. По математике решал за него контрольные работы. Мы освоили мимику жестов, не хуже настоящих немтырей. Ею пользовались, когда Толяна вызывали к доске. Математичка наша, Ксения Михайловна, удивлялась:

   — Калмыков, ты туп как пробка, отчего ж ответы правильные? Списываешь, наверное? Ну, я это дело прикрою.

На следующей контрольной она встала возле него столбом и ни с места. У меня уже была готова шпаргалка с решением, но не было никакой возможности: мне — передать её, ему — переписать.

   Вы думаете, попал Рыбак? Да ничуть не бывало. Он записал условия первой задачи и начал решать, как умел. Потом показывает математичке:

   — Правильно?

   — Да нет, конечно.

Она сама нацарапала верное решение в Калмыковской тетрадке.

   Потом второй задачки, потом третьей.

   Потом поставила Рыбаку четвёрку в тетрадку и заявила, отправляясь дублировать её в журнал:

   — Однако можешь, когда захочешь.

Я и говорю — отличный у Рыбака был характер: не любить его было невозможно. Весной из восьми двоек Толян имел за год только две. С таким результатом не отчисляют — оставляют «на осень». Но у Валентины было своё мнение по этому вопросу, а может материал ей интересный был на исходе. Короче, настояла она, и Рыбака оставили на второй год.

   Тем не менее, разрешила ему пойти с классом в поход.

   О том, что весной, после окончания учебного года мы пойдём в поход и будем жить (и ночевать!) в лесу на берегу озера Подборное, разговоры пошли с первого дня знакомства с нашей новой классной (в смысле, коллективной) дамой. Это были Хомутининские места, и Валентины малая Родина.

   И вот, наконец, школа позади. Мы собрались с рюкзаками возле дома Валентины Алексеевны. Отсюда и тронулись в путь, всё ещё не веря своему счастью. Шли дорогой. Возле Катаево прятались в автобусной остановке от скоротечной грозы. Потом ехали на ЗИЛе-длиномере, гружёном бетонными плитами. Опасное, я Вам скажу, родео. Но за рулём был Валерки Шарова отец, и ехал он очень осторожно.

   И вот, мы на берегу лесного озера. Я был здесь в прошлом году — когда пионеров в футбол трепали — купался даже. Сейчас не тянет: май — вода холодная.

   Палатки поставили. Обед сварили — он и ужином стал. Стемнело. Сидим у костра, печём картошку, байки страшные травим, песенки поём. Зажгли сигарету, пустили по кругу. Условия игры пересмотрели — с обронившего пепел фант: стишок, песня, байка. И Валентина курит — в лесу, как в бане, все равны. Потом она вспомнила свою должность:

   — Всё-всё, ложимся спать, а то не выспитесь и завтра будете квёлыми.

Да, хоть бы и квёлыми — не в школу же идти — отоспимся. Девчонки, те послушные, полезли в свою палатку. Кухарик, проказник, подкрался к ним да как дунет в свой гудок, на котором сидит, и сам же заахал:

   — Фу, девочки, как не стыдно!

Девчонки из палатки высыпали и кинулись Кухарика ловить. Весь ночной лес взбудоражили. То-то его обитателям напасть — Увельские туристы.

   Утром, как и предсказывала Валентина, все оказались не выспавшимися.

   После обеда девчонки заманили меня в свою палатку.

   — Антон, расскажи страшную историю. Ну, расскажи.

Я и погнал пургу о гробах, покойниках, ведьмах и прочей чертовщине. Девчонки притихли, глазёнки вытаращили. И тут, в один кульминационный момент, когда по сюжету рассказа я должен был заорать: — «Отдай моё сердце!» произошёл конфуз — да такой, что вспоминать стыдно. Удумал Светку Фролову за грудь схватить в поисках сердца: она как раз напротив меня сидела. И груди у неё что надо. Сама, правда, тощенькая, просто костлявая — ноги как спички, задница — занозиться можно — а вот груди…. М-м-м…! Мечта поэта.

   Мальчишки, между тем, обнаружили суслиную нору и стали выливать водой её обитателей. Появился папа-суслик — его убили. Та же участь постигла суслиную мамашу. Потом ребятишки их из норы полезли — мал мала меньше. Одного такого Кухарик закинул к нам в палатку. Те, кто с краю сидел, увидели мокренького суслёнка и в визг, остальные со страху, потому как в этот момент я таки заорал — отдай моё сердце! — и схватил Светку за грудь. Что тут произошло — визги, крики, давка. Палатку завалили, и все как-то умудрились из неё выбраться, а мы со Светкой остались. Толкаемся, тычемся во все стороны и никак выхода найти не можем — спеленатыми оказались, словно египетские мумии. Народ вокруг гогочет. Валентина подходит:

   — Что тут происходит?

   — Первая брачная ночь Антона Агапова и Светланы Фроловой.

Тут мы, наконец, нашли выход из палатки и выползли на белый свет. Нам бы посмеяться вместе с народом, и все бы успокоились. И забылось бы всё. А эта дура Светка ка-ак врежет мне пощёчину.

Кухарик:

    — Брачная ночь, Антоха, это тебе не арифметика: тут иная сноровка нужна.

Тут не только мальчишки и девчонки, Валентина со смеху покатилась. Вот бы в костёр!

   Ушёл я разобиженный в лес, лёг под кустик, наблюдая брачные танцы разноцветных бабочек, слушая, как дикий голубь зазывал свою горлицу в гнездо. Здесь меня и нашли…. Знаете, кто? Рыбак, Люба Коваленко и …. Светка злополучная. Люба к шестому классу всех кавалеров своих отвергла и выбрала Толяна Калмыкова. Только он не ходил её провожать и в кино не приглашал. Она бегала за ним и все перемены возле него вертелась. А Рыбак что? У него слишком добрый характер, чтобы девушку прогнать — он позволял ей за собой ухаживать.

   Сели вчетвером в дурака дуться. Я на Светку не смотрю, она от меня взгляд прячет. Люба, та всё короля червового в колоде ищет.

   — Принимаю, — говорит и томно смотрит на Толяна.

Как Вы помните, Рыбак сивым был.

   К вечеру возле нашего лагеря появились соседи. Класс из нашей же школы, годом моложе. И предводительствует им бывшая наша классная дама — биологичка. Уже совсем потемну к ней ухажер приехал — Сашка Евдокимов. Я знал этого парня — Бугорский. Был он сыном татарина Таджинова и русской женщины. В браке они не состояли, но жили вместе. Видимо, поэтому записали Сашку на фамилию матери, а он лицом вылитый татарин. Так мы его и звали. Не все, конечно, кто не боялся. Характер у этого парня был припоганейший. Это моё мнение, и есть причины так думать. Но вот биологичка нашла же в нём что-то.

   С его приездом дружный коллектив наш распался. Взрослые отделились — палатку в стороне поставили, костёр свой развели. Мы пришельцев не приняли, и сами разбились на группы. Кому-то стало не хватать места в палатке. Я, например, всю эту ночь просидел у костра. Утром глянули на преподавательский шатёр, а из него три пары ног торчат. В середине — Евдокимовские лапти. И бутылки пустые у их костра валяются.

   Дурной пример заразителен. Решили и мы в грех упасть. Тут неподалёку база отдыха какого-то южноуральского завода пустовала. Домики — в них стол, два стула, две кровати, с матрасами и подушками, только постельного белья нет. Да оно нам и ни к чему. Отогнули гвозди с Рыбаком, выставили раму и проникли внутрь. Перетащили сюда свои рюкзаки, одеяла, а потом девчонок пригласили. Они уже насплетничались о грехопадении наших классных дам и сами были готовы на всё.

   После ужина проникли в домик — света нет — сразу спать легли. Я со Светкой, Толян с Любочкой. У тех сразу же с кровати послышалось — чмок да чмок, чмок да чмок. А мы с дамой моей ворочаемся, никак уместиться не можем — кровать-то узкая. Наконец, нашли позицию — про позы говорить ещё рано. Легли на бок. Светка свой костлявый зад в меня впила. Зато я ей руку под свитер сунул и ну груди мять. Светка вздыхает тяжко, терпит, и всё пытается меня в стенку вдавить. Нет, думаю, врёшь — стенка хоть и фанерная, но выдержит. А сам нащупал на её спине пуговки от лифчика и, покопавшись, расстегнул. Одной рукой, это оказывается, не так уж и легко. Дорвался до обнаженной плоти. Светка вздрогнула и говорит:

   — Рука холодная.

Люба со своей кровати:

   — Что?

   — Ничего! Хватит целоваться — давайте спать.

Это что, намёк? Хоть убейте, не буду с ней целоваться. Чего ещё! Вот титьки помять — другое дело. Они у Светки — что надо! (кажется, повторяюсь)

   Мне сначала интересно было менять груди — то левую потискаю, то правую помну. Светка каждый раз на мои движения лёгким стоном отзывается. Больно, что ль? Так сказала бы! Молчишь? Значит не больно.

   Слышим, Рыбак засопел. Притихли наши соседи. Пора и нам угомониться. Светка мою свободную руку к лицу своему подтянула — целует, кажется. Ладонь целует. Нравятся, значит, мои ласки. А вчера по морде! Вот и пойми бабскую натуру.

   Любовное наше приключение на берегу Подборного имело свои последствия в следующем учебном году. Рыбак ушёл от нас. А в классе появился новый ученик — Виктор Смагин. Об этом типе мне хочется рассказать поподробнее. Хоть не по теме, но послушайте — интересно. Переехала его семья из Мордвиновки. Всегда считал, что деревенский парень, объявившись в райцентре, должен вести себя как-то поскромнее. Смагин опровёрг эти догмы. Первым делом он объявил себя лидером класса и переколотил всех, с этим несогласных. Помните Илюшку Иванистова? Ему первому досталось. Незамедлил визит в школу старшего Иванистова. За школьным туалетом при свидетельстве почти всего класса, Юрка легко и красиво отлупил Смагина. Тот упал на колени и в бессильной ярости стал хватать землю руками и пихать в рот.

   — Падла буду — убью! — рыдал он.

   — Хочешь попинать? — предложил старший Иванистов младшему.

Но когда Илюха приблизился, Смагин кинулся на него, свалил и впился зубами в грудь. Иванистик демонстрировал потом рану — ужас! А в тот миг он заверещал истошно. Юрка попытался их растащить. Но Смага, как бульдог, вцепился намертво и рычал по-бульдожьи. Юрка ударил его ребром ладони за ухом, и Витька отключился. Братья подняли его и забросили в мусорный бак возле туалета. Они вообще хотели утопить его в уборной, но запищали наши девчонки. Они даже насмелились войти в мужской туалет, просить за своего кумира.

   Витька, когда оклемался, из бака, конечно, вылез, но урок не пошёл впрок. На следующий день он отловил маленького Иванистика — тот пришёл с перевязанной грудью — и отлупил. На другой день пришёл Юрка и отлупил Смагина. Витька, надо отдать ему должное, дрался до конца — пока не отключился. А очнулся всё в том же баке. Уже с большим визгом и причитаниями выпрашивали его девчонки у разъяренного Иваниста, который намеревался таки сунуть бездыханное тело в очко туалета.

   У этого противостояния, казалось, не будет конца. Избито-покусаным ходил Илья. Живого места не было на лице и теле Смагина. Казалось, кто-то дожжен погибнуть, чтобы кончилась эта нескончаемое противостояние. Или уступить.

   Случилось следующее. Противники встретились возле Смагинского дома (Витьку к тому времени уже выгнали из школы).

   — Заходи, — сказал он, — если не боишься.

Юрка не боялся.

Смагин схватил топор:

   — Смотри, гад, что я сейчас сделаю.

Юрка стоял спокойно, смотрел и не боялся.

Смага положил на колоду пятерню — хрясь топором. Мизинец полетел в пыль, и куры кинулись отнимать его друг у друга. Витька поднял вверх окровавленную руку:

   — Видел, падла? Когда-нибудь я убью тебя.

   — Дурак ты, Смага. Тебе лечиться надо, — сказал Юрка и ушёл.

А Витька сел на колоду и заплакал. Потому что больно было и душе, и телу. Зря он отрубил палец — не испугался его смертельный враг, не заохал, не заахал. Дураком обозвал и ушёл.

   Смага свой палец у кур отнял, сунул в карман и пошёл на танцы демонстрировать публике. Здесь его прихватила милиция и отвезла в больницу. А то бы истёк кровью или заражение какое подхватил.

   Как его выгнали из школы? За математичку.

   Был у нас такой приём подлый — из трубочки плеваться в шевелюру учительницы, пока она спиной стоит, у доски объясняя, или по рядам ходит, в тетрадки заглядывая. Причёски тогда густые в моде были. Мы плюём — она ничего не замечает, а домой придёт — все волосы в пластилине. Многим от нас так доставалось. Но никто не смел покушаться на Ксению Михайловну. Уважали — была она строгая, но справедливая. Фронтовичка бывшая, инвалид — осколками снаряда оторвало ей в бою руку и ногу. Рука так и осталась обрубышем, а ногу ей заменили на деревянную. Вот этот самый Смага стал оплёвывать пластилином математичку, рисовавшую геометрические фигуры мелом на доске. Она, конечно, не видела, не чувствовала. Тогда паршивец вооружился резинкой и запустил пульку из аллюминевой проволоки в доску — то ли промазал, то ли попугать хотел.

   — Смагин, ты? — спрашивает Ксения, не оборачиваясь.

А кто же ещё?

   — Я, — говорит Витька.

Математичка мел положила:

   — Ну, извини, брат. Зуб за зуб, око за око.

И идёт к нему, сильно припадая на протез — костыль-то в руке держала, как дубинку. Смага испугался и в окошко выпрыгнул со второго этажа. Сломать-то, кажется, ничего не сломал, но губу нижнюю прокусил. То ли слюна у него ядовитая, может, ещё какая причина, — распухла она у него — лица не узнать. Родители заявление в РайОНО. Математичку нашу от уроков отстранили и вообще собирались уволить. Школа тогда на дыбы встала. Учителя всей гурьбой с петицией в РайОНО пошли. Но ещё раньше мы, ученики, забастовали, отказались входить в классы. Требуем: верните любимого педагога, а Смагу долой из школы. В райкоме партии этот инцидент разбирали. Смагина выгнали, а Ксению Михайловну вернули.

   Но ещё раньше этот мордвиновский уроженец выбил мне пол зуба. Произошло это так. Установив контроль над классом, он и девочку затребовал себе самую красивую — Любу Коваленко. Уж как та не плакала, не брыкалась — уступила. Смагин, добиваясь её симпатий, был и нежен, и грозен. Встретил Рыбака и предложил подраться из-за неё.

   — Подерёмся, — согласился Толян. — Отчего же не подраться?

Но Пеня не дал. Пеня был не по зубам Смагину.

   Тогда он на меня наехал — почему это я с ней записками перебрасываюсь? Да я со всеми перебрасываюсь — что из того? Кому-то пример надо решить, у кого-то с датами проблема. Ведь успевал я не только по математике. Ему плевать:

   — Ещё одна записка — и ты кровью умоешься.

Уловив момент, прошу Любочку — ты больше ни того, не подставляй меня под смагинские кулаки. Она поняла, и отсюда угроза была снята. Однако нашёлся в коллективе недоброжелатель и снаушничал Смаге о нашей ночёвке в фанерном домике.

   На следующей перемене девчонок вытолкали из класса. Мальчишки остались. Двери держали мои лучшие друзья — Нуждин и Сребродольский. Так что же это — все против меня? Окружили толпой. Смагин:

   — Спал с Любашкой? Только не ври. Твоя жизнь в твоих руках.

Что сказать? Я огляделся. Показалось, все жаждут моей крови. За что?

Моё молчание Смагин истолковал как согласие.

   — Выбирай: или я тебе сейчас в хайло дам, или после уроков дерёмся за туалетом.

   — Долго ждать! — воскликнул Юрка Казанцев и ударил меня. Нет, только попытался. Я отпрянул и сам его ударил. Маленький он и хилый, чтоб меня лупить. Улетел в угол, где на стойке плакаты покоились, обрушил их на себя.

   Я понял, что участь моя решена, ждать пощады не приходится, времени на переговоры не было, и бросился в атаку — помирать так с музыкой. Три или четыре личины успел достать кулаками. И тут сильнейший удар в мой подбородок остановил этот стремительный натиск. Я побежал спиной вперёд, запнулся о кафедру, упал поясницей на преподавательский стул, кувыркнулся и боднул темечком батарею отопления. Наверное, отключился на какое-то время. Потому что, когда начал соображать, картина предстала такая. Все ученики, включая и девчонок, стоят у своих парт. Казанчик плакаты на стойку вешает. Смагин отряхивает меня и причитает:

   — Как же ты так неловко? Угораздило же!

Учитель заглядывает мне в глаза:

   — Агапов, с тобой всё в порядке?

Я сплюнул половинку зуба на пол и кивнул головой — ну а как же! Челюсть на бок. Из волос струйка крови по щеке.

   — Иди, умойся и возвращайся на урок.

Смагин меня в умывалку сопроводил, был суетлив и обходителен. Только момент был — когда я наклонился к раковине, он очень больно сдавил мне пальцами шею. Силёнка у парня была — не отнять. Потом хватку разжал и похлопал меня по загривку:

   — Нормальный ты парень, Антоха.

Об этом он ещё раз заявил после школы, когда толпа разъярённых одноклассников собралась предъявить мне счёт за содеянное.

   — Короче: кто тронет — пеняйте на себя.

И настроение коллектива разом поменялось. Все подходили с дружескими изъявлениями, хлопали по плечу:

   — Здоров же ты драться, Антоха. Где научился?

Казанчик:

   — Я думал, стенку прошибу!

Шестёрки!

Дулся на друзей по дороге домой. Они болтали о чём-то и прятали глаза. Тогда я:

   — Сами в привратники записались?

   — Смага велел.

Вот так!


   Но вернёмся к нашим путешествиям.

   Через пару дней после возвращения с озера Подборного встречаю географичку.

   — Антош, приди завтра в школу.

Звали её Лидия Леонидовна. Было ей тогда лет под сорок. Годы огрузили фигуру, подточили приметы некогда красивой очень женщины. Лицо у неё было греческой классики. Видели Венеру безрукую? Точная копия. Понятно, что и в неё я был тоже влюблён. Но если с Октябриной ещё были какие-то надежды — дождётся и женюсь — то в этом случае оставалось одно печальное любование.

   Зачем это я ей понадобился? Может…? А почему бы и нет. Я считал себя теперь опытным любовником, знатоком женской натуры. Вот Светка же сама легла со мной в кровать — никто и не просил. Может Лидия того же захотеть? Ведь обожание моё давно для неё не секрет. Бывало, подойдет, глянет в атлас или тетрадь и по шевелюре погладит. И девчонки заметили: подолгу простаивает она у моей парты. Хихикали даже. А я гордился.

   Назавтра вырядился, во что мог — только что галстук не нацепил — и направил стопы свои в школу. Сердце предчувствиями томится, мыслей — круговерть. Что мы будем делать в пустой и гулкой школе — разговаривать, целоваться, а может…? Где? На парте, на кафедре преподавательской? Ну, там совсем неудобно.

   Предчувствия, увы, обманули.

   Нашёл я Лидию в учительской. Там её коллег — целый педсовет. И учеников столько же. О чём шумят? Пришла из РайОНО бумага: создать в школе туристическую команду и отправить с заданием в поход. Если справится, пригласить на районный турслёт — соревнования по ориентированию и туристической техники. Дело новое, незнакомое. Потому и говорят все разом и большей частью не по делу.     Во-первых, команда…. Кого пригласить? Исходя из пунктов положения — тех, кто умеет ориентироваться. У меня пятёрка по географии. Кандидат? Кандидат. Я футбольную секцию посещаю, значит, бегать хорошо умею. Кандидат? Да нет уже — член команды! Так и записали первым. Впрочем, мне не в новинку — в журнале-то классном моя фамилия и открывает списочный состав. Таким способом, обсудив все кандидатуры, набрали, наконец, сборную.

   Другой вопрос. Кто с нами пойдёт? По требованию Положения два должно быть преподавателя — мужского и женского пола: мало ли чего в пути случиться может. Женскую кандидатуру мигом нашли — пионервожатая Ольга Оскаровна.

Она — конечно, против.

Ей — хватит в горн дуть и барабан стучать, пора пользу школе нести.

Она — не умею ничего

Ей — вот и учись.

С мужчиной встала проблема. Их и так-то в школе мало, а тут отпуска, каникулы. Один уехал далеко. У другого ремонт срочный в квартире. Этот приболел — бюллетенит. День прошёл в бесплодных разговорах.

   Наутро собрались мы (команда) с рюкзаками, сидим в пионерской комнате в горн гудим, барабаном балуемся. Ольга Оскаровна заскочила на минутку, деньги на край стола положила:

   — Закупайте продукты.

И исчезла. Ну а мы и закупили. Газировки да вафлей с печеньем. Девчонки настояли взять две-три коробки лапши и столько же банок тушонки. Сгущёнку, конечно, прихватили. А об остальном и не подумали — молодо-зелено.

   Оскаровна вернулась с рюкзаком и руками всплеснула:

   — Что же вы наделали!?

А мы что — мы ничего. Как было велено, так и поступили. И Ольга поняла: не на кого пенять.

   — Допивайте газировку, — говорит. — Не на себе же её тащить.

Попробуй, допей! Брали-то ящиками.

Растолкали по рюкзакам и выступили.

   Когда-нибудь таскали на горбу десяток полных бутылок пусть даже и пол-литровых? Нет? Вам повезло. А нам нет. Пацанам особенно. Уж как я не прокладывал их одеялом, всё равно торчат, проклятые, больно давят на спину.

   Идём медленно. Солнце июньское палит нещадно. Выпитое о себе напоминает. Если мальчишки отстают по одному, спрятавшись в кустики, и тут же догоняют, то для девочек устраивается привал и культпоход во главе с самой Оскаровной. Поодиночке, видите ли, они боятся.

    Пришли в Песчаное.

   Ах, да! Забыл маршрут наш рассказать и задание. Должны мы побывать в Песчанке, Хуторке, Мордвиновке, Васильевке и Малом Шумакове. Увельским-то всё это знакомо и маршрут понятен, а остальным — прочитали и не заморачивайтесь. Ещё нам надо в каждом селе найти самого древнего старожила, записать его рассказ о том, как жили здесь до Советской власти, фотографию сделать. Сколько на это время уйдёт — день, два, три, неделя, больше — не суть важно. Альбом, составленный из рассказов и фотографий, послужит нам пропуском на финальную часть соревнований.

   Пришли в Песчаное. Отдохнули в тени огромных тополей, подкрепились газировкой с вафлями. Делегация во главе с Оскаровной побывала в Совете, определила старожила. Напросилась в гости, записала рассказ, сфотографировала. Ещё и пообедала у гостеприимных хозяев. Вернулись делегаты воодушевлённые. Мы, оставшиеся, требуем:

   — Давайте лагерь разобьём, останемся, переночуем. А утром со свежими силами дальше. В день по контрольному пункту — глядишь, за неделю и осилим маршрут.

А эти:

   — Вперёд, лентяи! До Хуторки рукой подать, а дни в июне долгие.

Собрались, пошли без всякой охоты. Подозреваем: делегаты и в Хуторку к чужому столу торопятся.

   — Меняться, — говорим, — надо.

А они:

   — Да, пожалуйста. Был бы прок от вас.

Шли, шли, переругиваясь, — заблудились. Вроде бы с дороги не сходили, а она петляет и петляет — и всё нет села, до которого рукой подать. Вышли к летнему лагерю животноводов.

Спрашиваем пастухов:

   — Где Хуторка?

   — Там, — машут нам за спину.

Что делать? Ну, а разве мы не туристы — лучшие школьные специалисты по ориентированию на местности? Поверили пастухам. Выбрали направление, засекли по компасу и пошли. Идём бездорожьем, через леса, поля, огибая озёра. Свечерело. Мы в лесу. Темнеть стало. Впереди — собачий лай, огни селения. Всё, привал. Сил больше нет! Есть охота. Поставили палатку — она у нас одна, большая, солдатская — на лесной поляне. Разожгли костёр, сварили в ведре всю лапшу и тушонку, наелись и завалились спать. Вперемешку, в обнимку — так теплее. Ни тебе костровых — дежурных на ночь. Ни о чём не думали.

   Думать начали утром — рюкзаки-то пустые: продукты за день съели, денег нет. Что делать? На Оскаровну смотрим — она печальнее всех. Это понятно: для нас приключение, ей попухнет — не поймёт её начальство. Полдня прошло в тоске и горьких думах. Потом голод погнал самих ретивых в село. Оно всё-таки оказалось Хуторкой. Искать старожилов не стали, пошли к директору совхоза. Тот руками развёл:

   — Я всё, братцы, понимаю, но не могу взять на прокорм такую ораву. Впрочем, картошки у меня полно в складах столовой — берите, сколько влезет.

   Вот так и жили мы в хуторских лесах пять дней. Пекли картошку, варили картошку. И пели тоскливые песни у костра. О продолжении маршрута никто и не помышлял. Соревнования районные нам тоже не светили. Это и понятно.


   Знаете такой анекдот? Была у мужика очень хорошая жена, но раз в год пропадала неведомо куда…. Так вот, это про Валентину нашу. Строгий преподаватель и классный (в смысле, коллективный) руководитель, высоких моральных качеств женщина — а как же? членство в партии обязывает — раз в году, весной, после окончания учебного года она преображалась.

   Не успели мы поставить палатки, вернувшись через год на берег озера Подборного, приехали два мужика на мотоцикле с люлькой и увезли нашу Валентину.

   — Я скоро, — сказала она и вернулась через четыре дня и три ночи, ровно к тому моменту, когда мы начали складывать палатки.

Для нас это ничего не меняло: Алексеевна не брала в походы свой учительский сан. Она курила с нами у костра, прощала маты и сама могла запустить. Только начались у нас проблемы с первого же вечера. Нет, со второго. В первый их пришло человека четыре — парней из местного населения. Они простояли в сторонке — ни здрасьте, ни до свидания — но их присутствие давило на психику.

   На следующий вечер их подвалило уже человек четырнадцать. Они были старше, они были бесцеремонные. Подсели к костру, стали трепаться, какие они храбрые, как гоняют приезжих отдыхающих. Спросили, нет ли у кого безразмерных плавок. Вовка Матвеев возьми да и ляпни:

   — У меня есть.

Вовка — это самый наш круглый отличник. Только учился лишь до пятого класса, а потом перебрался в какую-то специализированную школу с музыкальным уклоном. Приехал на каникулы и напросился с бывшим родным классом в поход. Жил он в городе, и у него были элластиковые плавки. Мы же обходились простыми — на тесёмочках.

   — Покажи, — не поверили пришлые.

А потом схватили Матвейчика и утащили в темноту. Штаны с него стянули, но плавки не тронули — посмотрели только. Но и это было оскорбление. Для нас было оскорблением, для пацанов. Встал вопрос — биться или сворачивать манатки. Валентина не вовремя пропала куда-то — как без неё уходить? Биться — тоже перспектив мало: против нас, полутора десятков, могло подняться всё село. Ждали в растерянности — что-то будет.

   Но конфликт исчерпался сам собой. Парни Хомутининские на следующий день приехали на мотоциклах, пригласили девчонок наших кататься. И знаете, что сделали будущие верные жёны — согласились. Более того, вечером они отделились от нас, развели с местными костёр на самом берегу озера, пели с ними песни, купались ночью.

   Наутро катания на мотоциклах возобновились.

   Мы сидим, буки буками, только что зубами не скрипим. Надька Ухабова подбежала, разрумянившаяся, волосы от быстрой езды растрёпаны. Зачерпнула воды кружкой из ведра, попила.

   — Дураки вы, наши мальчишки! — и назад.

К чему это она? Мы и слова ей не сказали. Вон и парень твой сидит, Надюха — Вовка Нуждин — с первого же класса за ручки держась, ходили. Не вас ли дразнили: тили-тили тесто, жених и невеста? А она:

   — Дураки вы, наши мальчишки!

   Как легко вас брать, девочки наши. Посадил на мотик, прокатил — и приручил.

   Всё! С нас хватит! Взрыв возмущения, поднял на ноги. Упали палатки, крылья сложив. Животы раздули рюкзаки. Тут как раз Валентину привезли. Видок ещё тот — побледнела, осунулась, круги под глазами, и с одеждой не всё в порядке. Будто пахали на ней все эти четыре дня и три ночи. Мы на неё не смотрим, не разговариваем даже. Да и ей, видать, не до того. Вещи свои собрала, но не с нами в дорогу, а в люльку мотоцикла её доставившего отнесла. Мы ушли, а девчонки остались. Ещё на одну ночь. Вот такие дела.


   На этот раз преподаватель-мужчина для школьной сборной по туризму был найден. То был известный Вам Фрумкин, тренер и мастер спорта по лыжам. С некоторых пор он стал подвязываться физруком в нашей школе. Задолбал своими лыжами до самого не могу. Его бы воля — мы бы и в футбол в них играли, и в баскетбол….

   Ольге Оскаровне опять же дали возможность реабилитироваться.

   Теперь наша команда заметно повзрослела: большинство — девятиклассники. Из прошлогоднего состава остались только двое — я и Любочка Коваленко. Она продолжала мне нравиться, но в прошлый поход я к ней не клеился, уважая Рыбака, в этот — опасаясь Смагина.

   Ошибки прошлого сезона были учтены, и тактика избрана другая. Мы всей гурьбой на автобусе добрались до Рождественки, поставили палатку в лесочке, неподалёку от совхозной пекарни. Каждое утро к костру (чуть не оговорился — к столу) свежеиспеченный, ещё горячий, духовитый хлеб. Романтика! Тем же вечером Оскаровну и ещё одного члена команды доставили в лагерь на мотоцикле. Они не только объездили все контрольные пункты нашего маршрута и собрали необходимый материал, но и сдали его (собранный материал) в районную библиотеку. Её сотрудники обещали нам подготовить классный (в смысле — отличный) альбом, который после всей туристической суеты становился их собственностью. Всех это устраивало, и нам оставалось, ни о чём не заботясь, отдыхать на лоне природы. И мы отдыхали. Отлично питались. Пели песни у костра. Спали вперемешку, в одной палатке. Оскаровна в первый же ночлег притянула меня к себе:

   — Вдвоём теплее.

Мы подстелили одно одеяло, укрылись другим, и нам действительно было тепло. Оскаровна — девица крупная, я в её объятиях, как ребёнок. Так засыпали. А просыпались по-разному. Я как-то особо не заморачивался её прелестями, а парни подметили, что руки мои или голова частенько покоились на её груди. Ну и что — это ж во сне.

Мальчишки уговаривают:

   — Сунь ей руку в штаны.

Я отказываюсь:

   — А мне это надо?

   Однажды встаю утром, Оскаровна смотрит на меня и смехом прыскает.

   — Что, — спрашиваю, — случилось?

Натешившись досыта, рассказала.

   Встаю я ночью. Нет, сажусь и глаза протираю.

Оскаровна:

   — Ты куда?

Я:

   — Пойдём, поссс…мотрим.

И упал на другую сторону, обнял её колени, уткнулся носом и затих.

Оскаровна:

   — Лежу, смотрю на твоё трико — а оно у меня как раз перед глазами — ну когда же, когда оно станет сырым.

Все развеселились, а я плечами пожал — сухой ведь, чего скалиться.

   У этого «поссс…мотрим» своя история. Капитан команды нашей Серёга Бобылев заглянул однажды в палатку и зовёт кого-то из пацанов:

   — Пойдём до кустиков, поссс…

А потом видит: и девчонки тут, и Оскаровна, закончил:

   — …смотрим на зарю.

С того момента все: и парни, и девчата только так и говорили, приглашая товарища (товарку) в отхожее место:

   — Пойдём поссс…мотрим на зарю.

Ольга Оскаровна любила страшные истории на ночь. У неё и случай такой был в жизненной практике. Отдыхала на какой-то базе туристической. В домиках жили фанерных по два человека. Возвращается однажды после купания, а её соседка — в петле. Она в крик и бежать. Заскакивает в такой же домик, а там два армяна — голые, волосатые и в полной боевой готовности — меж собой любовью занимаются. От этого зрелища у неё и ноги подкосились. Да только на её крики народ сбежался. Сначала этих обезьян, за насильников приняв, изрядно попинали. Потом только удавленницу из петли достали. Фрумкин плевался на этот рассказ, а Ольга с удовольствием повторяла каждый вечер. Не ладили они, руководители наши.

   Серёга Бобылев был гитарист и песенник. Один шедевр из его репертуара, про гробик, стал нашим командным гимном. По любому поводу, при малейшем намёке на успех, кто-нибудь немедленно запевал:

   — Мы лежим с тобой в маленьком гробике

    Ты мослами прижалась ко мне.

Тут же все включались:

   — Череп твой аккуратно обглоданный

    Улыбается ласково мне.

Серёге ничего не оставалось, как вешать на шею гитару и брать аккорды.

   — Ты прижалась холодною косточкой

    И лизнула меня в черепок.

    Разобрать этот гробик по досточкам

    И на воле попрыгать чуток.

Была ещё одна подобная песня в его репертуаре, которую мы пели хором и с удовольствием.

   — Путь до кладбища далёк, шла я вдоль и поперёк,

    Вдруг из гроба вылезает полусгнивший паренёк.

    Вот меня он увидал и по полю поскакал

    На скамейке у могилы он меня поцеловал.

Последний куплет наши дамы пели с особенным удовольствием и двусмысленно озирали нас.

   — А в этом деле не беда, что повылазили глаза,

    Восемь рёбер не хватает, и всего одна нога.

   Мне больше нравилась Бобылянская песня про журавля, которого среди бурь и метелей бросила стая одного и с перебитым крылом. Когда Серёга исполнял её с душой и без кривляний, у костра забывались шутки и тёкли серьёзные речи.

   Фрумкин жил с нами, питался из одного ведра, но держался особняком: у костра недолго сиживал, и всегда молча. Пригодился он, когда нас начала прессовать местная шпана. Но перед тем произошёл один развесёлый случай.

   Мои ночные объятия с Ольгой Оскаровной не давали покоя мужской половине команды. Меня всё уговаривали сунуть ей руку в штаны.

   — Зачем?

   — Ну, титьки же мнёшь.

   — Да не мну я никого. Может, это во сне, машинально, получается, может она сама руку мою или голову на грудь себе затягивает. Лично я ничего не помню и не ощущаю.

   Встаю однажды на рассвете. Костровой Деньга (Толик Деньгин) приветствует:

   — Чего не спится? Оскаровна не даёт.

   — Не даёт, змея, — отвечаю в тон.

   — А мы ей титьки сейчас сажей вымажем, — и чернит головешкой свою ладонь.

Потом подкрался к палатке, сунул руку в окошечко с брезентовой заглушкой и замер с лицом переполненным блаженством. Потом вздрогнул, руку выдернул и к костру. Минуту спустя выскакивает из палатки Фрумкин — лицо в саже — и матерится:

   — Подонки, сволочи, пидоры поганые!

Толян сорвался и бежать. Я сижу, на Фрумкина смотрю. Тот мимо и за Деньгой, на меня и не глянул. Я презирал этого низкорослого кавказца и не прятал своих чувств. И это, как ни странно, спасало меня от его репрессий. Деньгин удивил — как можно перепутать женскую грудь с усатой рожей этого шимпанидзе.

   Слух о нашем стоянии в лесу под Рождественкой просочился-таки в село, хотя мы старались сохранить инкогнито — в ДК на танцы не ходили, только в пекарню и очень редко в магазин. В первый вечер приехали к нам в гости нормальные ребята. Они были с гитарами, пели сами, пели с нами, охотно слушали. Демонстрировали порнографические карты. Очень они Оскаровну заинтересовали.

   — Знакомых ищешь? — пошутил один из приезжих.

А я почувствовал укол ревности, или чего-то другого — обида какая-то вспыхнула на Оскаровну, а рождественцу этому хотелось морду набить.

   На следующий вечер нагрянули местные хулиганы и сразу стали задираться. Фрумкин в палатке отдыхал после ужина. Вдруг как выскочит, как набросится на них с тюремным жаргоном. Те и попятились, а потом убрались. Но приходить стали каждый вечер. И каждый вечер наш физрук их быстро отшивал. У нас они пробовали расспрашивать — где сидел этот абрек и сколько? Потом предложили в футбол сыграть. Сами предложили. У нас шестеро пацанов и столько же девчонок. Ещё Ольга Оскаровна. Фрумкин в тот день в райцентр зачем-то укатил на автобусе. Вот мы и вышли на поле в смешанном составе. В первом тайме закатили им два гола. И уверен, довели бы матч до победного конца. Но тут рождественцы усмотрели отсутствие Фрумкина в наших рядах, и подошли в перерыве с угрозами:

   — Если выиграете — нагрянем вечером и всех отметелим.

И мы усмирили свой пыл — отправили девчонок в нападение, а сами сгрудились у своих ворот, чтоб много не пропускать. Счёт — если интересно — был ничейный.

   Неделю спустя ставили палатки на берегу озера Подборного, на том самом месте, откуда полмесяца назад удрали, бросив девчонок. Тут как тут — Виктор Смагин — незваный и негаданный. Кто-то доложил, что Любаша его спит в одной палатке с мальчишками — явился проследить. Руки в бока и стоит, командует. Впрочем, нам и по положению турслёта необходимо иметь отдельные палатки для проживания мальчиков и девочек. Не знаю, где он ночевал, но появлялся каждое утро и сиживал с нами у костра до всеобщего отбоя. Требовал у Серёги:

   — Бобыль, сбацай «гробик».

Тот послушно начинал и заканчивал:

   — Но у смерти законы суровые:

    Тяжела гробовая доска.

    Не поднять эту доску дубовую.

    Забирается в кости тоска.

Даже если мы ему не подпевали.

   Достижений на соревнованиях у нас никаких не было. Кое-как отбегали ориентирование. На туртехнике вообще опозорились. Ни палатку на время поставить не можем, ни узлов альпинистских не знаем, ни карабинами пользоваться не умеем. Короче, из средних школ у нас — предпоследнее место. По сравнению с прошлым годом — движение вперёд, однако.

    Девчонок вообще в зачёт не брали. Так — показательные выступления. Смагин пригнал откуда-то мотоцикл с люлькой, усадил в него всю нашу девичью команду, и прокатил по всем КП. Жюри смеётся.

    У прощального костра заключительный конкурс — художественной самодеятельности. Тут я Курячка рождественского признал. Уж как старался, бедолага, спеть песенку про танкиста — парня русого да безусого — но баянист ему всё угодить не мог: в тональность не попадал. Или наоборот. Несколько раз начинали и сбивались. Курячок махнул рукой, в конце концов, и скрылся в толпе зрителей. Их много тут собралось. И местных жителей тоже. Один на меня попёр. Не знаю, что ему девчонки из нашего класса обо мне наговорили, но чую: оттуда ветер дует. Тянет меня за рукав — пойдем, отойдём, выясним отношения. Не сказать, что сильно испугался. Подумал: а не будет ли чреватости, если я здесь, на турслёте раздерусь с кем-нибудь. Пока размышлял, приглядываясь к потенциальному противнику, Смагин нарисовался.

   — Подраться? Да пойдём!

Оттащил паренька в темноту от костра да как треснет. Ещё пнул пару раз упавшего.

Прощальный вечер ещё не закончился, меня уж толпа от костра теснит.

   — Где приятель твой шустрый?

Смагин тут как тут. Отходим. Их много, нас двое.

   — Сейчас мы вас отлупим, — говорят.

Смагин:

   — Один на один с любым.

Они:

   — Много чести.

Смагин:

   — Тогда не обижайтесь, мужики, я вас резать буду.

И руку в карман.

   — А ночью всю вашу Хомутининку сожжем к чёртовой матери, — вторю я.

Они мнутся. Один на один со Смагой страшно. И толпой напасть боятся — уж больно уверенно мы выглядим. Так и расстались.


   Восьмой класс — выпускной для моих друзей Вовки Нуждина и Пашки Сребродольского. Твёрдо решили они поступать в Троицкий автодорожный техникум. Я ещё не определился: раз из школы не гонят, поучусь ещё. Дружба наша треснула, когда Смагин приревновал меня к Любочке своей, но ещё существовала формально. Парням нужна была консультация перед экзаменами, да и на самих моя помощь не была бы лишней. Возможно, чувствуя свою провинность в том инциденте, пригласили вместе готовиться к экзаменам — да не за стол, а в лес. Знали, чем соблазнить можно.

   Пошли. Нашли поляночку приличную. Вместо учебников разложили костерок, картошечку в угли. Потом ландыши первые попались — решили букет учителю набрать. Потом чеснок дикий — его с картошкой слопали, и домой. Учебники даже не открывали. В результате: я пятёрку, они — по трояку.

   На последнем экзамене ловит меня Оскаровна:

   — Ждём два часа и уходим.

Заглянул в пионерскую комнату. Все уже в сборе — вся команда с рюкзаками. Тычут пальцем в карту.

   — Отстанешь — ищи нас здесь, на Коелге, на Титичных горах.

   Отстал, конечно. Они школу покидали, я ещё билет не брал.

   Сдал экзамен, домой вприпрыжку. За пять минут собрал рюкзак и вдогонку. Думаю, конец маршрута знаю — обгоню. До Южноуральска на автобусе. Оттуда до Каменки на другом. Если ребята пешком идут — давно уже обогнал. Но поджидать-то их где — километром в сторону пройду, и не увижу. Двигаю дальше. По селу иду, вижу — школа. Зайду, спрошу. Захожу. Мальчишки в настольный теннис играют.

   — Как до Титичных гор добраться? — спрашиваю.

Не знают.

   — Туристов не видели?

   — Видели. До обеда туда прошли.

   — Куда?

   — В Охотник.

   — Не знаю такого села.

   — А про Подгорное слыхал? Это одно и то же.

Отстою, значит. Направил стопы свои к Подгорному, что с Охотником одно и то же. За околицу вышел — грузовик. Машу рукой:

— Возьми, мужик.

   — Полезай в кузов.

До Подгорного-Охотника доехал. Здесь и про Титичные горы что-то слышали, и речка Коелга, знают, где течёт. Огрузившись информацией, иду дальше бездорожьем — путь сокращаю. На берег реки вышел, ну, думаю, Коелга — другой-то здесь быть не может. И приметы на лицо — берега скалистые, перекаты по течению. Можно бы ободриться, да силы на исходе. Не упитанный я парень — нет запасов жировых. Что в желудок затолкаю, тем и двигаюсь вперёд. Переварил — и ноги отнялись.

   Плетусь берегом — одеяло в рюкзаке тяжелей самой кровати — и всё молю Бога, что направление выбрал верное. Что горы эти проклятые не за спиной остались. Вечереет. К голоду, усталости, чувство тревоги добавилось — где ночевать-то? Товарищей найти отчаялся уже — ночлег высматриваю. Берег холмами изрыт, или сопками орнаментирован — то вверх, то вниз. Один подъём до того затянулся, что раза три присаживался отдохнуть. Думаю, развести костёр да заночевать. Потом — нет, поднимусь, на вершину, залезу на сосну, как Робинзон на необитаемом острове, и буду ждать утра. Добрался-таки. Смотрю, костерок внизу маячит. Шансов, что это не разбойники какие, а добрые люди, одинаково. Но спускаться легче, чем подниматься. Пошёл. Выхожу на свет костра, смотрю — мои потерянные товарищи чайком пробавляются. Я небрежно так рюкзак скидываю:

   — Нашли от кого прятаться.

Ну, а их удивлению не было конца.

   Лагерь наш притулился в распадке меж Титичных гор. Живописнейшее место. Внизу Коелга шумит на перекатах. Вода чистая, холодная. Мы её сначала кипятили, а потом приловчились сырую пить. Ближайшее поселение километров за пять — татарин жил какой-то, отшельник с целым табуном лошадей. Увидел нас, прискакал верхами, клянчить начал:

    — Хвинарик есть, батарейков нету. Задарите.

Мы ему:

   — Давай меняться.

Пошутили, а он на полном серьёзе — жеребёнка зарезал, тащит нам его ногу:

   — Гоните батарейки.

Ох, и помучились мы с этим окороком. Весь не сваришь и не съешь. Сунули в воду — хоть какая-то прохлада. Потом видим, вокруг него живность речная собралась. Повесили ногу над костром — коптить.    В речке рыбалка не плохая. Клёв такой, что поплавок не успевает снести течением. Тоже подспорье к тушонке с макаронами.

Короче, не голодали мы в том походе.

   Пещеру долго искали, о которой раньше слышали — будто там рисунки наскальные доисторических людей. Нашли, но подступиться к ней нет возможности: сверху — обрыв крутой, снизу — омут речной с холоднющей водой. Потолкались и ушли не солоно хлебавши.

   Парни забаву придумали: верёвку к вершине сосны привязали, к другому концу палку-перекладину. Разбежишься, за неё держась, а дальше сила инерции и центробежная составляющая подхватывают и мотают вокруг сосны, как Карабаса за бороду. Два дня развлекались. Потом Деньга залез на сосну и отвязал верёвку:

   — Хватит.

Позвал меня, и мы вернулись к неприступной пещере. Закрепили верёвку за сосну, по ней к пещере спустились. Вход зияет чернотой. Не скажешь, что просторный, но протиснуться можно. Фонариком вглубь посветили — конца не видно.

   — Пойдём? — спрашивает Деньга.

   — Боюсь, — говорю.

   — Пещерных людей? — усмехается.

   — Пещерных змей.

Тут и Деньга построжал, озираться стал. Сунулся, было в пещеру, и тут же вернулся.

   — Запугал ты меня, Антоха, — признался.

   — Ну и полезли наверх.

   По утрам плотной стеной вставал над рекой туман. Горы с двух сторон. Крикнешь громко, и эхо долго повторяет, множит звук.

   — Кто дурак?

   — Рак-рак-рак….

   — Кто свинья?

   — Я-я-я….

   К исходу третьего дня на противоположном берегу показался человеческий фактор — группа парней приехала на мотоциклах. Развели костёр, стали водку пить. Напившись, двое к нам перебрались.

   — Откуда? Кто такие?

   — Увельские.

   — Кого в Увелке знаете? Смагу знаете?

   — А то.

   — Привет передавайте.

   Команда у нас в тот раз сильная была. Я после восьмого, Деньга после седьмого, а остальные — девятиклассники. Спортсмен на спортсмене. Вся гордость школы в одном месте. У нас были шансы побороться за призовое место. Были, но, увы, мы их не использовали.

   Сразу по прибытии на турслёт (а это, как всегда, берег озера Подборного) наши девятиклассники уединились, напились и пошли выяснять отношения в пионерский лагерь. Там крутил киноустановку смертный враг одного из наших туристов. Не простой одноклассник ваня, а Хижняк, сын председателя райисполкома Хижняка. Злодейство было задумано и исполнено по законам жанра. Но только в первой его части. Умышленники вычислили комнату, где ночевал кинопрокатчик, вызвали его стуком и оглушили ударом ржавой трубы по голове. Тут из темноты прилетел крик:

   — Эй, что вы делаете!?

Пути отхода «мстители неизвестно за что» не предусмотрели и бездарно бросились врассыпную. Один умудрился заскочить в спальное помещение девочек, перепугал их, и сам испугался многоголосого визга. Другой промчался столовым помещением, и был замечен вечерявшими там поварами. Третьему совсем не повезло — он заскочил во дворик лагерного сторожа и был атакован цепным псом. Четвероногий друг человека порвал ему трико и прокусил ягодицу.

   Лагерь всполошился. Неподвижное тело Хижняка увезли в райцентр. Оттуда — следственная бригада. До рассвета служители порядка опрашивали свидетелей. Очевидцы единодушно утверждали — спортсмены.

   С рассветом люди в форме нагрянули к нам в лагерь. Расспрашивали костровых, преподавателей. Потом оккупировали пустующий домик заводской базы отдыха и начали допрос подозреваемых. До обеда вызывали всех подряд. После обеда из Увелки пришла весточка — пострадавший пришёл в себя и назвал имя вероятного преступника. А он вот он, рядом, в толпе прочих разных. Взяли ребят наших под стражу и стали по очереди вызывать на допрос. Одного пугали, другого стращали, третьего на понт взяли. Мол, так и так, товарищи твои сознались — паровозом пойдёшь. Общаться им не давали, ну и дрогнули юные сердца. Затараторили наши герои, валя вину друг на друга. Только никому отмазаться не удалось — так и увезли квартетом, а команду сняли с соревнований.


   Измена девчонок расколола наш класс. Уж как Валентина не старалась, что-нибудь найти примиряющее — всё бесполезно. Не могли мы им простить, а они и виноватыми себя не считали. Валентина тут объект какой-то на стройке нашла — бери больше, кидай дальше. Вдохновляет — деньги заработаем и на зимних каникулах махнём в Одессу. Работали мы, а махнули девчонки: отказались парни с ними ехать всё по той же причине. И Вовка Нуждин в техникум поступил после восьмого класса, я думаю, тоже не без сердечной травмы. С первого класса он Надюхе Ухабовой портфель носил, а она:

   — Дураки вы, наши мальчишки.

   Ушёл после восьмого и Пашка Сребродольский, и ещё многие. Однако больше, чем ушло, влилось к нам в девятый класс учеников из соседней, восьмилетней школы. Свою культуру они несли с собой.

   Во-первых, у каждого из этих парней была своя девушка — единственная, любимая. Её он оберегал, защищал, возвеличивал. Девчонки, не имеющие такого поклонника, считались дикими, на них разрешена была охота.

   Приведу пример. Военным делом мы, пацаны, занимались в подвале. А девицы наши в это время в своём классе кроили и зашивали. Журнал один. Послали Светку Баландину подписать его у военрука и отметки проставить. Спустилась она, а в бункере после звонка только я да Шурик Гришин.

   — Опа-на! — обрадовался он. — Какие люди в нашем подземелье. Антоха, туши свет, наслаждаться будем.

Светку цап-царап и спиной на столик, на котором автоматы разбираем. Я выключателем щёлк и к месту событий. Склонились как два хирурга над оперируемым. Светка отбивается, но молчит. У неё две руки, у нас четыре — есть чем придержать и пошарить есть чем. Поделил её честно пополам — хвать за грудь, что ближе ко мне — там Сашкина рука. Ну и ладно, мне ноги достанутся. Они у Светки ничего, в смысле — привлекательные. Хвать её за ляшку — там Гришинская лапа. Да сколько их у него? Отошёл в растерянности. Свет вспыхнул. Военрук Пал Дмитрич с указкой летит. Тресь по мне. Я увернулся — он промахнулся. Сашке тресь по голове. Тот руку подставил. Потом указку вырвал и челюсть выпятил:

   — Я те щас помашусь.

Светка со стола спрыгнула, юбку одёрнула и улизнула. Инцидент был исчерпан.

   Думаете, обиделась. Да, ничуть. Приучили их там, в восьмилетке, должно быть, с первого класса: либо дружи с мальчиком, ищи себе защиту, либо терпи и не вякай. Они и не вякали, а во все лопатки искали себе опору в неспокойной школьной жизни. Такая постановка вопроса мне нравилась. Мы тут за своими девочками — и цветочки им, и открыточки, и портфельчики до дома. А суровая проза жизни вон как диктует. Чем больше пришлые парни осваивались в стенах нашей школы, тем тревожнее становилось на сердце у наших неверных дам.

   К чему я тут разболтался? Вроде о походах взялся рассказывать, а понёс какую-то околёсицу. Сейчас поясню. Пошли мы в поход после девятого класса, и там трагически оборвалась начавшаяся в учебном году, ну, скажем, интрижка.

   Девушка пришла к нам из восьмилетки, но не Увельской, а села Дуванкуль. Жила в интернате, приютившем ещё пару десятков желающих получить аттестат среднего образования. Как правило, все это были люди если не одарённые, то серьёзные — на уроках дурака не валяли. А Нина Шатрова была серьёзной и одарённой. У неё были несомненные способности к математике. Я вспомнил — мы встречались с ней на районных олимпиадах. А теперь вот учиться стали вместе.

   Дело в том, что Нина очень красивая девушка. Что расписывать — вспомните актрису Милен Де Монжо. Одно лицо и фигура. Разве что, француженка чуть-чуть поизящней. Ниночка костью шире. Оно и понятно — деревня — тяжёлый физический труд с раннего детства.

   Нина была хорошо воспитана и верила в добро. Она мечтала дружить с парнем, которого полюбит. Но обстановка нагнетала и торопила события. Чтобы не стать игрушкой в чьих-то похотливых руках, Нина с тревогой озиралась и всё чаще останавливала взгляд на мне. У меня к тому времени был статус, благодаря которому я никого и ничего не боялся. Наоборот, практически в классе все без исключения заискивали и искали моей дружбы. Я мог бы без труда защитить любую девчонку. Или две. Да хоть целый гарем. Никто им и шутки плоской не посмел бы отпустить. Но мне гарем не нужен, а нужна была одна, единственная и любимая. О статусе я Вам попозже расскажу — что это такое и как он появился.

   Робко и без спешки, шаг за шагом мы шли с Ниной навстречу друг другу весь учебный год. Весна. Школа позади. Здравствуй, озеро Подборное!

   Не первый раз мы здесь — многое вошло в привычку. Валентина укатила со своими кавалерами. Палатки ставить не стали, а поселились в фанерных домиках. Научились отмычками двери открывать. Приехали Хомутининские мотоциклисты и увезли наших девчонок. Не всех, конечно — только тех, кого прежде приручили.

   Я ушёл в пионерлагерь за водой. Парни в домике в карты дулись, в окошко увидали — Нина идёт. Дверь распахнули:

   — Шатрова зайди, Антоха кличет.

Ей бы догадаться, что никогда не смогу я её кликать, скорей сам прибегу, а она вошла. Они вчетвером набросились на неё и ну тискать, засосы ставить, трико с неё тянуть. Нина в крик. Это их девчонки приучены — попалась, молчи. У меня ведро было полное — тащил, руки меняя. Такую даль пёр, а услышал её голос, бросил ведро в траву и в домик. Вбегаю. Вид, наверное, у меня был ещё тот — парни с кровати прянули. Нина вскочила вся растрепанная, снизу из-под свитера бретелька бюстгальтера висит. В глазах боль и гнев. И в меня эта боль вошла и готова была, я знал, выплеснутся гневом. Но не выплеснулась. Нина в двери, на меня наткнулась, и как даст всей пятерней мне по скуле. Голова моя дёрнулась, и шея хрустнула. Боль вошла, да такая, что я бочком, бочком еле до кровати добрался. Насильники видят, что экзекуции не будет, и ко мне. Щупают шею, позвоночник — перелом, вывих? Вообщем, здорово она меня. А за что?

   Нина тем же днём ушла в Хомутинино и уехала на автобусе в Дуванкуль. Напрасно искал её вечером. Впрочем, недолго искал. Приехал Сашка Страхов — нынешний лидер Красноармейских ребят — привёз вина, и мы напились. У Страха здесь девушка была, наша одноклассница. И вина было много — он механиком работал на консервном заводе. Вскоре на ногах остались мы с ним вдвоём: он тренирован в питии, а я мало употреблял — шея давала себя знать. Захотелось нам приключений. Пошли искать местных аборигенов, что девиц наших умыкнули. Набрели на костёрчик — девиц человек восемь и четверо парней. Точно помню — четверо. Потому что мы только подошли, они стали задираться:

    — А не пошли бы вы, откуда пришли.

Мы:

    — Дорогу забыли, может, покажите, куда идти?

Они разом встают.

Я:

   — Не много ль вас на двоих-то?

Страх:

   — А мы шансы уровняем.

И финку достаёт. Ребята, как встали, так и ушли в темноту. На всю ночь пропали, а мы остались. С девчонками познакомились, разговорились. Они — южноуральские, тоже после девятого, только пришли сюда дикарями — без преподавателя.

   Потом Страх ушёл и вернулся с гитарой и бутылками вина. Угостили новых знакомых и песнями тоже. Я с одной девушкой переглядывался через костёр, переглядывался, а потом в какой-то момент смотрю — она у меня под мышкой.

   — Холодно, — говорит. — Укрой меня.

Я прислонил её спиной к своей груди, а спереди — костёр. Пригрелась, притихла, голову мне на колени пристроила, только что не мурлыкает. Леной Ельциной её зовут, а девчонки — Ёлочка.

   Наклонился и поцеловал её в губы:

   — Спишь?

   — Не-а.

Перед рассветом девчонки стали желать нам спокойной ночи, поглядывая на свои палатки.

   — Пойдём со мной, — позвал я Ёлочку.

   — А ты не насильник?

   — Самую малость.

   — Ну, пошли.

И Страх за нами потянулся. Домик нашли закрытый. Проникли обычным способом — через окно. Сашка огляделся — две кровати:

   — Ну, устраивайтесь.

И ушёл, вернее, вылез.

   — Это твоя, — распределила кровати Ёлочка. — Здесь моя.

   — Не-а, — говорю. — Не получится. Замёрзнем без одеяла.

Стянул матрас с одной кровати, стою, жду:

   — Ложись.

Ёлочка улеглась, я рядом, матрас сверху. Ложусь, и клятву себе даю — руки оторву, а охальничать не буду. Так она мне понравилась. Я и про шею забыл. Только лёг, сразу губы её нашёл. Нежно так коснулся своими, потом она меня целует. Нежно, без дикой страсти. Одна рука на талии, другая под её головой.

   Светает.

   — Ты спать думаешь?

   — Не могу. Дома холодильник тарахтит, убаюкивает. Здесь тишина.

   — Потарахтеть?

   — Потарахти.

   В обед они уезжали. Я пошёл в Хомутинино провожать.

    — Встречаться будем? — спрашиваю Ёлочку.

Она головой отрицает.

   — Из-за меня мальчишки каждый день дерутся и тебе попадёт.

    — Плевать!

   — Ты не дослушал. Это я здесь такая распутная, а дома — послушная дочка, активистка и отличница. Я школу закончу с медалью — это точно. В институт поступлю, из дома уеду, и может, тогда буду с парнем встречаться. А сейчас мне мама не разрешает с мальчишками дружить, поздно возвращаться. Уяснил?

   — Ты куда будешь поступать?

   — Военная тайна.

   — Что серьёзно?

   — Нет, конечно. Боюсь сглазить.

   — Ну и не говори.

Мы расстались. Навсегда.


   Года два назад пришёл в школу новый учитель физики, выпускник пединститута — Пётр Трофимович Пасечник. Был он роста невеликого, но умный очень и демократичный мужик. Возглавил параллельный класс «А». А в этом году ему доверили ещё и руководство туристической командой. Трофимыч отнесся к порученному делу творчески. Изучил всю технологию состязаний, нашёл узкие места, которые стоило расширить. Главное, это, конечно, палатка. Её установка требовала сноровки, приобретаемой в бесконечных тренировках. Пётр предложил усовершенствование. По его настоянию была закуплена двухместная палатка. Растяжки в ней верёвочные заменили на резиновые, причём объединили нижние и средние одним кольцом. Такую палатку устанавливали двумя движениями.

Раз — натянули растяжки, сразу днища и середины. Причём резина компенсирует недотяг-перетяг.

Два — двое ставят колья, двое крепят центральные растяжки (тоже резиновые).

Раньше мы палатку ставили полторы-две минуты. Теперь — легко за десять секунд. Новаторство?

А то.

   Не позволил нам Пасичник сибаритничать и на предварительном этапе. Схитрил, конечно, но, как говаривал самый известный император Франции: «Цель оправдывает средства». По положению до начала слёта на территорию его проведения заходить нельзя. А мы раскинули палатки у самой границы — возле кордона Хомутиниского лесничества. Утром ходим по маршруту будущего ориентирования — изучаем местность, сверяем с картой. После обеда и до отбоя работа над техникой — установка палатки, переправа через препятствие, вязание узлов и т.д. и т.п. Ни тебе песен у костра, ни приключений каких-нибудь. Пётр, закручивая гайки дисциплины, вопрошал:

   — Победы хотите?

Мы с Деньгой хотели — сколько можно школу позорить? Юрка Мокров с Корабелей — новички, но оба из Петрухина класса, привыкли ему подчиняться.

   Соревнования мы выиграли. Не скажу, что легко: были моменты, когда успех висел на волоске. Расскажу о них.

   Палатку мы поставили секунд за восемь. Жюри и рты поразевали. Ну а что вы хотели — столько пота было пролито. Впрочем, всегда, в любом деле найдётся дурак, который вдруг захочет отличиться. Как Вы догадались, таковым был Серёжка Корабельников. До автоматизма отработанную установку палатки он в последний момент решил усовершенствовать. Всегда было так: он хватал шест и укреплял его на входе, я — другой, и нырял внутрь. Парни в этот миг тянули центральные растяжки. Корабеля схватил два шеста и один, не глядя, суёт мне. Я лечу в полуприсяде, нацелившись схватить шест с земли, а он отрывается и — бац! — мне в переносицу. Ладно, не в глаз. Но удар я хороший получил. В боксе это, наверное, нокдаун называется. Поплыла вокруг меня земля и закачалась. Но автоматизм тренировок сказывается и сбоя не даёт. Палатка установлена, на автопилоте лечу к полосе препятствий. Она пройдена. Мы вчетвером в лодку. Оголовок обогнули. Здесь трое должны прыгнуть и вплавь достигать берега. Четвёртый лодку следом гонит. Секундомер останавливается, когда последний участник команды вбегает на линию финиша.

   Прыгнули мы в воду. Выныриваем, и тут со мной отключка произошла — этот самый нокдаун. Верчу головой, а берега не вижу. Поплыл, а оказалось в обратную сторону — от берега. Мне кричат, я не слышу. Корабеля — он хорошо плавал — догнал меня, схватил за шиворот и к берегу повлёк. Ему бы окрикнуть, указать направление, а он потащил. По сути дела окунул меня в воду, и топить начал. Я и говорю, балбес, — таких подальше от команды держать надо. Вырвался я, лягнул его под дых — теперь он тонуть удумал. А мне дела нет. Добрался до берега — ребята уже ждут. Корабеля последним на сушу — бредёт, шатается, водой рыгает.

   И даже при всём при этом у нас было лучшее время.

   На ориентировании опять он номер отколол. Бегали парами. Деньга с Юркой первыми убежали, первыми прибежали, и все КП записаны. Мы с Корабелей стартуем. В футбол я с ним играл, знал, что он бегает здорово, да не знал, что недалеко. Пробежит сто метров, сядет на пенёк и ворчит:

   — Ну, что ты отстаёшь.

Я могу час бежать, два, шесть — и отдыха мне не надо. И задача стоит не просто быстрее других вокруг озера пронестись, но и все контрольные пункты найти. Сначала он меня всё торопил — тянулся за ним, дыхалку сбил, много сил напрасно потратил. Потом он сдох — сел:

   — Не могу больше, беги один.

Если б я мог, бросил бы его без всякой жалости, но вернуться надо двоим.

Говорю:

   — Беги прямо по дорожке, жди меня неподалёку от финиша.

И побежал КП искать. Все нашёл, все отметил, чешу к финишу. Корабеля отдохнувший, повеселевший, подскакивает ко мне, хвать карту и чесать. Ну, не дурак ли? Секундомер останавливают не по карте прибывшей, а по последнему участнику. Лучше б руку дал и помог бежать оставшиеся полкилометра: силы-то мои на исходе были. Добежал я до финиша, а он шипит:

   — Из-за тебя проиграли.

Но мы не проиграли. У Юрки с Деньгой лучший результат по ориентированию. Мы с Корабелей тоже в первой десятке. Учитывая все слагаемые — наше лидерство на туртехнике — победа была безоговорочной и заслуженной. Нас ждал областной турслёт.


   Пасичник подметил наши огрехи, только он не правильно определил их виновника. Доходят до меня слухи, что ребята собираются в школе, тренируются, а меня не зовут. Другого парня пригласили — Саню Кудряшова, тоже из опекаемого Петрухой класса. Подулся немного и плюнул. Понятно было: Пасичник свой класс в лидеры тянет. Только случай один всё по-своему расставил. В школе парни туртехникой занимаются, а по утрам кроссы бегают. Только Корабеля сачкует. Я, мол, футболист, и вам до меня тянуться и тянуться. Все помнили его финишный спурт с картой у меня вырванной, и верили. Но перед самым отъездом Деньга настоял: явись, мол, и пробежись. Деньга был капитаном команды — его слушались. Корабеля пришёл, побежал — а там километров десять в одну сторону — на полпути сдох и отстал. Повернулся и побрёл к старту. Когда его ребята на обратном пути догоняли, он рванулся и первым прибежал. Скачет, кривляется:

   — Первый, я — первый!

А Деньга к Пасичнику:

   — Либо он, либо я.

Трофимыч обо мне сразу вспомнил. Гонцом Деньга приехал:

   — Собирайся, Антоха!

А я в лес собрался с Бугорскими ребятами. Вина закупили. Нет, мне, конечно, хочется поехать на областной турслёт, но обида терзает. Деньга по-своему расценил мои колебания. Взял из общей сумки две бутылки.

   — Есть возражения? — окинул суровым взглядом народ.

Народ не возражал: Деньга был первым Увельским культуристом, его уважали.

   — Поехали, Антон.

И я пошёл собираться.

   Областной турслёт проходил на берегу озера Еланчик в Чебаркульском районе. По дороге выпили эти две бутылки, без закуски, из горлышка, и нас развезло. Топаем с вокзала в указанном направлении, а сами лопочем без умолку и смеёмся любому пустяку. Пасичник головой качает, но молчит. Палатки установили, костёр развели, полезли купаться. Вода чистая, студёная. Мы и протрезвели.

   Команд было много. Давайте посчитаем: в области девятнадцать сельских районов и, примерно, столько же городов. Да, так и было: команд сорок, не меньше.

   На туртехнике мы вошли в первую десятку, ближе к пятёрке, скажем, шестыми были. Без конфуза не обошлось. Водный рубеж преодолевали на четырёхвёсельном ялике. Оно понятно — вода к купанию не располагает. Кудряш уключину умудрился утопить. Пришлось перегруппироваться. Мы с Юркой с одного борта двумя вёслами гребём, Деньга с другого одним справляется. А Сашка на корме сидит, своё весло вместо руля в воду опустил и командует:

   — И-рр-аз…! И-рр-аз…! И-рр-аз…!

Тут и потеряли драгоценные секунды.

   Во всех командах по две девочки — повар и его помощник — а мы четырёх привезли. На следующий день был конкурс туристской песни. Мы говорим:

   — Вам бегать и прыгать не надо, идите и отдувайтесь.

В смысле, отпевайтесь. А сами, позавтракав, отправились в поход вокруг Еланчика. Берега живописные — сосны, камни. Тропинка широкая, утоптанная. Солнце бликами играет. То тут, то там отдыхающие. У берега мережи стоят. Не уверен, что правильно назвал эту снасть. Кто-то сказал — я поверил на слово. Поплавок такой, с полкруга спасательного — зелёный, когда на крючке наживка. Рыба её заглотит, дёрнется, и мережа оборачивается кверху красной стороной. Удобная штука, я Вам скажу.

   Солнце в зените, мы всё идём — конца и края не видно нашего пути. Голод подкатывает. Но мы ребята закалённые, тренированные. Поставили целью: Еланчик обойти, Еланчик покорить — так оно и будет.

   Солнце покатилось к горизонту. Мы вышли на утёс, осмотрелись. Вон он, наш лагерь, напротив, по воде рукой подать. И ещё видим: то, что мы обогнули — заливчик какой-то, Еланчик вон он — необъятный — берега в дымке скрываются. Загрустили. Ясно и понятно, что обойти его — недели не хватит. Возвращаться — ночи. А с утра соревнования.

   Узрели, к радости, лодку под утёсом. А вон и обладатели её — парень с девушкой багульник собирают. Они в купальных нарядах, приплыли из пансионата. И нас согласились доставить на тот берег.

   — Только сначала, — говорят, — разденьтесь и осмотритесь.

Залезли мы в кустики, разделись догола. Мама дорогая! Сколько клещей на нас — все набухли, кровушки напившись. Лопаются так, что брызги летят. Полезли в воду отмываться.

   Лодка легко скользит под вечерней зарёй. Мы гребём попеременно. Парень на корме сидит. Девушка на носу. Красивая. Но не купальник её привлекает внимание, а песня — тихая, грустная. Тысячи лет точит Еланчик гранитные берега. Сотни лет украшают их сосны. Когда-то в долблёных челнах плавали этими местами наши предки, ловили рыбу, любили девушек, которые пели им нежные и грустные песни. И мне вдруг открылся весь смысл моей будущей жизни. Ни учёба главное, ни институт. Надо найти вот такую красивую девушку, влюбить её в себя, самому влюбиться и жить — исполнить своё земное предназначение.

   Девчонки наши попели на конкурсе, чайку попили и спать завалились. Ни тебе каши сварить, ни супа. Мы причалили голодные, стали ужин готовить. Туман с Еланчика наползает — костру разгореться не даёт. Бухнули лапшу в тёплую воду, мешали, мешали — всё бесполезно. Получилась бурда какая-то, и тушенка не спасла. Набили животы, остатки рыбам скормили, чтоб утром девчонки не посмеялись над нашим кашеварством.

   Кроме песенного конкурса пропустили мы одно важное и нужное мероприятие — знакомство с маршрутом ориентирования. И карты не видели. А как увидели — растерялись. Наши хомутининские проще: вот линия — это дорога, а это берег озера, а это…. Словом, не карта, а схема. Здесь же никаких дорог нет, никаких озёр нет. Сплошные сопки и обозначены они кружками — мал мала меньше — как матрёшками: один в другом. Высоты обозначены, и должны были мы определить по указанным на карте матрёшкам та ли эта сопка, или, быть может, вот эта.

   Короче, получили мы с Кудряшом карту, с помеченными на них КП, и рванули. Бежим, бежим, потом — стоп! — куда бежим? Определиться надо. Смотрим в карту, ничего понять не можем. Кое-как первое и второе КП нашли. Потом на четвёртое набежали. Нам говорят: без третьего пароль не откроем. Ищем этот третий, проклятый. Напарник мой и скуксился. Сначала с бега на шаг перешёл, а потом вообще на сопки отказался взбираться. Ходит распадками и всех встречных с толку сбивает — посылает в неверном направлении. И хохочет в удаляющиеся спины. На мысль разумную меня навёл — что толку бегать, если не знать, куда и зачем. Пошёл с ним рядом, а сам всё карту пытаю — эта сопка перед нами или, может, эта. Потом понимание пришло всех этих цыганских юбок на карте. И не спеша, со смешками, с подтруниванием над ошалелыми соперниками пошли от КП к КП. Правда, на пятом нам сказали, что время зачётное вышло, и не стоит больше напрягаться. А лучше подождать, когда вездеход придёт забирать судей. А то, не дай Бог, заблудимся. Ждать мы не стали и побрели в лагерь, всех встречных продолжая дезинформировать. О содеянном пожалели позже: уж вечер близился, а в лагерь вернулись далеко не все, кто стартовал. Вездеход с гусениц сбился, разыскивая заплутавших. На закате вертолёт пророкотал по-над берегом и скрылся в той же стороне. Да-а, чего-то не предусмотрели устроители слёта. Открывали торжественно, а вот закрытия и подведения итогов мы так и не дождались.

   Ребята наши — Деньга с Мокровым — отметили все семь КП, хотя в зачётное время тоже не уложились. Прошли весь маршрут, так, для себя, из самолюбия. А у нас его не нашлось. Зато поехидничать мы мастера. Клял Кудряша, да и с себя ответственности не снимал. Не по нашей ли вине эта суета?

   На следующее утро мы сворачивали палатки, а вертолёт всё барражировал небо над окрестностями.

Интересно, всех нашли заблудших, или до сих пор бродят?


   Хотел назвать рассказ «Паруса Крузенштерна», которые шумят над головой, зовут и манят в романтическую даль. Тревожат душу несбыточной мечтой. А получилось — сами видите что. Перечитал раз, другой. Нет, думаю, не отвечают «Паруса» тексту. И родилось другое название. Вам судить, которое вернее.



                                                                Воспитание чувств


   В десятый класс пошёл я с твёрдым — можно сказать: выстраданным — намерением завести себе девушку. Звучит, правда, как-то ни того — согласитесь. Разве можно девушку завести — будто собаку или голубей. Нас ведь как воспитывали книги и фильмы — идёшь, видишь, оглядываешься и вдруг понимаешь: вот она, единственная. Взрослые, те вообще говорили: никакой любви нет — так, сказки для маленьких. Не знаю, что говорят матери дочерям, но отцы-то уж точно критически относятся ко всем этим сердечным переживаниям, от которых «крышу сносит», и вообще совершаются всякие прочие глупости. Старшие мои товарищи, которые о любви и женщинах знали не с чужих слов, кривились: какая любовь? «Пришёл, оттяпал, и титьки на бок». Причём тут титьки, и почему они должны быть на бок, я не знал, но и не спрашивал. Интуитивно чувствовал: то, о чём они говорят, ничего общего с настоящей любовью не имеет.

   Свои отношения с будущей избранницей решил строить на принципиально иной культуре.

   Во-первых, это будет красивая и умная девушка, которую я буду обожать, защищать, оберегать от всех напастей. Которую исподволь, не торопясь, буду готовить к роли жены и матери моих детей. Воспитывать в ней чувства, необходимые для совместного благополучного и счастливого проживания. Сестра, извечный мой критик, не раз, однако замечала, что я буду хорошим мужем. Потому что характер у меня спокойный. Учился я успешно и мог стать большим начальником с приличным окладом. А вещи мои и книги всегда были в порядке, в отличие от её — вечно пропадающих неведомо куда. Вот если бы у меня была своя комната, в ней не надо было делать генеральной уборки: всегда — уют и порядок. Об этом тоже говорила мне сестра.

   Во-вторых, я не курил, не испытывал пристрастия к спиртным напиткам и не сквернословил. Был интересен — я знаю — в общении. А после статуса, негаданно свалившегося мне на голову, мог спокойно гулять с девушкой в любое время, в любом районе посёлка, ни сколько не заботясь, а как это может быть воспринято местными уличными авторитетами. Более того, все известные увельские хулиганы считали за честь подержать в своей мою пятерню. Был свидетелем такого случая. Однажды известный Вам Смага останавливает на улице парня гораздо старше и крупнее, гуляющего под ручку с двумя девушками. Останавливает и говорит:

   — Значится так, метёлки, если вы сейчас не накидаете мне в ладонь на бутылку, я лишу вас ухажёра.

Девушки трясущимися руками потрошили свои сумочки, а их парень стоял бледный, как поганка. А как ещё можно назвать мужика, взявшего под руку девушку и не умеющего её защитить? Или за себя постоять. Можно такого полюбить? Я думал, что нет.

   В-третьих, в отличие от всех моих друзей, я не испытывал нестерпимого полового голода, который следует немедленно удовлетворять, завидев женщину, особенно по пьянке. Я не ходил подглядывать в общественную баню. Не охотился на девчонок на ночных улицах. Однажды к Серёге Грицай пришла одноклассница. Возможно, он ей нравился. Быть может, другая причина заставила бывшую семиклассницу посетить нашу улицу в вечернюю пору. Только Серёга не ответил на её чувства и даже не вышел из дома, и несчастная стала нашей добычей. Что скрывать: стыдно, а признаюсь — участвовал. Подхватили мы её на руки, унесли за околицу. Сначала она билась и кричала, а как раздевать начали — успокоилась. Только попросила:

   — Платье не порвите.

Мы сняли с неё всё. Подстелили ей её же платье и принялись за пиршество. Нас было шестеро, потом Серёга Грицай примчался — и каждому достался кусок нагой плоти. Нет, вы не подумайте плохого. Или совсем плохого. Мы не насиловали эту девушку. Кстати, для пятнадцатилетней она была неплохо сложена. Нашими инструментами были руки и губы. Мы тискали её, целовали, ставили засосы. Не знаю, как насчёт морального аспекта процесса, но физический ей пришёлся по душе. Заверяю, как участник. Мне досталась её прелестная головка и шея. Я приник к последней как вампир. А потом поцеловал Светку в губы. Светкой её звали — забыл и представить. А она ответила на поцелуй. И стали мы с ней целоваться. Что там творили другие насильники — их дела. И грудям, и бёдрам Светкиным досталось, и животу тоже. Сашка Астахов ноги девушке раздвинул и уткнулся носом в лобковую растительность. Потом уверял, что более восхитительного запаха отродясь не нюхивал. Рассказывал, а мы не смеялись.

   На следующий день встретил Свету на улице, и она сама подошла ко мне с просьбой — не соглашусь ли сопроводить её в лес. Её бабушка хворая просила ягод шиповника. Бабушку я пожалел и пошёл со Светкой в лес. Ягод мы набрали, а потом сидели на полянке, и она плела венок из цветов. Потом положила голову на мои колени и сказала:

   — Хорошо как. Смотри: облака плывут по небу и не падают — будто невесомые.

И я принялся объяснять ей, почему это происходит.

На обратном пути Светка сказала:

   — Вы, мальчишки, только толпой смелые.

Я понял, о чём она. Но не было никакого желания тискать её или целовать — не увлекала. Она ещё несколько раз приходила к нам на улицу и уже не на руках возбуждённых пацанов, а своими прелестными ножками шла за околицу. Я в этих оргиях больше не участвовал: уж больно они смахивали на собачьи свадьбы. Потом Грицай запретил Светку тискать и стал с ней гулять. Нет, Серёга не был уличным авторитетом, но если у девушки был парень, её не трогали. Таков был неписаный закон.

   Короче, я решил завести себе девушку и совсем не для того, чтобы лазить к ней под юбку или за пазуху. Девушка мне нужна была, чтобы из меня, половинки, получилось рядом с ней нечто целое, гармоничное, способное к дальнейшему совершенствованию. Наверное, заумно загнул? Но именно что-то такое в голове и проносилось.

   Впрочем, прежде чем рассказать, как это у меня получилось, давайте ещё отвлечёмся на один эпизод. Их не так уж и много было — этих фактов моего полового воспитания. По пальцам можно перечесть. Так вот…. У соседа нашего латыша дяди Саши Вильтриса родня нашлась, и ему разрешили вернуться на историческую родину. Он уехал, жена его гражданская Аграфёна Яковлевна осталась. Скучно ей одной жилось — дети выросли, из гнезда родительского выпорхнули. Стала она жиличек принимать. В основном — молоденьких медичек. С одной из них я вечера три просидел на лавке под клёном до рассвета. Она была старше, и ей хотелось замуж. Потом появилась Валя. Вцепилась в меня намертво. Я только вечер с ней посидел, а потом отбиться не мог — характер не позволял: не могу слабый пол обижать.

   — Не любишь ты меня совсем, — она со вздохом заявляет. — А захотела б — собачкой за мной бегал.

   — Приворотом что ль?

Кивает. Меня любопытство разбирает. Ну, ни капельки девушка не нравится — как же можно заставить полюбить.

   — Ну, приворожи, приворожи, — прошу.

   — Ладно. Только не жалей потом.

Как-то вечером подходит — а ходила она смело, и никто её не трогал, считая моей — предлагает:

   — Поцелуй меня.

Мы и раньше целовались — так что для меня это не подарок совсем. Целую. Чувствую: языком толкает мне в рот какую-то ерунду. На семечку похоже. Я выплюнул.

Она:

   — Испугался?

Я:

   — Чего? Это приворот что ль был? А как он выглядит?

Валя:

   — Семечка такая. Струсил, значит.

Я спички у ребят выпросил, весь коробок сжёг — бесполезно: под ногами столько шелухи — пойди, найди, где она, приворотная.

   Как-то поддали крепко, и побрёл я домой, огруженный алкоголем, как купеческое судно товаром. Вдруг Валя — откуда нарисовалась? — шмыг под руку:

   — Давай доведу.

Забралась за мной на чердак, в постель мою резиновую норовит шмыгнуть:

   — Полежу с тобой.

Так и уснули в обнимку. Ночью я встал по нужде, и возвращаться на чердак не захотел — домой удрал досыпать. Ребята видели, как она за мной на чердак поднималась, накинулись с расспросами:

   — Ну, что, чпокнул? Целка была?

Я рукой махнул — что толку объяснять.

Потом Сашка Астахов пристал:

   — Ты всё равно её не трогаешь — уступи мне.

Мне было жалко Валю — какая-то она беззащитная была в своём стремлении покорить моё сердце. Я сказал:

   — Пожалуйста, дружите. Только, Саня, учти — если она пожалуется на твою грубость, я набью тебе морду.

Астах согласился. Стал он донимать Валю ухаживаниями. Цветы приносил, шоколадом потчевал, курить учил. Валя сначала жаловалась мне на его домогательства, потом перестала — приняла. Смотрю — уже целуются. Стоят под клёном, прижались друг к другу — ну, будто последняя встреча. Отец затеял дом новый строить, а я ему помогал. Таскали в носилках камни для фундамента. Я упираюсь, а Сашка с Валей целуются под клёном. И какое-то поведение их необычное — жмутся дружка к дружке неестественно. Вечером на улицу вышел, Сашка за рукав меня, в сторонку тянет:

   — Слушай, получилось: чпокнул я её.

   — Когда?

   — Да сегодня, когда ты с носилками своими носился.

   — Не понял. Как?!

Я действительно ничего не понял, и Сашка поведал. Давно он к ней приставал: дай да дай. Насильничать не смел — меня боялся. Потом она сказала: ладно, вечером. А он до вечера терпеть не смог. Короче, уговорил — сунула она ему руку в штаны и всё сделала, как он хотел.

   — Слушай, — усомнился я. — А разве онанизм можно чпоком считать?

Сашка наставительно:

   — Смотря, кто делает.

Потом Валя уехала. Да и Бог с ней.

   Остаток лета ломал я голову над кандидатурой своей избранницы. На улице таковых не нашлось. Перебрал в мыслях всех своих одноклассниц. Конечно же, Нина Шатрова. Умна, красива, воспитана, порядочна очень. Решив, что это будет она, не мог дождаться начала учебного года. Уговаривал друзей нагрянуть на танцы в сельский клуб далёкого Дуванкуля, где жила моя избранница. Мечты на счастье с Ниной Шатровой рухнули первого сентября. Нет, она не стала хуже выглядеть, не научилась курить и не явилась на первую школьную линейку в подпитии. Она стала ещё прекраснее, но была не одна. Он пришёл к нам в девятом классе. Высокий сильный красивый сельский парень со смоляными кудрями — Сашка Шумаков. Они жили с Ниной в одном интернате, виделись с утра до вечера, а может и ночами гуляли вместе или сидели у окна — потому, что гулять по ночной Увелке не всякий отваживался.

   На первой школьной линейке я подошёл к Нине.

   — Здравствуй, — сказал.

   — Привет, — ответила она и отвернулась.

Потом села с Шуриком за одну парту. И я понял, что потерял её. Классика жанра учит: за любовь надо бороться. Я терпел две перемены, а на третьей взял Шурика двумя пальцами за отворот пиджака:

   — Пойдем, поговорим.

   — Пойдём.

Не скажу, что он ни грамма не боялся. Тоска в глазах выдавала его смятение, но он держался.

Что у тебя с Шатровой? — спрашиваю.

Он был выше и сильнее меня. Начни с ним поединок, я не смог бы предсказать его исход. Но я был местным, и у меня был статус. Мне не обязательно махать кулаками, чтобы испортить ему жизнь — достаточно шепнуть пару слов увельским хулиганам. И они с большим для себя удовольствием лишили бы парня не только карманных денег, но и тех припасов, привезённых им из дома для недельного существования. Они могли его так прижать, что поставили бы под сомнение честолюбивые мечты получить аттестат о среднем образовании. Он это знал и, изо всех сил сохраняя твёрдость духа, смотрел в мои глаза.

   — Тебе-то что?

   — Да так, ничего, счастья хотел пожелать.

   Всё, борьбу за Нину Шатрову я проиграл. Смотрел на неё на уроках и томился вдруг нахлынувшими чувствами. Оказывается, я её очень сильно люблю. Так люблю, что сама жизнь без неё не мила стала. Весь сентябрь я страдал. Потом….

   Потом пришло другое увлечение.

   О наших суровых нравах в классе я уже рассказывал. Девушкам не иметь своего парня было не только не престижно, но и опасно. Бесхозных тискали каждый день, тискали все, кому не лень. И девчонки — конечно, те, кому противны были похотливые руки и сопливые губы — пускались на всякие изощрения, чтобы избежать их. На самой первой школьной линейке ещё в девятом классе ко мне подошла высокая девушка в очках.

   — Ты Антон Агапов? Я буду учиться в вашем классе, и сидеть с тобой за одной партой.

Это была Валя Садчикова. Она была отличницей. Причём этот статус давался ей ценой невероятных усилий. У нас имелась своя отличница — Надя Ухабова. Но у этой хоть какие-то проблески способностей присутствовали. Садчикова была стопроцентной зубрилкой. Каждая минута пребывания в школе посвящена одной лишь цели — получить пятёрку по предмету. Она пожелала сидеть со мной, так как наслышана была о моих математических дарованиях. Она ненавидела перемены — когда класс покидал преподаватель, и вступали в силу суровые законы школьной действительности. Валя засыпала меня вопросами, и пока я трудился над их ответами, она пристраивала голову на моё плечо, или руку на мою спину, или тёрлась бедром о мою коленку. Другими словами — демонстрировала всем какую-то существующую между нами близость. Но какая близость — друзья мои! — она на голову была выше меня.

   Светка Фролова подходила на перемене и пристраивала мне на плечо свой роскошный бюст. Они даже поспорили с Валей за место рядом. И Садчикова великодушно уступила меня, но только на химию. Светка мечтала поступить в медицинский, и этот предмет был определяющим.

   Третьей девушкой искавшей моего покровительства была Надя Ухабова. Вообще-то у неё были очень хулиганистые двоюродные братья. Но самый младший — Пеня — прошедшим летом утонул по пьянке, так и не научившись плавать. А старшие были слишком взрослые, чтобы ходить в школу разруливать проблемы сестры. Надя по окончании уроков бесцеремонно ставила передо мною свой большой портфель:

   — Проводишь?

И я безропотно волок его до её дома. Впрочем, нам было по пути.

   Вот этих трёх девушек оберегал мой авторитет от похотливых рук одноклассников. Однажды любители женской плоти, набравшись храбрости от спиртного, вызвали меня за школьный туалет для собеседования.

   — Слышь, не много ли тебе трёх баб сразу?

   — А ты попробуй, отними.

Никто не был себе врагом. Впрочем, бесхозных девчонок вполне хватало. Может, в дефиците была новизна ощущений? Ну, так это не моя проблема.

   Как видите, недостатка в девушках у меня не было. Не было только той, единственной, от вида и голоса которой, сладко должно было замирать сердце. Нина Шатрова могла бы стать, но проморгал я её, и теперь страдал, глядя, как улыбается она своему Шурику, каким счастьем сияют её глаза. Весь сентябрь я страдал. А потом….

   Валя Садчикова рассказала мне вчерашний эпизод. Пьяный мужик привязался к ним с подружкой на остановке: который час, да куда едите?

   — Оля его и отшила.

Оля — это подружка Валина, девушка из параллельного класса.

   — Мужик разобиделся и говорит: «Язык у тебя острый, а ноги кривые — никто замуж не возьмёт. Вот у подружки твоей ножки что надо».

Валя закончила рассказ и опустила руки под парту. Чуть-чуть приподняла подол школьного платья, демонстрируя «ножки что надо». Они были худыми, длинными и прямыми, как у школьного циркуля.

   Был случай такой. Контрольную мы писали по математике. Валя что-то суетится, а я заметил грязь у неё над коленкой. Подол тихонечко приподнимаю — мать честная! — у неё бедра до самых трусиков формулами исписаны. Она палец к губам прижимает — тс-с-с…. Мол, надо — списывай, только, чтоб математичка не усекла.

   Так вот, задрал я Вале тогда подол до трусиков, и, не поверите — никаких чувств, никаких вожделений. Одно только удивление — надо же так «пятёрки» любить, чтоб себя измалевать. А на подружку-кривоножку захотелось взглянуть.

   Снова отвлекусь, чтобы Вы поняли, как это можно учиться в параллельных классах и не знать друг друга. Дело в том, что год моего рождения был очень урожайным на детей из, так называемых, благополучных семей. Или очень благополучных — свою-то я не считал плохой и очень любил родителей. Когда эти ребятишки пошли в школу, набрался их целый класс — сынков и дочек начальников, директоров, заведующих. На худой конец — простых учителей. Представляете — целый класс образцово-показательных детей, тщательно отфильтрованных, подобранных один к одному. Они так и учились на четвёрки и пятёрки, радуя родителей и педагогов. Мы что — мы ненавидели их, конечно, презирали и гоняли при первой возможности. Переходя из класса в класс, мы теряли боевых товарищей — двоечников и хулиганов. Наши выпускники пополняли колонии (Юрка Синицын) и тюрьмы (Смага). А их — коллег наших из параллельного класса — фотомордочки желтели от времени на школьной доске почёта. Этот дифференцированный подход к ученикам по социальному статусу их родителей разлучил подруг. У Оли папа был завотделением в районной больнице. А Валя, хоть и была круглой отличницей, имела простенького папу, который воспитывал двух дочерей в отсутствии мамы. Наверное, и дружба их дала трещину — иначе, зачем Вале рассуждать о кривизне ног своей подруги.

   Заинтригованный, пошёл на перемене взглянуть — так ли страшен чёрт, как его малюют.

Валя, как на заказ, с подружкой под ручку туда-сюда, сюда-туда. Я смотрю во все глаза, и не вижу ничего такого, что бы можно покритиковать. Никакой кривизны в Олиных ногах я не разглядел — ножки как ножки: спортивные, фигуристые. Лодыжки лодыжками, коленки коленками, а на бёдрах мускулы играют. Юбочка короткая — у меня даже дух захватило: а девчонка-то что надо! Губки бантиком, на щёчках ямочки и в глазах бесята. Да и ростом она мне подстать. Вспомнил: об этой девушке я уже думал однажды.

   Дело было на Еланчике. Сидели ночью мы с Таней Семикашевой костровыми. Кавалер её, Юрка Мокров, покрутился немного и в палатку нырнул спать. Таня в рассказы ударилась. Про эту самую Олю, которая Юрке проходу не даёт.

   — Свидание ему назначила. Юра говорит: «приду». Она ждёт-пождёт, а мы с ним в это время на лавочке возле моего дома целуемся. Дура, правда?

Я так не считал. Юрка в этой истории смотрелся неприглядно. Да и Тане стоило бы задуматься — обманул одну, обманет и другую. Каждый верит в исключительность, но, увы, не каждому она даётся.

   Прозвенел звонок, и дивное видение упорхнуло на урок. Я к Вале с расспросами:

   — У неё парень есть?

   — Увлёкся? Хочешь — сведу?

В каждой женщине дремлет сваха. И Садчикова не была исключением. На следующей же перемене она пошла на рекогносцировку и вернулась с неутешительной информацией.

   — Ей Юрка Мокров нравится.

Для меня это не было новостью.

   — У Юрки есть подружка.

Валя:

   — Вот она и страдает. Но ты не отчаивайся — что-нибудь придумаем. Сегодня после общешкольного комсомольского собрания проводи меня домой — мы вместе будем. Вместе, в смысле, с Ольгой. Ну, что ж, попытка не пытка.

   — Хорошо, — говорю. — Провожу.

   Только до собрания был ещё футбол на первенство школы между старшими классами, потом комсомольское бюро, членом которого я был. Уж и не помню, как это случилось. Ну, а потом собрание. Скорее диспут на тему: «Что такое счастье?». Мнений — не переслушать. Каждый хочет выступить, заявить о своём понимании человеческого счастья. Учителя пытаются внушить, что счастье — это исполненный долг. А ученики горячатся — каждый, мол, счастлив по-своему. За окнами уж стемнело, а мы не можем решение выработать. Наконец, договорились — обдумать всё хорошенько и ещё раз собраться и обсудить вопрос снова.

   Я в двери кинулся, чтоб девчонок перехватить у входа, а меня истеричка (историчка) за рукав:

   — Ну, Агапов, ну, Антон — от кого-кого, от тебя не ожидала. «Счастье может быть только семейным». Сам придумал или прочитал где? А Павка Корчагин, а молодогвардейцы, отдавшие жизнь за нашу с тобой свободу, разве они несчастны?

   — Меня, простите, холодный шурф шахты как-то не вдохновляет — мышей боюсь.

   — Это частности. Служение народу и даже смерть за благо его — вот истинное счастье.

   — Ну, Лидия Васильевна, тогда считайте меня глубоко несчастным человеком.

   — Всегда в тебе это подозревала, а теперь окончательно убедилась. Ну, получишь ты у меня оценку в аттестат.

   — Вот, уже угрозы начались. А соврал бы — обошлось. Кого же вы из нас воспитываете?

   Короче, девчонок я проморгал. Выскочил на школьный двор — туда-сюда — нет их. Бегом вдогонку. А голод даёт себя знать — с утра маковой росинки во рту не было. По дороге общественная баня, там буфет, а у меня мелочь в кармане. Заскакиваю. Купил рыбку из теста печёную, жую. В толпе пьющих пиво мужиков Вовка Грицай с одним типом разборки учинил.

   — Антоха! Подь сюды.

В руках початая бутылка водки, к которой они прикладываются по очереди.

Мне протягивает:

   — Будешь?

   — Давай.

Сделал два-три больших глотка, рыбкой закусываю. А разговор их дальше течёт.

Мужик:

   — Тебе тогда просто повезло: пьян я был. А кабы нет — кувыркался б ты в пыли.

Грицай:

   — Чего впустую базарить, счас допьём, выйдем и посмотрим, кто будет кувыркаться.

   — А это видел? — мужик достал финку, нажал кнопку, и её жало, вынырнув из рукоятки, нацелилось Вовчику в живот.

   — Дай сюда, — я схватил финку за лезвие.

Мужик глазами меня сверлит:

   — Уйди.

Грицай:

   — Не лезь, Антоха, это наши разборки.

   — Отдай, говорю, — я сжал лезвие изо всех сил и вырвал финку из его лап. — Покурите, ребята, я сейчас.

Мне захотелось догнать-таки Олю, рассказать ей о своих вдруг вспыхнувших чувствах, ну, а если, какой-нибудь Юрка станет на моём пути…. Короче, хмель оседлал меня и погнал навстречу неведомому.

   Мужик рванулся было за мной, но Грицай удержал его за плечо:

   — Стоять! Если Антоха сказал: сейчас вернусь — так оно и будет.

   Я промчался тёмными улицами к Олиному дому — окна её квартиры были темны. Но светились Валины окна. И калитка ворот, и входная дверь оказались незапертыми. Я вошёл. Девушки пили чай и удивлённо уставились на меня.

   — Чаю хочешь? — предложила Валя.

   — Мне бы руки помыть.

Я достал руку из кармана куртки. На пол с глухим стуком упала финка, кровь хлынула потоком. Девчонки заахали, засуетились, промыли, перевязали мою рану.

Оля:

   — Где это ты так?

Хмель ещё гулял в крови, и я подумал, если не сейчас, то никогда уже не скажу этих слов:

   — Жить без тебя не могу.

   — Вот счастье-то привалило, — сказала она, и это не звучало как «да».

Понемногу начал трезветь. Пил чай, слушал щебет девчачий и приходил к пониманию, что наскок не удался. Крепость осталась неприступной. Классика жанра советовала в таких случаях переходить к осаде.

И она началась.


   Несколько раз предлагал проводить её домой после школы. Ответы не отличались разнообразием: «Не стоит». Ну, не стоит, так не стоит. Я страдал и ждал подарка от судьбы — такой возможности, когда без меня она совершенно не смогла бы обойтись. Или подвиг там, какой совершить в её честь.

   Однажды перекидывались в школьном дворе снежками, и надо же — один прилетел ей прямо в глаз. Синяк разлился. Оля всплакнула. Я отвёл виновника инцидента в сторонку:

   У тебя есть только три урока и две перемены, чтобы загладить свою вину — иначе я тебя убью.

Он учился в параллельном классе и был «сынком». Но он знал, что я не шучу. Что угроза, мною произнесённая, была вполне реальна. И если не сегодня, то уже с завтрашнего дня за ним начнут охоту все хулиганы Увелки, и жизнь его станет дешевле ржавого пятака. Он это знал, и стремглав бросился с извинениями. Потом примчался ко мне:

   — Я извинился.

   — Дело не в том: извинился ли ты, дело в том — простили ли тебя.

Потом пришла делегация из параллельного класса:

   — Оля его простила.

   — Я как об этом узнаю? — пожал плечами.

После уроков на школьном дворе меня ждала возлюбленная.

   — Проводишь? — подала она свой портфель.

Я был на седьмом небе от счастья. И на следующий день первым подал руку неудачному метателю снежков. Однако счастье моё на том и закончилось. Когда я снова подошёл к Оле с намерением проводить её домой, прозвучало:

   — Не стоит.


   Был Новый год. Мы отметили с друзьями где-то чем-то, подцепили девиц, но меня неудержимо влекло к её дому. С Гошкой Балуйчиком мы барражировали ночными улицами, прихлёбывая водку из горлышка, с каждым кругом приближаясь к её дому. Водка кончилась, надо было возвращаться к кинутому застолью. И тут мы встретили Лену Садчикову, младшую сестру Вали. Она была в курсе моих сердечных дел. Удивилась:

   — А ты чего не пришёл? У нас все ваши собрались, и Оля тоже.

   — Кто-то меня пригласил, — ответствовал мрачно.

   — Они сейчас гулять ушли, а вы есть хотите? Выпить? — предложила она.

   — Выпить не откажемся, — подал голос Гошка.

Лена вынесла из дома бутерброды с сыром и вино в плетёной бутылке. Вино было сухое и совсем не пьянило. Лена сама его пила с нами из горлышка. Пошли искать загулявшую компанию. Гошка цапнул Лену под руку, а она захмелела и меня всё тормошит:

   — Бедненький.

Один раз даже поцеловала в щёку. Хорошая она девчонка, только высокая очень и мне не пара. Гуляли мы долго. Вино замёрзло в бутыли, замёрзли и мы. Проводили Лену домой, а одноклассников моих так и не встретили. И Олю тоже.

   Однако этот вечер не прошёл бесследно, и долго был на слуху школьных сплетников. Говорили, что девчонки на нём перепились и позволили лишнего. Вроде как будто голыми плясали на столе, и спать легли парами. Я смотрел на Олю, и болью слезились мои глаза — неужто?

   Потом одноклассник Витька Извеков, тоже участник той памятной вечеринки, стал хвастать, что у него есть фотография голой Оли. Этого я уже не мог стерпеть.

   — Покажи, — подхожу.

Он сунул руку в грудной карман пиджака, а потом будто прочёл что в моих глазах и кинулся бежать. Не далеко успел. Я поставил ему подножку. А когда он поднялся, ударил его с левой, а потом правой. Он кувыркнулся через парту, полежал немного, сморкаясь кровью, потом собрал книжки и ушёл домой. Но для меня это не исчерпало инцидент. Тем же вечером пришёл к нему домой. Он не сказал матери, кто наградил его синяком, и она, открыв дверь, впустила меня. Я был зол и нагл. Снял ботинки, выбрался из куртки и прошёл в Витькину комнату.

   — Покажи.

Руки его тряслись.

   — Антоха, это фотомонтаж. Поверь мне — монтаж.

Он положил фотографию на стол. Одного взгляда было достаточно, чтобы убедиться в его правоте. Головка было Олина, а тело очень крупной и взрослой женщины. У неё груди висели до пупа, и живот расплывался в стороны.

   — Порви, — сказал я. — Ещё есть?

Витька замотал головой.

   — Давай так — ты закроешь рот и никогда больше не вспомнишь о той вечеринке.

   — Договорились, — он протянул мне руку, и я пожал её с чувством.


   Вечеринка эта злополучная несколько остудила мои чувства. Я так и сказал об этом Вале:

   — Жена Цезаря выше подозрений. Но сначала надо стать ею — женой Цезаря.

Что-то всё-таки произошло в тот злополучный вечер, иначе, зачем Вале прятать от меня глаза.

   Я больше не предлагал Оле услуг носильщика и провожатого, не пожирал её глазами на переменах. Она сама подошла ко мне с просьбой.

   — Антон, ты не мог бы избавить меня от одного мужика — прохода не даёт.

   — Что за мужик?

   — Баянист в Доме культуры. Я туда на танцевальный хожу, а он пристаёт — полюби да полюби.

   — Хорошо, я его сам полюблю. Познакомь.

   В следующий выходной пришёл в ДК. Оля показала мне настырного баяниста — это был плюгавенький мужичонка скорее сорока, чем тридцати лет. Он играл с каким-то солдатом в шахматы, пристроив доску на подоконник. Я смотрел на игру и томился ожиданием. Бить его без Оли не хотелось — урок должен быть показательным. Потом обеспокоился другим обстоятельством — а как поведёт себя солдат, не кинется ли защищать шахматного партнёра. Драться с двумя противниками даже на глазах любимой девушки не хотелось. Зашёл в ДК парнишка из Красноармейской ватаги, Сани Страхова младший брат, Иван.

   — Слово и дело, — назвал я девиз опричников его тёзки Грозного.

   — Не вопрос — поможем, — согласился он.

На его долю приходился солдат, которого впрочем, не прояви он агрессивности, можно было и не трогать. Но Ваня настроился и, как я, томился ожиданием.

   Закончились занятия танцевального кружка, появилась Оля.

Я потянул за угол воротника баяниста:

   — Слышь, мужик, видишь эту девушку.

   — Ну и что дальше? — пожал он плечами, но в глазах его уже заплескалось беспокойство.

   — Сейчас я тебе в хайло дам, а в следующий раз, если она пожалуется, изобью до полусмерти. Уяснил?

   — Что?!

Я ударил его в подбородок, снизу, вложив всю силу руки и плеча. Он не попятился, он потерял опору на том месте, где стоял — полетел спиной вперёд, рукой смахнув шахматы с подоконника, боднув затылком солдата. Служивый стоял, размышляя над позицией, во фривольной позе, скрестив ноги. Это его и подкосило. Он упал, осыпанный шахматными фигурами. Сверху на него баянист. Куча-мала, одним словом. И это с одного удара!

   Заахали очевидцы. Кто-то крикнул:

   — Милиция!

Я взял любимую под руку, и мы вышли. Ванька Страхов догнал нас на улице.

   — Классно ты — одним ударом обоих завалил. О, чёрт!

За спиной заверещал милицейский свисток. Иван шмыгнул в подворотню, а через минуту следом пробежали две фигуры в форме. Молодец Ванятка — увлёк за собой погоню. А я степенно шёл под руку с любимой девушкой, и сердце моё ликовало.

   Счастье длилось ровно неделю. В следующую субботу в школе устроили вечер отдыха для выпускников. Включили музыку, объявили белый танец. И вот Оля идёт через весь зал. Идёт в мою сторону. Сердце моё зашлось в любовной истоме. Поднялся со скамьи, сделал шаг навстречу, а она мимо и подаёт руку Валерке Шарову:

   — Можно тебя?

Я вздрогнул, как от пощёчины. Это ли не оскорбление? Зачем она так со мной? Стою, оплеванный. И проклинаю всё и вся. А Шарик кочевряжится:

   — Да не умею я, да не хочу….

Он и, правда, такой был — робкий с девушками. А может, меня боялся. Только Оля от его ужимок попала в положение не лучше моего. Она настаивает, Валерка упирается, и я стою рядом, как обалдуй. Представляете картинку? Потом жёлтая вода ударила мне в голову. Я оттеснил тихонечко Олю:

   — Тебя не учили — надо стоять, когда с дамой разговариваешь?

Валерка начал подниматься, а я его ударил. Кровь брызнула из его носа — ему на рубашку, на стену, на мой кулак. Ольга оттолкнула меня и кинулась к Валерке со своим платочком. Толпа парней вытолкала меня на школьный двор. Нет, расправы я не боялся — да и никто бы не решился бросить вызов статусу оберегающему меня. Они кричали мне в лицо, что я в корень обнаглел, что докатился до беспредела, и скоро никто не захочет со мной дружить. Потом они вернулись на вечер, а со мной остались только близкие друзья. Мы купили водки и напились. Потом я, кажется, плакался о своей несчастной доле, о неразделённой любви. Мы решили вернуться в школу и спросить Ольгу: будет ли она со мной дружить или нет. В школу мы вернулись, но Олю не застали, и вообще вечер закончился, и последние его участники расходились. У меня под мышкой оказалась Светка Баландина — та самая девочка, которую мы чуть не разобрали на запчасти на оружейном столике. Пошёл её провожать. Наши поцелуи под её окнами прервал старший брат.

   — Светка, домой.

Подошёл ко мне:

   — Ты что, хмырь, горя хочешь?

Потом пригляделся повнимательнее:

   — Где-то, парень, я тебя видел.

Через пару дней он сам подошёл ко мне на улице, подал руку:

   — Ты вот что, со Светкой дружи — я не против.

Но мне по барабану были его разрешения, как впрочем, и запреты. Ни с какими Светами, Олями и прочими красавицами не хотел больше встречаться. Страдал я в те дни шибко. Если удар в ДК принёс мне славу, то инцидент с Шариком покрыл несмываемым позором — давно уже в нашем классе не дрались по такому пустяку. Решил я — всё, хватит с меня этих любовей, надо учёбой заниматься — экзамены на носу.

   

   Успеваемость моя заметно пошатнулась в десятом классе. Были тому и объективные причины. Преподаватель математики Ксения Михайловна уехала минувшим летом. Недоучила — как обещала — до выпускных. Занималась она со мной по индивидуальной программе, и в девятом классе добрались мы до интегрального с дифференциальным исчислением. А новый преподаватель вернул меня с вузовских вершин в алгебру с её элементарными функциями. Скучно мне стало на уроках математики. В окошко глазею, а математичка бубнит:

   — Рашайте, рашайте, кто рашил — проверайте.

Однажды, смеха ради, решил простенькую задачку, применив неопределённый интеграл. Она мне двойку закатила и прокомментировала:

   — Где списал, не знаю, но неправильно.

Эта была моя первая «непятёрка» за последние пять лет. К сожалению, не последняя. На школьную олимпиаду по математике я никогда не ходил, не пошёл и в десятом классе. И напрасно. Математичка не допустила меня к районной — то ли не знала о моих способностях, то ли была большим любителем формальностей. Так или иначе, я оказался за бортом, а лучшим арифметиком десятых классов стала Нина Шатрова. Она и в районе победила. И в область ездила, впрочем, также безрезультатно, как и я.

   Тут у меня с химичкой нелады случились. Светка Фролова подначила. Заспорили мы с ней — кого химичка родит: мальчика или девочку. Ходила она изрядно на сносях, и нам бы подождать ответа от природы, но Светка допекла. Руку поднимаю:

   — Елена Николаевна, вы на УЗИ были?

Химичка насторожилась:

   — К чему это ты?

   — Да вот, — говорю. — Заспорили мы: кого вы Родине подарите — защитника или ещё одну изменницу.

Химичка:

   — Об этом я скажу твоему отцу — марш из класса!

Отец не ходил на школьные разборки даже в первом классе, а тут выпускной. Короче, остался я без твёрдых знаний по химии. Все на урок — я в коридоре болтаюсь. Два месяца прошло — ушла химичка в декрет. Пришла другая, и я в класс вернулся. Новенькая удивляется — где пропадал: за два месяца ни одной оценки? И начала меня гонять по пропущенному материалу. А мне ведь учителя ни к чему — все знания из учебников черпал, да книжек разных познавательных. Разве только Ксения Михайловна — единственная, кого мои вопросы не загоняли в тупик. Но то был математик от Бога, и человек хороший. Как мне теперь её не хватало!

   Проблемы мои начались с первым экзаменом — и это была химия. Беру билет, сходу решаю задачки. Смотрю первый вопрос — знаю, и готовиться не надо. Второй — крекинг нефти. Читаю и чувствую, как поплыл. Что такое крекинг? Хоть убей, не знаю. Вот она цена пропущенных занятий. Уплыла пятёрочка! Какая пятёрка — тут бы тройбан не схватить. Да нет, не должны срезать — один вопрос знаю, задачи решены. А что такое крекинг? Кто слово-то такое выдумал? Знал бы — из рогатки пристрелил.

   Химичка усмотрела мои терзания, шмыг из-за стола, где приёмная комиссия заседает.

   — Ну, что у тебя?

Тычу пальцем во второй вопрос.

Она:

   — Иди к доске — там плакаты есть, по ним всё и расскажешь наглядно.

Топаю, шуршу плакатами, нахожу этот самый крекинг. Ага, кое-что проясняется. Крекинг — это оказывается разложение нефти при нагревании на жидкие и вязкие составляющие. Вот бензин, вот мазут. Что ещё добавить к плакату? Что Менделеев, кажется, сказал, что топить нефтью, всё равно, что сжигать в топке ассигнации. Ещё бензины бывают разных октановых чисел, и чем оно выше, тем бензин дороже. Чувствую — несу околесицу. Комиссия головами качает недоброжелательно, химичка в окно кого-то высматривает. О, господи, что ж они задачки-то мои не смотрят, первый вопрос не спрашивают?

   Вышел с экзамена сам не свой. Оля вертится среди моих одноклассников. У неё завтра химия. Ко мне:

   — Ну, как?

Машу рукой — всё плохо.

Оля:

   — Слышь, народ, анекдот. Приходит дитя из садика, поужинало, потянулось и говорит: «Музикапи». И так каждый вечер. Заинтригованные родители в садик. Там дородная воспитательница почавкала, потянулась и басом: «Мужика бы!».

Кто-то хихикнул. А я смотрю на неё и думаю — никакая ты не звезда пленительного счастья, такая же, как все, а некоторых хуже. Может, все девчонки такие — не бывает идеала. А может, не встретилась ещё, и в Оле я ошибся.

   Тут химичка выходит, руку мне на плечо и со вздохом:

   — Четвёрку натянули.

   — Круто, — не согласился я.

   — Так ты даже определения не дал, что такое крекинг — как можно.

   — В аттестат что поставят?

Химичка плечами пожала. А я поплёлся домой. Вот так, с неудачи начались выпускные экзамены. За год у меня «пять», «четвёрка» за экзамен — что будет в аттестате?

   

   Следующий экзамен — математика, но мне и учебник в руки брать не хочется. Куда взор не брошу, всюду этот «крекинг» проклятый мерещится. Наверняка немцы словцо придумали. Фрицы проклятые!

   Стащил постель свою резиновую с чердака в тень сада. Прилёг с книгой под головой. Страдаю. Эх, где ты, справедливость?

   У ворот мотоцикл затарахтел. Не наш «Иж-49» — тяжёлый какой-то. Выглядываю и глазам не верю. Сидит Валерка Шаров на «Урале», в люльке Валя Садчикова, с заднего сиденья Оля рукой машет:

   — Поехали кататься.

Уступила мне своё место, и мы поехали. Я сообразить ничего не могу. Как нечаянный подарок судьбы — вот Валерка ручку газа крутит, девчонки, одна из которой дороже мне всех на свете, поют в люльке дуэтом, Олину пятёрку по химии празднуют. Разве ещё час назад мог мечтать о таком счастье?

   Ехали полем, ехали лесом, приехали на аэродром. В доме для офицерского состава жила наша одноклассница Валя Зубова. Обрадовалась. Чашки сервизные на стол расставляет — чайно-конфетную церемонию затевает. Оля усмотрела на дверце шкафа парадный мундир её папашки — синее сукно, регалии, золото погон. Возлюбленная моя потёрлась о звёздочки щекой и спрашивает:

   — Антон, ты куда после школы?

Пожал плечами:

   — В министры приглашали….

Оля:

   — При свидетелях заявляю: пойдёшь в военное — три года жду, а потом замуж выхожу. За тебя.

Я пальцем в щёку тычу:

   — Обет скрепить надо….

Оля своей летящей походкой через комнату ко мне, губки в трубочку и в щёку целит. А я — ловкий парень, в последнее мгновение повернул голову и подставил губы. Её замерли в полусантиметре от моих. Потом она взяла лицо моё в ладони и приникла к губам долгим, нежным поцелуем. Сколько он длился — не знаю, но на всё это время друзья наши замерли на своих местах, боясь шевельнуться и нарушить это чудное мгновение. А когда губы наши расстались, и Оля отпустила мою голову, они вновь пришли в движение и продолжили, прерванный было, трёп.

   О военной карьере я не грезил, и вряд ли Олино желание и даже её поцелуй смогли бы возбудить во мне честолюбие полководца. Скорее это был случайный эпизод, мимолётное желание — возникшее и тут же удовлетворённое. Я мог утешить своё честолюбие — девушка, которую так долго и безуспешно домогался, всё-таки одарила меня своим поцелуем. А Оля могла успокоить свою совесть — отблагодарила-таки преданного и настойчивого, но ненужного кавалера. Мы с ней так всё это и поняли. И я не побежал с гитарой тем же вечером под её окна. И она на следующий день помахала издали рукой: «Привет!», и не подошла.

Друзья:

   — Вы что, уже поссорились?

   — С чего бы это?

   — А почему вы опять не вместе?

   — А мы никогда не были вместе, и никогда не будем.

   — Как сложно с вами, — заметила Валя Садчикова.

   Но сложности у неё были не с нами. Валя с незавидным постоянством валила экзамен за экзаменом. Окончив десятый класс круглой отличницей, она будто решила доказать, что способна получать и оценки похуже.

   Наверное, зря я таким тоном. Мне в те дни искренне было жаль соседку по парте. Удивлялся её животному страху перед экзаменационной комиссией и внушал:

   — Ну, разозлись ты на них, представь, что это злейшие твои враги, которых ты сейчас втопчешь в грязь своими знаниями.

Она никогда не спорила и не — Боже упаси! — ссорилась с учителями. Представить ей такое было не под силу. Наши педагоги, когда у Вали вслед за первыми двумя четвёрками, посыпались трояки, схватились за головы:

   — Ну, успокойся, Валечка, ну, возьми себя в руки — ведь ты же можешь!

Но Валя была близка к истерике — пила пустырник стаканами и таскала на экзамен валидол.

   У меня же всё было с точностью наоборот — после первого провала на химии, оценки моих знаний на выпускных экзаменах не отличались разнообразием. А поведение оставляло желание быть лучше. Мне наша классная не раз делала замечания:

   — Веди себя поскромней.

Но меня несло. То ли тому обида за четвёрку на химии способствовала — а кто виноват? — то ли прощальный поцелуй возлюбленной, которая нашла убедительный предлог — стань военным! — нашему окончательному разрыву. То ли суть моя такая от природы была — пакостная. Нелегко, скажу Вам, далось последнее слово, но прозвучало. Так, по доброму-то: ну, знаешь ты предмет на пять с плюсом — ну, так ответь на вопросы и удались скромненько, без комментариев. А я не мог. Смотрел на членов экзаменационной комиссии, и мнились они барскими легавыми, готовыми загрызть нас, несчастных кроликов. И мстил им за Валины слёзы, за унижения других выпускников.

   Нет, я не показывал им кукиш или язык — действовал изощрённей. Первым делом, осмотревшись, находил в комиссии лицо, умевшее ценить юмор и готовое похохотать даже в такой, не соответствующей обстановке. Настраивался на него и обращал к нему ответы на экзаменационные вопросы. Но сами эти ответы настолько были пронизаны репликами, полунамёками и приправлены шуточками, что это лицо, к кому я обращался, начинало улыбаться, хихикать, а могло и оглушительно расхохотаться — будто анекдоты я шпарю, а не защищаю сумму накопленных мною за время обучения в школе знаний. Члены комиссии тут же делились на две партии — одна из которых расцветала улыбками, другая недоумённо начинала хмуриться. Один из таких на экзамене по физике решил стереть ухмылочку с моего лица дополнительным вопросом:

   — А что молодой человек может сказать о втором законе Ньютона?

В тот миг стоял я у доски, и чтобы у членов комиссии не возникло каких-нибудь сомнений в твёрдости моих знаний, тут же нацарапал мелом формулу, объединяющую силу массу и ускорение. А губы с языком понесли околесицу:

   — Если вы о яблоке, упавшем с ветки на парик достопочтенного англичанина, то скажу прямо — шибко ему повезло. Представляете: гулял бы он в тропическом лесу, и кокосовый орех, сорвавшись с пальмы…. Узнали бы мы о третьем законе Ньютона? Да не в жисть!

Нацарапал мелом уравнение, в котором сила действия равна силе противодействия. И продолжил:

   — С яблоком у него проскочило. Но, оттолкнувшись от прецедента, я задумался: каким же местом товарищ Исаак бился в стену, чтобы открыла она ему третий закон.

Двое из трёх членов комиссии откровенно веселились. Третий оставался мрачным:

   — Идите.

Я положил мел, отряхнул ладони:

   — А вы не знаете?

   — Идите.

Я от дверей:

   — Всё равно дознаюсь — и вам расскажу. Хотите?

Вот за такие «выкрутасы» делала мне замечания наша классная дама. С экзамена по геометрии меня вытолкали. Жаль, что алгебру сдавали письменно — уж там бы я разговорился.

   На сочинение настроился самым серьёзным образом. Не очень увлекался литературной частью: знал, что она, как всегда, безупречна. Дважды перечитал черновик, тщательно переписал на чистовик. И его дважды перепроверил. И — о, чёрт! — нашёл-таки ошибку: в каком-то, не помню, слове вместо «а» написал «о». Или наоборот. Исправил. Единственная помарка на восьми страницах текста. Я очень горд был собой. Надеялся на высокую оценку. А почему бы и нет, убеждал себя — одно лишь исправление ошибки, которую сам нашёл. В этом плане отвлекусь и расскажу о нашем физруке Фрумкине. Он, как все уроженцы Кавказа, был хвастлив и заносчив, и за то презираем мною. Но у него была интересная философия. Девчонок он легко отпускал с урока и вообще тяжело переносил их присутствие. Но пацанов презирал, когда они приходили от врача с освобождением от физкультуры:

   — Ты не мужчина и с этой бумажкой никогда им не станешь.

С коллегами-учителями спорил:

   — Я ставлю пятёрку не за результат, а за старание. Пусть он инвалид хромоногий и бежит к финишу последним, но он старается и достоин похвалы даже больше того, кто рвёт грудью красную ленточку.

Эта позиция как нельзя лучше подходила к моему единоборству с русским языком. С устной его часть всё было в порядке — мог я выучить стишок или, там, правило какое и отбарабанить на пятёрку. А вот сочинения…. На них настолько увлекался, что напрочь забывал все правила орфографии, синтаксиса,… Ещё там чего? И результат — пять за сочинение, два за его написание. И это было настолько постоянно, что и не стоило голову ломать, когда внося в класс стопку наших тетрадей, «русачка» обращала ехидный свой взор на несчастную мою особу. Одно моё сочинение попалось на глаза кому-то из районного отдела образования — не думаю, что это инициатива «русачки» — понравилось, и решили его отправить на какой-то конкурс областной. Но в таком виде, конечно, не могли. Меня вызвали в РОНО и заставили переписать, учтя все ошибки. Я, понятно, приказ исполнил, бурча, что это очковтирательство чистейшей воды, и требовал, чтобы мне исправили оценку в журнале за данное сочинение.

   За год у меня был трояк по русскому языку. Единственный, а по остальным предметам — отлично. Я надеялся, что за экзаменационное сочинение будет пять, ну, или — на худой конец — четыре , и у меня появятся шансы на медаль. Пусть не золотую, но хотя бы серебряную. Вот Ильич наш Ленин, любимый всеми вождь и первый руководитель государства, тоже имел в своё время четвёрку, которая, однако, не помешала ему получить золотую медаль. Вот такие честолюбивые мечты, несмотря на нелады с преподавательским коллективом, проносились в моей курчавой голове.

   Наконец, все экзамены сданы. Выпускной!

   У меня в десятом классе появился новый друг, о котором я ещё и слова не сказал. Исправляюсь. Звали его Женька Пичугин, и он пришёл к нам на исправление. Ну, а правильнее-то сказать, на окончательное загубление. Он был «сынком» и вместе с сестрой-двойняшкой учился в параллельном классе «А». Девять лет учился, а в десятом у педагогов лопнуло терпение. Дело в том, что Женька был непоседой. Он вертелся на уроках. Но это ещё можно было терпеть. Ещё Женька никогда не учил уроки — феноменальной памяти и природных дарований хватало ему, чтобы уяснить однажды услышанную тему и понять пропущенную. Всё свободное время он посвящал чтению книг. Причём читал всё подряд. Захлопывал прочитанную книгу, брал в руки «Пионерскую правду» и читал всю от заголовка до «подвала». Причём — не впустую. Его память цепко удерживала полученную информацию, и, отвечая на уроках, он сыпал такими примерами, что учителя диву довались. В девятом классе Жека заболел «нигилизмом». Это учение всё отвергать. Или по Марксу: подвергай всё сомнению. И заплакали от Пичуги учителя — лучше бы он читал свои книжки и не мешал вести урок. А Женька сумму приобретённых знаний использовал для низвержения авторитета педагогов. Засыпал их вопросами, ставил в тупик, и сам отвечал, демонстрируя энциклопедические познания. Вот за это его и сослали в наш «хулиганский» класс.

   Мы быстро сошлись. Женька мог запросто, победив на школьной физической олимпиаде, не пойти на районную — у него, видите ли, хоккейный матч. И не какой-то там судьбоносный — простая встреча дворовых команд, но «ребята попросили….». Вот за это он мне нравился.

   В день выпускного вечера взяли с ним три бутылки портвейна. Мы ещё не знали, что нас ждут в школе крытые столы — и креплёным марочным вином в том числе. А хотелось быть «в форме». Две мы спрятали в кустиках за школьным стадионом, а одну распили из горла в туалете. Ни культура пития, ни сама обстановка не способствовали правильному усвоению напитка. Другими словами — Женька сблеванул, а я ничего, удержал горячительный напиток в желудке. Потом у него ещё ноги стали заплетаться, когда мы заколбасили в школу. Сунулись в один кабинет, а там девчонки прихорашиваются — прогнали нас визгами. Бедненькие — накрутили пирамид на бестолковках и спали ночью в креслах, чтобы не сломать это войлочное произведение. А некоторые вообще не спали. И для чего все эти жертвы? Убей — не пойму.

   В другом кабинете гуртовались парни — в галстучках, в сверкающих корочках. Открыли окно и дымили нещадно. Тоже волнуются — не каждый день школу заканчиваешь — понять можно. Женька вызвался всех успокоить и убежал за нашими припасами. Догадался одну принести, распечатал, хлебнул и пустил по кругу. Когда показалось донышко, он уже мирно спал на сиденье задней парте — только ноги торчали в проходе. Сообщили о том его сестрёнке, и вскоре явился папашка и на руках унёс бедолагу домой.

   В нашей школе не было актового зала. Торжественная церемония вручения аттестатов происходила в фойе первого этажа. Преподаватели уместились за одним накрытым скатертью столом. Девчонкам и пришедшим родителям принесли лавки из столовой. А парни стояли вдоль стен. И все были довольны. Потому что торжественным был момент.

   Директриса наша встала и поздравила выпускников и их родителей. Потом ещё кто-то из учителей спич держал. Всплакнул, девчонки захлюпали носами.

   Началось вручение аттестатов. Наш класс носил литеру «Б», но начали именно с нас. Я думаю потому, чтобы усилить торжественность момента — финалистам всегда громче хлопают. На дебютантах разогреваются. Так или иначе, первой прозвучала моя фамилия. И я пошёл, изо всех сил стараясь сохранить твёрдость походки. Но с каждым шагом не хмель, а другие чувства овладевали моим существом. Где же медаль? Я шарил взглядом по столу и не находил заветной коробочки. Ни одной. Директриса поздравила меня, пожала руку, вручила аттестат, вручила похвальную грамоту за изучение математики. И всё. Всё!

   Я кивнул, благодаря, повернулся и пошёл, недоумевая: кто и за что лишил меня медали. На ходу открыл аттестат. Может, поведение подкачало? Нашёл графу — «Отл». Так что же? Пробежал по строчкам глазами. Химия — «Хор». Так, начинается. Русский язык — «Удовл». Вот она причина!

   Не знаю, что на меня нашло. И много лет спустя, встречая на улице или школьных вечерах своих прежних педагогов, не мог ответить на один и тот же, изрядно подзатасканный вопрос — как ты мог, Антон? Да, действительно, как я мог? А что я сделал? Швырнул в сторону свой аттестат и громко так, во всеуслышание сказал:

   — Вот, сука!

   До сей поры свидетели инцидента считают, что я школу имел в виду. Но это было не так. У произнесённой «суки» было своё конкретное обличие и предмет, который она преподавала. Не догадываетесь, кого я так назвал? Ну и Бог с ней….

   Я вышел вон и дверью хлопнул. А за моей спиной, как мне потом рассказали друзья, состоялся забег на короткую дистанцию. К брошенному мною аттестату одновременно устремились русачка и наша классная дама. Эта маленькая картоночка была поводком, за который дёрнув, меня ещё можно было резко осадить. До боли. Наверное, мне повезло, что Валентина наша оказалась шустрее — прижала к груди мой аттестат и повернулась к подоспевшей коллеге:

   — Что вам, Серафима Васильевна?

   А я ушёл на стадион, отыскал последнюю бутылку портвейна и начал с ней расправляться. Половина далась мне относительно легко, а остатки никак не хотели. Тут нашли меня друзья и вернули в школу. Застолье уже началось. Причём ученики насыщались в столовой, а учителя с уважаемыми родителями в учительской. В фойе уже настраивались музыканты ВИА. Бал, одним словом.

   Я пил креплёное марочное и трезвел с каждым глотком. Иногда бывает так.

   Я не жалел о содеянном. Вообще, старался не думать. Думал, что последний раз сижу в этих стенах — и от того становилось грустно. Оглядывал бывших одноклассников и мысленно прощался с ними. Захотелось с Олей проститься. Но дал себе зарок — первым не подойду.

   Подошла она. И не одна. Её под руку притащила англичанка Юлия Михайловна.

   — Хорошая вы пара, и почему не вместе? — сказала она очень-очень пьяным голосом. — Идёмте гулять.

И мы пошли. И гуляли до рассвета. Потому что обычай такой прощания со школой и детством.

   Нас нашла Валя Садчикова, и мы гуляли вчетвером. Набрели на сынка Юлии Михайловны Серёгу, который тоже выпускался и колбасил теперь впереди с пустой бутылкой в руке. Серёга пытался подобрать мелодию к известным стихам Есенина и надрывал глотку:

   — … и уже не девушкой ты пойдёшь домой.

Оле его поведение не понравилось.

   — Эй, Мизонов, если будешь так орать, то не юношей пойдёшь домой.

Серёга остановился и повернулся. Его мутный взор долго блуждал по нашим лицам. Узнал он, показалось, только меня. Помахал над головой пятерней:

   — Всё в порядке, Антоха.

И поковылял дальше.

Юлия Михайловна прокомментировала:

   — Сегодня можно. И вам можно. Да поцелуйтесь вы, наконец.

Она за локти стала подтягивать нас с Олей друг к другу. И моя возлюбленная сказала:

   — Мне пора.

И ушла. Следом Валя. А я проводил Юлию Михайловну до дверей её подъезда.


   Жара, как всегда, прогнала меня с чердака. Позавтракал, почистил зубы и поплёлся в школу за аттестатом. Жесты жестами, но жизнь продолжалась, и очень он мне должен был пригодиться.

   В школьном дворе томилась Оля, вся в слезах.

   — Что случилось?

   — Твой аттестат где?

   — Наверное, там.

   — Да нет, его вчера Валентина ваша классная забрала. У неё, наверное.

   — А ты чего плачешь?

И Оля рассказала. Аттестаты практически всех её одноклассников оказались завышенными. У неё самой незаслуженных четыре или пять пятёрок красовались. Скандал разразился. А обнаружилось это так. Рая Пичугина принесла домой оба аттестата — свой и брата Женьки. Отец посмотрел — у дочери, ничем кроме музыки не блиставшей по физике стоит «отлично», а у сына, намеревавшегося поступить в технический ВУЗ — «хорошо».

   — Откуда четвёрка? — возмутился Пичугин-старший и пошёл разбираться. Да не в школу, а в РОНО. Там подняли ведомость и обнаружили, что у Женьки действительно оценка занижена, а вот у сестрёнки его завышена, и не одна только физика. Надзиратели над преподавателями всполошились. И летит приказ: аттестаты собрать на проверку — все без исключения. Вот такие пироги!

   В школе нам делать было нечего. Мы пошли к моей классной даме. Её глаза тоже были на мокром месте. Но она уже побывала с моим аттестатом на проверке, которую он с печальным для меня успехом выдержал. Валентина вручила мне мой документ о среднем образовании и попросила заглянуть вечерком — обещала к тому времени спроворить печать на характеристику.

   Мы обошли всех Олиных друзей. Везде одна и та же картина — растерянность, страх перед грядущим. Оля переживала за себя, переживала за них. То и дело тыкалась носом в моё плечо, борясь с плачем. И тогда я вдруг подумал, что ошибся в выборе тактики, покоряя её сердце. Мне не надо было строить из себя печального рыцаря. Лучше было найти общность интересов — в танцевальный её кружок записаться что ли? — и тогда мы бы скорей сдружились. А потом и поженились. А теперь девушка упущена. И время упущено. Сегодня мы расстанемся, и возможно навсегда. Я уеду в Свердловск поступать в УрГУ на мехмат. Она в Челябинск — в медицинский нацелилась. Печально. И я, глядя на расстройства этих «сынков» и «дочек», тоже едва не хлюпал носом.


   В Свердловск я уехал. Но не поступил, как намеревался. Струсил. От дома далеко, конкурс большой, абитуриенты сплошь евреи — как известно, народ собранный, талантливый, упёртый. Заблудился с одной девчонкой в главном корпусе, разыскивая аудиторию, познакомился и подружился. Пригласил в кино, угощал мороженым. И доугощался — наутро сильнейшая ангина. На занятия не пошёл, лежу в общаге, хвораю. Тут сосед по комнате, с вечера пропавший, нашёлся. Вваливается весь в ремках и крови. Хрипит:

   — Порезали, сволочи.

Он девушку на вокзал провожал, и в подземном переходе на него напали хулиганы. Еле отбился.

   — Скорую вызвать? — предлагаю.

Он:

   — Не стоит, отлежусь.

Я ему порезы забинтовал. Проникающих ранений не обнаружил. Впрочем, специалист я ещё тот. Но за хлопотами ангина прошла или притупилась. И родилось твёрдое решение. Пошёл в приёмную комиссию, забрал документы и уехал домой. По дороге бубнил себе под нос:

   — И родные не узнают, где могилка моя….


   Документы сдал в Челябинский политехнический на инженерно-строительный факультет. Поехал на экзамен и в электричке встретил Олю. Она в медицинский поступала. И Женьку Пичугина. Он тоже в ЧПИ, на автотракторный факультет. Я дразнить его принялся, бренчу губами, имитируя работу двигателя:

   Брр-рым! Брр-рым!

Он меня:

   — Кирпич на кирпич, гони, сука, магарыч!

   Выпускная «Сука!» ещё долго догоняла меня. Я ещё удивлялся, как мне школьные друзья кличку такую не дали. Может, боялись? Или уважали?

   Женька вытащил меня в тамбур для разговора — оба не курили.

   — Ты что молчишь? Сидишь, как бука — поговори с ней. Хочешь, я в другой вагон уйду и мешать не буду.

   — Бесполезно, — говорю. — Любовь прошла, увяли помидоры.

   — Ой, ли?


   Вступительные экзамены сдал на четвёрки. Но был конкурс, и понятно волнение, с которым искал свою фамилию в списке зачисленных. Домой возвращался окрылённый. Протискиваюсь по переполненной электричке, вдруг слышу за спиной:

   — Антон. Агапов.

Поворачиваюсь. Ба, знакомые всё лица. Наша школьная директриса, с нашим завучем домой возвращаются. У завуча зад обширный — два место легко заняла. Директриса худенькая, щупленькая, так она на скамеечку легла.

   — Антон. Агапов.

Подошёл.

   — Ну, как ты, поступил? Куда? Молодец. Ты всегда был гордостью (опана?!) школы. Мы на тебя надеялись.

Мне понятны были их упаднеческие настроения. И визит в губернию тоже — правды в ОБЛОНО искали. Школьное радио не хуже колодезного вести разносит. За завышение оценок в аттестатах выпускников поснимали их с работы, турнули из партии. Даже нашей Валентине строгача вкатили, хотя она-то вообще не при делах — ни одному её выпускнику (по себе сужу) даже не натянули оценочки получше. Пётр Трофимович — выпускающий папа десятого класса «А» — ничуть не пострадал. Да и не был он участником той аферы. Его вообще в те дни не было в школе, даже на выпускном. Он в очередной раз, но уже с новой командой, побеждал на турслёте. А вернулся из областного турне уже директором школы. Во как!

   Директриса села, уступая мне место. Но мне совсем не светило сидеть с некогда чванистыми, а теперь в грязь задавленными старушками. Я стрельнул у мужика сигаретку и удалился в тамбур, якобы покурить. И не вернулся к месту меня поджидающему.


   Пичуга оказался правее меня на счёт чувств будто бы угасших к Оле.

   После торжественной церемонии посвящения в студенты, факельного шествия к центру города и прочих мероприятий, мы с ним напились. И Пичуга предложил:

   — Поехали к ней — у меня адрес есть.

   Жила Оля на ЧМЗ (район такой Челябинска) у бабушки. В мед она не поступила и домой возвращаться не хотела.

   Открыла сама и пригласила пройти. Что Пичуга сразу и сделал. Меня смутили огромные хромовые сапоги в прихожей. В какую-то тревогу они меня вогнали. Я медлил, сколько мог. А потом прошёл и уставился недобрым взглядом на курсанта штурманского училища.

   Оля придавала задом ладони у стены:

   — Познакомьтесь, ребята — это Борис Лемешев. Мои одноклассники.

Женька пожал руку курсанту, а я воздержался.

Пичуга Оле:

   — Хотели на танцы тебя пригласить.

Оля:

   — У меня есть, кому приглашать.

Я подал голос:

   — Три полоски на рукаве — жених на выданье.

   — Вы о чём? — вертел головой курсант.

   — Как надену портупею — всё тупею и тупею, — лез я на рожон.

Оля поджала губки и отвернулась к окну. Недоученный штурман стёр с лица улыбку. Только Пичуга тарахтел о чём-то беззаботно. Потом и его настигла угнетённость обстановки.

   — Ну, мы пошли, — засобирался.

Оля вышла в прихожую нас проводить. Пичуга выскочил на лестничную площадку, а я медлил. Присев на корточки, завязывал шнурки и не мог оторвать взора от восхитительного колена, белевшего в полумраке прихожей перед моими глазами. Мне так захотелось прильнуть к нему губами, что и не знаю, как же мне удалось подавить это желание. Не без слёзного, должно быть, волнения. По крайней мере, когда я выпрямился, взор мой туманился. Предательская слеза покатилась по моей щеке и вдруг остановилась, замерла на полпути. Оля раздавила её пальчиком.

   — Прощай, — сказала она, и губки её сложились в воздушный поцелуй.

   — Когда-нибудь ты очень будешь жалеть, — сказал я вышел.


   Вот и вся история моей первой любви. Уходят годы. Встречаясь на юбилейных вечерах встречи выпускников, я расспрашиваю школьных друзей о судьбе Оли. Но никто ничего не знает. Рассказывали, что дважды она пыталась поступить в медицинский институт и оба раза неудачно. Потом вышла замуж за вновь испечённого лейтенанта, и уехала с ним в далёкий гарнизон. Может, генеральша уже моя Оля.

                                                                                                                                           

                                                                                                               

                                       Последние короли Увелки


   Заинтриговал я Вас, должно быть, изрядно. Уже который рассказ твержу: статус, статус — а что к чему не объясняю. Поди, подумали: чемпионом стал Антоха по боксу в мире или там, в области, — раз все Увельские хулиганы мчались через дорогу со мной здороваться. Да нет, господа хорошие, кроме футбола и шахмат нигде более замечен не был. Да и там-то числился в середнячках районных. Так в чём же дело? А дело в том, что замуж сестра вышла. Удачно вышла — для меня, по крайней мере. Зятем моим стал не кто-нибудь, а самый настоящий король Увелки. Впрочем, что там Увелка. Они могли бы стать королями в любом другом месте, в самом большом городе. Король, как говорится, он и в Африке король. Трое их было, трое Вовок, трое друзей — Фирсов, Попов и Евдокимов, мой зять. Однажды подружившись в ПТУ, через всю жизнь пронесли верность братству. Так уж получилось, что облюбовали они нашу Увелку — ездили на танцы, познакомились и переженились с местными девчатами. Да так и остались жить. А могли бы стать королями, ну, скажем в Тюмени.

   Я расскажу. На свадьбе моей сестры с Володей Евдокимовым не было Фирсова. У него возникли трения с местными органами правопорядка, и они предложили ему убраться по добру — иначе тюрьма. Он уехал, а во время свадебного пиршества возле нашего дома дежурил «бобик», из которого мильтоны подглядывали за веселящимися — Фирса караулили. Он появился неделю спустя — ночью, как подпольщик. Я случайно увидел его широкую спину в светящемся окне, спустившись со своего чердака. Они с зятем пили водку, налили и мне. В доме все спали, и друзья говорили приглушёнными голосами. Фирс поведал о житье своём в изгнании. Приютила его Тюмень — не подозревая кого. В первый же выходной вечер Фирс заявился на какие-то танцульки и спросил: кто здесь главный. Ему указали на группу парней, дружно направившихся в курилку. Увельский гость задал им тот же вопрос, а на утвердительный ответ заявил:

   — Теперь я буду.

И один отметелил их всех. Через неделю спектакль повторился в другом ДК. В следующую субботу…. Впрочем, его уже искали. Он работал сварщиком на стройке. К нему подошли несколько парней — их намерения читались на их лицах. Впрочем, Фирс ничуть не смутился;

   — В рабочие дни, тем более, в рабочее время ерундой не занимаюсь. А вот в субботу я к вашим услугам. Назовите место и собирайтесь все желающие.

Была названа привокзальная площадь. Местные уже знали, что «фраер» — гастролёр, вот и собрались «выписать ему билет на обратный проезд». Таких «кассиров» собралось около сотни, и Владимир бился с ними. Он падал и поднимался. Враги пинали его, упавшего, и, если падали сами, то уже не поднимались. Ему порвали мочку уха и ноздрю. Когда в драку вмешалась милиция, Фирс держался на ногах. Через неделю он вновь заявился на танцы.

   — Я вас могу всех избить, — заявил он кучке местных командиров. — А могу и не бить.

   — Лучше, если не бить, — согласились те.

   — Тогда поехали в другой ДК и наведем там Новый Порядок.

Так в один вечер Владимир Фирсов стал королём всей Тюмени.

   — Теперь, Антошка, — он положил мне на плечо свою огромную лапищу. — Будешь в Тюмени, смело говори: я, мол, из Увелки — ни одна собака не тронет.

Я смотрел на его свежие шрамы, на сбитые костяшки пальцев и думал: он не сказал, смело говори, мол, Фирса знаю. Он покорил Тюмень для всей Увелки. Он был настоящим королём. Таким же, как его друзья. Любой город, что говорить о нашей маленькой Увелке, за счастье почитал бы иметь таких правителей.

   Людмила только начала встречаться со своим будущим мужем, а меня уже останавливала на улице шпана:

   — Это твоя сестра с Евой дружит? Смотри, если не заарканит — кранты тебе.

Я к сестре с расспросами.

Она:

   — Ева — это от первых букв имени: Евдокимов Владимир Андреевич. И он действительно отчаянный парень — такой, что вся Увельские шишкари перед ним на цыпочках.

   Сестра успешно справилась с поставленной задачей.

    Сначала молодые пожили у нас, а вскоре получили квартиру. Зять устроился сварщиком в строительную организацию, и там с этим не затягивают. Я любил бывать у них в гостях. Да к тому же племянник не заставил себя долго ждать — маленький, белобрысый озорник.

   Ещё раньше ко мне прилепился этот самый статус. А зять стал моим кумиром. Отец болезненно переживал потеснение своего авторитета. Но тут я ничего не мог поделать. Володя был не суетлив, не многословен. Никогда не начинал первым разговора, но всегда поддерживал. Будущей тёще тоже сначала не понравился.

   — Мумыра какой-то, — говаривала мама. — Ни слова сказать, ни воды принести.

А потом привыкла, полюбила, даже больше родного сына, раз оставляла такие записки: «Володя пирог в духовке. Толя убери в стайке».

   Когда влюблённые первый раз пришли в наш дом, я читал книгу. Володя подсел ко мне:

   — Что читаешь? «Морской волк».

Он быстро пошуршал страницами.

   — Вот здесь прочти. И вот тут.

Это были описания драк.

   Надо ли говорить с каким упоением я слушал его собственные воспоминания. Конечно же, это были рассказы не о школьных успехах (хотя Вовчик до пятого класса ходил в отличниках) и не о трудовых свершениях. Мне хотелось понять, как они стали королями, ведь не мамки же их такими родили.

   У отца относительно этого была своя теория. Однажды зятя завалило на стройке в свежевырытой траншее. Он мог погибнуть, не подоспей вовремя помощь. Потом лежал в больнице с сотрясением мозга. Отец считал его психом.

   — Я когда разозлюсь и потеряю контроль над собой, меня трудно остановить, — говорил мне отец. Но это бывало редко. А с зятем случается каждый раз, как только в воздухе проносился запах жареного. Это я так образно выразился, и Вы поймите меня правильно — не от запаха котлет приходил он в ярость и начинал крушить ненавистные рожи. Драться Ева умел и любил, но никогда не скандалил дома. Сестра любила его, а мы дружили. По крупицам собирая факты замечательной его биографии, мечтал когда-нибудь изложить всё это на бумаге. И знаете, однажды насмелился. Получился рассказ, в котором, согласно классике жанра, присутствуют и мажорное начало, и печальный конец. Далее я приведу Вам его, правда, не весь, а только мажорное начало и ещё извинюсь за одну деталь. Там присутствует вступление, которое можно было бы убрать, оставив это. Но подумал — зачем? Рассказал, как я статус приобрёл, расскажу и как родилась идея поведать о последних королях Увелки. Правда, в том вступлении мне в одночасье добавилось годков этак двадцать пять. Но так время-то не ждёт….

   Они были бесстрашны и благородны, как истинные венценосцы. Их финал был печален, потому что новое время породило новые силы. Криминал вылез из глубокого подполья и опутал всю Россию. Не забыл даже нашу Богом забытую Увелку — и здесь появился «смотрящий». Откуда и за кем бы он смотрел, будь живы Короли? Но не будем о грустном. Будет ещё время.

   Итак….

   

   Это случилось в последний день хмурого февраля. Низкое небо вдруг задымилось, понеслось куда-то с бешеной скоростью, повалил снег, и на улицы нежданно-негаданно ворвался буран. Пешеходы быстро пересекали улицы, скрывались в магазинах и подъездах жилых домов, и вслед за ними в двери ломился ветер. Мело весь день. К вечеру ветер ещё задувал, но как будто бы приустал и гонялся за прохожими уже без прежней ярости, хотя и разогнал всех по домам. С наступлением темноты на улицах совсем обезлюдело.

   Я не страдаю ни манией подозрительности, ни избытком робости, но уж очень необычно выглядела группа молодых людей на автобусной остановке как раз перед моим двором. Что их держит тут в такую дохлую погоду да ещё без выпивки? Насколько позволяет судить мой жизненный опыт, такие компашки обычно делятся на две категории, исходя из того, как они реагируют на случайных прохожих. Если они остановят меня, то это хулиганы, и наоборот.

   — Эй, Антоха, откуда плетёшься?

Я остановился.

   И всё-таки это были нарушители порядка. Нельзя сказать, что их предложение ошарашило меня, но всё же потребовался минутный тайм-аут для размышлений.

   — Ледовое побоище? Ладно, но при условии, что вы тут же не драпанёте в разные стороны, бросив меня, хромоного.

   — Мы-то как раз побежим, но смотри сюда…

Я заглянул в свой двор и обалдел: сотня, а может и поболее парней, вооружённых кольями, цепями, дубинками и ещё черте чем, томились в молчаливом ожидании, будто засадный полк Александра Невского. Знакомый, окликнувший меня, со всей откровенностью обрисовал мне ситуацию, в эпицентр которой я попал. Вкратце это звучало так. В последнее время южноуральские парни стали пошаливать у нас на танцах, и местные ребята дружно собрались посчитать им рёбра.

   — Прямо чикагские будни, — подивился я. — Хоть и не хожу на танцы, но как патриот и мужчина, готов биться за правое дело — укажите моё место. Впрочем, больше пользы от меня будет ни как от участника сражения, а как от его очевидца: ведь кто-то ж должен описать нашу славную победу над зарвавшимися горожанами.

Со мной немедленно согласились. После летней травмы на футбольном поле, я действительно сильно хромал, но и до неё не отличался заметными боксёрскими дарованиями, зато меня охотно печатала местная газета. Неплохо было бы нацепить на рукав белую повязку и брать интервью у противоборствующих сторон прямо на месте сражения. Но, поразмыслив, решил, что, вряд ли молодёжь знакома с международным этикетом ведения боевых действий, и, возможно, ни у одной буйной головушки возникнет желание вместо дачи интервью огреть меня дубиной. Поэтому вместо белой повязки на рукав я выдернул ремень из тренчиков брюк и намотал его на кулак. Конечно, это совсем не то, что было у меня во флоте. В лучшем случае он мог бы отпугнуть не особо кровожадного противника, в худшем — на нём можно было повеситься.

   Время шло. Ноги мои замёрзли и настойчиво просились в тепло. Оптимизм улетучился.

   — Я, пожалуй, пойду, перекушу: дом-то вон он, — указал я на светящиеся окна.

Мне никто не возражал. Чтобы мой уход не походил на бегство, решил поворчать.

   — Драться не хорошо. Толпой тем более. Раньше все споры решали поединщики: честно и благородно на виду у всех. И вообще, я знал парней, которые втроём весь Южноуральск на уши ставили.

   — Ну-ка, ну-ка, расскажи…

Меня завлекали от скуки, но озябшие ноги не располагали к красноречию.

   — Расскажу, но не здесь и не сейчас. Читайте «Настроение» друзья… — прорекламировав районную газету, я ушёл домой и за несколько вечеров «накатал» эту повестушку. А побоище, кстати, не состоялось. Южноуральские парни, получив вызов, ничуть не испугались. Они оккупировали два автобуса и смело ринулись усмирять Увелку. Только на полдороге эскорт перехватили стражи порядка и повернули домой.


   Тот солнечный первоапрельский день был чертовски щедр на сюрпризы. Сначала в конюшне трёхгодовалый жеребчик Буран укусил хозяина за плечо, а едва Тимофей Гулиев вышел в огород, как его окликнули. Какая-то молодая особа, закутанная в шаль, сидела на заборе. Тимофей замер удивлённый, чувствуя, как подступает к сердцу необъяснимая тревога: ведь неспроста оседлала его забор эта крашеная девица. Была она белокурой, но без той томной бледности, которая присуща русским женщинам — блондинкам. Тимофей подошёл ближе, прислушиваясь и приглядываясь. Светло-синие глаза гостьи были слегка прищурены, уголки губ чуть приподняты улыбкой.

   — Я — Маша Иванова, — сообщила она.

   — Хорошее имя, — согласился Тимофей. — Что тебе нужно на моём заборе?

   — Разве Султанчик не сказал вам, что я приду?

   — Нет, — удивился Тимофей. Пустую болтовню он не любил, но шутку ценил и ждал, чем продолжит незнакомка. Как бы в ответ на его мысли, девица рассмеялась весело.

   — Я вам радость принесла, — так просто и сказала. — Я от Султанчика беременна. Так что с внуком вас, дядя Тимофей.

Девушка опять рассмеялась, беспечно запрокинув голову. Тимофей в эту минуту почувствовал, что жизнь его замерла на мгновение, качнулась и приняла какое-то новое направление. Он всегда был спокойным и дружелюбным человеком и не мог теперь примириться с тем, как захлёстывали его поочерёдно волны гнева, ненависти и отвращения. Вот что особенно противно — грязь и убожество ситуации: не смотря на внешнюю привлекательность, девица была явно умственно недоразвитой. Как мог Султан соблазниться такой. «Запорю! — скрипнул зубами Тимофей, отыскав в мыслях образ сына. — А потом женю!» Что ещё делать? Злоба, клокочущая в горле, чего-то требовала. Тимофей даже испугался самого себя, своей внезапно вспыхнувшей ненависти к сыну. А эта русская девица бесстыже улыбалась ему прямо в глаза. «Ну и мерзкая же особа, — подумал Тимофей. — Как такую в снохи?»

   — Та-ак, — сказал, собравшись с духом. — Нагрешили, стало быть.

   — Так ведь, — игриво ответила девица, — не грешит, кто в земле лежит.

   — Что-то не очень ты убиваешься.

   — А что уж больно-то убиваться: не мать велела — сама терпела. Не он, так другой бы околдовал.

Тимофей вдруг пожалел сына: спасать парня надо от такой напасти. Маша же Иванова глядела на него развесёлыми глазами, то и дело встряхивая головой. И совсем ей не страшно, что живот нагуляла. Сказано: человек стоит того, чего стоят его тревоги.

   — Ну, я пойду, — девица спрыгнула с забора. — Позже с мамкой придём — готовьтесь.

Тимофей смотрел ей вслед, и вид у него был до того жалкий и растерянный, что казалось — не мужчина стоит, подбитый сединой, а мальчишка, одураченный и околпаченный со всех сторон.

   — Аллах всемогущий! Вот беда! Вот несчастье! — бормотал он вперемешку с молитвой. Наконец принял решение и ринулся в дом с рыком. — Запорю!

   Увидев отца с дико перекошенным от злобы лицом и конским кнутом в руках, шестнадцатилетний Султан Гулиев немо испугался и, вдавливаясь спиной в печь, а затем в стену, словно отыскивая спасительную дыру, допятился до угла, где защитно вскинул руки над головой и закрыл глаза.

   — Откуда? Откуда ты её выкопал? Где ты нашёл эту девку в блажном уме?

   — А, что, отец? Что я сделал? — удивился Султан из-под руки.

   — Я хоть и сам грешен, — сказал Тимофей, силясь овладеть собой и провести экзекуцию умом, а не сердцем. — Но до такого не опускался. Ты бы лучше сучке соседской щенят заделал.

   — Ты, отец, часом не спятил? — страх покинул Султана: он быстро смекнул, что в углу ему кнут совсем и не страшен. — Ты скажи, чего взбеленился?

   — Отпирается и не краснеет, — Тимофей воззрился на сына, будто отыскивая на лице его признаки подозрительного румянца. — Ты дуру эту русскую зачем брюхатил. Если женилка покоя не даёт, так я тебе её вмиг укорочу.

Тимофей пошарил вокруг взглядом, будто подыскивая инструмент для хирургической операции, и в этот момент Султан метнулся к двери.

   — Ай, шайтан! — старший Гулиев кинулся следом, не догнав, кричал на всю улицу. — Домой не вздумай возвращаться. Живи там, где нагрешил.

Голос его срывался на петушиный крик.


   Репейники цеплялись за штанины. Голые стебли одуванчиков утратили уже свои пуховые береты. Травы побурели, не выдержав палящих лучей, но лето уже переломилось. Солнце хотя и поднималось высоко в голубом небе, но не припекало — косить будет не жарко. Всё приуныло в ожидании осени. Лишь тополя безмятежно шелестели зелёными листьями, словно не чувствуя, что лето на исходе.

   Показался табор.

   У костра рядом с Тимофеем Гулиевым сидел старый его приятель — Иван Степанович Кылосов, заведующий клубом имени Володарского и заядлый рыбак. Он вертел в руках папиросу и, поглядывая в костёр, приценивался к уголькам.

   — Выспался, Иван Степанович? — иронично, но с уважением спросил Тимофей, помешивая варево в закопченном котле.

Широкие густые брови Кылосова дрогнули, губы раскрылись, обнажив ровные крепкие зубы:

   — Такое привиделось! И сказать смешно… Чудный сон!

Тимофей присел на корточки, хлебнул из ложки, сдувая пар и щурясь:

   — Какой, Степаныч?

Кылосов расплылся блаженной улыбкой.

   — Какой? — допытывался Гулиев.

Завклубом немного поколебался — рассказывать иль нет? — и признался:

   — Бабёнка, голая да развесёлая…

   — Худой сон, Степаныч, — с огорчением отметил Тимофей.

   — Э, — Кылосов беспечно махнул рукой. — Это вам Аллах запрещает, а лично мне голые да развесёлые шибко по душе. Несчастную бабу любить — вред для обоих. Верно, сынки?

Он обернулся к подходящим парням: — Иль только в мечтах с девкой миловались?

   — Ну, да уж, конечно, — насупился Султан.

   — По-моему, Вовка — весьма ловкий молодчик, — сказал Тимофей. — Из него артист бы вышел — народный. Мы супротив него — ослы длинноухие, доверчивые.

Приятель Султана, голубоглазый и белобрысый паренёк, молча присел к костру, глаза его невинно следили за игрой пламени.

   — А-а, — махнул рукой Кылосов. — Жалкие последователи Станиславского. Разве в нашей глубинке сыщешь настоящий талант?

   — Ну-ну, — согласился Тимофей. — А всё-таки ловок, шайтан. Вот если б он с тобой такую штуку выкинул…

   — А что такого он сделал?

Старший Гулиев сунул ложку в карман пиджака, хлопнул себя кулаком по коленке и после этого с удовольствием расхохотался. Потом высморкался, достал носовой платок и утёр глаза. Махнул рукой:

   — Ту первоапрельскую шутку, что Вовка со мной выкинул, всю жизнь не забуду.

   В костре зашипело, затрещало, щёлкнуло — рассыпались искры. Одна из них прилетела Тимофею на сапог. Он сбил её щелчком в огонь. Кылосов курил с серьёзным видом, не отрывая взгляда от приятеля, ожидая смешного рассказа.

   — Проделки молодых? Это интересно. А, ну-ка, расскажи.

   — Ну, хорошо, хорошо, раз ты хочешь, — ясно было, что Гулиева не пришлось бы просить дважды. — Слушай же…

Кылосов слушал, слушал и вдруг стал медленно оседать, потом скорчился и упал в траву. Вцепившись зубами себе в ладонь, он принялся кататься по земле. Из его горла вырывались клокочущие звуки — то ли рыдания, то ли непонятные, неведомые возгласы. Его ноги в резиновых сапогах нелепо торчали в разные стороны, чуть не задевая костра. Так Кылосов хохотал, когда услышал всю эту историю с переодеванием Вовки Евдокимова в беременную девушку.

   — Да ладно вам, — проворчал Султан, кривясь недовольно. — Кто старое помянит…

   — Цыц! Кто старое забудет.… Вот то-то.

В грубоватом обращении Тимофея к сыну сквозила и давнишняя вина перед ним, безвинно обвинённым. И приятелю:

   — Надо иметь талант, чтобы так провести стреляного воробья.

Рыбак не сразу успокоился.

   — М-да, — сказал он. — Придётся тебе сознаться, дорогой: опростоволосился ты с этими парнями. Меня-то на мякине не проведёшь. Я повидал и собак, летающих по воздуху. Да-да, удивить меня ничем нельзя. И они против меня, — Кылосов ткнул поочерёдно пальцем в Султана и Вовку. — Шан — тро — па.

Евдокимов вздохнул, всем своим видом показывая, что подобные речи ему слышать не впервой. Кстати, так оно и было. А Султан обиженно покосился на отца: чегой-то гость того…

И Гулиев вступился за ребят.

   — Э — э, брось! Не зарекайся наперёд. Вот этот парень, — он кивнул на Евдокимова. — Смолит табаку в день раза в два больше тебя. Эх, не я его отец…

   — Да ну тебя, — отмахнулся Кылосов, заядлый курильщик. — Пить, курить, ходить и материться я начал в один день.

   — Спорим? — Вовка Евдокимов по-взрослому протянул завклубом ладонь.

   — Да ну тебя, — Иван Степанович досадливо отмахнулся. А потом вдруг заиграло в нём что-то. Вышиб ногтём папироску из пачки. — Кури, сопляк.

Вовка выкурил и получил новую.

   — Кури, кури. Хвастунов, знаешь, как учат, — папироса за папиросой Кылосов опорожнял свою пачку.

   Пока парень курил, Иван Степанович катал меж пальцев очередную папиросу. Поглядывая друг на друга, будто петухи перед дракой, они оба не по-доброму усмехались.

   Когда пачка кончилась, Иван Степанович растерянно огляделся. Тимофей Гулиев хмурился и осуждающе качал головой. Султан безучастно смотрел на огонь. Победитель пари отчаянно плевался и важничал, поглядывая на Кылосова осоловелыми глазами. И вот за эту минуту сомнительного торжества расплатился Вовка Евдокимов затмением в лёгких и хроническим кашлем на всю свою жизнь.


   Наступила распутица, и с нею началась головная боль заведующего клубом имени Володарского. Вернулась в город учащаяся молодёжь от бабок из деревень, из далёких «гостей», с разнообразных практик, из лагерей и домов отдыха, а с нею возобновились, прерванные на лето, танцевальные вечера. Для борьбы с «грязеносцами» Иван Степанович поставил у входа ёмкости с водой для мытья обуви, удвоил пропускающий заслон у дверей. Но это были лишь «цветочки». «Ягодки» жили неподалёку в строительном вагончике. То были калымщики, невесть откуда приехавшие и всё лето восстанавливающие что-то на золотодобывающей шахте. Танцы их не интересовали, но скучно было каждый вечер пить водку после работы в кругу одних и тех же небритых лиц. Сверкающий огнями клуб Володарского манил искателей приключений под пьяную руку. Здесь можно было сыграть в бильярд, заглянуть в буфет, без опаски покуролесить среди нарядных девчонок и сопливых пацанов. Серьёзных столкновений не было, но испорченные вечера от нашествия немытых, небритых и пьяных мужиков камнем ложились на сердце Кылосова и вызывали головную боль, ещё не начавшись. По натуре своей нескандальный, даже трусоватый, Иван Степанович насмерть боялся этих подвыпивших верзил, и только профессиональный долг и отеческая любовь к молодёжи заставляли его преграждать хулиганам путь.

   Обычно это начиналось телефонным звонком снизу:

   — Пришли, Иван Степанович.

И Кылосов, проглотив холодный комок, подступивший к горлу, сунув трясущиеся руки в карманы пиджака, спускался вниз.

   Пришельцы, числом пять человек, стояли кружком, курили и сплёвывали под ноги.

Молодёжь растянулась широкой и плотной цепью на высоком крыльце клуба. Туда-сюда сновали девчонки, подбивая ребят к решительным действиям.

   — Эй, сопленосы, чего распетушились? Мы же по-хорошему. А могём и по-плохому.

   — Не пужай! Не боимся, — звонко отозвалась курносая девица в короткой плиссированной юбке. Подхватив свою юбочку двумя пальцами, манерно растянув её в стороны, притоптывая высокими ботами, прошлась кругом по ступенькам:

   — Меня батюшка пужал, а я не боялася,

    Меня миленький прижал, а я рассмеялася.

Девчонки звонкими смешками поддержали её. Парни стояли сурово, плечом к плечу, прикидывая шансы возможного побоища. Пришлые не обиделись.

   — Эй, коза, ну-ка, поди сюда. Поймаю — задницу надеру.

   — Валите отсюда, — откликнулась девица. — Кто вас звал?

   — А мы не звамши.… Слышь, лысый, — это уже к подошедшему Кылосову. — Чё твой клуб только для избранных?

   — Мы пьяных не пускаем, — сказал Иван Степанович нетвёрдым голосом.

   — А кто пьян? Кто пьян? Ты, мужик, ещё и не видел пьяных.

   — У нас молодёжные вечера…

   — А мы чё, старые? Это тебе, мужик, пора баиньки. Вообщем, так: либо мы заходим по-хорошему, либо, как получится.

   — Я сейчас милицию вызову.

   — А без милиции никак? Вот и видно, что не мужик ты, а баба лысая. Хочешь, спор решим один на один. Выбирай любого…

   — Я не гладиатор с вами драться.

   — Оно и видно. А вы, петушки, не хотите ли размяться, что за девок спрятались?

Султан Гулиев, протиснувшись сквозь толпу, сбежал вниз по ступенькам:

   — Я могу попробовать.

Невысокий, жилистый, спортивный он хорошо смотрелся рядом с вихлявыми пришельцами. Возможно, его твёрдый взгляд и уверенный голос немного поколебали самого разговорчивого из калымщиков. Он оглянулся на молчаливого здоровяка:

   — Может, попробуешь, Стёпа: у тебя удар послабже.

   — Не-а. Я за так не дерусь. Ставь пузырь.

   — Я поставлю. За тебя поставлю, если этот малёк тебе накостыляет…

   — Ну, мне-то таких с десяток надо. Что, лысый, ставишь бутылку, если я этого татарчонка умою?

   — Уходите немедленно, не то я пошёл звонить в милицию — заберут вас прям из вагончика: бежать-то некуда.

   — А кто сказал, что мы побежим? Теперь тем более… Стёпа, бери этого бабайчика подмышку вместо билета. Ты, лысый зря ерепенишься: ну, шары покатаем, ну, пивка возьмём в буфете — не нужны нам ваши танцы и вся эта сопливая молодёжь. Никого не тронем.

Верзила Степан подошёл к Султану вплотную, но, заглянув ему в глаза, брать подмышку не решился. Вместо этого он сдёрнул с головы Гулиева кепку, бросил в грязь под ноги и с удовольствием придавил носком сапога, будто окурок.

   — Господи! — прошептал одними губами Кылосов, зная, что драки теперь не избежать. Два года назад в городок приехал известный в прошлом всей стране спортсмен и для мальчишек открыл в клубном спортзале секцию бокса. Султан Гулиев был его лучшим учеником. Не раз опытный тренер говаривал:

   — Поверьте моему слову, этот парень будет олимпийским чемпионом: у него природные задатки.

   Султан взглянул на свою кепку, потом на верзилу, у которого шрам на скуле от улыбки преобразился в глубокую рытвину, потом на его соломенную шляпу, сбитую на самый затылок. Отказавшись от мысли дотянуться до неё, прочистил носоглотку и всем, что сумел собрать на язык, плюнул калымщику в лицо. В следующее мгновение, нырнув под яростный кулак, ударил верзилу дважды — в солнечное сплетение и шрам на скуле. Степан, согнувшись и уронив руки, слепо пошёл вперёд, уменьшаясь в росте, пока совсем не распластался на сыром асфальте. В кругу калымщиков ахнули:

   — Стёпа, держись!

Молодёжь с крыльца клуба подалась вперёд и выросла стеной за спиной Гулиева. Между двумя, готовыми сомкнуться в рукопашной, сторонами суетился Кылосов.

   — Ну, всё, всё, кончайте. Расходитесь: на сегодня хватит драк.

   Между тем, поверженный Степан поднялся на полусогнутых дрожащих ногах и некоторое время оставался на месте, как цирковой борец на арене перед притихшей толпой. Но едва он сделал шаг, как, не удержав равновесия, опрокинулся на спину, тяжко ухнув массивным телом об асфальт. Его конфуз клубная молодёжь приветствовала дружными радостными криками. Султан вмял каблуком ботинка упавшую соломенную шляпу, сунул руки в карманы и, сутулясь, будто от холода, вбежал по ступенькам на крыльцо и скрылся за входными дверями. Кылосов, раскинув руки в стороны, двинулся на молодёжь:

   — Ну, всё. Ну, всё. Заходите: вон девчонки как замёрзли.

   Калымщики подняли своего приятеля, встряхнули, подхватили под мышки и поволокли прочь: двигаться без посторонней помощи он ещё не мог. Вовка Евдокимов поднял, отряхнул Султанову кепку, крикнул в спину удаляющимся:

   — Что, мужики, за пузырём помчались? Уговор дороже денег.


   Из шахтёрского городка Пласт автобус уходил в областной центр дважды в день — утром и вечером. Утром в выходной день уезжать никому не хотелось, а вечером автобус был переполнен, да и билет, даже для студентов, обходился в полную цену. Другой путь — на местном автобусе до Увелки, а оттуда в Челябинск на электричке, на которую билеты покупали только девчонки, да и то за полцены. Автобус подруливал к самому вокзалу за полчаса до прихода электрички, и эти тридцать минут ожидания были для пластовской молодёжи настоящим адом. Вся Увельская шпана — любители побить толпой одного — будто цирк Шапито, ожидали жёлтый «ЛиАЗ» воскресными вечерами на привокзальной площади. Если не было поблизости стражей порядка, пластовчан вытаскивали из салона в только что раскрытые двери и «метелили» прямо у колёс автобуса. С некоторых пор встречать злополучный автобус, охранять на вокзале и провожать до электрички приезжую молодёжь обязали наряд милиции. Тем с большим остервенением и жестокостью измывалась шпана над пластовчанами, когда люди в погонах отсутствовали. Впрочем, «наезды» продолжались и в электричке: учащихся в Челябинске увельчан было значительно больше, чем из шахтёрского городка Пласт.

   Всё изменилось, когда район вокзала объявили своей территорией братья Прокоповы, а самый шустрый из них — Василий — назвался королём Увелки. Для всего густонаселённого рабочего посёлка это заявление звучало более, чем амбициозно, но для транзитных пассажиров, не высовывавших носа с вокзала, вполне годилось. Васька Прокоп запретил бессмысленные избиения приезжих, более того, его дружки встречали на площади автобус и следили, чтобы кто из местных не затеял с пассажирами потасовку. За устроенный порядок самозваный «король» требовал немногого: по рублику с пацана, по полтиннику с девчонки. Платили, потому что выбор-то был невелик: плати или отлупят. Впрочем, Васька, учащийся челябинского ПТУ, сам ездил на электричке воскресными вечерами и придумал такую штуку. Вся отъезжающая с Увельского вокзала молодёжь сбивалась в один вагон, и чтобы попасть в этот вагон, надо было заплатить Прокопу. Но уж потом, под защитой его дружков, можно было безбоязненно ехать до самого Челябинска. А бояться беззащитному пассажиру в двухчасовой поездке до конечной остановки было кого. Молодёжь садилась в электричку на каждом полустанке, но в Еманжелинске и Дубровке в вагоны врывались организованные банды, подобно Увельской. И тогда начинались побоища. Васькины дружки, заклинив переходные двери, держали оборону своего вагона, сбрасывая на перрон всех, пытающихся проникнуть в широко раскрытые пневматические створки по крутым и скользким ступеням. Доставалось и взрослым. Впрочем, неслучайные пассажиры знали: в какие вагоны можно садиться, а куда не стоит. Молодёжь, наоборот, садилась именно в те вагоны, в которых, заплатив рублик-полтинник, можно чувствовать себя в относительной безопасности. Здесь курили и матерились от души, чтобы отбить охоту у случайно забредших взрослых пассажиров желание остаться. После Еманжелинска без сотрудников милиции контролёры не рисковали бродить по вагонам в поисках «зайцев».

   Тасуя колоду карт, Васька Прокоп ораторствовал:

   — Вот ведь есть в Америке такой порядок: «Места только для белых» или «Цветным вход воспрещён». И народ понимает. А здесь каждому приходится объяснять. Баланда, ну-ка объясни гражданочке, что вагон только для белых.

Белокурый паренёк с лицом былинного героя кивнул, поднимаясь с места.

   Женщина промёрзла на платформе, рада была тёплому месту, отогреваясь, с удивлением приглядывалась к беспокойной публике, сбившейся в вагон. Валерка Баландин склонился к её ушку под замысловатой шапочкой:

   — Гражданочка, простите, это место проиграно в карты.

Быстрый испуганный взгляд из-под огромных ресниц с капельками растаявшего инея.

   — Ой! — женщина подхватилась с места, прижимая к груди сверкающий чёрный ридикюль, заспешила проходом прочь из вагона.

   — Чем ты её так достал? — подивился Васька Прокоп.

   — Штуковину свою показал, — предположили в компании.

   — Покажи вон татарушке, — предложил Миша Кондратенко, давно поглядывающий на Гулю Гулиеву, сидевшую наискосок через проход, вместе с подругой Надей, братом и его приятелем.

   — Сидеть! — Прокоп поймал суетливого Баланду за локоть. — После Борисовки обилечивать будем.

   — Да я только познакомиться, — Баландин подсел к незнакомой компании. — Меня зовут Валера, а вас?

Он сдёрнул шапку, мотнул головой, расплескав по плечам длинные русые кудри. Правильное скуластое лицо его с большими широко поставленными глазами смотрелось неплохо.

   — Гуля, — улыбнулась Гуля. — А это Надя, Вова, Султан…

   — Время падишахов кончилось, — заявил Баланда, закинув ногу на ногу, а руку на спинку сидения за Надиной головой.

Девушка осторожно отодвинулась, вжимаясь в подругу.

   — Султан мой брат, — сообщила Гуля.

   — А-а, будущий шурин, — Валера протянул Султану руку. — Баланда.

Султан сурово посмотрел на протянутую руку, в лицо парню и отвернулся к окну с безучастным видом. Валера проглотил обиду, но, уже напрягаясь, протянул руку Евдокимову:

   — Баланда.

   — Оно заметно, — сказал Вова, глядя ему в глаза, игнорируя руку.

   — Что ты хочешь этим сказать? — Валера выпятил массивную челюсть.

   — Парни, ну, хватит вам, — попросила Гуля.

   — Наглецы, — Баланда покрутил головой. — Ей-бо, наглецы. Придётся воспитать. А вы, девчонки, пересядьте, а то скоро здесь чертям жарко станет.

   — Ой, не надо, — испугалась Гуля, вспомнив рассказы о страшных увельских хулиганах.

   — Надо, Гуля, надо,.. — Валера затеял какой-то трёп, развлекая девчат, искоса поглядывая то на Прокопа, то на неприветливых парней.

   Динамик вагона сообщил:

   — Следующая станция — Еманжелинск.

Будто по команде в разных концах вагона поднялись со своих мест десятка два парней.

   — Граждане пассажиры, приобретаем билетики.

Началась придуманная Прокопом оплата проезда. Баланда преобразился:

   — Ну, что, голубчики, слыхали? Девушек я без денег обилечу, а с вас, орёлики, по рублику.

   — Ты что, контролёр или кассир? — спросил Султан. — Покажи удостоверение.

   — А вот оно, — Баланда встал на ноги и сунул Гулиеву кулак под нос.

   — Ну, тогда у меня проездной, — сказал, поднимаясь, Султан.

Он расстегнул куртку и предъявил значок на груди — «Кандидат в мастера спорта СССР».

   — Дай сюда, — Баланда попытался сорвать значок.

   — На! — хорошо поставленный апперкот опрокинул Валеру на спину. По инерции он ещё проехал немного по полу, собирая на свою куртку шелуху и окурки, и голова его скрылась под лавочкой.

   Оцепенение в вагоне длилось несколько мгновений, потом его потряс дружный вопль негодования и топот множества ног. Девчонки, попавшие в эпицентр событий, своими визгами подняли общий шумовой фон на новую высоту. Встав спиной к спине в проходе электрички, Султан и Вова Евдокимов отбивались от нападавших с двух сторон увельских ребят. Причём, Гулиев делал это довольно профессионально: умело защищался от бестолково напирающей толпы, уклонялся от беспорядочно метающихся кулаков, а сам бил редко и прицельно, и после каждого его удара, противников становилось на одного меньше. Ева, что говорится, «держал удар» — не защищался и не уворачивался, и в первые же минуты потасовки его лицо превратилось в одну кровоточащую рану. Но он тоже не махал руками, а поймав одной рукой ближайшего противника, бил его другой до полной отключки. Силёнка у парня была, и порой, после его удачного удара, проход, усеянный кучей барахтающихся тел, освобождался до самых дверей. В какой-то момент этот проход заполнился новой группой парней, хлынувших из тамбуров — то еманжелинцы ворвались через оставленные без присмотра двери. Крики в вагоне достигли своего предела, девчонки визжали без устали: извечные враги увельчан, ворвавшись в секцию, лупили всех подряд, загоняя несопротивляющихся под лавки. Две волны нападавших хлынули от обеих дверей и чуть было не сомкнулись в центре вагона. Но не сомкнулись. На пути осталась прежняя преграда. Султан возможно, а Ева точно и не заметили смены противников. Используя прежнюю тактику, они выстояли под новым напором, сбили энтузиазм нападавших и постепенно, шаг за шагом, начали их теснить от центра к дверям. Увельские ребята, опомнившись от неожиданного удара в спину, размётанные с прохода, прыгали теперь через спинки сидений, забирались в тыл извечным врагам своим, били и теснили их из вагона. Пример двух пластовчан, удесятерял силы, и вскоре вагон был очищен. Не повезло попавшим в плен: над ними измывались до самого Челябинска. Но на то и война. Как говорится, кто с кулаками к нам придёт — без тапочек уйдёт.

   Отношение к двум строптивым пластовчанам изменилось на противоположное. Сам Васька Прокоп протянул руку примирения Гулиеву, а когда Султан проигнорировал её, ловко нашёлся.

   — Здорово! — заявил он, оттопырив большой палец.

Баланда приласкал свежий рубец на скуле:

   — Как ты меня…

Но Султану было не до знакомств и поздравлений: Вовка никак не мог унять потоки крови из носа. Порвав Гулин носовой платок, он заткнул другу ноздри:

   — Дыши ртом.

Ева запрокинул голову на спинку сидения и не видел, что показал Султан, сопроводив словами:

   — Тренировать надо.

А Гулиев надавил пальцем на маленький и приплюснутый нос свой, легко вдавил его почти полностью. Гуля остатками платка, смоченного слюной, смывала кровь с лица Евдокимова и разбитых его пальцев.


   У магазина «Спорттовары» Миша Кондратенко попытался «тряхнуть» одного молодчика и напоролся на трёх молодцов.

   Сильный удар вмял его в стену.

   — За что бьёте, мужики? — Миша попытался улыбнуться приветливо и получил пинок в живот.

Когда приступ тошноты миновал, Кондратенко воскликнул:

   — Чёрт возьми, так вы же немтыри!

Это звучало, как констатация факта, отнюдь ни как оскорбление. Но ему не поверили. Удары посыпались градом, и Миша застонал — беззвучно, для себя.

   Избиение прекратилось, как только Кондратенко упал. Но он поднялся, ухмыльнулся разбитыми губами:

   — На моём лице изъяны вашего воспитания, парни.

Какое там воспитание! Его ухмылку приняли за издевку над убогими, и вновь били и терзали до тех пор, покуда он снова не упал.

   Час спустя, он добрался до своей общаги. В комнате ребята пили пиво и играли в карты. Кондратенко подхватил трёхлитровую банку трясущимися руками, приложился разбитыми губами и, морщась, с трудом глотнул. Потом пересёк комнату неверным шагом, как слепой, и рухнул в кровать.

   За столом сидели уютно, беспокоиться не хотели, лишь неторопливо сменили тему разговора.

   — Ох, и тяжко жить в Челябе без нагана!

   — Да-а, будь у Мишки пистолет, разве приходил бы он домой в синяках?

   — Дурачьё! — буркнул Кондратенко из-под подушки. — Как говорят классики: сегодня я, а завтра вы.

   — Ну, так ты скажи какую улицу обходить стороной, чтоб фонарь носить в руке, а не под глазом.

   — На, полюбуйся, — Баланда протянул карманное зеркальце.

Кондратенко схватил его и брякнул о стену. Минуту было тихо.

   — Ну вот, разбил моё зеркальце, — посетовал Валерка.

Настроение за столом испортилось. Прокоп бросил карты:

   — Рассказывай.

   — Немтыри, — скупо буркнул Кондратенко.

   — Запомнил? Где теперь их искать?

   — А я знаю, — сказал Миша. — У них в Мебельном посёлке общага. Они там работают, учатся, живут и плодятся — целая колония убогих.

Баланда подсел на кровать к пострадавшему, потрепал его по плечу:

   — Немтырей отметелим, ты успокоишься и на радостях купишь мне карманный трельяж.

   — Немтырей бить — не в носу ковыряться, — заметил Прокоп.

   — Надо всех ребят поднимать. Еве в общагу позвонить.

   — Да что Ева, надо всё ЧМЗ подымать. Давай, мальчики, за дело.

   Троллейбусы пятого маршрута останавливались на остановке «Мебельная фабрика» каждые пять минут. Из них выходили группами по десять-двадцать и более человек молодые люди и присоединялись к быстрорастущей толпе. Вскоре она, числом более двухсот участников, двинулась вглубь квартала и остановилась перед общежитием «Всесоюзного общества глухонемых». Не было общего руководства у этого воинства, не был предусмотрен план ведения боевых действий, забыли и о разведке. Эти промахи свели на нет задуманное. Когда мстители толкнули двери общежития, они оказались запёртыми и подпёртыми изнутри. В окнах верхних этажей маячили напряжённые лица. Окна первого этажа были пусты, чтобы не провоцировать стеклобоя. Приехавшие подраться заскучали. Покидали в окна снежки из последнего сугроба и стали приставать к случайным прохожим.

   — Эй, мужик, скажи «…ля».

Если мужик не мог или отказывался, его поднимали на руки и швыряли в широкую лужу перед подъездом общежития Общества глухонемых.

   В окне третьего этажа жилого дома напротив долго и истерично кричала женщина, потом вызвала милицию. Стражи порядка приехали на двух уазиках и «автозаке». Увидев число нарушителей общественного порядка как-то сразу поскучнели, пообщались с кем-то по рации и остались наблюдать у своих авто. Правда, «автозак» развернули, распахнули двери, нацелив его чрево на разгулявшуюся молодёжь.

   Всё изменилось, когда во двор вошла группа мужчин. Среди них Кондратенко узнал одного из своих обидчиков:

   — Ой, родной, сейчас ты мне за всё заплатишь.

Но глухонемой не признал родства и встретил Мишу кулаком. Толпа взвыла, радуясь появившейся, наконец, возможности проявить своё численное превосходство над убогими. И никто не заметил, как распахнулись двери общежития, и его обитатели, вооружённые кроватными дужками, напали на пришельцев сзади.

   Ева, не любитель метелить толпой одного, стоял безучастным в сторонке, сунув руки в карманы.

   — Бойся, Вова! — раздался крик за спиной.

Ева инстинктивно втянул голову в плечи. Спасла его мерлушковая зимняя шапка, с которой, не имея длинных волос и спортивного «колпачка», он не спешил расставаться в многоликом апреле. Удар стальной трубы сбил его немодный головной убор. Ева обернулся, и второй удар обрушился на плечо, превратив его левую руку в безжизненную плеть. Незнакомое лицо, перекошенное злобой, крупные кривые зубы ощеренного рта и толстый язык, пытающийся то ли выдавить какие-то звуки, то ли выскочить наружу, будто вспышкой юпитера осветились на мгновение и отложились в сознании. Весь мир яркий и орущий, барахтающийся толпой и сцепившийся в единоборствах, пропал куда-то, и было на всем белом свете только одно это лицо, в которое Ева бил и бил одной здоровой рукой. Нападавший потерял свою трубу, упав на спину, брыкался длинными ногами, но никак не мог отбиться от яростно наседавшего врага. Он вскакивал и снова падал, и этот опрокидывающий его кулак стал казаться ему живым, никому не принадлежащим существом, спасения от которого быть не может. Друзья пытались ему помочь, но разъярённого парня трудно было остановить: сметая всё на своём пути, он продолжал преследовать и бить своего обидчика, а спину ему прикрывал Вовка Попов.

   Утратив остатки твёрдости, глухонемой кинулся в паническое бегство. Подгонял доносившийся за спиной топот, а образ Безжалостного Кулака доводил сознание до исступления. Увидев перед собой людей в форме, беглец, мгновенно оценив обстановку, прыгнул в «автозак». Ева следом: его гнала вперёд злоба, а мир ещё не обрёл своих реалий в сознании. Последним запрыгнул верный Попич. Милиционер ловко захлопнул за ним дверь и выдернул рукоятку.

   — Заводи, Петро. Всех не взять, так хоть этих голубчиков доставим.

Молоденький сержант замялся:

   — Так, это… Они ж там поубивают дружка дружку.

   — Да хрен с ними. Поехали, поехали, а то, как бы бежать не пришлось, бросив машину.

   Увидев преследователя, вместе с ним запёртого в «автозаке», глухонемой прикрыл голову скрещенными руками, приподнял ногу, согнутую в колене, прикрывая пах и живот, и замер. Кривые зубы его были красны от крови, разбитые губы припухши, глазницы лиловы. Толстый, малоповоротливый язык выделывал замысловатые кульбиты, выдавливая из гортани звуки:

   — А — а — а!

   Жалкий вид убого противника остановил Еву. Он сплюнул под ноги и, потрогав неподвижную руку и предплечье, поморщился от боли и выругался.

   — Слушай, мы ведь в «воронке», — заметил Попич.

   — А ты зачем сюда сунулся?

   — Что мусора — я, Вовочка, друг тебе до гробовой доски.

Ева смерил Попова строгим взглядом:

   — Сильно прозвучало. Может, придушим немтыря?

   — Как скажешь.

Ева сел на грязный пол:

   — Наверное, в шарагу сообщат.

   — Как пить дать.

   — Может, за первый раз не отчислят.

   — Может.

   — Есть закурить?

   — Есть, — сказал Попич, присаживаясь рядом.

Друзья закурили, отвернувшись от глухонемого, застывшего всё в той же позе цапли.


   — Жизнь — театр, и все мы в ней актёры, — разглагольствовал Ева, вышагивая во главе капеллы практикантов. Именно, капеллы: ни на шайку, ни на банду ребята были не согласны. Именно, капелла, а Евдокимов в ней капельмейстер.

   — Главное, — поднял он вверх указательный палец, — хорошо сыграть свою роль.

Роль капельмейстера ему удавалась. Ввалившись в столовую, практиканты мигом оттеснили от «амбразуры» всех прочих стоявших в очереди.

   — Привет, сестрёнка! Покорми, — Ева забарабанил пальцами обеих рук по жести прилавка. Заискрились, засверкали цветными камешками бесчисленные «трофейные» перстни.

   — Подари, братик, перстенёк, — улыбнулась молоденькая раздатчица.

   — Вместе с сердцем.

   — На кой оно мне?

   — В шкапчик положишь.

В конце очереди зашумели:

   — Какие прыткие! Ух, наглюки! Зачем пускаете?

Ева оглянулся, вытянув шею:

   — У кого там зубы жмут?

Он стоял у «амбразуры», сдерживая очередь, перемигиваясь с молоденькой подавальщицей, а друзья его, таская разносы, накрывали столы для всей капеллы.

   — Да, ладно, товарищи, — сказал убелённый цементом рабочий. — Молодым везде у нас дорога.

   — Правильно, — сказал Ева, рассчитываясь талонами за обед. — А старикам везде у нас в почёт.

   Капелла дружно трапезничала, когда в дверях столовой появился новый посетитель — высокий, худой: руки тонкие, ноги, как палки, с непривлекательным вытянутым лицом, но умными и добрыми глазами.

   — Глядите-ка, мастак! — хихикнули за столом. — Гена, кто не успел — тот опоздал.

Увидев своих практикантов, руководитель группы хлопнул себя по тощим ляжкам: когда успели? Но, приглядевшись к столам и не обнаружив готового для него комплексного обеда на разносе, покачал головой и стал в конец очереди. Ева, кроша ложкой котлету, манерно пропел:

   — Граждане, я родом из Баку

    Дайте ж попитаться мастаку.

    Гена, хрен, куда ты прёшься?

    Что ж ты дома не нажрёшься?

В капелле недружно хихикнули: Гену уважали, а больше жалели за доброту и непрактичность.

   Пообедав, ребята по одному и группами покидали помещение, а Гена по-прежнему сутулился в хвосте очереди: все вновь входящие обнаруживали знакомых и тут же к ним пристраивались. У крыльца столовой закурили, поджидая всех отставших.

   — Зря ты так с мастаком, — поморщился долговязый Вовка Фирсов.

   — А ну его, — отмахнулся Ева. — Для меня мастак не личность, а должность, и кем бы он ни был — Геной или поленой — один чёрт угнетатель. И пусть себе торчит…

Фирс глубоко вздохнул, покачал головой и, передав кому-то недокуренную сигарету, вернулся в столовую.

   Ну, не умел он так ловко, как Ева, обращаться с толпой и девушками по ту сторону амбразуры — не дано было. И не задумываясь о последствиях, он просто подошёл и, упёршись рукой в грудь впереди стоявшему, потеснил всю очередь:

   — Гена, иди сюда.

Очередь заволновалась:

   — Это что за клоун? Вы приборзели, петушки. А ну-ка, свали…

Несколько человек, покинув свои места в очереди, окружили Фирса. А тот понял, что провалил задуманное бездарно и томился этим: и Гене не помог, и в конфликт вляпался. Скромный мастак теперь ни за что не полезет поперёк толпы. Эх, надо было взять разнос, а потом его кликать. Ну, не дал Бог ума, зато силёнкой не обидел. Фирс оглядел с высоты своего роста окруживших его рабочих.

   — Ну, что, пролетарии, торец чешется? Пойдем, поскребу.

   — Нет, ну, совсем эти челябинцы обнаглели. Всыпьте ему, ребята, по первое число, — увещевали из очереди пятерых добровольцев, вызвавшихся проводить Фирса до дверей и дальше.

   Капеллы перед входом не было. Злясь на себя за провал у амбразуры, Володька подумал: к чему лишние разговоры — сгрёб за шиворот двух ближайших работяг, стукнул лбами и швырнул в разные стороны. Те послушно полетели на землю. Острая боль в руке выше локтя заставила его вздрогнуть. Обернувшись, увидел перед лицом рассекающую воздух сверкающую сталь. Шлепок по уху могучей пятерни прозвучал, как выстрел. Нападавший обронил своё оружие и кувыркнулся в пыль. Именно, кувыркнулся, потому что в следующее мгновение был уже на ногах и, пока Фирс сгибал свои сто девяносто два сантиметра к отточенному лезвию, успел его дважды пнуть по ноге, а потом обратился в бегство. Ещё раньше сбежали с поля боя те двое, что ещё не пострадали в потасовке. Подняв холодное оружие, Володька устремился вдогонку за обидчиком, не замечая, как пузырится располосованный рукав пиджака, и брызжет кровь во все стороны.


   После двухчасового безрезультатного обыска, простукивания стен и прощупывания миноискателем половиц, часть криминалистов уехали, а двое остались и пригласили ребят вместе с мастером в комнату.

   — Где нож, Фирсов?

   — Какой нож? Не было ножа, — пожал Володька плечами.

Капитан сидел за столом и писал протокол, а нервный лейтенант всё никак не мог успокоиться: ходил по комнате, заглядывал в сотый раз в тумбочки, щупал вещи, висевшие в шкафах, тряс подушки и матрасы на кроватях.

   — Распустили подопечных, — это уже капитан сказал мастеру Гене. — С оружием шпанят.

Гена беспокойно и виновато огляделся.

   — Странно вы дело ведёте, товарищ капитан, — Евдокимов ткнул пальцем в повязку на руке Фирса. — Его полосонули, его же и подозреваем?

   — Никакого дела не будет, — пообещал капитан. — Отдайте нож, и всё замнём на первый раз.

   — Не было ножа, не было. Бритва была, опасная, — Фирс осторожно потрогал пальцами бинт выше локтя. — Я её отнял, а потом выкинул.

   — Ну, не поверю, не поверю! — лейтенант подскочил к столу и постучал себя кулаком в лоб. — Чтоб один пятерых разогнал голыми руками.

   — У нас заявление есть от пострадавшего, — подтвердил капитан. — Ты с ножом на них кинулся.

   — Не было ножа, — упорствовал Фирс. — Бритва была.

   — Ну, хорошо, — согласился капитан. — Где эта бритва?

   — Выкинул.

   — Где выкинул?

   — А я помню? Чуть пальцы не порезал и выкинул, — Фирс вытянул ладонь и осмотрел её, пытаясь найти следы порезов, потом на другой пятерне. Ничего не обнаружив, тяжко вздохнул и отвернулся от капитана.

   — Надо бы очную ставку сделать, — предложил Евдокимов. — Послушать, что эти орёлики плести будут.

   — Сделаем, сделаем, — пообещал капитан. — Всё сделаем и будем делать до тех пор, пока нож не всплывёт.

Лейтенант, присмотревшись к Еве, сказал:

   — Где-то я тебя раньше видел, молодчик.

   — А мы с вами вместе по двести шестой парились.

Капитан улыбнулся. Ему шутка понравилась. Лейтенант нахмурился.

   — Может, чайку, — предложил Ева. — Или у вас очередь в молочный?

   — Ты позубоскаль, — покачал головой лейтенант.

   — Хорошие люди, — расчувствовался Евдокимов. — Был бы нож, ей Богу отдал бы. Может, сходить — попросить у кого?

   — Сходи, пройдись, собери оружие по всей общаге, заодно объясни, что носить нож, кастет, дубинку аморально и противозаконно, — предложил капитан.

   — А впятером на одного — морально?

   — Тренируй ноги, а лучше — не задирайся.

Фирс хмыкнул на эти слова. Ева подмигнул Попичу, тайком покрутил пальцем у виска. И только мастер Гена согласно закивал головой. Капитан, вздохнув, повёл профилактическую беседу, которую заготовил на прощание:

   — То, что добро и зло существуют в мире в осязаемых материальных проявлениях, мне объяснять вам не надо. За вами, думаю, накопилось так много зла, что страшно подумать, хоть вы и считаете всё это детскими шалостями. Я понимаю: человек формируется в сопротивлении среде, но закон он есть — его не перепрыгнешь. В твоём поступке, Фирсов, я усматривал бы только состав преступления, но не заметил бы отягчающих обстоятельств, если бы ты добровольно сдал нож, а не скрывал следы преступления. Как профессионал, могу сказать тебе: нет ножа — нет преступления, то есть, с точки зрения следствия, ты совершил почти нераскрываемое преступление, прибавил единичку в нашей отрицательной статистике. Есть и смягчающие обстоятельства: с точки зрения объективной реальности, тебя можно оправдать. Но над всем над этим стоит Уголовный Кодекс, хотя, если бы я был прокурором, просил бы для тебя минимальный срок.

   — Вот это здорово! — вклинился Ева. — Мальчики отдайте нож и пожалуёте на скамью подсудимых. Нет ножа — позвольте вам выйти вон. Товарищ капитан, за дураков нас держите?

   — Отнюдь. За разумных парней. Ведь сейчас вы стоите на перепутье: куда пойти, кем стать? Сдадите нож, получите судимость и условный срок — задумаетесь: так ли жизнь правим? А уклонитесь сейчас от ответственности, сойдёт малое дело с рук, за большее без опаски примитесь. Банальная воровская философия: мол, жизнь — сплошной фарт, а вы её счастливчики. Кажется вам, что оседлали вы судьбу, а не думаете о том, что, возможно, это она взяла вас в оборот и тащит от решётки до решётки сквозь позор к скорой смерти.

Капитан перевёл дыхание, любуясь произведённым впечатлением. Ева и Фирс приуныли, Попич всё оглядывался на лейтенанта, примостившегося за его спиной, будто ожидая от него какого-то подвоха или неожиданного нападения. Гена, открыв рот, распахнув глаза, забыв обо всём на свете, внимал милиционеру, как вещателю своей собственной судьбы.

   — Вся ваша короткая биография, — продолжил капитан после паузы, — это бесконечные петушиные бои за лидерство. Доказать себе и окружающим, что вы — исключительная личность, которой сам чёрт за брата. Ну, и перед кем, с позволения сказать, эта личность герой? Перед своими дружками. Потому что обществу претят такие герои, оно их запирают далеко и надолго. Хочешь настоящей славы? Ищи её на футбольном поле, на ринге, у станка. Конечно, там нож в ход не пустишь: надо напрягать те силы, что Бог дал, да ещё голову и нервы. Проще пырнуть соперника ножом и ходить гоголем, пока не посадили…

   — Вот перед кем ты теперь герой? — перебил сам себя капитан, повернувшись к Фирсу. — Перед своими дружками? Если они настоящие друзья, они уважают тебя и без ложного геройства. Перед государством? Для государства ты преступник, ловко заметающий следы. Знаешь что, Фирсов, отдай мне нож и уезжай в свой Челябинск: задерживать не буду. С руководителями практики, я думаю, договорюсь. Заканчивай ПТУ, сходи в армию, поступи на работу. А когда женишься и станешь отцом, приезжай ко мне — вот тогда мы с тобой оценим вместе: дело я сейчас говорю или так, служебную болтовню осуществляю.

Оперативник замолчал и долго безмолвствовал, вытягивая из Фирса ответ на своё предложение. Виновник его внимания растерянно оглядел присутствующих:

   — Не было ножа, товарищ капитан. Лопни мои глаза — не было ножа. Бритва и та не моя.

Оперативники переглянулись, и, кажется, лейтенант усмехнулся: выкусил?

   — Я думал, ты проще, — сказал капитан, поднимаясь. — А ты, оказывается, конченый продукт преступного мира.

Фирс угрюмо пожал плечами: думай, что хочешь, Фома Неверующий.

В дверь постучали.

   — Кто? — спросил капитан.

   — Милиция, — последовали лаконичный ответ и топот удирающих ног.

   — Шалят, — усмехнулся лейтенант.

   — Среда, — осудил капитан и Фирсу. — Ты можешь пожалеть о своём запирательстве ещё до конца практики: подрежут тебя в тёмном переулке, как пить дать.

   — Но... — Гена подхватился со своего места.

   — Такая участь грозит любому из ваших пацанов, — повернулся к нему капитан. — Зло не наказано и может породить другое зло. А в результате: мне лишние хлопоты и испорченная отчётность, вам — кровь, и дай Бог, малая.


   Из кабинета начальника цеха Люся Решетникова выбежала сама не своя. Этот старый козёл чуть до кондрашки её не довёл! Задорный цокот кованых каблучков по металлическим ступеням лестницы словно подгонял проворные Люсины ножки. Её гнал вперёд, сломя голову, стыд и ужас пережитого. Его нездоровое мясистое лицо перекосила гримаса похоти. Он яростно стиснул её запястье, словно собирался сломать ей руку. А другой рукой… нет, этого ей не пережить! Второй рукой полез к ней под юбку, царапая бёдра сбитыми ногтями. Она влепила ему пощёчину, а он лишь затрясся от похоти.

   — Целый год я терпел, страдал и унижался ради этого, — прохрипел он. — Что могут значить для меня твои девичьи страхи?

Он жёстко дёрнул девушку за руку и бросил к своим ногам. Люся больно стукнулась коленками о кафель пола и ткнулась носом в его ширинку. На миг мужчина отрешился от роли насильника. Ему показалось, что это девушка, воспылав страстью, бросилась к нему и сейчас, освободив из заточения, возьмёт в рот его плоть, алчущую ласки. Он запрокинул голову и застонал от вожделения.

   Люся ударила его в ширинку кулаком, маленьким, но крепким. Насильник, охнув, согнулся вдвое, зажав пах, побежал спиной вперёд и сел мимо стула, высоко взбрыкнув ногами. Люся кинулась прочь из кабинета.

   Начальник механосборочного цеха пятидесятишестилетний Николай Фёдорович Чугунов поднялся не сразу, полежал грудью на столе, пережидая боль в паху, и. наконец, исполненный лютой ненавистью, поплёлся к двери. Изрыгая проклятия, он ступил на металлическую лестницу и сверху оглядел весь цеховой пролёт от будки охранника до противоположной стены. Взгляд его не смог отыскать быструю фигурку девушки среди многих десятков людей снующих по цеху, охваченных производственными заботами. Чугунов сплюнул под ноги и вернулся в кабинет, пригрозив про себя: «Уволю, сучку!».

   Люся в это время пряталась за будкой и разглядывала направленный на неё палец охранника, словно в нём таилась смертельная опасность. Пропуск её был у мастера: в рабочее время выходить из цеха не разрешалось.

   — Понимаете, мне надо.… Очень надо!

Охранник решил сменить декорации к диалогу и, согнув палец, показал фигу:

   — Вот без пропуска вернёшься.

   — Дяденька, я вам сигарет принесу.

Охранник глубоко вздохнул, любуясь на свой шиш, словно расставаться с ним было невмочь, поднял глаза на просительницу. Девушка была как школьница — юной, красивой и беззащитной. Заметив любопытство в глазах охранника, Люся откинула со лба густую чёлку и тут же одёрнула себя: с одним козлом дококетничала.…

   День был полон неприятностей, и вечер не пролил бальзама на душу.

   После звонка в дверях возник Володька Попов, какой-то весь взъерошенный, не то пьяный. Подозревая последнее, Люся ледяным тоном осведомилась:

   — Я кому говорила, чтоб таким мой дом десятой дорогой обходил?

Попич виновато улыбнулся, и Люся сцепила руки, чтобы, не сдержавшись, не заехать ему по физии: его так ждали, столько боли и обиды накопилось за день — а он пришёл пьяный.

   — Понимаешь, я бы до общаги дошёл, но она бежит проклятая: боюсь, вся кончится. Там ребята внизу ждут, а я зашёл — перевяжешь?

Он шагнул в прихожую, прикрыв входную дверь, скинул куртку, потом пиджак и свитер. Майка была сыра от крови.

   — Что, испугалась? — Попич начал стягивать прилипающее к телу бельё.

Люся поняла: он не пьян, он только что подрался и нуждается в помощи. Мускулистый торс парня и широкие плечи были испещрены ссадинами и царапинами. Из пореза на плече сочилась кровь.

   Тряхнув головой, отгоняя прочь свои собственные горести и обиды, Люся захлопотала над ранами любимого.

   — Господи, тебя ж убить могли. Чуть поглубже и…

   — Ерунда: нож в лопатку попал — дальше хода не было. А я ему все зубы в пасть вмял: что-то выплюнул, что-то проглотил.

   — Ты скажи: когда это кончится? Когда ты повзрослеешь?

   — Да уж и недолго ждать. Вот отслужу в армии и сразу за ум возьмусь. Поженимся, если дождёшься, детишек заведём.

   — С кем подрался, муженёк?

   — А-а, пусть не лезут.

   Когда Люся дезинфицировала йодом рану, Попич, должно быть, испытывал сильную боль, но его лицо оставалось спокойным. Девушке вдруг захотелось разбередить рану, заставить парня вскрикнуть, чтобы он почувствовал, что кроме его драк и друзей есть ещё она. И ей нужны его внимание, любовь и защита.

   — Слушай, шрам останется: зашивать я не умею. Тебе в больницу надо.

   — Мужчину шрамы украшают, — он попытался привлечь её к себе.

   — Сидеть! — она смазала порез, прикрыла ватой и забинтовала. Закончив процедуры, Люся ещё раз всё хорошенько осмотрела и лишь после этого отступила в сторону. Попич осторожно согнул руку, стянутую повязкой, отчего мышцы на его спине напряглись. Люся смотрела на него строго и с осуждением. Сейчас она всем сердцем желала своему парню тысячу болезненных ран, которые можно было бы перевязывать безжалостными руками, чтобы наказать его холодное высокомерие. Однако в душе она понимала, что друг её более полон достоинств, чем недостатков. Его сдержанность в словах и чувствах, скорее скромность, а не бездушие. И ещё, в нём иногда проглядывало нечто угрюмое, но не злое, скорее — какая-то терпеливая, задумчивая грусть. Люся знала, что Володька — сирота, и воспитывался в детском доме. Он был, несомненно, хорош собой. Чёрные волосы обрамляли широкий лоб и волнами спадали до самых плеч. Он часто хмурил густые брови или надменно выгибал их, что с презрительным прикусом губ являло миру подозрение на его дворянское происхождение. Его глаза, цвета янтаря, отливали золотом. Когда лицо Попича было спокойным, в его правильных и привлекательных очертаниях таилась добрая улыбка. И зачем только он так часто и насмешливо кривит рот или обидчиво поджимает губы? Люся вздохнула. Пожалуй, он красив, но девчонки замечают его в последнюю очередь: ведь всегда впереди его друзья — наглые, болтливые, приставучие. Да это и хорошо: уж больно она ревнива. Этот недостаток Люся за собой признавала.

   — Слушай, чего ты сюда ходишь? — вопреки своим мыслям насупилась она.

   — А ты в зеркало давно на себя смотрела? Так погляди, погляди, — усмехнулся Попич, с нежностью разглядывая подругу. — Может, и поймёшь — «чего».

   В дверь позвонили, и на пороге выросли Ева с Фирсом.

   — Жив, Ромео? А мы уж засохли на морозе.

   — Чаю? — засуетилась Люся.

   — Кто бы отказался, — согласился Ева, стягивая куртку.

Люся вырвала у Попича скомканную окровавленную майку и проследовала на кухню. Вскоре неразлучная троица попивала чаёк на уютной кухоньке. Люся, наконец, решила, что пришло время поведать о своих бедах и проблемах.

   — Убью гада, — пообещал Попич. Рысьи глаза его загорелись недобрым огнём, на скулах заиграли желваки, а чашка с чаем заплясала в руке.

   — Проучить следует, — согласился Фирс.

   — Есть план, — Ева поставил свой чай и поманил собеседников в заговорщики.

Четыре головы склонились над столом…

   На другой день проинструктированная Люся позвонила из будки мастера в кабинет начальника цеха:

   — Вы меня извините, Николай Фёдорович, но я так не могу. Давайте дома у меня встретимся. Мамы вечером не будет — приходите…

   Сунув в портфель букет фиалок, коньяк и шампанское, в назначенное время, волнуясь как мальчик, Чугунов ткнул пальцем в кнопочку звонка. Люся открыла дверь:

   — Здрасьте, проходите, раздевайтесь, я на кухне готовлю, — и ушла.

Николай Фёдорович степенно шагнул в прихожую, поставил на трюмо портфель, снял «москвичку», разулся, глянул на себя в зеркало. Достал расчёску и пригладил редеющие, но лоснящиеся волосы. Подхватив подмышку портфель, прошел коридор и оказался на пороге гостиной. За столом в центре комнаты сидели двое парней — невысокий белобрысый и брюнет-громила, и без любопытства смотрели на него. Перед ними стояла початая бутылка водки и три стакана. Предчувствуя недоброе, Чугунов с беспокойством оглянулся. За его спиной в коридоре возник ещё один парень — откуда взялся? — и буравил его рысьим взглядом.

   — Проходи, дорогой, — позвали из-за стола, — гостем будешь.

Машинально повинуясь, Николай Фёдорович прошествовал к столу и сел на предложенный стул. Парень из коридора вошёл следом, забрал у Чугунова портфель, извлёк на стол коньяк и шампанское, фиалки бросил обратно и вернул портфель владельцу. Молодые люди были не из церемонных: коньяк разлили по стаканам, а перед начальником цеха поставили фужер с маслянисто-мутноватой жидкостью:

   — Пей, любовничек, бес в ребро.

Николай Фёдорович понюхал и поставил на место: водкой не пахло.

   — Отравить хотите?

   — Пей-пей, выбор-то небольшой — или перо в бок.

   — Люся! — крикнул Чугунов. — Решетникова!

   — Блин! Вот не подумали, — воскликнул белобрысый. — Куда труп-то девать.

   — Я его на куски порву, — скрипнул зубами желтоглазый. — И бабкам на базар снесу.

Угрюмый детина хлопнул полстакана коньяку и почти дружески потрепал Чугунова по кисти:

   — Пей, хуже не будет.

   — Хотели ещё кастрировать, — объяснял белобрысый. — Но если слово дашь, девчонок больше не обижать — не тронем твои причиндалы.

У Чугунова от сердца отлегло: не отравят. Снова взял фужер, понюхал, пригубил.

   — Не верю я ему, — сказал желтоглазый. — Давайте хоть одно яйцо на стуле каблуком раздавим.

Чугунов поставил на стол пустой фужер.

   — Лапушка, — похвалил детина. — Иди до хаты.

Николай Фёдорович, торопясь, шмыгнул в коридор, сунул ноги в бурки, а руки в рукава «москвички», нахлобучил шапку.

   — Постой, мужик, одну вещь забыл, — две пары крепких рук схватили его у самой двери и просунули в рукава «москвички» какую-то палку. — Теперь иди. Покедова.

   За ними захлопнулась дверь. Начальник механосборочного цеха Николай Фёдорович Чугунов остался один на лестничной площадке, распятый, как Иисус, палкой в собственной «москвичке». Портфель в одной руке перевешивал, подгоняя фигуру под славянский крест. Николай Фёдорович несколько раз глубоко и медленно вздохнул, удивляясь, что ещё жив, один и почти свободный. Давила слюна, подступала тошнота от пережитого страха и выпитого пойла. С трудом протиснувшись в подъездную дверь, Чугунов ступил на тротуар и огляделся. Но прежде, чем он успел окликнуть ближайшего прохожего, в животе его взбух вулкан и тут же опал — желудок очистился в брюки. Николай Фёдорович пробежал вперёд несколько шагов, ещё надеясь, что конфуза не было: показалось ему. Он даже оглянулся на то место, где стоял только что, — там и должно было всё остаться. Но не осталось.

   — Помогите! — хотел крикнуть Чугунов, но лишь какой-то сип выдавил.

   Он пошёл, осторожно ступая на широко расставленные ноги, неся в брюках нечаянный груз, словно хрупкий глиняный сосуд. На него оглядывались, от него шарахались. А живот с планомерной периодичностью вздувался вулканом и опадал, опорожняясь. Потеряв надежду на помощь, Николай Фёдорович бросился бежать, нелепо взбрыкивая ногами.

   — Помогите! — звериный рев, наконец, вызрел где-то в груди и вырвался наружу.

Молодые люди, шедшие впереди, оглянулись и бросились наутёк, взявшись за руки. Убогая старушка села в сугроб, истово крестясь.


   Повестки им выдали в один день, но служить вместе не пришлось. Ева попал на ракетный полигон в Капустин Яр — унылое место в волгоградских степях, но на скуку времени не оставалось. Подъём, зарядка, туалет — строем, по команде. Матчасть в классах и на полигоне. Муштра на плацу: де-лай — раз! Словом — служба. В казарме — дембеля, деды, черпаки, салаги. Впрочем, лопоухий от короткой стрижки, в зелёной, мятой, не по росту форме Ева оставался самим собой. Двухмесячный курс молодого бойца он прошёл за две недели. А произошло это так.

   В солдатской столовой всегда неразбериха: то бачков не хватает, то чашек, то ложек, то в хлеборезке проблемы. Ругает рота недоумков-бачковых, просиживая своё личное послеобеденное время за столами в ожидании пищи. И бывает, голодной уходит, если ждут машины на полигон, а накрывальщик застрял у «амбразуры». Расторопный, бойкий на язык Евдокимов, однажды успешно накрыв столы для роты, стал её бессменным бачковым, и ни разу не подводил товарищей. Вот и сегодня — до прихода роты есть ещё время, а у него всё на местах, всё разложено, бачки парят во главе столов. Дело за чаем.

   У «амбразуры» встретились земляки: «старик» из автороты, судя по застиранной добела форме и въевшемуся в трещины на ладонях мазуту, и хлеборез в коротенькой белой сатиновой курточке. Вели неторопливую беседу о службе, о письмах с родины и общих друзьях, а между ними парили носами два коричневых чайника.

   — Славяне, если не торопитесь, я заберу?

Собеседники и ухом не повели, будто не к ним обращался этот «молодой», будто нет его на свете вообще, а кто-то — может, муха? — прожужжал над ухом. Ева подождал немного, пожал плечами и подхватил оба чайника. За спиной:

   — Стой, салага.

Он обернулся. «Старики» смотрели на него с любопытством.

   — Борзеешь, сморчок? Поставь на место.

   — Да они у вас уже остыли, — Ева поставил чайники на место и пошёл прочь, не желая связываться.

   — Остыли, говоришь…

Чайник вместе с содержимым обрушился Володьке на голову. Кипяток хлынул на лицо и за ворот гимнастёрки, обжигая кожу. Нестерпимая боль кинула его на ближайший стол, согнула в калач. Парню хотелось забиться в уголок, лежать и не двигаться, переждать эти муки ошпаренной кожи. Но откуда-то снизу, наверное, от подстилок сапог, начала подниматься ярость, заполняя всё тело, вытесняя боль. Когда она достигла головы и поменяла прежние планы, Ева выпрямился и опустил ладони от лица. Видеть он мог одним только глазом, но этого было достаточно. Его обидчик стоял в прежней позе, облокотясь локтём на прилавок, и с любопытством смотрел на него. Евдокимов ударил в эти удивлённые глаза, а когда авторотчик повис на амбразуре, стал бить его под локти, круша рёбра и почки. Хлеборез, пытаясь помочь земляку, вытянул руку, целясь Евдокимову в неповреждённый глаз. Володька поймал эту руку, подтянул её хозяина поближе и врезал так, что хлеборез пробежал спиной вперёд до самой плиты и, падая, обрушил на себя кастрюлю с кипятком. Его ошалелый рёв заполнил кухонный зал и отразился от потолочного свода.

   Авторотчик всё ещё стоял на ногах, цепляясь за «амбразуру». Ева отступил назад и ударил обидчика ногой в живот. Тот упал и по-пластунски пополз под стол. Евдокимов пинал «старика», пока тот лез под лавочкой, а потом и стол опрокинул на него.

   В столовую входила рота.

   — Смотрите, парни, как меня, — Ева развёл руки, выставляя на обозрение ошпаренную половину лица, и тут же получил сильный удар по закрывшемуся глазу: рота оказалась автомобильной. Володя не стал выяснять причину столь нелюбезной реакции на его обращение. Схватив скамейку, он начал орудовать ею, как былинный герой палицей, и быстро повернул автомобилистов вспять. Застрявших в дверях он таранил тою же скамейкой, а потом бросил её вниз лестничного пролёта на головы убегающих. Солдаты выскакивали из дверей столовой на плац и в панике разбегались в разные стороны. Наблюдателю со стороны такая картина наверняка показалась более чем странной…

   В палату вошли двое — военврач и ротный.

   — Ожоги и рану мы обработали и перевязали — ничего опасного. Вот что с глазом, пока сказать не могу: глазница — сплошной волдырь. Кожа как затянется — заглянем внутрь. Бог даст — обойдётся. Он может сам принимать пищу, ну, и говорить, конечно.

Врач ушёл. Ротный присел на стул:

   — Рассказывай.

Евдокимов помотал забинтованной головой.

   — Запираться будешь? А если я тебя, как зачинщика драки, в штрафбат определю?

   — За что?

   — Было бы за что — определил бы. Мне неприятности через тебя не нужны. Вернёшься в роту, и они начнутся: шутка ли, на старослужащего руку поднял да ещё целую роту из столовой прогнал.

   Но ротный ошибся. В казарме Еву встретили триумфатором: долго хвалили, а потом предложили пойти в автороту и до конца разобраться с обидчиком. Тот закрылся в каптёрке и никак не хотел выходить на честный поединок.

   — Может, из вас кто хочет один на один? Может, кто обиду затаил? — пытал Ева хозяев казармы.

Оказалось, никто не хочет: все его простили.

   — А может, всё-таки кто-то хочет? — настаивал Ева и, чтобы раззадорить скромников, пнул и проломил дверцу тумбочки. Вторая тумбочка нырнула под кровать. Третья, теряя внутренности, взлетела на второй ярус. Сослуживцы-ракетчики с трудом успокоили Еву и уговорили покинуть чужую казарму. Напоследок Володька попытался отнять штык-нож у дневального, но тот спрятался в туалете. На том и расстались.


   К ночи собралась гроза. Небо затянули чёрные тучи, укравшие закат, но ему на смену заиграли зарницы, сначала беззвучные, потом с отдалёнными раскатами грома. Под эту музыку казарма отошла ко сну.

   — Рота подъём! — разорвал тишину истошный крик. — По машинам!

Тревожные всполохи света метались по стенам, проникая сквозь плотные шторы. Впрочем, их тут же сорвали, и небо над крышами казарм приобрело зловещий багровый оттенок.

   Ракетчики спрыгивали с кроватей, мигом одевались и выскакивали на плац перед казармой. Урчали двигателями, готовые сорваться с места автофургоны. И тронулись, не спеша, лишь только ротный сел в кабину. Солдаты на ходу запрыгивали в кузова. Многие отстали.

   Горели цистерны с горючим, врытые в землю, горела сама земля, пропитанная маслами, бензином и жидким ракетным топливом. Оранжевыми дугами разбегался огонь по траве. Удушливый, едкий дым щипал глаза, забивал дыхание. Жар будто воздушной волной отбрасывал прочь. Гудело пламя, проглатывая тугие хлысты воды из пожарных машин. Причудливые красно-чёрные тени плясали на касках пожарников, на истоптанной, покрытой радужными подтёками земле.

   Подбежал караульный с автоматом за спиной.

   — Молния… Молнией как шандарахнет.… И всё разом вспыхнуло.

Ротный отмахнулся от него, кричал осипшим голосом:

   — Рвём траву… Все встали в цепь… Цепью… Рвём траву, мать вашу…

Бойцы, развернувшись в цепь, принялись рвать жёсткую, пожухлую траву, по которой огонь легко мог перебежать от склада ГСМ к ракетным установкам. Подгонять их не надо. Немели изодранные в кровь руки, ныли спины, болели колени, а лёгкие переполнены дымом, но никто не роптал. Каторжный труд на пределе человеческих возможностей. Сейчас бы упасть, уткнуться носом в эту проклятую траву, и хоть чуток отдохнуть. Ева задрал голову, переводя дыхание. Низкие тучи, смешиваясь с чёрным дымом, подсвеченные снизу отблесками огня, клубились, тужились и всё никак не могли пролиться дождём. И в этот момент что-то ухнуло в земной утробе, снопы яркого огня взмыли над цистернами. Вздрогнула под ногами почва.

   — Ложись! — рявкнул ротный.

   — Сейчас ещё рванёт, — крикнул кто-то, и десятки глоток подхватили единый рёв. — Бежим!

Ева упал на живот и прикрыл руками голову. Кто-то запнулся об него, прокатился кубарем, поднялся и побежал дальше. Кто-то наступил ему на ногу.

   — Пожарные горят!

Эта весть ускорила панику. Солдаты бросились прочь от огня, сыпавшегося на них с неба светящимся градом, прикрывая головы руками, прыгая через канавы и упавших. У пылающих цистерн горели пожарные машины, занялся огнём брезент на автофургонах у дороги. Еве на спину упал комок горящей земли. Он перевернулся, прижав к земной прохладе обожженное место. В воздухе витал запах раскалённого металла и горящей нефти.

   Второй, ещё более мощный взрыв потряс землю. Спустя несколько мгновений, небо низвергло целое полчище пылающих стрел — то возвращались, заброшенные вверх чудовищной силой горящие металлические осколки и комья земли. Точно пляшущие светляки летели они из чёрного неба — фосфоресцирующие, зелёные и радужно-фиолетовые, зловещего медно-жёлтого оттенка, с отблесками белого пепла. Огни колебались, падая, кололись, мельчились, распадались. Круг света — вернее полусфера — от горящих цистерн стремительно расширился. Сначала туманные очертания его быстро стали резко отчётливыми, а потом стали пропадать и уменьшаться, оставляя за границею тьмы мириады светящихся точек, усеявших чёрную землю вокруг тёмных силуэтов ракетных установок на позициях. Град сияющих звёзд, дождём падающих на землю, иссяк. Но выпал он так густо, что теперь земля показалась перевёрнутым небом. И среди этого пекла, будто сказочный звездочёт, лежал Ева, отрешённый от страха, да и любопытства тоже.

   — Жив, Евдокимов? Что с тобой? Ходить можешь? А что ж не убежал-то? — над ним возник ротный, обгорелый, с шальными глазами.

   — Команды не было, — Ева поднялся, закашлялся: вокруг клубился густой дым, а грохот последнего взрыва пробками застрял в ушах.

   — Пойдём, родной, к ракетам. Пойдём, что ж теперь бегать, — ротный потянул Евдокимова за рукав, увлекая за собой. Они пошли, а потом побежали к тёмным силуэтам, хищно целившимся в чёрное небо.

   Позиции и установки на них были усеяны тлеющими угольками, местами уже занимался огонь. Стянув через голову гимнастёрку, Ева, по примеру командира, стал сбивать ею языки пламени, тушить их сапогами. Дым врывался в лёгкие, едкий и густой. Ева остервенело хлестал гимнастёркой и дышал громко и тяжело, словно старец на смертном одре. А от бесчисленных светлячков в траве и на стальных морщинах грозного оружия рябило в глазах, и не хотелось думать, что, если рванёт ракета, то тошно будет далеко за полигоном: это тебе не бочка с бензином.

   По мокрой от пота спине будто холодным бичом хлестануло. Ева выпрямился, перевёл дыхание, огляделся. Тугие струи дождя гулко забарабанили по стальным бокам ракет, по траве и брустверу.

   — Ну, вот и помощник, — сказал ротный, подходя, ткнул Евдокимова кулаком в плечо, сел на землю и закрыл глаза. Ева сел рядом, спиной к спине, его бил озноб. По голым плечам бежали грязные ручьи, но огоньки гасли, и мрак стремительно подступал со всех сторон.


   Степь раскинулась окрест без конца и края. Солнце полыхало в небе у самого зенита, но земле ещё хватало влаги парить до горизонта и дарить жизнь яркому цветному разнотравью. Лучшие из лучших, отличники БП и ПП выбивали пыль из просёлка и тут же её глотали, распевая походные марши. Скатки через плечо, сухой паёк в вещмешках по замыслу организаторов марш-броска по местам боевой славы должны были максимально приблизить ракетчиков к той обстановке, в которой сражались их отцы в далёком 42-м. На крутом волжском берегу остановились. Подъехал «бобик». Седой полковник, Герой Советского Союза, рассказал, как насмерть билась его рота на этой высотке, как погибали её остатки в этих, теперь заросших и осыпавшихся, траншеях, вызвав огонь «катюш» с того берега на себя. Строй сам собой распался: ракетчики окружили рассказчика, внимая каждому слову. Забылись пыль и зной дороги. Не трёт больше шею скатка, и банки концентратов в походных мешках не долбят в спину.

   Потом спустились к воде, искупались, перекусили, отдохнули, и снова пыль дороги, зной палящего неба, гомон и ароматы благоухающей степи.

   Село открылось внезапно за крутояром, в тени садов, огромных тополей. Строй грянул песню. Из калиток выходили селяне, босоногие мальчишки бежали перед строем и рассыпались по сторонам на площади.

   — Благословенна дорога ваша, сынки дорогие, — статный мужчина сдёрнул с головы кепку и поклонился в пояс, потом пожал руку ротному и троекратно расцеловался с ним. — Милости просим в наше село.

Румяная девица в нарядном сарафане поднесла хлеб-соль. Ротный и её поцеловал. Потом был митинг.

   В сельской столовой ракетчикам накрыли столы. Наваристый борщец и огромная, в полтарелки котлета оправдали и пыль дороги, и солнцепёк. А папиросы «Беломорканал», входящие в меню, растрогали солдат — какая забота!

   Потом были концерт художественной самодеятельности и танцы. Подпортили настроение автофургоны, подкатившие к самому крыльцу Дома культуры, как напоминание о том, что всё хорошее когда-нибудь кончается, и разгулявшимся бойцам пора в часть.

   Курившего на крыльце Еву разыскал ротный. От него попахивало спиртным, а взгляд был подёрнут романтической поволокой: обедал комсостав отдельно.

   — Что не с девушкой? Почему не в кругу?

   — Душу травить?

   — Всему своё время: завтра — служба, нынче — танцы.

   — Послезавтра — домой, — вздохнул Ева, пуская длинную струю дыма.

   — Кстати, о доме. Я хочу рекомендовать тебя на сверхсрочную. А что? Служишь ты нормально: вон медальку получил, ребята на тебя ровняются. Лучшего старшины в роту мне и не надо.

   — Нет, товарищ капитан, домой поеду.

   — А я разве против? Поезжай, конечно. Рапорт напишешь и поезжай. Двухмесячный отпуск тебе положен. Отдохнёшь, родных попроведаешь и назад: каптёрка — твоя. Женатым вернёшься — о жилье похлопочем. На вокзале не оставим. Ну?..

   — Друзья не поймут.

   — Знаю я твоих друзей. На письмо благодарственное с твоего завода ответ получили: рады они за тебя, благодарят армию и командиров, что человеком сделали. Видать, не на доске почёта ты красовался до службы. Ты, Володя, пойми такими, какими мы есть делает нас среда, так сказать, обитания. Можно удаль свою проявить на воинской службе, орденов, медалей нахватать, почёт и уважение. А можно в тёмном подъезде загнуться от ножа бандитского. Или того хуже — загреметь на нары. Характер-то он проявится — применение ему найди. Ведь ты внук героя Гражданской войны. Можно сказать, потомственный защитник Родины. Кому, как ни тебе, молодёжь необстрелянную воспитывать? Ну, а случись какая заваруха — знаю: не подведёшь, явишь всему миру стойкость и неустрашимость русского солдата. Да что там говорить, чтоб завтра рапорт на столе был: до приказа-то сто дней. Пока изучат да согласуют — домой поедешь уже с вакансией.

   Упоминание о деде — красноказачьем атамане, орденоносце Константине Богатырёве — тронуло Еву за душу. Ухмылкой он прогнал с лица умиление:

   — Ладно, товарищ капитан, поеду домой папку с мамкой спрошу, деда. Отпустят — вернусь.

   — Поезжай, — ротный потрепал сержанта по бритой по традиции за сто дней до приказа голове. — Поезжай, «папка с мамкой»…


   Ева получил два письма.

                                                   «Привет из далёкой Кушки!

   Здорово, друг Евка! Во-первых строках моего письма спешу сообщить тебе, что я жив и здоров, чего и тебе желаю. А далее хочу поругать тебя по поводу последнего твоего письма. Что это ты удумал, друг хреновый, в «куски» записаться? Друзей и Родину забыл? На «сопли» променял?

   Честное слово, не узнаю тебя. Лично я всю эту сверхсрочную сволоту люто ненавижу: живут по принципу — одних душить, другим лизать. А в сути своей — все воры: тащат до дому всё, что плохо лежит или хреново стоит. И никак не могу разглядеть тебя среди этой братвы. Вообщем, ты меня знаешь — я половинок не люблю. Вернёшься домой, ты мне — брат родной, останешься куском — лучше не пиши, не переводи бумагу — не отвечу.

   Прости, если тон моего письма покажется тебе грубым. Скучаю по тебе, по Попичу, по всем остальным ребятам и нашим проказам, дни считаю до приказа, а тут ты со своим дурацким вопросом. Может, ты нашёл в армии друзей лучше нас? Может, ты теперь не тот стал, а, Ева?

   Немного о себе. Служба моя проходит нормально. Хоть и служу на самом юге нашей Родины, но чаще мёрзну, чем потею — высокогорье. На РЛС привезли молодёжь — наша смена. Сейчас обучаем. Ребята толковые, всё — нормалёк. Думаю, после приказа не задержат: буду дома ещё до ноябрьских праздников. Надеюсь, тебя увидеть. Всё. Пока.

                                                                                                                                    Твой друг, Фирс.»

   И другое:

                                            « Вовочка здравствуй, Попов беспокоит!

   В тот час, когда ты будешь читать это письмо, я, наверное, далеко буду от наших берегов. Твой ответ, а может, и письмо от Фирса получу только через полгода. Вот такая у меня служба. Но я не жалуюсь, нет, конечно: кому-то надо и во флоте служить.

   По поводу твоего вопроса хочу сказать следующее. Думаю, пора пацанства прошла, и пришло время задуматься — что же дальше? Как дальше жить и чем заниматься? Фирс письмо прислал, ругает тебя, на чём свет стоит. А я, Вовочка, думаю — пора взрослеть, не век же с рогаткой по улицам бегать. Сверхсрочная? А почему бы и нет. Тоже занятие. И раз «сундукам» платят зарплату (а в наших краях — немалую), значит, они нужны и флоту, и государству. Мне ещё служить и служить, а вот придёт время дембеля, и предложат мне на сверхсрочную — честно скажу: не знаю, что ответить. Может, и соглашусь. Поэтому считаю, что решать ты всё должен сам. А я всегда любил и уважал тебя таким, какой ты есть, и ничто не омрачит нашей дружбы.

   Думаю, Фирс, он вгорячах на сверхсрочную службу нападает: достали его «сундуки» — вот и ерепенится. И сварщиком ты будешь или старшиной — всегда ты будешь нашим другом и братом. А расстояние для настоящей дружбы — не проблема. Вот мы скоро нырнём под лёд и всплывём разве только на Кубе. И если б не добрые ребята в кубрики, знаешь, как тоскливо текло бы время. И нет ничего на свете дороже настоящей дружбы. Так что, ничуть не сомневайся в нас (уверен, Фирс, как всегда, только выпендривается для виду, а в душе он, конечно, на твоей стороне) и поступай, как считаешь нужным.

                                                                                                           Твой брат, Владимир Попов».


   Что стало потом с неразлучной троицей, давайте я расскажу потом.

   Вернёмся в то благословенное время, когда мне минуло семнадцать, зятем моим стал Увельский король, и его рассказы о героическим прошлом горячили мою кровь.

                                                               

                                                       Сват мой Колька


   Он был очень похож на своего брата — такой же невысокий белокурый крепыш. Только куда ему до настоящего Евы. Володя мог в ладони легко раздавить картошку — сырую, как варёную. Видели, как каратисты и десантники кирпичи ломают кулаками? А картофелину они смогут сдавить пальцами так, чтобы крахмал из неё потёк? То-то. Дед у них, Константин Богатырёв, говорили, как цапнет кого за ладонь — всё, считай, без руки человек остался, если не сделает всё, что ему скажет бывший красный атаман. Володька от него силёнку унаследовал, а Кольку жидковато замесили. Да и ленив он был изрядно, чтобы штангой на стадионе мышцы подкачать. Не играл в футбол, шахматы, теннис. Только в лото и карты на деньги. Не потому что падким был до злата-серебра — азарт любил. Это у них у всех, Евдокимовых, в крови. И Колька не был исключением. Только он, как наш уличный Пеле, Саня Ломовцев, больше на удачу, на везенье уповал. В короли мечтал попасть, как брат старший, но не тренировал тело к грядущим боям, не закалял дух бесстрашного воителя — надеялся проскочить в дамки без пота и крови. И надо признать, многое у него получалось. Вот как Губана — моего извечного недруга и утеснителя — он укротил в первую же встречу. Губан был на два года старше меня, ну, а Кольки на все четыре. В девятом и десятом классе мы все как-то дружно подались вверх — некоторые прямо на глазах вымахали верзилами. А Губан застрял где-то в четырнадцатилетних подростках. Голос, правда, окреп, возмужал, забасил. И те, кто не боялся его, в глаза называли Гномом, и того хуже — Карликом. Столкнулись мы с ним в нашем Бугорском магазине. Кольку он, конечно, не знал, раз видел впервые, а на меня сразу ощерился: какого, мол, хрена….

Колька:

   — А пойдем, выйдем — объясню.

Карлик-Гном-Губан басит:

   — Ждите за дверью.

Выходит с булкою подмышкой:

   — Какого хрена?

Колька ему тресь по скуле. Ну, а я по другой. Губан умудрился сесть на свой хлеб:

   — Вы что, орёлики, вконец оборзели?

Зачем я его ударил? Да, много причин. Во-первых, застарелая обида, с тех ещё времён, когда Губан ловил нас троих после школы и один выворачивал всем карманы. Давно было пора сбросить это ненавистное монголо-татарское иго — да всё повода не было. Теперь случился. Во-вторых, Колька мой гость, и, как гостеприимный хозяин, я должен заботиться о его безопасности в Увелке. Брат братом, но до брата далеко — пока доскачешь….

   Вечером на танцах ко мне подошли ребята из Октябрьской ватаги.

   — Слышь, это действительно Евин брат? Позови поговорить.

Мы вышли с Колькой в скверик у ДК. Октябрьские сидели на лавочке — в центре Губан.

   — Они сидели ровно в ряд — их было восемь…. — процитировал Колька, кажется Высоцкого, и к Губану:

   — Что, прыщ, неймётся? Ну-ка, встань.

Губан послушно поднялся. Вернее, начал подниматься. Колька отправил его назад резким ударом в лоб. Губан тут же сымитировал отключку. Хитрый он был. Октябрьские заахали:

   — Кончай, кончай, ты чё? Мы ж поговорить хотели.

Колька руки в карман сунул, повернулся и бросил через плечо:

   — Тогда записывайтесь на приём.

   — У секретаря что ль? — скривился кто-то из Октябрьских в мою сторону.

Я руки в брюки и через плечо:

   — Без бутылки не принимаю….

   Что касается драк — тут у нас царило полное взаимопонимание. Право первого удара оставалось за Колькой, вторым летел мой кулак. С некоторых пор пристрастился к мелкому хулиганству и Жека Пичугин. Мы возвращались из Челябинска по субботам (Колька там в ПТУ обучался) и сразу на танцы. Задирались к незнакомым ребятам — дня не обходилось без рукопашных. Костяшки пальцев на руках не заживали. Впрочем, синяков и ссадин на фейсах тоже хватало. А причин, по большому счёту, биться в кровь и не было. Колька свой диктат устанавливал над молодёжью, ну а мы были на подхвате. В любые передряги лезли без опаски, знали: с нами Ева — победа будет за нами.

   Колька не любил поединков. Если кто-нибудь предлагал: идём один на один, Колька отвечал:

   — Вот ещё, ходить….

   … и сразу — тресь! тресь!.. — погнали наши городских!

Ну и мы с Женькой тут как тут, бок о бок — три мушкетёра. Только, скажу я Вам, не было в этом никакой романтики, никакого благородства. Колька рвался к власти над шпаной и мирными гражданами, используя нас. В глубине души обидно было, что атаманит пацан сопливый, ПТУшник какой-то, да и интеллекты наши, будущих инженеров, возмущались против бессмысленного мордобоя. Но Колька-хитрец никогда не совался на танцы, не разогрев прежде компанию вино-водочными напитками. Ну, а пьяному по колен не только море, но и многие моральные устои….

   Вот такой случай был. До сей поры нет по нему однозначной у меня оценки. Друзья — Вы помните? — в школе у меня были Вовка Нуждин и Паша Сребродольский. Вместе играли в индейцев в голубом детстве, а с Вовчиком ещё романы писали о наших приключениях. После восьмого класса ушли они во взрослую жизнь — поступили в техникум, студентами заделались. Стали свысока на меня посматривать. Прихожу однажды к Нужде — они там струны гитарам рвут и что-то хрипеть пытаются ломающимися басками. Меня в слушатели усадили.

   — Ну, как? — спрашивают.

   — Белиберда, — говорю.

   — Сам ты белиберда, село дремучее — это Битлз.

Обиделся на их слова и ушёл. Тоже мне — городские жители.

Долго не виделись. Потом встречаю на вокзале. В город Троицк, в технарь свой собрались. Я и сам к тому времени студентом ВУЗа стал. Подхожу, думаю: теперь-то не будут передо мной носами небо ковырять. Но ошибся: гонору ещё больше — а как же! — они старшекурсники. Стоят, курят, поплёвывают, только что мне не на брюки. Разговор пытаюсь завязать — не клеится. Тут Санька Страх откуда-то вывернул:

   — Так, ребятки, шилом на бутылку — а то настроение … ни в Красную армию.

Страх авторитет известный. Запунцевели мои друзья — трясущимися ручонками снуют по карманам, друг на друга косятся: боятся передать. Страх ведь ясно сказал: не всё, что есть, а только на бутылку.

   Смешно на них смотреть. Я мог бы вмешаться:

   — Кончай, Саня, это мои друзья.

И Страх ушёл бы, их не тронув. Но злость пришла: вспомнил, как дверь в классе они держали, когда Смага мне зуб выбивал. Они меня тогда предали, пусть теперь выкручиваются, как хотят.

Сашка не торопясь, пересчитал деньги, кивнул — хватает, потом обнял меня за плечи:

   — Пойдём, Антоха, дерябнем. Настроение — выть хочется.

И мы ушли.

Вот скажите: как я поступил — трусливо? подло? или воздал по заслугам?

В трусости меня не уличишь — Страха я не боялся. В подлости? Так ведь не я всё это затеял — стечение обстоятельств. А на душе, признаюсь, так приятно было от вида их растерянных физиономий. А то строят из себя велико возрастных, много повидавших, в доску городских ребят…

   Что это? Собственное взросление — когда уходят романтические идеалы юношеской дружбы, и мы становимся мнимы, обидчивы и завистливы? Или Колькино тлетворное влияние? До сей поры не нашёл ответа.

Но пойдём дальше.

   Что категорически я отвергал — так это распущенность в половом вопросе.

   — Пьём всё, что горит, топчем всё, что шевелится, — провозглашал Николай свой любимый тост, и однажды доказал правоту второй части утверждения. Вернулись мы домой как-то с винишком в кармане. Тут как тут Валя, соседка — должно быть, в окошко нас усмотрела. Ну, вспомните, я Вам о ней рассказывал раньше — втюрилась в меня и проходу не давала.

   Выпила с нами и пригрелась у Кольки подмышкой. Вино закончилось.

Валя:

   — У бабы Груши (квартирная хозяйка её) брагулька есть — сейчас принесу.

Колька вызвался помочь. Вернулся один, через час. Пьянее, чем ушёл. Брюки на плече нёс. Впрочем, не холодно было, а идти тут — всего ничего. Рухнул в кровать, положил ладони под затылок и хвастает:

   — Представляешь: завалил, деру, а она мне в ухо бормочет: «Что ты делаешь? Что ты делаешь? Я ведь Антошу люблю». Да люби ты хоть чёрта лысого, говорю, сейчас кончу и свободна.

От этих откровений гадко стало на моей душе. Что Валя со своей любовью и уступчивостью, что Колька со своей безразборчивостью и полным отсутствием элементарных чувств товарищества (мог бы не трогать девчонку, меня, уважая) — оба стали мне противны. Пережил я этот инцидент, но стал приглядываться к сватку.

   Нравился он девчонкам. Этого не отнять.

   Увязался я тут за одной — не плохо сложена, липнет, щебечет без умолка — словом, дура дурой. Но формы её манили, да и податливость — думал, за вечер уломаю. На её лавочке присосались губами, слышу шаги по гравию. Оторвался, поднимаю голову — мать чесная! — над ней топор. Сосед-ревнивец убивать пришёл. Я смотрю — парень моих лет, только крупный, медвежеватый какой-то. Раньше нигде не встречал — должно быть, придурок домашней отсидки. Такой убьет, и ничего ему не будет.

   — Пшёл отсюда! — рычит.

Против лома, говорят, нет приёма, да и с топором спорить как-то не возникло энтузиазма. Ушёл я. В следующий раз пошли провожать эту вертихвостку уже втроём. Пичуга анекдоты шпарит. Колька третий день после операции аппендицита, хохотать не может — фыркает легонечко, морщится и руку к животу прижимает. Пришли к её дому, уселись на лавочку. Она ко мне на колени, друзья по бокам. Вертит девица головой, целуется с парнями, и мне хвостиком, что с затылка её свисал, по щекам хлещет. Три пары рук облапили её тело. Впрочем, лишку сказал — Колька мог действовать только одной рукой, второй швы на животе прикрывал.

   Пичуга отошёл в темноту. Нам и дела нет — девицу так разогрели, что теперь она к нам в брюки лезет. Колька стонет:

   — Ой, блин, швы разойдутся!

Вдруг слышу — хрум! хрум! — шаги по гравию. Наверное, Пичуга, облегчившись, возвращался. Но что-то знакомое в этих звуках уловило моё ухо. Смотрю: выплывает из темноты сосед-знакомец с неизменным топором, жало которого зловеще засверкало в свете уличного фонаря. Притихли мы. Вертихвосточка с колен моих сползла, пыхтит рядом — дыхание восстанавливает. А мне вдруг в голову пришло — не сговор ли у ней с придурком.

   — Слышь, — говорю. — Может тебе денег дать — конфеток купишь иль поллитру?

Он молчит — обдумывает, размышляет, и топор как-то не воинственно поник в его руках. А может, всё-таки решил грохнуть нас и размышляет — с кого начать.

Пичуга из темноты, просёк ситуацию, на цыпочках подкрался — камешек не скрипнул — как двинет этого лесоруба хренова по затылку, тот и побежал грудью на забор. Я стрелой сорвался с лавочки — бац! бац! — с обеих рук. На Женькино плечо рукой опёрся, подпрыгнул и опустил ему на спину обе подошвы. Придурок в палисадник влетел, забор сломав. Вертихвостка кричит:

   — Вы мой-то забор зачем ломаете? Ломайте его….

Это были последние её слова, услышанные мной в тот вечер. Когда вернулись к лавочке — я после тщетных поисков топора в темноте, Пичуга, изрядно поработав ногами над поверженным его хозяином, — их и след простыл. Ни Кольки, ни девицы…. Мы покричали в темноту, побродили пустыми переулками и по домам подались.

   Я в будке у Рыбака ночевал. Далеко за полночь Колька приполз, стонет, матерится на чём свет стоит. Суёт мою руку вниз своего живота:

   — Пощупай: швы не разошлись, кровь не бежит?

   — Да потный ты весь.

Спичкой чиркнули, осмотрели его швы — все вроде на месте, и крови не видать.

   — И оно тебе надо? — спрашиваю.

   — Не говори. Дура дурой, и я дурак — будто последний раз бабу имею. А ты её того?...

   — Не вдохновляет.

   — Ты часом не девственник?

   — Это позорно?

   — Боишься? Может помочь?

   — Скорее брезгую.

За разговорами уснули.

   Задал мне Колька проблему. Бросай все принципы, хватай первую попавшуюся и срочно становись мужчиной. Так или не так? Пошёл у меня внутренний спор, началось раздвоение личности. Часть меня соглашалась с Колькой — «…. ты за баб-то не переживай: они для понта ломаются, а потом говорят — как хорошо!» А другая — тормозила и противилась. Я считал, что в интимной близости мы с прекрасной половиной не на равных. Не зря ведь говорят: мужчина добивается, женщина уступает. И такая постановка вопроса сильно угнетала благородные начала моей души. Я считал: если добьешься, интимности у девушки, то берёшь на себя какие-то моральные обязательства за её судьбу.

   — Ты что, дурак? — удивлялся Колька.

   — Нет. Воспитан так.

   — И ты готов жениться на какой-нинаибудь шалаве?

   — Нет. Лучше я буду избегать таких.

   — Так ведь давно известно, — весь мир бардак, все бабы б..ди.

   — И мать твоя?

   — Ты не зарывайся.

Я не зарывался. Я всё ещё искал идеал среди прекрасной половины человечества.

Тут как раз Верочка приехала в наши края. Стоит рассказать, послушайте.

Уже знакомый Вам дикий наш край, где девчонкам выход на улицу после захода солнца строго запрещён. Кем? Да, ни кем. Просто опасно. Братва наша уличная взрослела, зверела, угнетаемая инстинктами. Могла и того, насилие совершить. По этой самой, позорной на зоне, статье загремел в места отдалённые Славик Немкин. Жалели его. Жалко было и девицу-соседку, над которой неизвестные насильники надругались ну, чуть ли не на пороге дома. «Женилки бы оторвать поганцам», — судачили мы о лиходеях и смотрели ей вслед с тайною надеждой: а может нам добром уступит — теперь-то чего терять. Ну, это я не собственное желание озвучил, так — обобщил уличные пересуды.

   И вот, представляете, приезжает девчонка, смазливая, бойкая — матерится, курит, пьёт, играет на гитаре и с хрипотцой в голосе поёт блатные песни. Кто-то сунулся её потискать и тут же схлопотал по физиономии. Да крепко приложилась. Парни наши уличные к такому обращению не привычные — опешили. Притихли, зауважали. Меж собой решили: подождём, поглядим, что будет. Тут я приехал на выходные. Они ко мне.

   — Слышь, скубент, дурёха одна объявилась — распечатать надо, а потом по рукам пустим. Ты у нас говорливый — зачни.

Знакомят. Приглянулась. Сидим с ней на лавочке, вокруг парни толпятся. Она гитару в сторону:

   — Всё, хватит, пальцы болят. Идёмте безобразничать.

На улицах темно — самое время кому-нибудь «стукалочку» устроить или дверь подпереть. Но сначала по садам прошвырнуться надо: начало осени — груши в самом соку. А у кого они самые лучшие? Да конечно, у Жваки. Сиганули парни через забор, а мы стоим с Верочкой напротив дома и мило беседуем. Из проулка мамашка Жвакина выплывает — должно быть, со второй смены чешет.

   — Чего вы тут отираетесь?

   — Квартиру ищем для семьи молодой.

   — Так поздно? Нет у меня комнаты свободной — идите прочь.

   — Ну, может, кровать? Нам бы только переночевать.

   — Больно бойкая ты — чья будешь? А этого я знаю — Агаповых парень. Верно?

Я кивнул.

   — Идите с Богом. С милым и на лавочке хорошо.

   — Хорошо-то хорошо, но зябко.

   — Что ж ты выбрала такого, коль согреть не может?

Удалилась. Парни из её сада повыпрыгивали — карманы грушами набиты. Пошли дальше.

На самом краю посёлка в угловом доме жил Вовка Летягин со своими родителями. Парень скромный, заикастый. Папашка интеллигент, а мама в магазине продавщицей работала. Сторожихой проживала в нём бабка одна бездомная с внучкой наших лет. Юлей её звали. Стала продавщица девушку привечать, домой приглашать и ночевать оставлять. Не дело, мол, девице в казённом здании на лавке ютиться. В какой-то момент Вовчик к ней подкатился, потом расхвастался: так, мол, и так — живу с Юлькой в интимных отношениях. Девственники наши уличные аж зубами заскрипели — такой лох, а уже испробовал женской ласки. Умней ничего не придумали — морду хвастуну набить. И предлог убедительный придумали — месть за обесчещенную сиротку. И меня в это дело вовлекли. Серёга Грицай к тому времени в верзилу вымахал, кровь кипит, крышу сносит — он и возглавил банду мстителей.

   — Припру, — говорит, — растлителя, и дело с концом.

Очень ему эта фраза понравилась — несколько раз повторил.

Обложили усадьбу, стерегут, когда Вовочка на улицу сунется. Папашка его учуял что-то, выходит и ко мне.

   — Драться не надо, — говорит. — Дружить надо. Мы ж соседи.

Тут Грицай из-за угла выскакивает, пиджак, как бурка у Чапая, развевается.

   — Припру! — орёт: подумал, что Вовку прихватили.

За ним вся банда скачет.

Папашка Летягин прыг за мою спину.

К чему я это рассказал? К тому, что, нагрузившись грушами, потопали мы к Летягинскому дому. Верка неистощима была на всякие каверзы. Ей только намекнули, что заикастый Вовка шантажом, должно быть, овладел несчастной сироткой, она тут же:

   — Пойдем, проучим.

Заглянули в светящиеся окна. Вдвоём молодчики сидят, в картишки перекидываются. Улыбаются как-то принуждённо. Наверное, Вовка в темноте храбрость проявляет. Или Юля. Уж очень мало он похож на шантажиста, а на насильника совсем нет. Родителей не видно. Должно, уехали на выходные.

Вера нам:

   — Брысь отсюда! Смотрите, слушайте и не мешайте.

Мы спрятались, она стучит в окно. Вовка вышел на крыльцо:

   — К… к… к… то    …ам?

Вера вышла в полосу света:

   — Слышь, паренёк, проводи меня домой — одна боюсь.

Она махнула рукой в сторону далёкого огонька лесничества:

   — Я вон там живу.

Летягин поёжился:

   — Я м… м… м…

Вера:

   — Ты не бойся — я заплачу. Денег у меня, правда, нет. Натурой отдам…. Хочешь меня?

Она красива была в тот миг. Я стоял в темноте, прислонившись к столбу, и любовался. Сейчас и не помню, чем так сильно, но покорила моё сердце. Подумалось, вот она, та самая, единственная. Никому не отдам….

А Верка продолжала безобразничать:

   — Ты не думай — не обману. Хочешь, я сейчас дам, только ты проводи потом, ладно? У тебя кто дома есть?

Вовка замотал головой:

   — П… п… п… айдём в баню.

   — Пойдём, миленький.

Они скрылись в темноте двора. Минуты три длилась томительная тишина. Потом раздался отчаянный Летягинский вопль и разом оборвался.

   — Заткнись! Заткнись, я сказала, — шипела Верка. — Хуже будет.

Они показались в свете окна. Вовка руками поддерживал расстегнутые брюки. Вера тащила его, сжав в ладони мужские причиндалы.

   — Я тебя насильника сейчас в мусорку оттранспортирую — загремишь у меня по известной статье.

   — К… кх… кы…, — пытался что-то выдавить из себя Летяга.

   — Заткнись, — приказала Верка. — Подумай — чем откупиться сможешь. Выпить есть?

Вовка дёргался и брызгал слюной, пытаясь выдавить из себя вразумительное слово. Потом махнул рукой на двери. Они скрылись. Через минуту Верка появилась одна. Вернее без пленника-насильника, но с литровой банкой. Как оказалось — самогона.

   Отойдя на почтительное расстояние, мы дали волю оглушительному хохоту. Трофейный самогон добавил веселья.

   — Ещё хочу, — заявила Верка. Это она о безобразиях. Стрельнула сигаретку и дымила, сплёвывая.

   Я заметил: настроение толпы резко изменилось. Девушка была одна среди десятка парней. Разогретых алкоголем, между прочим. Но держалась раскованно. И они будто вдруг забыли, что рядом красотка, которую ещё днём они мечтали пустить по рукам. Теперь же настолько приняли за «своего парня», что по нужде отходили не дальше, чем в обычной мужской компании.

   — Ещё хочу безобразничать, — заявила Верка, раздавив носком туфли окурок.

   — Смотрите, — кто-то крикнул. — Ночной мотоциклист!

Со стороны леса по просёлку, виляя и подпрыгивая, летел свет одинокой фары. Потом донёсся истошный звук мотора.

   — Верёвку, шилом! — крикнула Верка.

   — Не-а, есть что-то получше.

Ей на ладонь опустили катушку с нитками. Мы такие фокусы не раз проделывали, потому и завалялась в кармане. Нитка тонкая — пальчиком порвёшь, но ночью при свете фар кажется она толстенным канатом. И реакция на неё: трезвый заметит — остановится (тут его и пугнуть можно), пьяный заметит — тормознёт и брякнется, не заметит — его счастье: порвёт без всякого вреда.

   Этот заметил, тормознул, вильнул и кувыркнулся. Скорость приличная была — шебаршат они по земле на перегонки с упавшим мотоциклом. У последнего двигатель рёвом заходится, а мужик матом кроет всю вселенную. Весело нам стало. Сыпанули бежать и смехом давимся. Впереди Сергей Грицай чешет, сигарета меж пальцев, как маячок мигает. Вдруг — бац! — бычок летит к земле, искры вокруг. Теперь и он на судьбу наехал — благим матом орёт. Знал я, отчего он кувыркнулся. Песок пологой горкой на пути его лежал. От времени затвердел. А с одной стороны выбирали, и яма получилась В неё-то и угодил Грицай. Следом Верка несётся. Я её за руку и в сторону. Она тоже вцепилась в мою ладонь и круче в сторону забирает. Короче, в пылу разудалого бегства слиняли мы от всей толпы. Гуляли долго по посёлку, а как первые петухи запели, присели у ней на лавочке. Интересная она, между прочим, собеседница. Болтает, болтает и всё по делу. Поведала, как здесь оказалась в квартирантах у родственников. Сестра старшая дружила с парнем, проводила в армию и не дождалась. Пришёл он — она замужем. Ладно, говорит, я тебе отомщу. И начал за Веркой ухаживать. Ничего ему не надо — ни поцелуев, ни… всего прочего или последующего. Твердит: «Пойдём, Верка, в ЗАГС». Ну и заколебалась Вера Павловна: парень-то хороший. А сестра старшая с ума сходит: не тронь его — он мой. Выйдешь, говорит, всё равно житья не дам — отравлю. Родители их и мирили, и стыдили, а потом отправили Верку к родственникам — от греха подальше. Верка дома курсы закончила, устроилась в Увелке парикмахером, и… ждёт своего ухажёра.

   — Да, чувствую, напрасно: снюхались они там с Любкой. И как не стыдно — при живом-то муже.

   — А ты что сидишь, как праведник — поменяла она тему. — Или никогда девок не тискал? Иль не нравлюсь?

   — Нет, отчего же — очень нравишься. Только не люблю я наглеть или выпрашивать — в этих делах всегда инициативу девушке отдаю. Если нравлюсь, пользуйся — всё моё туловище к твоим услугам. А нет — чего суетиться?

   — Какой ты мудрый — до свадьбы за тобой ухаживай, после…. Когда ж девчонке пофорсить?

   — Её дело….

   — Подарком себя мнишь?

   — Да нет, живу, с инстинктами борюсь.

   — А надо?

   — Ну, а как же. Хочу тебя поцеловать, а вдруг тебе не понравится — не плохо же сидим. А тут обида, упрёки и пошли в разные стороны.

   — Все так делают. Хочешь жизнь перехитрить?..

   — Да вряд ли. Просто сказав «а», надо говорить «б». Подставишь ты щёчку — мне захочется в губки, потом шейку. Начну пуговки на лифчике искать. А потом…. А потом…. Все этого хотят, а ты, я вижу, не готова. По крайней мере, со мной. Так, к чему напрягаться?

   — Фи — ло — со — фия.

   — Нет. Собственное видение вещей.

   — Ладно, философ, — Вера встала с лавочки и потянулась. — Завтра придёшь?

   — Приглашаешь?

   — О, господи! Ждать буду.

Она взяла мои уши в сильные ладони и крепко поцеловала в губы.

Назавтра я не пришёл. Собрал тёплые походные вещи и вместе с остальными первокурсниками уехал на картошку. Научился там, кстати сказать, курить. Не то, чтобы Верку догонял — жизнь заставила. В нашей группе на двадцать девчонок пятеро парней. Договорились о разделении труда: дамы собирают картошку в вёдра, а мы относим их в контейнеры. Только парни все курильщики — больше дымят, чем упираются. Я один напрягаюсь. И надоело, конечно.

   — Ну-ка, дай сигаретку, — говорю.

А на следующий день уже свои курил.

   Не виделись мы три недели.

   Вечером в день приезда поспешил к дому её родственников. Постучал в дверь, постучал в окно — никто не откликнулся. Сел на лавочку, задумался. Сам себя спрашиваю: влюбились, Антон Егорыч? Да нет, отвечаю. Но влечёт, здорово влечёт. На картошке весело: днём работа, вечером гитары, танцы, студенточки. Я и забывать стал Веру. А как приехал, бегом сюда и места себе не нахожу. Может, уехала?

   Но, нет. Вот и Верочка идёт. Не одна — под руку с каким-то прыщавым молокососом. Школьник, короче, десятиклассник. Знал его немного — Бугорские ведь. Ревность, злость полоснули по сердцу и отступили. Интересно стало, что она сейчас запоёт.

Подходят.

   — Привет, — говорит.

   — Здорово. Это хорошо, что ты не скучала. И тебе, утёнок, спасибо — проводил девушку и топай домой.

   — Я не пойду, — прыщавый храбрился изо всех сил и бросал на Верку тревожные взгляды.

Она опустилась на лавочку рядом и хлопнула меня по колену:

   — Не трогай ты его.

У паренька уже и губы тряслись:

   — Я сейчас пойду и найду на тебя управу.

   — Пойди и найди, — согласился я.

Он ушёл. Я сцепил ладони на затылке:

   — Как это понимать?

   — Как хочешь — жизнь одна, а ты уехал, не попрощавшись. Что, я — вещь бесправная?

   — Нет, отчего же? Молодая, красивая девушка, с полным правом на личное счастье. Так ведь и у меня есть право вызвать твоего кавалера на поединок и набить ему морду.

   — Так не честно — ты сильнее.

   — Он вроде за подмогой побежал.

   — Ты не трусишь?

   — Очень, но держусь. Впрочем, и мне подкрепление идёт.

По улице, по проезжей её части, колбасил крепко выпивший Астах.

   — Саня, подь сюды, — окликнул я.

   — О, Антоха, привет! Здрасьте, — он церемонно поклонился Верочке.

   — Тут на меня наехать хотят — поможешь?

   — Слабодно. Кого бьём? — он рухнул на лавочку рядом с нами.

   — Кто появится.

   — Замётано.

Не знаю, что пил Санёк, но духан от него шёл ещё тот. Вера тут же вспорхнула с лавочки. Постояла в сторонке. Потом в дом вошла, потом вышла — томилась.

Вот и супротивники нагрянули, верхом на велике. Ухажер Веркин на багажнике, а в седле мой бывший параллельный одноклассник Серёга Лубошников. Он ушёл после восьмого, поступил в Троицке в техникум, увлёкся боксом и, говорят, стал чемпионом города. Но я-то его помнил другим. И Сашка тоже. Астах, он шустрым рос. Мог отлупить паренька и постарше. Лубошникову не раз от него доставалось. Оба это помнили.

   Астах поднялся с лавочки:

   — Ты, что, Лупоня, в шишки метишь? Так я тебя сейчас сравняю. Хочешь дырку в животе — лишней не будет: где пукнешь, где отольёшь….

   — Э… э, кончай, — Лубошников попятился, но велосипед сковывал его движения.

Астах ткнул ему под локоть кулаком. Серёга дернулся и упал в кювет вместе со своим транспортным средством.

   — Ну, ты, Саня дурак, — чертыхался он, поднимаясь. — Форменный придурок.

   — Да я пошутил, Лупоня! — кашлял Астах своим неповторимым старческим смехом, за который нарекли его пацаны уличные Дед Астах.

Но Лубошников, поднялся, отряхнулся, махнул рукой и быстро — быстро укатил.

Прыщавый Веркин ухажёр остался в одиночестве и сильно — сильно загрустил.

   — Ша, Санёк! С этой тварью я сам справлюсь. Ну что, Вера Павловна, жизнь вашего ухажёра в ваших руках. Решайте: калечить пацана или отпустить восвояси.

Верка посмотрела на меня без ненависти, а очень даже благосклонно. И голос её ворковал.

   — И что я должна сделать?

   — Быть очень — очень ласковой со мной.

   — Я согласна.

   — Не верь, Антоха! — вмешался Астах. — Я этому козлу сейчас уши отрежу, а когда тебя полюбят — отдам.

Саня только шагнул в сторону незадачливого Веркиного ухажёра — тот задал стрекоча.

   — Ну, вот, Вера Павловна, — поднялся я с лавочки. — Пожалуйте на экзекуцию.

   — Я согласна, — Вера встала рядом, и мы оба стали пристально смотреть на Деда Астаха, всем своим видом показывая: мавр сделал своё дело, мавр может уходить.

Санька взглянул на нас, вздохнул и поплёлся в темноту.

   — Куда мы пойдём? — Вера стряхнула с моего плеча невидимые пылинки.

   — На кладбище. Всё свершится на братской могиле вертолётчиков. И если мне покажется, что вы, Вера Павловна, недостаточно нежны — там и останетесь, привязанной голой к обелиску.

   — Какой ужас! Я буду очень, очень нежна.

   — А на кладбище ночью не забоишься?

   — Так я же не одна — с таким защитником.

   — Ты это брось. Там такая чертовщина по ночам блукает, что и глазом моргнуть не успеешь, как окажешься в чьём-либо желудке иль с ума сойдёшь от испуга.

И я погнал какую-то пургу о стальных гробах на двенадцати болтах, о чёрном пятне на стене, из которого по ночам высовываются руки и душат спящих на постели. Рассказал, между прочим одно стихотворение, которое и Вам здесь хочу привести. Васька Тёмный, одногруппник мой, показал Кустанайскую (город такой в Казахстане) газету, в которой оно было напечатано. И поведал историю его публикации. Парень у них там жил в городе, любил альпинизм, стихи писал, но больше всё мистические и по этой причине их нигде не печатали. Погиб в горах, и вот это его творение рядом с фотографией поместили, как некролог. Послушайте….

                                                                Чёрный альпинист

                                                        Альпинисты на площадке,

                                                        Только кончив трудный путь,

                                                        Собрались в своей палатке

                                                        Перед траверзом уснуть.

                                                        Где-то камень прокатился,

                                                        Не звучит опять ничто.

                                                        Тихо вечер опустился

                                                        На Ужбинское плато.

                                                        Тёплый ветер дунул с юга,

                                                        Тишина на леднике.

                                                        Вдруг услышали два друга

                                                        Звук шагов невдалеке.

                                                        Слух и зренье насторожив,

                                                        Не спускают с двери глаз

                                                        Человека быть не может

                                                        В этом месте в этот час

                                                        Ближе, ближе, вот уж рядом

                                                        Замер мерный звук шагов

                                                        У обоих страх во взглядах

                                                        Леденеет в жилах кровь

                                                        Наконец один решает

                                                        Посмотрю, кто там стоит

                                                        И от страха замирая

                                                        Открывает и глядит.

                                                        Нет, такого, уверяю

                                                        Не увидишь и во сне.

                                                        Чёрный труп стоит качаясь

                                                        Зубы блещут при луне.

                                                        Где был нос, чернеет яма

                                                        На большие рюкзаки

                                                        Не мигая, смотрят прямо

                                                        Глаз ввалившихся зрачки.

                                                        Плечи чёрная штормовка

                                                        Закрывает. Чуть живой

                                                        Альпинист, привстав неловко

                                                        Говорит: ты кто такой?

                                                        Звук глухой в ответ раздался

                                                        Не то клёкот, не то свист

                                                        По иному раньше звался

                                                        Нынче Чёрный Альпинист

                                                        Я погиб на Ужбе грозной

                                                        Треснул верный ледоруб

                                                        От снегов пурги морозной

                                                        Почернел и высох труп.

                                                        Я упал, окликнул друга

                                                        Но ушли мои друзья

                                                        В эту ночь ревела вьюга

                                                        И замёрз под снегом я

                                                        Вот уже четыре года

                                                        В ледяном своём гробу

                                                        Клятву дал: людскому роду

                                                        Мстить за страшную судьбу.

                                                        Замолчал мертвец ужасный

                                                        Жутко глянул на двоих

                                                        Вдруг раздался шум неясный

                                                        Прошумел, опять затих

                                                        Снова гром, ударил вихрь

                                                        Вмиг палатку сорвало

                                                        Видно им придётся лихо

                                                        Потемнело как назло.

                                                        Свет нигде не пробивался

                                                        Лишь бессвязен, дик и груб

                                                        Страшный хохот раздавался

                                                        Из прогнивших чёрных губ


                                                        Буря долго бушевала

                                                        Ждали, ждали — нет ребят.

                                                        Через снежные завалы

                                                        Их пошёл искать отряд

                                                        Возле сорванной палатки

                                                        Найден был один из двух

                                                        Вниз ледник спускался гладкий

                                                        Аж захватывало дух

                                                        Ужбы грозная вершина

                                                        Нависала позади

                                                        Прямо в лоб, на седловину

                                                        По стене вели следы.

   Спутница моя ахала и прижималась, прижималась, и …. И я решил: какого чёрта плестись на кладбище — не дай Бог, дождь брызнет.

Остановился:

   — Пойдём в будку — покажу, где и как я живу.

   — В собачью? Пойдём, миленький.

В этой рыбачьей будке, что стояла в саду у Тольки Калмыкова (Рыбака) я прожил минувшее лето: отец развалил старый дом и возводил на его месте новый. Они с мамой ютились во времянке. А мне хватало места только за столом да на стройке. Впрочем, Вашего покорного слугу это вполне устраивало. И будка тоже. В ней была буржуйка, так что, заморозки не страшили, разве только сильные холода. Заботило одно — будка редко пустовала, всегда в ней кто-то ночевал. Сегодня, возможно, там был пьяный Астах. Но я ошибся….

   Нащупав в темноте чью-то ступню, придавил большой палец.

   — Какого хрена? — на лунный свет высунулась заспанная Гошкина физиономия.

   — Слышь, Иваныч, топай до хаты.

   — Залазь — поместимся.

   — Я не один…. С девушкой….

   — Все влезайте.

   — Георгий Иваныч, ну иди, не тяни время.

Балуйчик выполз из будки, встал на ноги.

   — Верка что ль? — кивнул на силуэт в темноте.

   — Иди, иди….

Гошка наклонился к моему уху:

   — Не справишься — зови.

   — Справлюсь.

Но я не справился.

Мы тонули в безумстве ласк. На мне остались только брюки. На загорелом Веркином теле узкой полоской белели трусики. Я осыпал её поцелуями — с кудрявой макушки до пальцев ног. Девушка скребла ногтями мои лопатки и тихонько постанывала. Но лишь ладонь моя ныряла под резинку её набёдренной повязки, она вся напрягалась:

   — Не надо.

И это повторялось, повторялось, повторялось….

Мне казалось, у этой борьбы и единения должен быть логический конец. Благополучный для моих желаний. Дело в количестве попыток — крепость должна была сдаться.

Потом мне подумалось: она и так получает массу удовольствия и большего ей не надо. Я почувствовал себя обкраденным.

Потом решил, что она меня просто проверяет: действительно ли я в любви философ, а не болтун-насильник. Охладил свой пыл.

   — Устал, бедненький. — Веркины губы пустились в путешествие по моему торсу.

Ночь истекла, подкралось утро. Мы и глаз не сомкнули. Верка засобиралась:

   — Скоро народ засуетится. Проводишь?

Возле дома прильнула, не хотела отпускать.

   — Ты знаешь, вдруг почувствовала себя замужем. Понравилось. Ты б женился, если б я уступила?

   — Я и сейчас готов.

   — Врёшь ты всё. И все мальчишки врут.

   — За всех не знаю. За себя отвечу: всё равно надо жениться, отдавать жене получку, водить детей в садик. Так лучше на тебе — ты нравишься.

   — Молодец! Правильно мыслишь. И не обижайся — всё у нас ещё будет.

Она чмокнула меня в щёку и убежала домой.

Не мог дождаться окончания дня. Трудился на стройке и думал о Верке: если она сегодня скажет, давай поженимся — мне придётся согласиться. И странно, не о её загорелом упругом теле думалось мне, а о том, как сумею прокормить семью я, бедный студент, где жить станем. Но отступать был не намерен — в ЗАГС, так в ЗАГС.

   Верка шла навстречу, сияя вечерней зарёй. Цвела белозубой улыбкой. Говорят иногда: глаза лучатся счастьем — так вот это именно тот самый момент. В них столько было нежности мне адресованной.

   Ею нельзя было не любоваться. И я любовался. И она млела под моим восторженным взглядом. И весь окружающий мир отлетел куда-то, оставив нас наедине с нашим счастьем.

   Но он продолжал существовать, хотя и вне нашего сознания. И происходили в нём разные вещи. Например, издали доносился нестройный дуэт пьяных голосов:

   — Загу-загу-загулял, загулял парнишка да парень молодой… молодой, в красной рубашоночке, хорошенький такой….

Витька Стофеев с Гошкой Балуевым напились и солировали на вечерней улице. Потом стали прощаться.

   — До завтра, Витя!

   — До завтра, Георгий Иваныч!

Расстояние между ними увеличивалось — голоса крепли.

   — Спокойной ночи, Виктор Георгич!

   — И тебе, друг!

Гошка наткнулся на нас. Взглядом наткнулся, выхромав из-за угла.

   — Ви-итька-а! Слышал новость?

   — … у-ю? — донеслось с соседней улицы.

   — Верку распечатали!

Небо обрушилось на нас. Нет, ледяная глыба. И раздавила наше счастье.

Верка прыгнула от меня спиной вперёд. Как от прокажённого. Её широко распахнутые глаза не лучились больше нежностью. В них застыл полярный хлад ненависти, бездонное море презрения, в котором без плеска утонула моя несчастная фигурка. Навсегда.

   Верка скрылась за калиткой ворот. Я схватил Гошку за грудки:

   — Сволочь! Что ты наделал! Я убью тебя!

   — А что, ты её не чпокнул?

   — Я тебя сейчас чпокну! — я швырнул его в кювет, и Гошка послушно полетел, кувыркаясь в репье и чертополохе. Что делать? Я не мог даже избить его, чтобы сорвать злость. Он был пьян. Он был колченог. Он был моим другом….

   Ушёл домой и до отъезда на учёбу не появлялся на улице. Страдал, подло и глупо подставленный другом. Не находил слов оправданий перед Верой. Потом пришла мысль: она ведь знает, что это враньё, неправда — пусть даст знак для встречи, для объяснений, и я примчусь. Но она молчала. Не любит — делал вывод . Ещё пришла мысль: а может, это к лучшему — вдруг и правда бы женила на себе. Такую обузу — не рано ли, Антон Егорыч? Почти успокоенный уехал в Челябинск….

   Вот к чему, спросите, я Вам всё это рассказал? Взялся про свата своего легендарного живописать, и такое лиричное отступление…. Просто хотел показать, что в отсутствии Николая, был я вполне адекватным парнем — не бросался оголтело в драку, предпочитая дипломатию, коей искусно владел с малолетства. И отношение с дамами выстраивал по велению сердца, а не животных инстинктов.

   Но продолжим. Впрочем, кому невтерпёж, скажу — с Верой мы расстались навсегда.

   Однажды на танцах подошла ко мне миленькая такая девушка — личико кругленькое, губки пухленькие, глазки, как у Мальвины.

   — Кто тебе этот оранжевый петух?

Я проследил её взгляд. Оранжевым петухом был Колька, пару дней назад перекрасивший волосы в рыжий цвет. Мне стало смешно.

   — Считай что брат. Тебе зачем?

   — А не люблю попугаев.

   — Хочешь, чтоб я ему передал? А зачем мне говоришь?

   — Ты не похож.

   — Нравлюсь.

   — Не скажу, что нет.

   — Позволишь проводить?

   — Если не боишься. Все боятся — у меня друг на зоне сидит. За убийство.

   — Ну и пусть сидит — каждому своё. Мы ж с тобой на свободе.

   Её звали Надей. Она жила рядом со стадионом, и там была хибарка одна.… Когда-то здесь был прокат коньков. Коньки износились (правильнее — ботинки?), новых не купили — прокат закрыли. Избушку облюбовали картёжники. Там была печь и электричество. Впрочем, нам свет ни к чему. Осмотревшись, мы его выключали. И целовались ночь напролёт. И ещё болтали обо всём на свете. Кольки не было рядом, и никто не нудил мне в ухо: «Чпокни, чпокни её — что ты тянешь кота за хвост». Я не наглел и с интересом наблюдал, как возникает, расцветает и зреет чувство в девушке. Чувство ко мне. Из робкой и зашориной в первые встречи скоро она превратилась в хозяйку хибарки и мою повелительницу. Очень ей хотелось почувствовать себя владелицей настоящей квартиры и женой вот такого нежного и внимательного мужчины.

   — У меня ноги замерзли, — заявляла она, скидывала обувь и совала мне на колени свои ступни. Я расстёгивал куртку, прятал их под свитер, согревая животом. Ласкал лодыжки, даже не помышляя протиснуться ладонью повыше.

Мне нравилось подчёркивать братское к ней отношение. По моему разумению, это должно было скорее подтолкнуть её в мои объятия, чем вороватый поиск эрогенных зон. Она не спешила, обстановка не способствовала: ни грязный пол, ни засаленный стол не напоминали супружеское ложе. Летели недели, уходили месяцы, а мы были также целомудренны, как и в первую нашу встречу. Любил ли я её? Да нет, конечно. Тогда зачем? Зачем встречался? По принципу: меня зовут — я иду. Интересно было наблюдать: когда и как она меня из брата перекрестит в любовники. И ещё одна очень серьёзная причина была — отмазка от Николаевых побоищ. Он звал меня на танцы. А я: не могу — у меня любовь. И с электрички прямо на стадион. Надюха неизменно ждала в старенькой хибарке — она училась в Троицке, а домой возвращалась в пятницу. Раза два за три — четыре месяца, спеша на свидание, сталкивался с Николаем на Стадионной улице. Пожав руки, покурив минут пяток, мы расходились в разные стороны.

   Пришла весна и затопила грязью всю Вселенную. Впрочем, Вам, городским жителям, такое невдомёк. А я прикидывал: заглянуть домой за сапогами или попытать счастья пробиться на стадион в корочках. В электричке ехал и размышлял. Вдруг вижу — Колька со товарищи вагон рассекает. С некоторых пор завелась у него челядь — в основном сверстники, ПТУ-шники сопливые — охочие до безответного мордобоя и мародерства. Хотя с последним, это я перегнул — деньги и приглянувшиеся вещи они отнимали у вполне живых людей.

Колька свиту вперёд отправил, ко мне подсел.

   — Пойдём с нами — винишко есть.

   — Мне нельзя — у меня контроль.

   — Ты — давно хотел тебя спросить — ещё встречаешься с этой Надькой-шалавой?

   — Построже с языком — прикусить можешь.

   — Ты дурак?

   — Родом так.

   — Во-во, вижу. А ты не ослеп часом — девка уж полгода беременна. Беги, дурень, от неё, если загреметь не хочешь.

   — Беременна…?

   — Да-да, брюхатая.

   — От тебя что ли?

   — Ну, если ты по ней не ползал, значит от меня. Может ещё кому подставила. А ты лопух чокнутый.… В кого такой?

Я сидел пришибленный и не знал, что сказать, как поступить. Да откуда ж я мог знать, что у неё в животе плод зреет, если я ей даже шубку ни разу не расстёгивал. О, Господи, как много грязи под оком твоим! Да куда ж ты смотришь?

А Колька верещал:

   — Расплакалась, говорит: женись, а то через ментовку достану. Да пусть достаёт. Я ей достану, так достану — через задний проход рожать будет.

Я встал и, шатаясь, побрёл прочь. Я больше не мог всё это слушать.

Колька негодяй конченный — это не оспорить, не исправить, это можно было принять и смириться или порвать с ним раз и навсегда.

Надежда…. Она, конечно, жертва. Впрочем, они вместе водили меня за нос, тайком встречаясь и милуясь за моей спиной. Глаза мои открылись — я ей нужен был, чтобы привлечь Колькино внимание. Ну и привлекла, дура!

А я-то каков! Возомнил себя философом, наблюдающим чувства девушки. Наблюдал и строил планы. А ларчик просто открывался — для неё я действительно был как брат, брат любимого человека. Я и вёл себя так — ей не приходилось отбиваться от моих рук. А то, что целовались? Ну и что, что целовались — родственные шутки. С Колькиной сестрой я тоже однажды целовался, будучи у них в гостях. Да в последнее время мы и целоваться с Надюхой перестали — всё разговоры разговаривали. Грустной она была в конце зимы. Теперь понятно почему.

   На стадион я больше ни ногой. С Надюхой все встречи прекратил. Мне это легко далось — считал себя обманутым. А привязанности особой, уже говорил, к ней не испытывал. Так — чувство привычки. Да и не стервозная она была девица — с такими удобно общаться.    

   В конце лета, рассказали мне девчонки, она родила и оставила ребёнка в больнице. Сообщил эту новость Николаю.

   — На сиротство обречён. Твой, между прочим, сынишка.

Ни один мускул не дрогнул на лице моего свата.

   — Или твой. Или хрен знает кого…. Разве можно на такой шалаве жениться — дитя родного бросила.

   На меня вдруг наехали мысли: а что если жениться на злосчастной этой Надюхе. Забрать ребёнка из больницы — по большому счёту, он доводится мне племянником — родная кровь. Мне и в голову не приходила, что Надя мне может отказать. Считал её жертвой коварного сватка, а ребёночка она оставила из-за невозможности поднять в одиночку. И думать не думал, что они могут стоить друг друга: Надя и Коля — два сапога — пара. Стал через подруг искать с ней встречи.. И тут услышал новость, от которой похолодело у меня под ложечкой. Дружок её бывший с зоны откинулся. Всё узнал и принародно поклялся отомстить неверной и тому, кто обрюхатил «подлюку». По всем приметам выходило, что это он меня имел в виду. Фамилия у него была Стахорский, по уличному — Стахорик. Малый чуть моложе и одного со мной роста. По рассказам очевидцев. Я его прежде не знал. И это усугубляло моё положение — подойдёт прыщ неизвестный, сунет перо в бок и удалится незамеченным, а ты загибайся. Ещё я узнал: сидел он за убийство пьяного отчима — пристукнул подло спящего. Вернулся с зоны худой, злой, на всё способный. Перевернул Надин дом, на её родственников тоску нагнал, разыскивая бывшую ухажёрку. Колька тоже мог попасть под прицел его финки, но если только Надюха проговориться. А она пряталась в Троицке — в общаге своего училища или у знакомых. Домой носа не казала. Колька тоже Увелку осиротил.

   Семь бед — один ответ, решил я и в ближайший выходной пошёл на танцы. Шёл, а нервы были на пределе. На балконе или на крыльце — как назвать-то обширную площадку перед парадной дверью ДК? — курила, плевалась и материлась Увельская молодёжь. По всем приметам — юнцы, школьники. Я мимо проходил, а один дёрнулся спиной ко мне. Ни ножа в руке, ни даже кулаков сжатых не увидел, но, говорю же — нервы на пределе — поблазнилось что-то и врезал я этому подергунчику. Кубарем полетел он со ступенек. Остальные шарахнулись в стороны. Потом окружили в туалете:

   — Ева, Ева, ты что?

Какой я им Ева — но приятно. Угостили. Поплыла моя головка. Страх утонул. Сижу на диванчике, ножки девичьи разглядываю.

Тут Стахорик заявился. Мне его сразу показали. Худой, если не сказать — костлявый, сутулый. Шейка воробьиная, ручки спички — не зря все угрозы у него через нож.

Ему меня показали. Царапнул взглядом. А потом стали мы сверлить друг друга глазами. Мой вид и взор должен передать ему: иди сюда, я сломаю твою цыплячью шею. Его ухмылка намекала: в твоём брюхе, парень, явно не хватает пару дырок — сегодня я их наковыряю.

   Под завязку танцульки катились. Он вдруг вырос передо мной, махнул рукой — не уследил, что в ней:

   — Щас, падла, нос оттяпаю.

Я лягнул его в живот, и Стахорик сел на задницу, растолкав танцующих. Посидел, выждав ровно столько, сколько потребовалось, чтобы, когда он рванул на меня, на плечах у него повисли по паре миротворцев.

   Это случилось в субботу. А в воскресенье к дому подъехали двое на мотике. Сзади сидел Стахорик. А за рулём…. Мужику было лет сорок. Измождённое лицо и испытующий взгляд бесцветных глаз выдавали в нём человека не мало повидавшего, причём больше неприглядного, чем наоборот, в жизни. Урка бывший, короче.

   — Сучара бацилльная раскололась, — повел он речь скрипучим пронзительным голосом. — Привезёшь нам того фраерка и отделаешься лёгким испугом.

   — Нет, — встрял Стахорик. — Я всё равно набью ему морду.

Мужик пожал плечами — как, мол, хочешь.

На Стахорика я и бровью не повёл, а мужика спросил:

   — Как зовут тебя, человече? По ком панихидку заказывать?

Он пронзил меня взглядом и процедил, едва шевеля тонкими губами:

   — На Петрена отзываюсь.

Я покивал головой — усвоил, мол.

Стахорик задохнулся возмущением от моего поведения.

   — Да я его сейчас закопаю.

   — Сидеть! — приказал Петрен и мне. — Тебе неделя сроку, иначе — кишки на кулак намотаешь.

   Военный совет собрался в ресторане Челябинского вокзала.

   Пичуга всё решил для себя, потому был спокоен и в споры не ввязывался:

   — Нет, всё, хватит, взрослеть пора — учиться, отдыхать в городе, дружить с нормальными девчонками. В Увелку я больше не ездок, так — к маме-папе на день варенья.

   — Правильно мыслишь, — кривился Колька. — Я, пожалуй, тоже здесь себе цацу заведу.

   — И я готов расстаться с нашим боевым братством, — соглашался я. — Но больно неудачно время выбрано. Во-первых, что о нас подумают в Увелке — скажут: струсили. Во-вторых, раз задумали — найдут нас и здесь. В-третьих, поодиночке им нас будет проще укокошить.

Колька:

   — Что ты предлагаешь?

   — Володе всё рассказать. Он Петрена этого прищучит, мы — Стахорика.

Пичуга хлебнул пива и дёрнул одним плечом, будто руку чью-то стряхивая:

   — Я в Увелку не поеду?

Я демонстративно отвернулся от него на пол-оборота и уставился на Кольку. После колебательных размышлений или мыслительных колебаний он ответил:

   — Ты прав. Врага надо бить на его территории. Братану всё расскажем, а потом поставим Увелку на уши.

Покосился на Пичугу. Но тот смаковал пиво и усиленно интересовался танцующими парами. Мы понимающе переглянулись.

   

   Врага мы недооценили. Готовясь к войне, даже не изменили привычный маршрут движения и время прибытия. А нам «на хвост» сели ещё в городе, и отслеживали путь в электричке. Короче, когда мы спрыгнули на Увельский перрон, нас взяли в кружок четверо молодчиков. Хотя, какие это молодчики, правильнее — отморозки. По бегающему, неспокойному взгляду недобрых глаз в них легко можно было признать выходцев из мест весьма отдалённых от приличных. Слышал я, что братва эта живёт по понятиям, но чтобы вот так дружно они окрысились за интересы одного из них, столкнулся впервые. И растерялся.

   — Привёз? Красавчик! — сказали мне и тут же оттеснили в сторону.

Я как бы оказался за пределами круга, в который они оцепили Николая. У каждого в руке финка или заточка. Особо они оружие своё холодное не выставляли, но и не прятали. Продемонстрировали и прикрыли — кто в рукав, кто под полу. Один повёл речь:

   — Значит так, фраерок, сейчас пойдёшь с нами и не трепыхайся. Сильно больно тебе не будет — оттянем вчетвером, ну, может, впятером — узнаешь, как машкой быть — и свободен. Дёрнешься — перо в бок.

Коля побелел, напрягся, но держался:

   — Письки не сломаете?

   — Не бойся, петушок, не ты первый….

Он ткнул Кольку «пикой» в бок:

   — Топай.

Круг расступился, указывая направление движения. Колька сделал шаг, второй и вдруг сорвался с места и быстрее ветра помчался по перрону. Урки за ним. Впрочем, один задержался, обратив внимание на мою персону.

   Я стоял пришибленный. Вид холодного оружия вогнал мою психику в ступорное состояние. Отвлекшись от происходящего, я внимательно рассматривал грязный и заплёванный перрон, с которого — ясно видел как — мне придётся собирать кишки из вспоротого живота. Да и с Колькой как-то не ладом получилось — будто я нарочно уговорил приехать в Увелку, чтобы сдать этим отморозкам. Он, наверное, так и понял. Потому и бросился бежать, никому более не веря, ни на что, кроме быстроты своих ног, не надеясь.

   От этих горьких мыслей отвлёк меня четвёртый отморозок. Он вернулся, он не мог себе позволить оставить меня безнаказанным. Он вернулся, чтобы ударить меня. И ударил. Ударил не сильно. Так не бьют. Нет, бьют, конечно, но чтобы оскорбить. Не убить, не сбить с ног, не причинить боль. А просто ударить, вернее, толкнуть человека в лоб кулаком, чтобы он, морально раздавленный, ещё и распластался ниц физически.

   Так, ребята, не бьют. Чему-то я всё-таки научился за два года бесконечных драк. В мыслях я может ещё собирал кишки с асфальта перрона, а тело действовало инстинктивно.

   Я пригнулся ровно на столько, чтобы он промахнулся. Его кулак ещё вихрил мою шевелюру, а мой уже обрушился на его челюсть. Мы были с ним одного роста, одного возраста, а весом я, наверное, был и поболее. Впрочем, слышал ранее, а теперь убедился — с ножами ходят те, кому Бог в руки сил не дал.

   Короче, ему досталось. Он попытался опрокинуть стоящую электричку, а когда это не удалось, кувыркнулся ей под брюхо. Наверное, решил спиной напрячься и сбросить с рельсов эту махину. Но, увидав перед лицом до кинжального блеска наточенные подошвы колёс, передумал — скоренько, на четвереньках попытался выбраться на перрон. Как ему объяснить, что он здесь совершенно не нужен? Подумал, что слов он не поймет, и пнул в лицо.

   Вокруг было полно народу. Электричка отрезала выход на вокзал приехавшим, а ещё много других поджидали секцию с Троицка. С начала нашей потасовки какая-то женщина зашлась в истошном крике и ни на мгновение не закрывала рот — казалось, в лёгких у неё бездонная бочка воздуха. Остальные благоразумно отшатнулись.

   Я ещё раз отправил приятеля под вагон, намекая, что он мог бы с большим для себя успехом выползти на другую сторону и избавить меня от лишних с ним хлопот. И в этот момент рядом со своими увидел чьи-то штиблеты. Нет, конечно, не рядом, а чуть позади, но очень близко. Должно быть, другой приятель из банды отмороженных, вернулся на истошный зов чокнутой бабы. Нет, ну, правда, визжит так, будто впервые видит человека под поездом. Сейчас он тронется, и будет две половинки вон того, барахтающегося.

   Это мне сейчас легко и прикольно вспоминать дни бурной юности моей. А в тот миг, увидав рядом со своими чужие штиблеты и, как понимаете, не пустые, я ощутил смертельный холодок, сжавший моё сердце. Вот сейчас меня лягнут, и сунусь я головой вперёд под самые колёса. Пригнулся, ожидая опасного толчка или удара. Но ничего этого не последовало. Чьё-то тело скользнуло по моей спине. Я прянул прочь от опасных колёс и перед собой увидел лицо в страдальческой гримасе. Похоже, парень руку сломал, промахнувшись по мне и не промазав по вагону. Мне жалеть было недосуг, и я приложился к нему со всей пролетарской ненавистью. Запоздало подумал, что если промахнусь я, то треснет моя рука от такого удара и развалится на мелкие кусочки. Не промахнулся. Ненавистная рожа приняла удар, вмялась в стальной бок вагона и вместе с остальным телом безвольно стекла под колёса.

   Досадливо помотал головой: как эта баба не может голос свой сорвать — битый час уже визжит. Впрочем, нет, конечно, какой час — всё произошло в несколько мгновений.

   В этот момент пневматические двери закрылись, и вагон дёрнулся. Именно дёрнулся, потому что в следующее мгновение двери распахнулись, а электричка замерла на месте. Видимо машинист хотел трогаться, но кто-то в тамбуре видел нашу потасовку, падающие под колёса тела, и сорвал стоп-кран.

   Шипения дверей и лязг вагонных буферов подняли женский визг на запредельные высоты.

   Меня кто-то сильно рванул за плечо. Так сильно, что я слетел с перрона и чуть не упал, запнувшись о рельсы. Человек в милицейской форме присел на корточки и принялся вытягивать из-под колёс бесчувственное тело одного из отморозков. Дело это оказалось не из лёгких. То ли длинное его пальто прищемила дёрнувшаяся электричка, то ли ещё какая причина удерживала его под секцией. Второй его приятель, увидав мусора, шмыгнул под вагоном в противоположную сторону.

   Разглядеть, что там держало отключившегося бандита мне не дала набегающая со стороны Троицка другая электричка. Резким своим сигналом она наконец-то приглушила визгливую женщину и согнала меня с железнодорожного полотна.

   Я побежал в гордом одиночестве (весь народ остался на той стороне — на перроне), соревнуясь с останавливающейся электричкой. А когда она остановилась, шмыгнул под стоящий товарняк и ещё долго бежал вдоль путей прочь от вокзала.

   Унеслась в Челябинск Троицкая электричка. Наверное, и другая отчалила в Троицк с Увельского перрона. Парня того, должно быть, вытащили — не дадут же погибнуть человеку. Впрочем, знали бы менты, кого спасают — то и не стоило бы. А может, он уже готов. И теперь на вокзале идёт опрос свидетелей, и скоро по моему следу рванут Увельские ищейки, и, рано или поздно, однажды прищучат где-нибудь. Или бандиты — эти вряд ли простят мне вокзальной потасовки. Всё, влип, попал и пропал Антоха Агапов! В расцвете молодых лет. Одни враги кругом, и никаких надежд на благополучный исход от встречи с ними.

   Размышляя об этом, я брёл вдоль железнодорожного полотна. Справа дома уже кончились, слева ещё курчавились садами. Я брёл в самое безопасное для меня место в родном посёлке — и дома на Бугре, и в квартире у сестры меня могли поджидать, если не менты, так бандиты. А здесь, на окраине, в маленьком домике, переехав из Петровки, ютились мои тётка и двоюродный брат — Саблины.

   Саня встретил радушно. Тётка была на ночном дежурстве, и он сам накрыл мне на стол. Потом постелил на полу и долго бубнил в темноте о здоровом образе холостяцкой жизни. Не советовал рано жениться и всё вопрошал: «Ты не спишь?»

   Я не спал. Думал горестную думу о моей разнесчастной жизни, пытаясь понять и объяснить: почему так получилось. В душе росло и ширилось твёрдое убеждение, что так больше жить нельзя, что всё надо менять к чёртовой матери. Ничуть не волновала Колькина судьба. Где он? Что с ним? Отбился? Убежал? А может, в данную минуту пыхтят над ним два-три потных тела, делая машкой.        

   Наутро сел на электричку с ближайшего полустанка и укатил в Челябинск с твёрдым намерением начать новую жизнь.

   Но новая жизнь повесткой военкомата уже поджидала на пороге моего городского жилища.


                                                                            Заключение


   Обучение моё в институте нельзя назвать успешным — это и понятно: образ жизни тому не способствовал.

   Короче, в зимнюю сессию схватил пару «неудов». По высшей математике — кто бы мог подумать? … и истории КПСС. Историчка так мне и сказала, возвращая зачётку:

   — Говорить вы можете, а материала не знаете, молодой человек.

Про «вышку» рассказывать стыдно. Не готовился и пошёл сдавать. Думал: люди придумали — я что ль не могу. Не смог.

   Двойки пересдал. На следующий семестр обещал себе сам настроиться серьёзно. С Надей стал встречаться. Вёл трезвый образ жизни, дрался крайне редко — по особой необходимости.

   Но настроя одного, видимо, мало. Должна и удача сопутствовать студенту, а эта дама от меня отвернулась. Беда пришла, откуда не ожидал.

   Для нас, будущих строителей, техническое черчение очень важным оказался предметом. Весь семестр эскизировали на листочках в клеточку. У кого работы подписаны преподавателем, переносили на 24-ый формат ватмана. Большие листы надо было тоже защищать — но здесь скорее графику, чем мышление. Накопилось у меня долгов по этим форматам аж шесть листов. Зачётная неделя нагрянула — засуетился. Нашёл свой вариант у студента на потоке и за ночь передрал через стекло. Принятые, без единой помарочки. Но и преподаватель. Гришина, кстати сказать, Екатерина Ивановна, тоже не лыком шита. Все эти уловки ей известны. Задалась она целью с факультета меня выставить и говорит: буду принимать по листу за консультацию. Консультаций у неё две    в неделю. Не трудно посчитать, что зачёт я получу в лучшем случае к третьему экзамену. Так оно и получилось. Берёт лист, подписывает не глядя — и адью до следующего раза. Мои товарищи пошли на третий экзамен, а я с последним листом на кафедру графики. Там записка её руки: «Буду в 14-00». Сижу, жду — проклинаю всё и вся. Экзамен в десять начался — я жду двух часов. Является. Приспичило ей последний лист проверять. Сидит, разглядывает, мурлыкает себе что-то под нос. Ну, ясный перец — издевается. Я задом по скамье ёрзаю — не знаю что сказать, может — скандал учинить. Да нет способностей. Отрывается от созерцания чертежей, смотрит мне в глаза и говорит ехидным таким голоском:

— Слушай, тебе самому-то не надоело? Будь мужиком — сходи в армию, послужи Отчизне и вернись настоящим человеком. Я сама буду рада встретиться с таким и работать.

   — А сейчас я — половинка?

   — Даже меньше, — не моргнув глазом, заявляет. И продолжает. — Зачёт я тебе, конечно, поставлю, и ты стремглав помчишься на экзамен, и может быть, даже сдашь. И пропущенные сдашь. Но никогда не будешь гордостью факультета. И не научишься себя уважать.

Поставила она закорючку на листе, такую же в зачётку:

   — Иди. Но подумай.

До двери кабинета шёл вразвалочку, а по коридору мчался стремглав. И боднул физика в лечо. Тот топал в деканат, прижимая к груди экзаменационную ведомость.

   — Увы! — весь вид его говорил. А я мимо — больно надо! Этажом спустился ниже и обогнал его. В деканат к секретарю:

   — Дайте листочек.

   — В академ проситься? — участливо спросила секретарша.

   — Нет — в настоящие люди, по рекомендации Екатерины Ивановны.

И я написал:

   — Прошу отчислить меня по семейным обстоятельствам.

Ничего умнее придумать не мог. И когда вышел, понял, что совершил ошибку. Никакой это не геройский поступок. С факультета меня и так отчислят, лишь только физик дойдёт до деканата: три неявки, как три «банана» — автоматическое отчисление за неуспеваемость.

   Короче, документы я забрал — и пропади он пропадом этот инженерно-строительный факультет и высшее образование вместе с ним.

   Вернулся в Увелку и всё лето работал на консервном заводе под Сашки Страхова началом. Дома никому ничего не сказал. И родители мнили меня второкурсником. Их чаянья обмануть мне было не под силу. В положенный срок поехал в Челябинск и вновь подал документы для поступления в политехнический институт. Стороной обошёл столик ИС-фака, даже поплевался в душе, и написал заявление туда, где совсем не было конкурса. То был факультет «Двигатели, приборы, автоматы». Судя по рекламным проспектам, он готовил специалистов в области ракетостроения. Был закрытым, и учиться там предстояло шесть лет. Стипендия 55 р., на ИСе — 40. Один плюс. Второй — нас, первокурсников, как всех прочих остальных, не отправили на картошку в совхоз. Оставили в городе и направили на строительство студенческого общежития. Даже деньги потом заплатили, как заправским строителям.

   Но сначала были вступительные экзамены, которые сдал успешно, хоть и не готовился. Получил место в общежитии. Начало вроде бы не плохое. На добро следовало отвечать добром, и я дал себе слово учиться успешно и прославиться на факультете.

   Но слишком много накопилось грехов в прежней жизни, и они преследовали меня, не отпуская. Надя, Стахорик, стычка с бандитами. Вернулся я в Челябинск жизни не рад. Тут и застала меня повестка из военкомата.

   Получая из рук офицерика другую, на расчёт с гражданской жизнью, осторожно заметил:

   — Вообще-то у меня освобождение: я учусь в институте, а там — военная кафедра.

   — Было да сплыло твоё освобождение, — усмехнулся работник военкомата. — Каждый год, что ль тебе давать? Эдак до старости закосишь.

Спорить не стал. Пошёл в деканат и оформил академ на период службы. Потом меня, конечно, восстановят, раз не отчисляли.

   Нужна была комсомольская характеристика, а у нас и комсорга ещё не избирали. Поехал в прежнюю свою группу ИС — теперь уже — 223. Они снова были на картошке, на тех же полях того же совхоза и ютились в том же бараке. Встретили меня радостно, если не сказать восторженно. Вспомнили о скором моём дне рождения и назад в город не отпустили. Да я и — по понятным причинам — туда не рвался. Работал с ребятами в поле, рубал в столовой, ночевал в бараке. Отпраздновали день моего девятнадцатилетия — костром на берегу, печёной картошкой, водкой, песнями под гитару и игрой в бутылочку.

   Вернулся в город, получил деньги на стройке, собрал вещички и потопал в военкомат. Здесь нас, призывников, уже поджидали. Но пока оформляли документы, усадили в Ленинскую комнату, где женщина — военный юрист — нудно читала нам права военнослужащих, благоразумно понимая, что обязанности нам и без неё поведают.

   Какой-то хорёк низкорослый явился долг платить Отчизне в явно подогретом состоянии, и сыпал нецензурщиной, ничуть не стесняясь присутствия женщины.

   — Слышь, крысёныш, — окликнул я его. — За базаром следи.

   — Ты на Колупаевских? — задохнулся он от удивления.

Ответить мне не дал прапорщик, заглянувший в Ленинскую комнату. Женщина обратилась к нему с просьбой приструнить непоседу. Указала на матершинника и брезгливо поморщилась. Прапор вывел его, обратно паренёк вернулся сам. На спине принёс жухлые листья. А когда отъезжали, состроил прапору рожу, ощерив рот без свежевыбитых зубов. Я подметил и подумал: хорошенькое начало. Но вздохнул глубоко и свободно: все мои беды — менты и бандиты — оставались позади.

   На сборном пункте в Копейске меня занимал единственный вопрос — где придётся служить? Вразумительного никто ничего не сказал, а всучили медицинскую карту призывника, и пошёл вместе с остальными проверять по кабинетам своё здоровье. Между прочим, в этой самой карте был прописан номер команды — 25А. 25 — вскоре выяснил — означали погранвойска. А где ещё служить парню с Урала? Вот что такое литера «А»? Спрашивал призывников — никто не знает. Кто-то предположил — наверное, в аэропорту сидеть, иностранцев досматривать. Такой расклад меня вполне устраивал. Сидеть за стеклом и взглядом раздевать и ощупывать иностранок. Но нашлись знатоки, разбившие мои иллюзии:

   — Куда смотрите, лупоглазые: здесь же ясно писано — «плавсостав». На морской границе ты, пацан, будешь служить, а не в столице.

Тоже ничего, только иностранок там, жаль, не будет. И ещё вспомнил родных — они и не ведают пока, какой сюрприз я им подготовил. То-то будет упрёков и пересудов. Даже писать не хочется. Сестре, правда стоит — пусть подивится, как её брат-рахит в морские пограничники попал.    

А комиссия шла своим чередом.

   — Спустите трусы…. Повернитесь… Наклонитесь…. Раздвиньте ягодицы…. Годен..


                                                                                                                                            А. Агарков 8-922-709-15-82

                                                                                                                                               п. Увельский    2008 г.




Автор


santehlit






Читайте еще в разделе «Романы»:

Комментарии.
Комментариев нет




Автор


santehlit

Расскажите друзьям:


Цифры
В избранном у: 0
Открытий: 6174
Проголосовавших: 0
  



Пожаловаться